Вы здесь

Император Александр I. Политика, дипломатия. Часть первая. Эпоха коалиций (С. М. Соловьев, 1877)

Часть первая. Эпоха коалиций

I. Александр и Наполеон

Как в отдельных народах сильные движения, перемены и борьбы служат мерилом сил народных, крепости известного государственного строя, как в отдельных народах история этими движениями и борьбами проверяет, постукивает и выслушивает, что в народном организме крепко и что слабо, где болезнь, от которой народ может или не может излечиться, так и в целой группе народов, которые живут общей жизнью, как народы европейские, подобные движения и борьба служат той же цели, указывая силу или слабость каждого члена народной группы, выясняя характер, задачи, историческое значение каждого из них. Поэтому изучение таких великих движений бывает в высокой степени поучительно, и деятельность лиц, стоявших на первом плане во время этих событий, останавливает особенно внимание историка.

Общие великие движения в Европе следуют одно за другим, после того как политический организм ее сложился; они происходят в силу стремления поддержать этот организм, равновесие между органами, поддержать выработанное европейско-христианской жизнью начало – общую жизнь народов или государств при их самостоятельности; такова была продолжительная и упорная борьба Франции с габсбургским домом, в которой сильнейшие государства Европы сдерживали друг друга. Тридцатилетняя война, начавшаяся под религиозным знаменем, кончилась также стремлением сдержать усиление габсбургского дома, что и удалось Франции. Война за испанское наследство произошла из того же стремления – обезопасить Европу от французской гегемонии – и увенчалась успехом; Семилетняя война имела целью сдержать опасное усиление Пруссии. Но все эти борьбы затмились в сравнении со страшной борьбой, которую Европа должна была вести в конце XVIII-го и начале XIX-го века с завоевательными стремлениями Франции.

Причин такой важности и продолжительности последней борьбы, разумеется, надобно искать на той и на другой из борющихся сторон. Со стороны Франции сила завоевательных стремлений условливалась тем, что войско и его главнокомандующий, способнейший из генералов, явились на первом плане со своими интересами. Последние деятели конвента покончили с революцией, с республикой, когда в борьбе с реакцией призвали на помощь войско генерала. Но это обращение к войску произошло не случайно, не было личным делом, чьим-либо. Революция истребила всех своих крупных деятелей, своих вождей; на ее стороне не было больше способностей; но в это самое время в армии увеличилось число военных способностей вследствие переворота, который дал возможность даровитым людям быстро двигаться снизу вверх; война усилила эту возможность, ускорила развитие военных способностей. Таким образом, на стороне войска не была одна материальная сила. Кроме того, революционное движение оказалось несостоятельным в глазах большинства; идеалы, выставленные двигателями революции, явились недостижимыми; нарушения известных нравственных интересов, кровавые явления и лишения материальные возбудили отвращение к обманувшему надежды движению, и, как скоро революция истребила последних своих сильных деятелей, оказалась могущественной реакция. Народ требовал прекращения революционного движения, требовал отдыха, восстановления спокойствия, порядка, требовал силы, которая бы разобралась в развалинах, примирила интересы или хотя бы даже задавила борьбу между ними; эту силу можно было найти только в войске. Внутри – обман, разочарование, лишения всякого рода, тоскливая жажда выхода из настоящего положения без средств к этому выходу, ибо при недовольстве настоящим разрыв с прошедшим был так силен, что возвращение к прошедшему для многих и многих не было желательно и возможно; но извне – необыкновенные военные успехи, слава побед и завоеваний. Это была единственно светлая сторона народной жизни; все сочувствие славолюбивого народа должно было обратиться к войску и вождям его, и если один из этих вождей станет выше всех способностями и успехами, то в его руках будет судьба страны. Таким был Наполеон Бонапарт.

Италия давно уже высылала сынов своих, которые отдавали свои способности и деятельность разным государствам Европы. Недостаток государственного единства родной страны рано делал их космополитами, искателями приключений вроде старинных сказочных богатырей, которые служили в семи ордах семи королям, приучая их применяться к различным народностям и положениям, служить многоразличным интересам, оставаясь холодными ко всем этим интересам, кроме собственного, личного. Оторванность от родной почвы без привязанности к стране приютившей ставила их в какое-то междоумочное, нейтральное, международное положение, вследствие чего они преимущественно посвящали себя дипломатической деятельности. Находясь между небом и землей, они были очень способны создавать общие, широкие, смелые планы, в которых частным соображениям давалось мало места; отсюда и в их действиях и замыслах с первого раза странна смесь хитрости, коварства, неразборчивости средств и в то же время широты и величия, смешанного с фанатичностью.

Эти черты даровитых итальянцев, служивших чужим государствам, чужим народностям, черты Мазарини, Альберони, Пиатоли, Люккезини и других находим и в Бонапарте, корсиканце, приемыше Франции. Космополитизм, присущий ему по его положению среди чуждой народности, развился в нем еще сильнее от воспитания, полученного во время революции, проникнутой началом космополитизма, которое особенно усилилось вследствие потрясения начала религиозного: Бонапарт был бы готов стать ренегатом и предводительствовать войсками султана. Вообще революция если не породила, то развила многие основные черты в характере знаменитого корсиканца. Среди страшной ломки, крушения старого государственного здания он привык безбоязненно и равнодушно вращаться среди опасностей, привык к игре случая, к возвышению сегодня, к падению завтра, приобрел магометанскую веру в судьбу; привык в то же время к развалинам и трупам, привык равнодушно располагать и жизнью человеческой, и жизнью династий и государств. Корсиканец не принес в революционную Францию никаких государственных и общественных идеалов и убеждений; он был совершенно чист от них; чуждый происходившему вокруг него, интересам, боровшимся, сокрушавшим друг друга, он привык действовать по инстинкту самосохранения, бить, чтобы не быть убиту, взбираться наверх по трупам, чтобы не быть погребенным под ними. Привычка действовать по инстинкту самосохранения развила в нем хищнические приемы: притаиться, хитрить, плести пестрые речи для того, чтобы обмануть, усыпить жертву и вдруг скакнуть, напасть на неприготовленных; напасть врасплох, поразить ужасом – было любимым его приемом. Убеждение в необходимости действовать ужасом (террором) основано было на презрении к людям как стаду, лишенному нравственной силы, и в убеждении этом он окреп, действуя в последние времена революции, когда сильные люди были покошены гильотиной и поколение измельчало нравственно, и Бонапарт не находил нужным с ним церемониться. Извне, в сношениях с другими народами, он также имел несчастие встречать постоянно людей мелких нравственно, гибких перед силой и приучался ими к насилию в слове и деле, и редкие исключения не могли сдерживать его, а только раздражали и заставляли еще сильнее высказываться печальные стороны его характера, врожденные и приобретенные.

Будучи чужд Франции, ее прошедшему и очутившись при начале своего поприща в революционной Франции, которая так резко порвала со своим прошедшим, постаралась вырыть такую пропасть между ним и своим настоящим, Бонапарт не мог быть Монком и восстановить старую династию. Окруженный развалинами и не уважая ни новых людей, ни новые учреждения, не питая никакого сочувствия к настоящему как результату общего труда, Бонапарт не мог быть и Вашингтоном Франции. Вся обстановка вела к тому, чтобы он взял верховную власть себе и явился деспотом. Но предстоял страшный вопрос: долго ли может просуществовать военный деспотизм во Франции? Он был допущен усталым большинством, которое требовало прежде всего и во что бы то ни стало внутреннего успокоения, чтобы отдохнуть, разобраться после страшной бури; военный деспотизм был допущен по закону реакции, но надолго ли? Французский народ отличился своей способностью скоро отдыхать, скоро оправляться; но, оправившись, отдохнув, примет ли он военный деспотизм как необходимую, постоянную форму своего нового правления под новой династией? Ответ, естественно, должен был представляться отрицательным, особенно после революции, с которой Бонапарт должен был постоянно считаться, по крайней мере формально; но можно ли было ограничиться только формами? Римские цезари считали нужным считаться с республикой, уважать ее формы; но в их время республика с ее формами была явлением, отживающим свой век, чего нельзя было сказать о началах, провозглашенных во Франции в конце XVIII столетия, и надобно было дожидаться, что, устраненные временно, они появятся с новой силой и предъявят свои права на осуществление. Не в характере Бонапарта была, однако, возможность уступки им; с другой стороны, он не мог не предвидеть, что при необходимом столкновении с ними борьба должна быть страшная и победа вовсе не верная.

Но оставался выход, возможность предупредить борьбу. Право Бонапарта на место, которое он занял во Франции, основывалось на его победах; но на чем основывалось оно, тем должно было и поддерживаться; как только пройдет несколько продолжительное время после побед, память о них будет ослабевать и значение победителя уменьшаться, как бы ни были полезны его внутренние учреждения и распоряжения; как скоро благодаря либеральным формам, которых власть обойти не могла, выскажутся либеральные начала, борьба с ними заставит забыть всякую внутреннюю заслугу. Оставалось одно средство для новой, неосвященной власти сохранять вполне свою силу – это постоянно отвлекать внимание народа от внутреннего к внешнему, постоянно ослеплять славолюбивый народ военной славой, поддерживать нравственное преклонение перед властью постоянными ее триумфами. Но и тут одной нравственной поддержки было недостаточно. Как для борьбы внешней, так и на случай борьбы внутренней необходимо было войско, войско вполне преданное, боготворившее вождя; а эту преданность войска государь вчерашнего дня мог поддерживать только постоянными войнами и победами, усиливая постоянно значение войска в глазах народа, делая войско представителем народа, сосредоточивая в армии дух нации; с другой стороны, питая честолюбие и корыстолюбие вождей второстепенных почестями и выгодами, которые они получали после каждой войны, то есть после каждого завоевания. Таким образом, кроме основного характера своего как предводителя войска, характера, от которого Бонапарт, разумеется, не мог никак отказаться, который долженствовал быть всегда на первом плане и требовать постоянного удовлетворения, по самому положению своему, для поддержания этого положения он должен был вести постоянные войны. Слова «Наполеон, Французская империя» стали для Европы синонимами постоянной войны, постоянных завоеваний, постоянных территориальных изменений, не говоря уже о том, что каждая война, оканчивавшаяся успехом, завоеванием, порождала необходимую новую войну, усиливая обиду, увеличивая число обиженных, раздраженных.

Франция осуждена была на постоянные войны, постоянные победы и завоевания, что необходимо вело ко всемирной монархии. Но основное начало европейской политической жизни состояло в недопущении такой монархии. Наполеон должен был формально уступать этому началу. Как республиканская Франция, вступив в борьбу с монархической Европой, из завоеванных ею стран делала республики, по-видимому, независимые, не сливая их с собою, но только умножая число однородных по формам государств для противовеса государствам с другими формами, так и Наполеон, переменив правительственную форму во Франции, ставши в ней монархом, переделал эти республики в государства с монархическими формами, устраивая подобные же государства и из дальнейших завоеваний, государства, по-видимому, независимые, посажал на престолы их своих родственников для своей безопасности и удобств, продолжая производить в Европе перевороты только династические. Здесь, повторяем, была уступка господствовавшему в европейской истории началу; Франция и ее император, по-видимому, не хотели всемирной монархии; отдельные народности, по-видимому, были обеспечены. Но это только по-видимому; уступка была только формальная; на самом же деле народности ни в нравственном, ни в материальном отношениях не были обеспечены от тяжкого преобладания французского народа. Их новые правители были вассалами Французской империи, чувствовавшими тяжелую руку своего сюзерена при первой попытке подумать об интересах своих государств не в связи с интересами империи, как они представлялись императору французов. Таким образом, обман в уступке правам народностей оказывался с самого же начала и опасность, грозившая, по-видимому, только старым династиям, грозила одинаково и народностям, вследствие чего в необходимой борьбе против всемирной монархии дело старых династий тесно связалось с делом народностей.

Европа должна была бороться против императорской Франции одним способом, который уже давно употреблялся в подобных случаях: посредством соединения сил остальных держав против державы, стремящейся к преобладанию, посредством так называемой коалиции. Успех борьбы на стороне коалиции считался по опыту и простоте расчета несомненным, и если борьба была продолжительная и страшная и долгое время Франция победоносно боролась с коалициями, то необходимо предположить кроме чрезвычайного напряжения сил и особенно благоприятных условий на ее стороне также упадок сил и особенные неблагоприятные обстоятельства на стороне противоположной. Мы употребили множественное число: «коалиции», и это уже самое показывает слабость общего действия, перерыв его, недружность стремления, что и давало возможность долгого торжества Наполеону. Правила его политики, которая служила подспорьем его наступательным военным движениям, были, естественно, одинаковые с военными правилами: быстрым, внезапным движением не дать времени неприятельским силам сосредоточиться, разрезывать враждебное войско, бить его по частям; и в то же время переговорами не давать государствам вступать в союзы, расстроивать коалицию, разъединять интересы держав и сокрушать их силы поодиночке. На стороне противника были условия, которые долгое время давали ему возможность употреблять эти средства с блестящим успехом.

Эти условия высказались еще в конце прошлого века при борьбе с революционной Францией. Окруженная слабыми, мелкими, разъединенными государствами итальянскими, немецкими, Швейцарией, Франция могла быстро овладеть ими, равно как и Голландией, которой австрийские Нидерланды по своей отдаленности от главной державы служили плохой защитой. Препятствие она могла встретить в восточных, самых сильных германских державах – старой Австрии и молодой Пруссии, которые должны были защищать Германию. И действительно, первая коалиция, образовавшаяся против революционной Франции, была коалиция австро-прусская. Но могла ли быть крепка коалиция между державами, у которых вовсе еще не остыла ненависть друг к другу, вынесенная из Силезской и Семилетней войн? Каждая из держав с напряженным вниманием следила за всяким движением другой: не имело ли это движение целью приобресть что-нибудь, усилиться; в каждой из них неудача другой возбуждала великую радость, а малейший успех – тревогу и досаду. Обязанные защищать Германию от французов, вступая поневоле в коалицию, Австрия и Пруссия имели прежде всего в виду не Французскую войну, а наблюдение, чтобы одна как-нибудь чего-нибудь не приобрела больше, чем другая; они загодя уже выговаривали себе плату за войну, которая сама по себе не могла окупиться: Австрия брала себе Баварию взамен невыгодных для нее Нидерландов; Пруссия – польские области по второму разделу. Пруссия, скрепя сердце, соглашалась на эту сделку, ибо долю Австрии считала значительнее своей.

Коалиции и при лучших отношениях между союзниками удаются тогда, когда коалиция, ее цель для них на первом плане; когда все счеты по частным интересам они откладывают до времени совершенного достижения этой цели; когда идут прямо к ней, не озираясь на стороны: понятно, что австро-прусская коалиция не удалась. Невольные союзники перессорились из-за дележа добычи. Австрия действовала враждебно против Пруссии при втором разделе Польши; Австрии не хотелось допустить Пруссию немедленно же приобрести польские области, тогда как усиление Австрии через промен Бельгии на Баварию было только еще впереди; потом Пруссия не хотела допустить Австрию к участию в третьем разделе Польши. Коалиция представляла картину постоянной борьбы между союзниками, и, наконец, Пруссия заключила отдельный мир с Францией в Базеле (1795), пожертвовав интересами Германии, причем в Берлине министры высказывались так: «Как можно скорее и с какими бы то ни было пожертвованиями мы должны заключить отдельный мир с Францией. Хуже всего то, что мы точно так же должны бояться побед наших союзников, как и торжества наших врагов. Каждый успех Австрии против французов есть шаг к нашей пагубе».

Австрия оставалась одна, но оставить ее одну значило отдать на жертву Франции, упрочить торжество и преобладание последней в Европе. Обязанность воспрепятствовать этому, спасти Европу от французской игемонии падала на две другие сильнейшие державы – Россию и Англию. Обе в описываемое время очень хорошо сознавали эту обязанность, разумеется тесно соединенную с самыми существенными их интересами. В Англии могли найтись люди, которые говорили: зачем нам вмешиваться в дела континента, море спасает нас от опасности со стороны тамошних завоевательных стремлений; и в России могли найтись люди, которые говорили и теперь, и после: Франция далеко от нас, нападать на нас не может, из-за чего же мы будем воевать с нею, вмешиваясь в чужие дела? Но такой близорукий взгляд не мог быть разделяем государственными умами обеих стран, ибо отдаленность и не такая, как отдаленность Франции от России, не спасала народов от нашествия завоевателей, и мудрость политическая состоит в предусмотрении и предотвращении опасности в самом ее зародыше.

В Англии могли радоваться смутам Французской революции в их начале, но когда волнение по самому положению Франции, по ее историческому значению и характеру народа быстро начало выходить из берегов, грозя залить всю Европу, Англия вооружилась и с ничтожным перерывом вела неутомимую борьбу до тех пор, пока французский разлив не вошел в берега. В России Екатерина II оканчивала свое знаменитое царствование с неослабной деятельностью и нетускнеющей ясностью политического взгляда. Екатерина поняла, что ей относительно Франции предстоит тот же образ действий, какой был принят императрицей Елисаветой относительно Пруссии, то есть установлять и поддерживать коалиции держав против напора завоевательного движения. Англия, как держава неконтинентальная, по незначительности сухопутных сил не могла принимать непосредственно важного участия в борьбе на материке Европы, она должна была стараться составлять коалиции и поддерживать их преимущественно денежной помощью. Россия по своей отдаленности от Франции также не могла принять непосредственное участие в борьбе, она должна была составлять и поддерживать войском коалицию ближайших к Франции держав, преимущественно Австрии и Пруссии; при этом тесный союз России с Англией подразумевался.

Екатерина, с самого начала следя зорко за всеми фазами революции и ее разливом, выступлением из границ Франции, считала необходимостью поддерживать австро-прусскую коалицию. Будучи занята вначале ближайшими отношениями к Швеции, Турции и Польше, она могла поддерживать борьбу против Франции только деньгами; для прекращения внутреннего революционного движения во Франции она считала единственным средством внутреннее же национальное движение; по ее взгляду, французские принципы могли успеть в своих предприятиях только в том случае, если бы действовали по примеру Генриха IV. Отпадение Пруссии от коалиции, невозможность оставить одну Австрию без помощи заставили Екатерину заключить союз с Англией и Австрией, причем Россия обязалась выставить корпус войска для поддержания последней. Но смерть Екатерины расстроила дело; Павел I не захотел продолжать его; следствием были разгром Австрии Бонапартом и Кампо-Формийский мир.

В самом конце XVIII века образовалась другая коалиция: из России, Австрии и Англии, но от этой коалиции только на долю России выпала слава суворовских подвигов. Коалиция была неполная, ибо в ней не участвовала Пруссия; у союзников не было ясного, определенного плана действия; не было утверждено, что все частные счеты и распределения должны происходить только по достижении общей цели. Россия вела войну по принципу, чему благоприятствовали ее отдаленность, ее независимость от преданий прошлого и от непосредственных отношений к Франции, от которых могли бы родиться частные интересы и счеты. Но Австрия жила преданиями, вела с Францией долгую борьбу, длинные счеты, и при каждом возобновлении борьбы все принимало в ее глазах практический смысл. В продолжение многих веков она боролась с Францией в Италии, которая по отсутствии государственного единства и проистекавшей отсюда слабости представляла свободную арену для борьбы сильных соседей, была «res nullius, quae cedit primo occupanti» (ничья вещь, которая отходит к первому, кто ею завладел. Пер. с лат.; шутл. применение к Италии тех времен одного из положений римского гражданского права: «Ничейная вещь отходит к первому, кто ею завладел».-Примеч. ред.). Практический вопрос для Австрии постоянно состоял в том, усилиться ли самой в Италии или дать усилиться в ней Франции. Достижение цели, поставленной Россией – восстановление престолов и алтарей, – не вело к решению практического вопроса, ибо восстановление мелких итальянских владений, не давая Италии силы и самостоятельности, не прекращало на ее почве борьбы между Австрией и Францией. Практический вопрос решался однажды навсегда объединением Италии, но до этого было еще далеко; пока он решался таким образом: получит успех в борьбе Австрия – Италия или по крайней мере преобладание в ней должно принадлежать Австрии; восторжествует Франция – она и должна господствовать в Италии. При таком различии отношений, взглядов и стремлений, – различии, не отстраненном вовремя сознанием общей опасности и необходимости прежде всего довести до конца избавление от нее, коалиция не могла быть прочна и продолжительна, даже оставя в стороне влияние характера главных деятелей. Коалиция кончилась разрывом, враждой, которая грозила совершенной переменой системы: Россия вступала в союз с Францией и в войну с Англией. В эту-то решительную для Европы минуту в России произошла перемена: на престол вступает молодой император Александр I.

Прошел ровно век со вступления России в общую жизнь Европы, и ни один еще государь не всходил на русский престол при таком затруднительном положении европейских дел, как Александр I, которому предназначено было принять такое первенствующее участие в выводе Европы из этого положения, так наглядно показать значение вступления России в общую европейскую жизнь. Александр взошел на престол еще очень молодым человеком. Ему было 12 лет, когда началась революция во Франции, и не исполнилось еще 19-ти лет, когда революция, обманувши столько надежд, оканчивалась, выставив новые силы и отношения и оставляя столько вопросов на решение игре этих новых сил и отношений, и в то же время умирает великая бабка, – отнялась от России сильная, искусная, опытная правительственная рука, и началось сильное колебание, качка, повергавшая экипаж корабля все более и более в печальное, болезненное состояние. В это время молодой Александр должен был принять обязанности кормчего. Необыкновенно восприимчивый, впечатлительный по природе, в самый впечатлительный возраст он подвергался впечатлению целого рода явлений, небывалых по своей силе, и, когда оглушительное действие их стало прекращаться, началась эта внутренняя тряска, качка, которые не давали покоя и возможности для сосредоточения мыслей и чувств. Впечатление от этой качки могло бы еще ослабевать, если бы молодому человеку можно было привыкнуть мысленно сосредоточиваться на важных занятиях, входить в подробности дел и через это создавать под собой твердую почву, вращаться среди действительных, близких, осязуемых отношений. Но таких занятий он был лишен; он осужден был относиться ко всему или страдательно, или отрицательно. События, отдаленные по своей силе и значению, действовали могущественно, захватывали все внимание; явления ближайшие шли поодаль, являлись чуждыми и мелкими. С конца XVIII века начинается новый период в новой русской истории вследствие новой постановки и осложнения европейских отношений.

С начала XVIII века и до последнего его десятилетия отношения России к Западной Европе были просты и спокойны. При сравнительном взгляде на свое и чужое в народе живом и развивающемся являлась сильная потребность, стремление заимствовать как можно скорее и как можно полнее то, что являлось лучшим у опередивших нас в цивилизации народов, и это заимствование казалось легким, ибо на все заимствуемое смотрели как на что-то внешнее, на все нововведения по чужому образцу смотрели как на переодевание в более удобное и красивое платье. Это делалось очень легко, без всякой внутренней, нравственной тяжести, безо всякого нравственного принижения. Напротив того, русский человек высоко поднимал голову, чувствуя своюсилу, свое превосходство. Перед ним возвышался небывалый образ исторического деятеля – образ Петра Великого; народная гордость питалась значением европейской деятельности дочери Петра, удачей и блеском планов Екатерины II. Политические отношения к европейским народам, к их государственному устройству были также просты и, так сказать, внешни; различные политические формы производили главное впечатление только по отношению к силе или слабости государства. Польша погибала вследствие своих республиканских форм; в Швеции боялись больше всего усиления королевской власти, ибо это усиление дало бы стране могущество, сделав ее опасной для соседей.

Но события последнего десятилетия XVIII века произвели переворот во взглядах и отношениях: то, о чем прежде читалось только в книгах и могло спокойно, на досуге, по выбору, с переделками и ограничениями, по воле власти, применяться к известному государственному строю, то теперь из теории перешло в практику в самых широких размерах с явным стремлением на деле пересоздать общества на новых началах. Вопросы внутреннего строя народов выдвинулись вперед, овладели вниманием мыслящих людей, стали определять симпатии и антипатии правительств и народов. Такое осложнение отношений не могло остаться без сильного влияния на русских людей, давление западноевропейских явлений удвоилось, и для многих спокойное отношение к ним исчезло и заменилось более страстным, то есть более страдательным. Таким образом, отношения русских людей к европейской цивилизации в XIX веке явились иные, чем были в XVIII, и поколение, которого император Александр I был представителем, стояло на границе двух веков, на границе двух миров и должно было выдержать первый напор от усиленного влияния Запада, тамошних порывистых движений вперед и соответственно порывистых отступлений назад или реакций. Деспотизм Наполеона сменил революционные бури; наполеоновский гнет над своими и чужими народами усилил симпатии к подавленным этим гнетом формам, которые и ожили вследствие падения Наполеона, и в свою очередь начали грозить усиленным развитием и порождать реакции. Не могши по своему положению быть простым зрителем этих движений при сознании своих средств, дававших возможность могущественного участия и решения, Александр, естественно, признал своей задачей как внешнее, так и внутреннее успокоение народов, примирение борющихся начал. Задача обольстительная; но была ли она легка?

Наконец, затруднительность положения молодого императора увеличивалась отсутствием помощников в первое, самое тяжелое время. Для народного утешения Александр объявил, что будет царствовать по мысли бабки своей Екатерины, и собрал около себя оставшихся деятелей знаменитого царствования. Но это были деятели второстепенные, исполнители, привыкшие ждать внушений и по ним действовать; другие же, более самостоятельные люди не имели тех способностей, которые дают силу совету, мнению, или имели одностороннее направление, или были далеко и не хотели приблизиться. Все это были уже старики, а государственная машина, естественно, нуждалась в новых, молодых работниках, которые, разумеется, вносили в работу новые понятия и стремления. Явились одна подле другой две группы людей, имеющих мало общего друг с другом. Император, по возрасту своему, естественно, более близкий к молодым, должен был соединять старых с молодыми и обыкновенно соединял их попарно в известных кругах деятельности, подле старика ставил молодого, прибирал их по известным отношениям друг к другу, чтобы не было между ними борьбы.

Новый император обещал царствовать по мысли знаменитой бабки; внешние отношения, которые он получил в наследство, были определены вовсе не по мысли Екатерины II, и, несмотря на то, Александр и лучшие люди должны были сознавать, что было бы вовсе не по мысли Екатерины круто и порывисто изменить все эти отношения. Александр наследовал войну с Англией, вражду с Австрией, сближение с Францией и Пруссией и некоторые тяжелые для России обязательства относительно государств второстепенных. Бесцельную и по обстоятельствам больше чем бесцельную войну с Англией надобно было прекратить, пока она еще не началась настоящим образом, но в союзе с Англией и в пожертвованиях для этого союза другими отношениями не предстояло еще нужды. По общему ходу дел надобно было прекратить и вражду с Австрией, но эту разгромленную Бонапартом Австрию нельзя было сейчас же сделать авангардом новой коалиции против Франции; относительно же последней нужно было, естественно, принять выжидательное положение: что будет с этой республикой, которой управлял победоносный генерал под именем первого консула. Чего должна ждать от этого генерала Европа: новых ли завоевательных движений, которым должно противопоставить новые коалиции, или Бонапарт обратится к внутреннему устройству потрясенной революцией Франции и этим даст возможность и другим державам разоружиться и заняться внутренними делами; последнее казалось маловероятным, но во всяком случае надобно было ждать.

В инструкции русским министрам при иностранных дворах высказаны были основания политики императора Александра (4 июля 1801 года). Император отказывается от всяких завоевательных замыслов и увеличения своего государства.

«Если я подниму оружие, – говорит он, – то это единственно для обороны от нападения, для защиты моих народов или жертв честолюбия, опасного для спокойствия Европы. Я никогда не приму участия во внутренних раздорах, которые будут волновать другие государства, и, каковы бы ни были правительственные формы, принятые народами по общему желанию, они не нарушат мира между этими народами и моею империей, если только они будут относиться к ней с одинаковым уважением. При восшествии своем на престол я нашел себя связанным политическими обязательствами, из которых многие были в явном противоречии с государственными интересами, а некоторые не соответствовали географическому положению и взаимным удобствам договаривающихся сторон. Желая, однако, дать слишком редкий пример уважения к публичным обещаниям, я наложил на себя тяжелую обязанность исполнить, по возможности, эти обязательства. Убежденный, что союз великих держав может один восстановить мир и общественный порядок, которого нарушители торжествовали при пагубном разрыве этого союза, я немедленно позаботился о том, чтоб обмануть их надежды, заявивши венскому двору искреннее желание забыть все прошлое. Общий план вознаграждений (государствам, пострадавшим от французских завоеваний) будет главным предметом моих переговоров с венским двором, и, если он хочет искренно содействовать моим благодетельным видам, мы соединим наши усилия для того, чтоб этот план был принят и Пруссией. Большая часть германских владений просят моей помощи. Независимость и безопасность Германии так важны для будущего мира, что я не могу пренебречь этим случаем для сохранения за Россией первенствующего влияния в делах империи. Решившись продолжать переговоры, начатые с Францией, я руководствовался двойным побуждением: упрочить для моей империи мир, необходимый для восстановления порядка в разных частях управления, и, в то же время, по возможности содействовать ускорению окончательного мира, который бы дал Европе время восстановить поколебленное здание социальной системы. Если первый консул сохранение и утверждение своей власти поставит в зависимость от раздоров и смут, волнующих Европу, если он не признает, что власть, основанная на неправде, всегда непрочна, ибо питает ненависть и дает законность возмущению, если он позволит увлечь себя революционному потоку, если, наконец, он вверит себя одному счастию, война может продолжиться, и при таком порядке вещей уполномоченный, которому вверены мои интересы во Франции, должен ограничиться наблюдением хода тамошнего правительства и тянуть время, пока обстоятельства более благоприятные позволят употребление средств более действительных. Но в случае, если первый консул окажется более понимающим собственные интересы и более чувствительным к истинной славе, если захочет излечить раны, нанесенные революцией, и дать своей власти основание более прочное уважением независимости правительств, то многие чрезвычайно веские соображения могут внушить ему желание искреннего согласия с Россией и заставить принять ряд мер к восстановлению европейского равновесия: в таком случае переговоры, начатые в Париже, могут повести к удовлетворительным результатам. В этом предположении моему уполномоченному велено предложить тюльерийскому кабинету многие статьи, которые могут служить основанием ко всеобщему умиротворению. Легкость, с какой Бонапарт принял большую часть из них, не дает еще мне достаточного ручательства в том, что он разделяет мои виды. Возможно, что он будет охотнее содействовать им, когда лучше узнает их добросовестность и бескорыстие; верно то, что в царствование покойного императора консул имел особенно в виду приобресть помощь моего августейшего родителя против Великобритании, а теперь, быть может, он старается только выиграть время для выведания моей системы, чтоб, по соображению с нею, распорядить и свои политические операции, не обращая внимания на обязательства, заключенные в промежуточное время. От его дальнейшего поведения будет зависеть мое решение, и необходимая осторожность не позволяет мне ускорить этим решением. Я поручил графу Моркову (русский посол в Париже) дать первому консулу самые положительные удостоверения, что в моих сближениях с дворами венским и лондонским не скрывается никакого враждебного намерения против Франции; что ни тот, ни другой не предлагал мне наступательного союза и что я не буду принимать подобных предложений, если французское правительство будет уважать права и независимость моих союзников».

Это изложение политики нового императора прежде всего останавливает внимание заявлением начала невмешательства во внутренние движения и установления правительственных форм в других государствах; правительство Наполеона и всякое другое не могло быть помехой сближению и общему действию России с Францией, если только это французское правительство не будет продолжать завоевательного движения; в противном случае Россия будет служить твердой стеной, на которую обопрется всякая коалиция против нападчика. Коалиции еще нет, сближение с Англией и Австрией не есть наступательный союз с ними; но сближение превратится в такой союз, если Франция начнет наступательное движение. В этой, по-видимому, столь умеренной и осторожной программе положено было начало борьбы с наполеоновской Францией, могшей кончиться только падением знаменитого корсиканца, ибо твердо и ясно было выставлено начало недопущения преобладания Франции в Европе.

Но эта мирная программа повела прежде всего к ожесточенной борьбе между русским послом в Лондоне графом Семеном Романовичем Воронцовым и управляющим иностранными делами в Петербурге графом Никитою Петровичем Паниным – к борьбе, в которой всего лучше отражаются отношения императора Александра к людям, наследованным им от предшествовавших царствований. Автором или редактором приведенной инструкции был граф Никита Петрович Панин, заведовавший почти исключительно иностранными делами, ибо другой парный министр, князь Александр Борисович Куракин, не принимал участия собственно во внешних сношениях. Панин был унаследован Александром от павловского царствования, был деятелем этого времени. Собственно представителем екатерининского царствования из дипломатов оставался граф Морков, принимавший важное участие в последних его событиях, но Морков был отправлен в Париж вести переговоры с первым консулом и наблюдать за ним.

Были еще два старых дипломата, братья Воронцовы, граф Александр и граф Семен Романовичи; по времени своего служения оба они всецело принадлежали екатерининскому царствованию, но в действительности не были и не хотели быть его представителями по фамильным отношениям. Родные племянники елисаветинского канцлера графа Михаила Иларионовича Воронцова, они всеми своими лучшими воспоминаниями и самыми сильными привязанностями принадлежали царствованию знаменитой «дщери Петровой»; будучи родными братьями Елисаветы Романовны Воронцовой, они не разделяли симпатий и антипатий другой своей сестры, Екатерины Романовны (Дашковой), и враждебно встретили переворот 28 июня. Екатерина II, не умевшая удалить от службы способных людей, не удалила от нее и Воронцовых, но не могла питать к ним и особенного расположения; они никогда не могли надеяться на приближение, чувствовали себя постоянно в почетной опале и потому постоянно находились в оппозиции главным силам и их деятельности. Никита Иванович Панин, заменивший канцлера Воронцова (графа Михаила Иларионовича) в управлении иностранными делами, не терпел Воронцовых и заставил графа Александра Романовича покинуть дипломатическое поприще, и этим создал себе и своей политической системе непримиримых врагов в графе Александре и брате его Семене, которые по тесной дружбе составляли одного человека, так что граф Семен, переменивший впоследствии военное поприще на дипломатическое, в переписке своей не щадил выходок против Панина и его управления, видел одни ошибки в его политической системе, в прусском союзе и его следствиях.

Граф Александр, перешедши к делам внутреннего управления, с почетом занимал важные должности, был сенатором, президентом Коммерц-коллегии, но стоял в отдалении собственно от двора, и клиенты Потемкина считали его влиятельным членом кружка, враждебного их патрону; последнее время царствования Екатерины и все царствование Павла он провел вдали от дел. Выше его по способностям был граф Семен, занимавший с 1785 года пост русского министра при лондонском дворе до самой кончины Екатерины. Осыпанный сначала милостями при Павле, он вдруг подвергся опале, был отставлен, имение его конфисковано. Александр по восшествии на престол поспешил отнестись к обоим Воронцовым с особенной лаской и уважением; граф Семен восстановлен был на прежнем любимом месте; граф Александр сделан членом Совета. Граф Семен, оставаясь горячим патриотом, с участием следя за всем, что делалось в России, не мог, однако, не подвергнуться влиянию долгого пребывания вне России и в стране, которая ему по разным причинам очень нравилась, приходилась вполне по его природе, не способной гнуться пред людьми и обстоятельствами, по стремлению к независимости. Министр, которому не очень по душе та страна, в которой он служит представителем своего государства, спокойнее, беспристрастнее смотрит на отношения к ней своего отечества, легко мирится и с мыслью о возможности охлаждения между ними, и с мыслью о возможности покинуть свой пост. Но министр, которому очень нравится в стране, где он пребывает, боится столкновения между ней и своим отечеством как имеющего нарушить его привычные отношения и связи, столь дорогие ему, боится мысли быть принужденным совершенно порвать их и удалиться из любимой среды. Упрек, который делали графу Семену в его пристрастии к Англии, нельзя назвать неосновательным: доказательством служило его неудовольствие на постановление вооруженного нейтралитета, который естественно и необходимо вытекал из национальной русской политики, был на море таким же действием, каким на суше участие России в Семилетней войне и борьба ее с Наполеоном. Но с последнего десятилетия XVIII века положение графа Семена было чрезвычайно выгодно, потому что по необходимости борьбы с Францией тесное сближение России с Англией стояло на очереди, должно было требоваться государственными людьми как необходимость.

Граф Семен Воронцов сначала был хорошо расположен к графу Н. П. Панину; это расположение Панин умел заискать уважением, доверенностью, которые выражались в его письмах к Воронцову. Но граф Александр Воронцов написал брату очень дурной отзыв о характере представителя неприятной фамилии, и этого было довольно, чтобы переменить отношения графа Семена к Панину: с одной стороны, неограниченное доверие к брату, с другой – невольное раздражение старика, принужденного находиться в известном подчинении у молодого человека, – раздражение, которое обыкновенно ищет только предлога, оправдания, чтобы выразиться. Панин еще в царствование императора Павла имел неосторожность высказать в одном из писем к графу Семену основания своей политической системы, эта система состояла в союзе с Англией, Пруссией и Портой Оттоманской.

«По моим принципам, – писал Панин, – надобно обуздывать честолюбие Австрии политикой Екатерины II и сдерживать Швецию союзом с Турцией». Но эта политика очень напоминала политику дяди Панина, знаменитого Никиты Ивановича, вследствие чего племянник в глазах Воронцовых явился таким же пруссаком, как и дядя, а этого наследственного греха простить ему было нельзя, особенно когда приверженец прусского союза не употреблял всех своих усилий для удовлетворения требованиям Англии – необходимых, по мнению приверженца английского союза.

Так, графу Моркову поручено было, между прочим, предложить Бонапарту посредничество России в примирении Франции с Турцией. В Англии сильно встревожились, потому что боялись влияния Франции в Константинополе. Сам король счел нужным переговорить об этом с Воронцовым. «Император Павел, – говорил Георг III, – во время самой сильной ненависти против нас, сделал это предложение Бонапарту, зная, что мир между этим консулом и Портой будет чрезвычайно вреден и враждебен для Великобритании, а нынешний император, друг Великобритании, делает Франции то же предложение, какое император, его отец, сделал по ненависти. Положим, что император Александр также питает нерасположение к Англии, что, впрочем, кажется невозможным; но зачем же он хочет принести в жертву и Турцию; ибо какую безопасность этим миром она приобретет против интриг Франции, для которой нет ничего священного? Франция снова поведет выгодную торговлю с Левантом, которая даст ей средства продолжать войну с нами. Она заведет консула, вице-консула и других агентов по всем областям Турции, где они сделают то же, что их товарищи сделали в Швейцарии: станут революционировать греков, и меньше чем в три года Европейская Турция представит сцены более страшные, чем те, которые опозорили человечество во Франции в первые годы ее проклятой революции. Я предоставляю его величеству императору обсудить: справедливо ли и выгодно ли для его империи подвергать пожару соседку Турцию. Революция, начавшись в Эпире, Македонии, Боснии, Болгарии, перейдет в Молдавию и Валахию и явится на границах Русской империи. Но прежде всего Порта очутится в неловких отношениях к Англии, которые необходимо поведут к войне. Эта война ускорит гибель Турции, ибо Франция под предлогом сохранения для Порты стран, подверженных нападению английских эскадр, введет туда французские гарнизоны, которых уже больше не выведет и которые сделаются центром для революционирования жителей. Таким образом, если его величество император желает охранить Турцию, которая вовсе для него не опасна, то он должен не советовать ей заключения отдельного мира с Францией, но внушать ей, чтоб она не отставала от Великобритании, которая никогда не покидает своих союзников и не постановит мира с Францией, не включив в него Порты».

Но в Петербурге никак не трогались объяснениями его великобританского величества, что сильно беспокоило и раздражало Воронцова, делая неловким его положение в Англии, где имели право думать, что он или не хочет настаивать при своем дворе на удовлетворении английским требованиям, или не может этого сделать, не имеет достаточно влияния. В этом раздражении Воронцов обрушивается на Панина: он всему виною, через него одного император ведет иностранные дела, с ним одним советуется; другое дело, если бы иностранные дела проходили через Совет: там брат Александр и его единомышленники. В это время сильного раздражения приходит циркулярная инструкция. Ее написал Панин, мальчик, которому было 13 лет, когда Воронцов оставил Россию, а теперь этот мальчик пишет наставления, и какие наставления! Инструкция представляла в некоторых местах темноту, в некоторых подробностях противоречие, представляла некоторые неудачные выражения. Воронцов решился воспользоваться всем этим, разгромить инструкцию и сделать это в письме к самому императору. Основные положения Воронцова были: иностранные дела должны обсуждаться в Совете пред государем, а не поручаться одному лицу; этим доверенным лицом никак не может быть Панин. Громя инструкцию, Воронцов делал вид, что приписывает ее одному Панину, выделяя совершенно императора, что для последнего могло быть не менее оскорбительно. Но Воронцов сослался на письмо Александра, где тот писал ему: «Я должен вас благодарить за то, что вы сочли меня достойным внимать истине. Жду от вашей верности и от вашего патриотизма, что вы будете продолжать говорить мне с той же прямотой».

Александр не отрекся от этих требований своих; он благодарил Воронцова за откровенность, с какой написано его письмо, повторял, что требует от каждого правды, и в доказательство, с каким удовольствием будет он принимать все, что напишет ему человек таких лет, такой опытности и таких заслуг, как Воронцов, император вошел в объяснение по поводу его письма. Он признал пользу обсуждения иностранных дел в Совете и высказывал надежду, что впоследствии будет возможность вносить в Совет дела наиболее важные, но до сих пор он не мог этого сделать, должен был ограничиться работой в кабинете с каждым из министров отдельно, потому что уже нашел такой порядок установленным и не хотел изменять его, не приобретя прежде известной опытности и известного спокойствия, которые могли бы дать средства подумать о перемене полезной. Александр признавал всю справедливость замечаний Воронцова насчет пользы сближения с Англией, но замечал в свою очередь, что нельзя было вдруг в пользу Англии отказаться от начал вооруженного нейтралитета, пожертвовать выгодами северных держав, Швеции и Дании, которые Россией же были привлечены к союзу против Англии, и нельзя было вдруг удовлетворить всем требованиям Англии; это значило бы обнаружить страх перед ее флотом, который находился в Балтийском море вследствие враждебных отношений к Англии императора Павла.

«Но теперь, – писал Александр, – когда опытность освоила меня с этими предметами, и затруднения, встреченные мной при восшествии на престол, начинают ослабевать, конечно, я не смешаю интересов России с интересами северных держав. Я особенно постараюсь следовать национальной системе, то есть системе, основанной на выгодах государства, а не на пристрастиях к той или другой державе, как это часто случалось. Я буду хорош с Францией, если сочту это полезным для России, точно так, как теперь эта самая польза заставляет меня поддерживать дружбу с Великобританией». Наконец, император счел нужным упомянуть и о мнении английского короля относительно примирения Турции с Францией, потому что Воронцов сильно настаивал на справедливости этого мнения и требовал его принятия. Александр объявил, что он не признает его основательным. Россия не могла отказать Порте в посредничестве для примирения ее с Францией, тем более что в случае отказа Порта обошлась бы и без русского посредства, обратившись прямо к французскому правительству; кроме того, отказ возбудил бы в турках подозрение относительно видов России, тогда как следует сохранять их доверие. Наконец, принятие посредничества необходимо следует из искреннего желания императора видеть установление всеобщего спокойствия; Россия точно так же предложила свое посредничество и Англии для примирения ее с Францией.

Спокойный тон, который господствовал в письме государя в сравнении с раздражительностью и страстностью, отличавшими письмо подданного, придавал письму Александра особенное величие и объяснениям императора – особенную вескость. Воронцов не мог не почувствовать всей силы урока, который дан был ему, старику, очень молодым государем, несмотря на все уверения последнего в своем уважении и доверии к летам и опытности заслуженного вельможи. Особенно урок был силен в пункте о национальной политике, которая исключает пристрастие к той или другой державе. Воронцов должен был увидать, что, преследуя Панина, встретился с борцом более сильным и что сущность инструкции принадлежала не Панину, а самому Александру, готовому защищать ее.

Что же касается графа Панина, то император в этом же письме объявлял Воронцову, что молодой министр сам удалился от дел, недовольный, как говорили, тем, что император недостаточно наградил его в день коронации, и тем, что по поводу жалобы, поданной на него князем Куракиным, император взял сторону последнего. Но торжество Воронцовых зависело не от удаления Панина, а от того, что национальный интерес делал невозможным сближение с Францией и Пруссией, а требовал сближения с Англией и Австрией. Вполне соответственно этому требованию в челе управления иностранными делами явился граф Александр Воронцов, составлявший по своим убеждениям одно существо с братом. Помощником старику Воронцову был придан друг молодости императора польский князь Адам Чарторыйский. Чарторыйский нравился обоим Воронцовым: он, по-видимому, вполне разделял их взгляды, не мог быть приверженцем прусской системы Паниных, которая повела к разделу Польши; какой же был собственный взгляд Чарторыйского – о том он Воронцовым не говорил.

II. Первый разрыв с Наполеоном

В начале XIX-ro века Европа представляла удивительное на первый взгляд явление, бывшее результатом всей ее истории. Два крайние государства ее на континенте, Россия и Франция, не имевшие, по-видимому, никаких точек соприкосновения, стояли друг перед другом, готовые к борьбе. Что против Франции на первом плане стояла Россия, это самое показывало уже, что дело идет не о частном каком-нибудь интересе. От Франции шло наступательное, завоевательное движение; в ее челе стоял первый полководец времени, задачей которого было ссорить, разъединять, бить поодиночке, поражать страхом, внезапностью нападения, силой притягивать к себе чужие народы.

От России, наоборот, шло движение оборонительное, и государь ее в соответствии этому характеру движения отличался не воинственными наклонностями, не искусством бранного вождя, но желанием и умением соединять, примирять, устраивать общее действие, решать европейские дела на общих советах, приводить в исполнение общие решения. Во время борьбы с Наполеоном Александр является составителем и вождем коалиций для отпора завоевательному движению Франции. С окончательным успехом последней коалиции, с низвержением виновника завоевательного французского движения целью Александра является поддержание общеевропейского союза для сохранения мира и общественного порядка, поддержание общего действия, общего управления Европы посредством собраний, советов государей и уполномоченных их, посредством конгрессов. Таким образом, деятельность Александра 1-го вследствие личного характера его и вследствие положения Европы и России разделяется 1814 годом на две половины: эпоху коалиций и эпоху конгрессов.

Если император Александр с самого начала своего царствования предвидел, какая деятельность предстояла ему в европейских событиях – деятельность начинателя и главы коалиций против завоевательных стремлений Франции, то Наполеон так же ясно видел, что такая деятельность могла принадлежать только России, ее государю. Без России никакая коалиция если бы и была возможна, то не была бы ему опасна, и потому главная цель его политики в отношении к России заключалась в том, чтобы разными хитростями и приманками отталкивать Россию по возможности от связи с другими державами, пока не принудит их поодиночке подчиниться своей воле: тогда Россия должна будет отказаться от деятельности, оставшись в одиночестве, и если вздумает противиться, то будет поражена всеевропейской коалицией, направленной против нее под знаменами первого полководца века. Как в прошлом столетии Фридрих II заключил союз с Россией и, обеспечив себя им, не хотел слышать с русской стороны предложений расширить этот союз введением в него ряда других, слабейших держав, ибо это связывало ему руки, так теперь Наполеон не хочет слышать русских предложений вести дела сообща с какой-нибудь другой державой.

Для России нужна прочность отношений между державами, обеспечивающая продолжительный мир, а эта прочность отношений условливается союзом большинства значительнейших держав. Александр не хотел исключать из этого союза могущественную Францию, хотел ее присутствием в союзе еще более скрепить его; но человек, управлявший Францией под именем первого консула, вовсе не хотел прочности отношений между державами, ведшей к продолжительному миру. Он смотрел на мир только как на перемирие, дававшее передышку и время устроить некоторые выгодные для будущей войны отношения, потому Наполеон не хотел слышать ни о каком общем деле, общем соглашении, которое бы связывало ему руки. Русский посланник Колычев, отправленный в Париж еще императором Павлом, писал, что первый консул отверг тотчас же статьи предложенного ему с русской стороны договора, в которых заключалось обязательство при общем замирении не допускать для вознаграждений никаких других оснований, кроме установленных Россией, Пруссией и Францией. Французский министр иностранных дел Талейран выразил положительно желание своего правительства войти прямо и просто в соглашение с русским императором относительно предметов, где интересы обоих правительств сойдутся. Талейран при этом внушал Колычеву, что необходимо составить общий план, чтобы воспрепятствовать дворам берлинскому и венскому воспользоваться настоящими обстоятельствами и приобрести в Германии больше того, на что действительно имеют право.

Эти настоящие обстоятельства заключались в том, что по Люневильскому миру, заключенному (9-го февраля 1801 года) Германской империей с Францией вследствие последнего погрома Австрии, левый берег Рейна отходил к Франции. Германия лишилась 1, 150 квадратных миль; но владельцы не хотели лишиться ничего; им выговорено было вознаграждение, которое они должны были получить посредством так называемой секуляризации, то есть отдачи светским князьям в потомственное владение церковных владений, епископств и аббатств; вольные города также должны были потерять свою вольность для вознаграждения владельцев, лишившихся своих земель на левом берегу Рейна. Казалось бы, что такое чисто германское дело надобно было устроить внутри Германии по соглашению одних ее владетелей. Но если бы это соглашение было возможно, то не было бы и Люневильского мира и уступки Франции левого берега Рейна. Крупные германские государства, Австрия и Пруссия, потеряли свое значение, и мелкие, не имевшие обо что опереться у себя, бросились, как слабые, ко внешней силе, начали преклоняться пред французским правительством, и дело вознаграждения перешло в руки Наполеона, который, желая пока иметь на своей стороне Россию, соглашался уступить известную долю участия в деле русскому императору, но с исключением всякой германской державы.

Почуяв, где сила, где решение дела, уполномоченные германских дворов бросились в Париж и не щадили ничего, ни денег, ни ласкательств, ни унижения, чтобы только сослужить верную службу своим высоким доверителям: это были патриоты и верноподданные своего рода. В Париже производилась торговля епископствами, аббатствами, вольными городами; немецкие посланники с деньгами в руках взапуски ползали перед любовницей Талейрана, перед его секретарем Матьё, перед французским посланником в Регенсбурге Лафорестом. Впечатление, производимое этим явлением на первого консула и создаваемое им французское сановничество, было ужасное, развращающее; оно внушало им полное презрение к слабым, надежду на одну силу, которой все позволено. И легко понять, как для избалованного раболепством главы Французской республики невыносим был представитель какого-нибудь государства, который с достоинством поддерживал это представительство, который не гнулся пред людьми, привыкшими кричать: «Горе побежденным!» – не гнулся потому, что непризнавал своего государства побежденным.

Колычев был неприятен первому консулу и его министрам именно потому, что вел себя с достоинством: с ним надобно было считаться, говорить иначе, чем с другими послами, что особенно видно из следующего. Весть о кончине императора Павла была для Наполеона громовым ударом; по обычаю, он искал, на ком бы сорвать сердце, и сорвал его в «Монитёре» на англичанах, но, кроме выходки в журнале, другого средства достать англичан не было; легче и приятнее было сорвать сердце на сардинском короле, за которого заступался покойный император Павел, требуя возвращения ему Пьемонта. Теперь, когда заступника уже более не было, Наполеон поспешил дать Пьемонту управление, одинаковое с управлением всех других французских департаментов, причем предписал: если Колычев станет на это жаловаться, то отвечать, что дело еще не решенное, что сардинский король вывел первого консула из терпения своим неуважением к нему; а если бы стал жаловаться прусский посланник Люккезини, то ему отвечать, что французское правительство не обязано рассуждать с прусским королем об итальянских делах.

Колычев действительно протестовал, и протестовал сильно против французских распоряжений в Италии, настаивая на исполнении обещаний, данных императору Павлу, и давая знать гражданину Талейрану, что если эти обещания не будут исполнены, то восстановление дружбы между Россией и Францией не может быть долговременно. Гражданин Талейран жаловался на резкий тон Колычева, который скоро был отозван, но Наполеон и Талейран ничего не выиграли от этой перемены. Преемником Колычеву был назначен граф Морков как более искусный и способный на трудном посту посланника при Французской республике; притом же опальный сановник прошлого царствования возобновлял свою деятельность на блестящем посту внешнем, тогда как возобновление этой деятельности на каком-нибудь внутреннем не очень желалось. Морков отличался самыми изысканными придворными манерами XVIII века, утонченной вежливостью, входил и раскланивался по правилам танцевального искусства, ступал на цыпочках, говорил на ухо – и все остроты. Но этот утонченнейший маркиз превращался во льва, когда надобно было охранять интересы и честь России; он принадлежал к таким русским деятелям, о которых говорили, что они катеринствуют, – к людям, привыкшим при Екатерине считать Россию первым государством в мире, решительницей судеб других народов.

11-го октября (н. ст.) 1801 года Морков заключил тайную конвенцию между Россией и Францией: обе державы обязались сообща, в полном согласии покончить дело о вознаграждении германских владельцев вследствие Люневильского мира, причем выражено было желание допускать как можно менее перемен в государственном устройстве Германии; сохранять справедливое равновесие между домами австрийским и бранденбургским; соблюдать искреннее согласие и сообщать друг другу свои намерения относительно устройства Италии и светских отношений римского двора для дружеского окончания всех этих дел. Первый консул обязывался при русском посредничестве открыть вскорости мирные переговоры с Оттоманской Портой; сохранить неприкосновенность владений короля Обеих Сицилий и, как скоро судьба Египта будет решена, вывести французские войска из Неаполитанского королевства. Обе державы обещали заняться дружески и доброжелательно интересами короля Сардинского сколько возможно по настоящему положению вещей; независимость республики семи Ионических островов была признана, и постановлено, чтобы в ней не оставалось более иностранных войск; русский император обещал стараться об освобождении французов, находившихся в турецком плену. Обе державы обязались немедленно заняться средствами утвердить на вышесказанных основаниях всеобщий мир, восстановить должное равновесие в различных частях света, обезопасить свободу морей и действовать согласно убеждениями и силой для блага человечества, общего спокойствия и независимости правительств.

Сила, военная удача дали Франции первенствующее положение в Западной Европе, но на востоке Европы было государство, с которым Франция должна была считаться, поделиться своим значением, сообща распорядиться европейскими делами, причем Россия прямо выставляет свое начало, свою цель: действовать для блага человечества, общего спокойствия и независимости государств. Нам теперь все это может показаться наивными фразами в конвенции, заключаемой с Наполеоном, но мы видели, что император Александр именно хотел испытать нового правителя Франции. Не обращая внимания ни на форму, ни на имя, ни на происхождение французского правительства, русский государь задавал вопрос: согласно ли будет это правительство содействовать видам России в установлении всеобщего спокойствия и прочных правильных отношений между государствами Европы: если будет согласно, то, как бы ни назывался правитель Франции, первым консулом или иначе, Россия будет с ним в тесном союзе; если же нет, то следствием будет постоянная вражда. Таким образом, конвенция естественно вытекала из основного взгляда императора Александра на внешние отношения России.

Сильно были недовольны конвенцией в Англии; сильно потому сердился на нее граф Семен Воронцов и не щадил насчет ее резких выражений, причем продолжал толковать о панинских внушениях, выгораживая Моркова как невольное орудие. Отчего же конвенция заслужила такую немилость на другом берегу пролива? Здесь, как и во Франции, вообще не были довольны поведением нового русского государя, несмотря на то что он миролюбиво, дружественно отнесся ко всем. В Англии ждали, что в петербургском кабинете произойдет полная реакция последним направлениям политики предыдущего царствования, что новый император сейчас же порвет с Францией и тесно соединится с Англией. Сколько в Англии надеялись на такой переворот в политике России, столько же во Франции боялисьего; успокоились, когда увидали, что его нет, но все же не были довольны миром России с Англией, спокойным, беспристрастным тоном политики нового государя, ее самостоятельностью и независимостью, что все не давало надежды употребить Россию орудием для своих целей, заставляло считаться с нею. Как бы то ни было, положение, которое принял Александр, должно было повести к кратковременному успокоению Европы: Англия и Франция обе были утомлены войной; но скорый мир был бы невозможен, если бы Франция надеялась на русскую помощь, как было при Павле, или если бы по смерти Павла произошла та реакция, какой ожидали в Англии, которая оперлась бы на Россию для получения более выгодных мирных условий. Но спокойное и беспристрастное положение России предоставляло Англии и Франции переведываться одним друг с другом; они устали, нуждались хотя в кратковременной передышке; континентальные успехи одной были уравновешены морскими успехами другой. Россия, которая могла положить свою тяжесть на ту или другую чашку весов, отстранялась, и воюющие державы приступили к мирным переговорам; Питт, которого имя было неразлучно с представлением о борьбе на жизнь и на смерть между Англией и Францией, – Питт вышел из министерства; преемник его Аддингтон поставил своей задачей заключение и поддержание мира.

1-го октября 1801 года были подписаны в Лондоне прелиминарные статьи мира между Францией и Англией: последняя возвращала Французской республике и ее союзникам все колонии, захваченные у них англичанами во время войны, кроме испанского острова Тринидада в Америке и голландского Цейлона в Азии, которые оставались навсегда за Англией; Египет возвращался Турции, Мальта – ордену Св. Иоанна Иерусалимского; французские войска должны были очистить римские и неаполитанские владения, английские острова и гавани Средиземного и Адриатического морей; обеспечивалась целость Португалии.

Прелиминарные лондонские статьи и парижская франко-русская конвенция были заключены почти в одно время, вели к одной общей цели, никакого противоречия в себе не заключали, а между тем в Англии сильно были взволнованы и раздражены франко-русской конвенцией: в ней опять затрагивалось чувствительное место. Мы видели, каким раздражением было встречено в Англии русское предложение первому консулу посредничать при заключении мира между Францией и Турцией. Теперь Англия взялась быть посредницей, выговаривая возвращение Египта Турции, и вдруг узнает, что Россия не отказалась от своего посредничества и внесла его в Парижскую конвенцию. В Англии не умели при этом скрыть своего раздражения, не умели скрыть своего стремления отстранить русское влияние в Константинополе, и министр иностранных дел лорд Гоуксбюри объявил графу Воронцову, что король сильно огорчен невниманием императора Александра к его прежним просьбам отказаться от плана отдельного мира между Францией и Турцией, потому что Англия не заключит мира с Францией без включения в него Турции. Морков должен был знать о лондонских прелиминарных статьях и, несмотря на это, все же внес в свою конвенцию условие о посредничестве России между Францией и Турцией.

Англия хотела уничтожить влияние России на Востоке, но до столкновения этих двух держав здесь было еще далеко; Восточный вопрос не становился еще на очередь; отношения на Западе оттягивали все внимание, а здесь человек, управлявший Французской республикой, хотел отнять у Англии всякое влияние на дела континента. Когда после подписания лондонских прелиминарии открылись между Англией и Францией переговоры в Амьене, французский уполномоченный, брат первого консула Иосиф Бонапарт получил внушение, что французское правительство не хочет слышать при переговорах ни о короле Сардинском, ни о внутренних делах Батавии (Голландии), Германии, Швейцарии и республик итальянских; все это совершенно чуждо переговорам между Францией и Англией, и при составлении прелиминарии было об этом говорено очень мало – достаточное доказательство, что теперь вовсе не нужно поднимать об этом вопроса. Кабинет Аддингтона хотел во что бы то ни стало заключить поскорее мир, в этом он поставлял свое значение, свою славу, возможность существования, предполагая сильное желание народа видеть конец войны. При сильном желании уладить что-нибудь обыкновенно смотрят сквозь пальцы на некоторые затруднения, спешат обойти их молчанием, предполагая, что с течением времени все уладится, хотя очень часто с течением времени эти затруднения являются неодолимыми и разрушают желанное дело.

Мир между Англией и Францией был заключен в Амьене 25-го марта 1802 года, и народ в Англии, действительно желавший передышки, встретил его с восторгом. Но когда первое впечатление прошло, когда наступили минуты спокойного обсуждения дела, положения, им созданного, то стало оказываться, что положение это вовсе не выгодно, что против стремления Франции к усилению нет никаких гарантий – континент отдан ей на жертву. Это обсуждение положения, созданного Амьенским миром, началось двумя обычными, открытыми путями: путем парламентских прений и путем печати. В парламенте поднялась оппозиция из приверженцев прежнего Питтова министерства, раздались слова: «Англия похожа на крепость, которая потеряла свои внешние укрепления, Амьенский договор представляет прелиминарии смертного приговора Англии». Министры могли отвечать одно: «Необходимость требовала заключить мир: мы оставлены союзниками, новая коалиция на континенте в эту минуту невозможна».

Печать со своей стороны указывала На невыгоды Амьенского мира, на ошибки, сделанные при его заключении. Английские министры привыкли спокойно относиться к выходкам печати против своих действий, но не привык к этому правитель Франции. Кроме условий, заключавшихся в характере Наполеона и не позволявших ему равнодушно сносить и свободного отзыва о его действиях – не только оскорбления, самое положение его заставляло его быть чрезвычайно чувствительным к публичным, печатным порицаниям. Добиваясь власти и ее утверждения, он был осужден на постоянную борьбу с препятствиями, с людьми, которые не желали его власти, ее утверждения; он не был законный государь, он был только вождь партии, которую надобно постоянно усиливать, делать господствующей. Средством для этого был успех очевидный, признанный; блеск, слава, заставляющие молчать противников; похвала, восторг могущественно действуют на толпу, на большинство, заставляют его преклоняться пред человеком, которому раздаются постоянные похвалы, имя которого произносится с восторгом. Но вот раздаются слова сомнения, порицания – и вождю партии кажется, что уже толпа смущается, делится, обаяние исчезает, кумир без фимиама уже не бог; ему кажется, что число поклонников его уже уменьшается, партия слабеет; поэтому понятно, в какое раздражение приводит его каждый враждебный голос; понятно, как он пользуется своей силой, чтобы заставить молчать своих противников, враждебные партии. На увещания установить свободу печати Наполеон отвечал: «Чего ожидать от этих людей, которые все еще сидят на своей метафизике 1780 года! Свобода печати! Стоит мне только ее восстановить, так сейчас же появится тридцать журналов роялистских, столько же журналов якобинских, и мне придется управлять с меньшинством!»

Во Франции слышится одна хвала человеку силы, вождю господствующей партии; он успокаивается, чувствует под собой твердую почву, цель утверждения власти кажется достигнутой; но смущают его враждебные речи, раздающиеся из стран чужих; хотя и не вдруг, и не без труда, но проникнут они во Францию и могут произвести то же действие, как если бы они раздавались прямо внутри страны. Раздражение и опасение усиливаются тем, что эти враждебные статьи и сочинения выходят не только из-под пера иностранцев, мнения которых встречают противодействие в патриотическом чувстве, но также из-под пера французов, роялистов, конституционистов, якобинцев, у которых есть соумышленники в самой Франции. Раздражение усиливалось еще тем, что уничтожить эти враждебные сочинения, наказать их авторов было не во власти правителя Франции; враги кололи человека силы и смеялись над его бессильной яростью; обаяние силы уменьшалось. Но сила, развиваясь, отвыкает предполагать для себя препятствия неодолимые, и первый консул требует у английского правительства прекращения выходок английской печати, требует изгнания или наказания французов, нашедших убежище в Англии и пишущих против нового порядка вещей в своем отечестве. Ему отвечают, что по английской конституции печать пользуется полной свободой, что в Англии не потерпят вредных действий французских эмигрантов, но принимать против них меры предварительные несогласно с честью и законом гостеприимства. Наполеон возражал, что английское правительство может позволять печати порицание действий своего внутреннего управления, но есть высшие требования, требования международного права, пред которыми должны молчать законы отдельных государств; что можно терпеть у себя и против себя, того нельзя позволять в отношении к чужим правительствам. Эти новые положения международного права не могли быть признаны английским правительством, и Наполеон стал вести войну против английских газет в своей газете, в «Монитёре», где постоянно появлялись самые грубые выходки против основ английской политической жизни. Любопытны счеты, какие иногда в «Монитёре» сводились между двумя хищничествами, французским и английским; сравнивая французов с англичанами, «Монитёр» однажды воскликнул: «Какое различие между народом, который делает завоевания из любви к славе, и народом торгашей, который становится завоевателем!»

Понятно, что такая газетная война не могла успокоить раздражения; она напоминала обычай первобытных народов – перед началом битвы ругаться, особенно осыпать насмешками и бранью вождей. Обычай сохранился с тем различием, что у народов первобытных бранятся устно перед битвой, а у народов цивилизованных бранятся печатно, в газетах и отдельных сочинениях, в прозе, а иногда и в стихах; следствие же одно и то же – взаимное раздражение. Но кроме этого раздражения были и другие причины, не допускавшие продолжения мира. Наполеон не хотел признать за Англией никакого права вмешиваться в его распоряжения с соседними слабыми народами; на представления относительно этих распоряжений он отвечал с такой бесцеремонностью, от какой новые европейско-христианские народы давно уже отвыкли. Англия со своей стороны не могла удержаться от искушения удерживать за собой драгоценную Мальту, оправдывая такое нарушение договора его непрочностью вследствие поступков первого консула. Наполеон присоединил к Франции Пьемонт и остров Эльбу и распоряжался хозяином в Швейцарии; английское правительство заговорило по этому поводу о политическом равновесии, о Люневильском мире. Наполеон велел отвечать на это угрозами: «Без сомнения, Англия станет искать союзников в Европе; если она их найдет, то этим она только заставит нас завоевать Европу. Первому консулу только 33 года; он сокрушал только до сих пор государства второстепенные! Кто знает, сколько ему понадобится времени, чтобы изменить лицо Европы и восстановить Западную империю?»

Но в Англии думали, что если дать Наполеону свободу распоряжаться на континенте так, как он до сих пор распоряжался, то не будет безопасности и для владычицы морей. В парламенте раздавались слова: «Ждать ли, чтоб он овладел всем континентом, и тогда только начать против него действовать? Бонапарт заключил договор с французами: они согласны повиноваться ему под условием, что он доставит им владычество над вселенной». Раздражение и без того уже было сильно, когда Наполеон с целью пристращать Англию коснулся главного ее интереса: в начале 1803 года в «Монитёре» появилось донесение Себастиани, отправленного первым консулом на Восток; здесь говорилось о легкости вторичного завоевания Египта Францией; по утверждению Себастиани, для этого достаточно было 6000 французского войска. Нельзя было придумать лучшего средства задеть англичан за живое; раздражение их достигло высшей степени. Аддингтон должен был отказаться от своей системы поддерживать мир во что бы то ни стало. Наполеон слал одну угрозу за другой: он объявил в «Монитёре», что 500000 войска готово защищать республику и мстить за нее. Наполеон, как все люди его характера и положения, считал только своим правом грозить, пугать и выходил из себя, если угрожаемый становился в боевое положение. Так, когда король Георг III повестил палате общин, что надобно принять меры предосторожности, Бонапарт в сильном волнении подошел к английскому посланнику лорду Уитворту и сказал ему громко: «Итак, вы решились объявить нам войну! Мы воевали десять лет; вы хотите воевать еще 15 лет, вы меня к этому принуждаете». Подле стояли два посла – русский Морков и испанский Азара; Наполеон обратился к ним: «Англичане хотят войны, но если они первые обнажат шпагу, то я последний вложу ее в ножны; они не уважают договоров, которые должно покрыть черным крепом». После этой выходки Наполеон обратился опять к Уитворту: «Зачем вооружение? Против кого меры предосторожности? У меня нет ни одного линейного корабля в моих гаванях! Вы хотите драться, и я буду драться! Вы можете убить Францию, но не испугать!» «Мы бы не хотели ни того, ни другого, хотели бы жить в добром согласии с Францией», – сказал посланник. «Так надобно уважать договоры, – закричал Наполеон. – Горе неуважающим договоры!» Наполеон этими словами намекал на то, что Англия не очищала Мальты, но упрек другим в неуважении договоров звучал очень дико в устах Наполеона. В ответ на выходку первого консула Англия потребовала в виде гарантии Мальту на десять лет и в то же время потребовала, чтобы Франция вывела войска свои из Батавской республики (Голландии), из Швейцарии и дала вознаграждение королю Сардинскому. Подобные требования могли быть сделаны только для того, чтобы выйти из тяжелого нерешительного положения; цель была достигнута: война между Англией и Францией началась снова; французы заняли Ганновер, принадлежавший английскому королю.

А между тем Наполеон не хотел войны с Англией: кроме убытков, верных морских поражений, потери флота, эта война не могла ему ничего обещать; руки были коротки, достать ненавистный остров, несмотря на всю его близость, было нельзя; угроза высадки, несмотря на все приготовления, оставалась только угрозой; занятие Ганновера, принадлежавшего английскому королю, нисколько не трогало англичан. Но и мир с Англией был невозможен, потому что Англия не хотела смотреть равнодушно, как Наполеон распоряжался на континенте. Точно в таком же положении находился Наполеон и к России: он не хотел войны с ней, а война была неизбежна, потому что Россия не давала ему распоряжаться в Европе, порабощать слабейшие государства; с Россией заключены были обязательства – с тем, разумеется, чтобы их не исполнять, но Россия от них не отступалась; надобно было как-нибудь ее занять на время, заставить выпустить из виду общие интересы для частного, соблазнить, указав на какой-нибудь лакомый кусочек.

В 1802 году, когда готовился разрыв Амьенского мира, Морков доносил своему двору, что Бонапарт постоянно заводил разговор о близком распадении Оттоманской империи. Это произвело тревогу в Петербурге. Все внимание сосредоточено было на Западе; Турция, не успевшая еще опомниться после египетского похода Наполеонова, когда страшная опасность стала грозить ей со стороны, откуда она вовсе ее не ожидала, Турция не подавала никакого повода к неудовольствию, и в Петербурге брало верх мнение, что слабая Турция есть самый удобный сосед и трогать ее не следует. Об этом твердил граф Семен Романович Воронцов; следовательно, таково же было убеждение и брата его графа Александра, теперь канцлера, причем Воронцовым было приятно указывать, что политика Екатерины II относительно Турции была ошибочна; здесь они действовали в духе партии, ибо не могли не знать, что обе турецкие войны при Екатерине II были начаты совершенно против воли русского правительства. Взгляд Воронцовых вполне разделял молодой, близкий к императору Александру граф Виктор Павлович Кочубей, бывший посланником в Константинополе и потом короткое время помогавший канцлеру Воронцову в заведовании иностранными делами до Чарторыйского.

Кочубею как знакомому с положением Турции принадлежал теперь первый голос; когда надобно было подумать о восточных делах вследствие донесения Моркова, Кочубей объявил, что при поднятии Восточного вопроса России предстоит выбор: «или приступить к поделу Турции с Францией и Австрией, или стараться отвратить столь вредное положение вещей. Сомнения нет, чтобы последнее не было предпочтительнее, ибо независимо, что Россия в пространстве своем не имеет уже нужды в расширении, нет соседей покойнее турков, и сохранение сих естественных неприятелей наших должно действительно вперед быть коренным правилом нашей политики». Кочубей советовал снестись по этому делу с Англией и предостеречь Турцию. Мнение было принято, и 24 декабря 1802 года канцлер Воронцов отправил Моркову письмо, в котором уполномочивал его каждый раз отвечать Бонапарту ясно, что император Александр никак не намерен принять участие ни в каком проекте, враждебном Турции.

Удочка закидывалась понапрасну; Россия не пошла на эту приманку. Попробовали другое средство: в доказательство своего уважения к императору Александру Наполеон предложил ему быть не только посредником, но верховным решителем спора между Англией и Францией. Александр отклонил эту опасную честь: война уже началась; согласится ли Англия для ее окончания подчиниться решениям русского государя; если не согласится, то это будет оскорбление и Франция получит право требовать союза России против державы оскорбившей. Но если бы даже Англия и согласилась, то разве легко было беспристрастным решением удовлетворить обе державы? Александр принял более скромную роль посредника и предложил условия: Франции очистить Ганновер, Голландию, Швейцарию, Верхнюю и Нижнюю Италию; Пьемонт останется за ней, но сардинский король получит за него вознаграждение. Александрпредлагал занять русскими войсками остров Мальту, с тем чтобы срок этого занятия был определен впоследствии.

Наполеон отвечал, что он может заключить мир с Англией только на амьенских условиях. Без сомнения, он очистит, когда придет время, Голландию, Италию и Швейцарию, но это никак не может войти в условия мира с Англией. Наполеон требовал перемирия и конгресса для решения всех споров. Но условия, предложенные Александром, были так же необходимы и для России, как для Англии. Прежде всего по отношению к Балканскому полуострову нельзя было допустить владычества французов в Италии. Граф Семен Воронцов, руководясь интересом минуты, даже советовал английскому министерству удержать Мальту в видах недопущения французов в турецкие владения; совет был неблаговиден; графу Семену послали из Петербурга на этот счет внушение и придумали средство прекратить спор и обезопасить свои интересы – занятием Мальты русскими войсками; но ответ Наполеона, что он очистит Италию, Швейцарию, Голландию, когда придет время, показывал всю его неискренность.

Россия по своему положению непосредственно войны начать не могла; она могла стать только во главе коалиции, поддерживать другие ближайшие к Франции державы; Англия могла поддерживать коалицию деньгами, но без России не могла ничего сделать на континенте, и потому как скоро Россия и Англия видели, что Наполеон не может остановиться на пути захвата, то необходимо сближались для образования и поддержки коалиции. Отсюда перед разрывом Англии с Францией, когда старания России поддержать Амьенский мир оставались тщетными, сближение России с Англией становилось теснее, и русский посол во Франции, естественно, должен был сближаться с послом английским; и после разрыва мира в 1803 году, по удалении лорда Уитворта из Парижа граф Морков должен был вести себя по-прежнему, ибо со стороны французского правительства не видно было ни малейшей склонности удовлетворить русским требованиям. Поведение Моркова, самостоятельное и твердое, сильно раздражало Наполеона; не мог он выносить присутствия человека, в глазах которого читал: «Я за тобой слежу и очень хорошо тебя понимаю, ты меня не обманешь!» Хотя Наполеон не мог не понимать, что охлаждение между Россией и Францией и даже разрыв между ними неизбежен по самому ходу дел, но все же перемена посла представляла некоторую возможность отдалить развязку: быть может, пришлют кого-нибудь менее проницательного, искусного и твердого, чем Морков.

В августе 1803 года Талейран поручил французскому посланнику в Петербурге Гёдувилю потребовать от русского правительства именем первого консула отозвания Моркова из Франции! Причины приводились следующие, причем не пощажено было ничего, чтобы очернить русского посла в глазах его государя. «Пока мир продолжался (между Францией и Англией), – писал Талейран, – Моркова терпели в Париже, хотя он вел себя как истый англичанин, потому что это не было опасно; но теперь, когда началась война, которой нельзя предвидеть конца, присутствие человека, столь недоброжелательного к Франции, более чем неприятно для первого консула, 18-ть месяцев г. Морковзаставлял известного Фуилью распространять бюллетени, заключавшие в себе оскорбления и клеветы. Первый консул не хотел придавать важности такому поведению, потому что г. Морков недавно приехал, мог еще не испробовать почвы, где находился. Но и после восьмнадцатимесячного пребывания поведение его не стало более дружественным и более скромным. Он болтает во всех углах Парижа, и болтает так, что первый консул не может более выносить этой болтовни. Должно сказать, что он не щадит и поступков собственного правительства, не щадит даже особы его величества. Чего не наговорил он об указе относительно народного просвещения, о поощрениях его величества крестьянскому освобождению! Он беспрестанно повторяет фразу: «У императора своя воля, а у русского народа другая». При настоящих обстоятельствах г. Морков ежедневно предсказывает, что пламя войны обхватит весь континент, и нельзя с ним иметь никакого разговора: он все перетолкует в дурную сторону. Сам лорд Уитворт был поражен яростью, с какой Морков побуждал к войне; изумление его было так сильно, что он сказал гражданину Иосифу Бонапарту, с которым он был в дружбе, что г. Морков играет ненавистную роль».

Бонапарт не расстался с Морковым мирно. Он возненавидел его еще более потому, что оскорбил и не мог удержаться от нападения на ненавистного человека, притом очень нравилось молодому генералу власти новой унижать представителей древних властей; распекать по-военному послов иностранных входило в привычку. В сентябре 1803 года, во время одной из публичных аудиенций, Бонапарт подошел к Моркову с искаженным от злобы лицом, дрожащими губами и стал ему говорить задыхающимся, но громким голосом: «Зачем император покровительствует Дантрегу, французскому уроженцу, который живет в Дрездене и пишет там пасквили против французского правительства? Если бы я позволял себе такое же поведение относительно русского подданного, поселившегося во Франции, то, конечно, император не был бы доволен». «Дантрег, – отвечал Морков, – давно уже числится в русской службе, и могу уверить, что император ничего не знал о пасквилях его против французского правительства, а если бы узнал, то немедленно заставил бы его прекратить такую деятельность; я также ничего не знал об этом: в первый раз слышу».

Отбитый словами, смысл которых состоял в том, что о таких ничтожных делах, как дело Дантрега, правительства прежде упреков и жалоб из уст главы государства дают знать друг другу чрез министров, если только находят нужным давать знать, Наполеон бросился в другую сторону, но к такому же, собственно, полицейскому делу, срывая свое сердце в ругательствах против Кристэна. Этот Кристэн был родом швейцарец, находился также в русской службе и получал от русского двора пенсию. Теперь вдруг французское правительство его схватило и посадило в крепость. Морков протестовал, и за этот-то протест Бонапарт счел нужным теперь дать на него окрик: «Я велел схватить и отвести в крепость Кристэна, потому что он француз и был секретарем принцев (Бурбонских), да и всегда вел себя гадко». «Кристэн, – отвечал Морков, – вовсе не француз, а швейцарец, и я имел достаточное право оказать ему покровительство в случае его невинности». Слыша и тут твердую отповедь. Наполеон оставил Моркова, но, уходя, сказал громко: «Мы не такие бабы, чтоб терпеливо сносить подобные поступки со стороны России, и я буду арестовывать всех, которые станут действовать против интересов Франции».

На другой день Морков поехал к Талейрану и дал ему записку, в которой излагалась вчерашняя сцена. Талейран обратил все это в шутку и стал упрашивать Моркова взять записку назад и не давать делу хода. «Вы, – говорил он, – должны смотреть на эти вещи спокойнее, чем другие, потому что вы больше других получаете предпочтение и уважение, которые вам здесь расточают при всяком случае». Морков, смотря ему пристально в лицо, отвечал: «Эти знаки уважения секрет для меня и для других, тогда как оскорбление было мне нанесено публично, и я вас прошу представить мою записку первому консулу, чтоб впредь мне было обеспечение от подобных выходок». Талейран начал толковать о том уважении, какое Бонапарт всегда оказывает к желаниям императора Александра. «Где это уважение? – отвечал Морков. – Император просит вас уважать нейтралитет государств, ему союзных и таких, которых торговые интересы связаны с интересами его подданных, а вы продолжаете наводнять их войсками. Император, по человеколюбию и с вашего согласия, образовал маленькое государство на Ионических островах, а ваш поверенный в Корфу сеет там раздор и анархию, и сам первый консул позволил себе такой неслыханный поступок, назначив на своем жалованьи коммерческого агента для этой маленькой республики. Я вам подаю рекламации и не получаю никакого ответа». Талейран: «Охотно будем уважать нейтралитет на суше, только заставьте Англию уважать его на море; а на Ионических островах ваше влияние сильнее французского».

В тот же день Талейран прислал свою жену завтракать с дочерью Моркова, ребенком пяти с половиной лет. Другая дама рассказала русскому послу, что первый консул жалеет о своей живости и что об этом слышала она от самой Жозефины Бонапарт. Для уяснения себе, в каком положении находятся дела, Морков обратился к брату первого консула Луциану, зная, что он хорош с Талейраном. Луциан отвечал, что они с братом Иосифом часто говорили о нем, Моркове, брату Наполеону и тот жаловался на некоторую гордость или резкость характера Моркова, которая его оскорбляет, тем более что все остальные послы преклонялись пред ним. Луциан прибавил, что они с братом Иосифом часто горевали, видя уступчивость императора Александра относительно первого консула. Если бы Наполеон встретил препятствия со стороны русского государя, то, несмотря на бурность своего характера, дух правоты, которым он в то же время обладает (?), остановил бы его относительно многих вещей; но теперь, уверившись, что нечего бояться со стороны далекой России, и низложивши или обольстивши все окружающее, он считает для себя все позволительным и не перестает затевать предприятия, которые рано или поздно могут привести его и родных его к погибели.

Скоро после этого Морков был отозван. Александр дал знать первому консулу, что не усматривает виновности Моркова, ибо все, что донесено на него, противно точной истине (exacte verite), но отзывает его вследствие собственной его повторенной просьбы, ибо нельзя оставлять его в таком неприятном положении (17 октября 1803 года). В рескрипте Моркову говорилось, что государь с сожалением лишается его службы на этом посту, что обвинения, на него взведенные, суть клеветы. Преемник Моркову назначен не был; во Франции остался русский поверенный в делах Убри. Испытание, означенное в политической программе Александра, кончилось: Наполеон оказался неспособным уважать независимость держав и содействовать установлению европейского равновесия; сношения с ним не повели к удовлетворительному результату. Для его достижения надобно было обратиться к другому средству – к составлению коалиции; Англия была уже в войне с Францией; надобно было склонить к общему действию Австрию и Пруссию.

Австрия после двух бонапартовских погромов имела нужду в отдыхе и должна была желать, чтобы отдых этот был как можно продолжительнее; но все же борьба с Францией представлялась ей как необходимость, и все усилия направлялись к тому, чтобы встретить эту необходимость при возможно благоприятных условиях, с лучшим приготовлением. Она чувствовала себя в осадном положении от Франции, которая стояла у ее ворот – и в Германии, и в Италии, преимущественно в последней стране, где в действительности границы французские сходились с австрийскими; и окончательный шаг к слитию Италии с Францией должен был принудить Австрию к отчаянному усилию для воспрепятствования этому шагу. Тяжелый опыт, несчастное окончание двух кампаний убеждали, что Австрия не может вести борьбу с Наполеоном один на один, что на соединение с Пруссией надеяться нечего, что помощи можно ожидать от одной России и гибель стала грозить Австрии, когда при императоре Павле Россия отвернулась от нее, входя в соглашение с Францией и Пруссией.

Чем сильнее было в Вене чувство страшной опасности, тем отраднее была весть о вступлении на престол Александра, объявившего, что будет идти по стопам Екатерины. Не дожидаясь извещения о восшествии на престол нового русского государя, император Франц отправил Александру письмо с выражением сильнейшего желания восстановить между Россией и Австрией старый союз, от чего зависит судьба Европы. Но после этого общего заявления в Вене спешили оговориться, точнее определить отношения, чтобы письмо императора Франца не показалось в Петербурге предложением коалиции, и австрийский министр иностранных дел граф Коллоредо сообщил князю Куракину такой мемуар (27 мая 1801 года): «Император-король, спеша открыть свои самые сокровенные мысли последователю Екатерины II, начинает признанием полного различия в мерах, требуемого совершенным различием между политическими обстоятельствами, в каких оставила Европу эта великая государыня, и теми, какие существуют теперь. Не к составлению враждебной коалиции против Французской республики клонятся желания Австрии. Она чувствует необходимость мира: это первая потребность Европы и особенно первая потребность австрийских владений, ослабленных, истощенных относительно людей и финансовых средств. К поддержанию мира, его возможности, его твердости устремлены все заботы и желания Австрии. Главное средство удержать французское правительство в границах – это восстановление согласия между важнейшими государствами; но дело вознаграждения германских дворов, выговоренного в Люневильском договоре, препятствует этому согласию. Французы и друзья их стараются воспользоваться этим обстоятельством, чтоб удалить друг от друга императорские дворы, поселя в русском правительстве подозрения насчет намерений Австрии».

В Вене действительно думали, что французы и друзья их (то есть Пруссия) стараются удалить Россию от сближения с Австрией, но основания политики молодого русского императора были так тверды, что никакие перессоривания не могли достигать цели: решено было испытать, способно ли французское правительство к миру, и если не способно, то действовать посредством коалиции, но сильная неуверенность в успехе испытания и необходимость иметь в виду коалицию заставляли самым дружественным образом относиться к Австрии. Ее посланник князь Шварценберг был принят чрезвычайно радушно императором и министрами. Князь Куракин говорил ему о сильнейшем желании императора Александра восстановить дружественные отношения между обоими государствами; Панин говорил, что до сих пор шли по ложной дороге, и эти слова имели для Шварценберга особенный вес именно в устах Панина; другие влиятельнейшие лица также выражали склонность к союзу с Австрией. Вопрос для русского кабинета заключался в том, в какой степени этот союз может быть полезен при тех условиях, в каких находился австрийский двор. В знаменитой инструкции русским министрам при иностранных дворах об австрийских отношениях император Александр говорил: «Так как я убежден, что союз великих держав один в состоянии восстановить мир и общественный порядок, то одним из первых моих дел было заявление венскому двору искреннего желания предать забвению все прошлое. Такое же стремление, основанное на тех же самых побуждениях, заставило римского императора идти навстречу моим желаниям. Не ожидая извещения о моем восшествии на престол, этот государь в собственноручном письме выразил мне самое сильное желание восстановить дружеские отношения. Австрия, поставленная между Францией, к которой питает боязнь и ненависть, между Пруссией, которой не верит, и остальной Германией, которую отчудила от себя своими корыстными замыслами, чувствует необходимость сблизиться с Россией. Этот принцип сближения, превосходный в теории, может оказаться ничтожным в практике, как скоро будет дурно приложен, а этого надобно опасаться, пока благонамеренность государя и ревность подданных, наиболее преданных доброму делу, будут встречать препятствия в придворных и министерских интригах, в взаимной ненависти и страстях влиятельных лиц. Эти лица суть: императрица, Тугут и эрцгерцог Карл. Около них составлены партии, раздирающие государство. Экс-министр (Тугут, которому приписывались все действия, поведшие к разрыву австро-русской коалиции при императоре Павле) хотя находится в отсутствии, но приводит в движение Коллоредо, а через него имеет влияние на все рассуждения кабинета».

В Петербурге получались донесения из Вены, что императрица Мария-Тереза совершенно владеет императором, не показывает его в публику, не отходит от него и ненавидима народом, который жалеет Франца, предполагая в нем большую доброту. Тугут живет в Пресбурге, но с ним беспрестанно пересылаются курьерами, совещаются; он сохранил свое влияние над императором или, лучше сказать, над императрицей. Народ приписывает Тугуту все бедствия империи. Императрица и Тугут действуют интригами, но у эрцгерцога Карла есть партия, которая его обожает по мере ненависти к его личным врагам – императрице и Тугуту. Писать к императору Александру понудил Франца граф Траутмансдорф, человек благонамеренный.

Сближение с одной Австрией было недостаточно, особенно в видах коалиции; Александру I предстоял тот же страшный труд, который был употреблен понапрасну его бабкой и отцом, – труд склонить Пруссию к общему действию, и тут прежде всего нужно было мирить непримиримые интересы Австрии и Пруссии. По-прежнему эти державы забывали общую опасность, общий интерес, когда поднимался вопрос о добыче, вознаграждении; обе державы, позабывая все, имели в виду только одно: чтобы какая-нибудь из них не получила больше. В конце XVIII века они перессорились, потеряли возможность общего действия из-за польской добычи; теперь, в начале XIX века, они косились из-за вознаграждения, которое германские владельцы должны были получить за левый берег Рейна, отошедший к Франции по Люневильскому миру; Австрия втягивалась в это дело потому, что должна была получить вознаграждение для одного из своих принцев, потерявшего Тоскану, и, главное, хлопотала, чтобы Пруссия не получила много. В Вене с ужасом видели, что Россия склонна удовлетворить прусским требованиям, хотя в Петербурге и подсмеивались над аптекарским счетом, составленным в Берлине.

Стало праздным место архиепископа Кельнского: Австрия хотела, чтобы выборы последовали немедленно, имея в виду избрание одного из своих принцев; Пруссия требовала, чтобы выборы были отложены до решения вопроса о вознаграждениях;

Россия разделяла мнение Пруссии как соответствующее обстоятельствам. Австрия твердила, что готова согласиться на все в пользу Баварии, Вюртемберга и Бадена, лишь бы только Пруссия не получила ничего лишнего. «Неужели, – говорили в Вене, – в Петербурге так ослеплены, что не видят опасности, какая грозит России от Пруссии? Ни Порта, ни Швеция не могут быть для России такими страшными врагами, как Пруссия». В Петербурге австрийский посланник граф Заурау сказал графу Кочубею: «Россия будет раскаиваться, что содействовала увеличению Пруссии, не обращая никакого внимания на Австрию».

В России действительно не обращали внимания, только не на Австрию, а на ее внушения против Пруссии; здесь были убеждены, что опасность для России и Европы грозит из Франции и для предотвращения этой опасности державам надобно стоять в тесном союзе с оружием в руках и что этот союз будет не полон, если в него не будет входить Пруссия. Склонить ее к этому было чрезвычайно трудно; это значило в государстве самодержавном, что трудно было склонить короля Фридриха-Вильгельма III. Действительно, находили причины прусского бездействия в характере короля, в отсутствии энергии, военных способностей, откуда проистекала робость перед решительным шагом, перед вступлением в борьбу с таким врагом, как Наполеон. Нельзя отрицать в натуре Фридриха-Вильгельма III значительной доли мягкости, которая делала для него трудным решительный шаг; нужно было истории употребить сильные средства, нужны былитяжелые удары судьбы, чтобы заставить его решиться на энергические меры или по крайней мере сочувственно смотреть на их проведение.

Но с другой стороны, нельзя отрицать, что робость, нерешительность Фридриха-Вильгельма происходили также от сознания положения и средств своего государства. Пруссия жила славой, наследованной от Фридриха II, но при внимательном взгляде можно было усмотреть, что средства внутренние и условия внешние далеко не соответствовали тому значению, какое придавалось ей и какое, разумеется, ей очень хотелось поддержать. Пруссия была обязана своим значением преимущественно личности Великого Фридриха, но, несмотря на все усилия этого государя, Пруссия по его смерти не была великой державой, которая бы представляла вполне независимую силу, особенно когда поднялась Франция при Наполеоне. Пруссия явилась слабой среди сильных: по одну сторону Франция была сильнее ее, по другую Россия была сильнее ее, да и враждебная Австрия превосходила ее внутренними средствами, возможностью вести борьбу и скорее оправляться после поражения. Оказывалось ясно, что Европе предстоит долгая и тяжкая борьба вследствие завоевательных стремлений Франции, главное противодействие которым будет оказываться со стороны России; борьба, следовательно, будет идти между этими главными, столповыми государствами Европы; государства слабейшие, находящиеся посередине, должны по своим интересам и обстоятельствам примыкать к той или другой. Наступательное движение идет явно со стороны Франции, которая не останавливается в своих захватах; политика России охранительная; она представляет защиту, опору коалиции против Франции. Казалось бы поэтому, что самым простым, естественным делом было примкнуть к России, но для прусского короля и его приближенных людей существовали причины, производившие раздумье.

Пруссия не была в таких непосредственных столкновениях с Францией, как Австрия по отношению к Италии. Главной соперницей Пруссии считалась Австрия; на союз с ней в Пруссии смотрели как на противоестественный. Попытка к нему оказалась неудачной в конце прошлого века, Пруссия разорвала противный ей союз, заключила отдельный мир с Францией, и мир не прерывался – это уже было предание. Россия предлагает защиту, опору – все это прекрасно, и в случае нужды надобно иметь в виду эту защиту и опору, но не надобно спешить. Союз с Россией как с государством сильнейшим имел невыгоды: тут нет равенства, а во всяком случае некоторое подчинение; благоразумно ли содействовать усилению России, и без того уже опасной соседки? Даже и в том случае, если бы она не увлеклась своей силой, властолюбием, Россия действует по своим принципам, имеет в виду поддержание европейского равновесия, и т. п. Ей хорошо, ей нечего расширять своих владений, она и без того велика и сильна, а Пруссии еще нужно расти, нужно еще много расширяться и округляться, чтобы сравняться с Россией и Францией; восторжествует Россия с помощью Пруссии, начнет делить своих союзников по-своему и ненавистной Австрии даст столько же, сколько Пруссии, – для сохранения равновесия! Такой русский дележ Пруссия уже испытала при Екатерине II; нет надобности дожидаться подобного и при внуке, который обещает идти по следам бабки. Но восторжествует ли Россия в борьбе? Ее войска составили себе славу победами над поляками и турками; Суворов бил и французов, да без Бонапарта; теперь у французов Бонапарт; у русских Суворова нет. В случае торжества Франции Россия останется нетронутой, а поплатится Пруссия.

При таких соображениях, из которых истекало печальное убеждение, что слабое государство находится между двумя борющимися друг с другом сильными, находится между двух огней, – при таких соображениях, разумеется, с непреодолимой силой должны были ухватиться за возможность выхода без обжога, с выгодой, но по крайней мере без потерь и с сохранением чести: эту возможность представлял нейтралитет. Россия с Францией непосредственно бороться не может – может бороться только через Австрию и Пруссию; интерес последней состоит в том, чтобы не допустить борьбы, служить посредницей между Россией и Францией – положение почетное! Станут вести войну через Австрию – разнимать, понуждать к миру, в случае нужды и угрозой пристать к той или другой стороне, более податливой на мир или более правой. Важное, почетное значение сохранено, а между тем, пользуясь обстоятельствами, тем, что с разных сторон заискивают, можно приобресть и выгоды, увеличить свою территорию, округлиться, и сделать это без пожертвований. Образ действий Фридриха II по обстоятельствам был невозможен; надобно было возобновить политику его предшественников – Фридриха I, Фридриха-Вильгельма I, ловко держаться между воюющими сторонами и при первом удобном случае схватить что-нибудь; да и сам Фридрих II разве не посредничеством между Россией и Австрией приобрел земли по первому разделу Польши даром, без всяких пожертвований. Уже давно Германия делится на две половины – Северную, протестантскую, и Южную, католическую; в последней Австрия и Франция давно уже борются за влияние; если Франция осилит здесь Австрию – не беда, лишь бы Северная Германия осталась нетронутой под защитой Пруссии, которая здесь должна искать себе средств к усилению. И вот Пруссия при затруднительных обстоятельствахв начале XIX века крепко держится системы нейтралитета; в ней видит спасение сам король; по собственному убеждению, или по выгодебыть одного убеждения с королем, или по тому и другому вместе системы нейтралитета держатся люди, близкие к королю, генерал-адъютанты, члены кабинета.

Но против системы нейтралитета слышались веские возражения. Сильные не любят нейтралитета слабых; эта претензия на независимость и самостоятельность раздражает их иногда даже более, чем явная вражда, ибо все явное менее беспокоит, чем неопределенное, тайное; притом желание сохранять нейтралитет обыкновенно предполагает робость, слабость; сильные не уважают слабых и при нужном случае не позадумаются нарушить нейтралитет. При нейтралитете небольшая надежда на приобретение какой-нибудь выгоды; хорошо платят за союз, за действительную помощь; за нейтралитет ничего не дают или дают дешево, и посредничество державы, заподозренной в робости или слабости, не имеет важного значения; угрозы ее не производят большого действия. Пруссия слаба, разбросанна; ей нужно окрепнуть, усилиться, чтобы получить важное значение; для этого робкая политика нейтралитета не годится; надобно прямо вступать в союз с той стороной, которая предлагает большие выгоды. Но это мнение не могло осилить противоположного взгляда у короля и большинства его советников, потому что предлагались меры решительные, энергические, которых боялись, в успех которых мало верили, не видели обеспечения на востоке, со стороны России, при союзе с Францией и не видели обеспечения на западе, со стороны Франции, при союзе с Россией. Обеспечение могло заключаться в сознании своей силы, а этого сознания не было; на востоке видели количество, на западе – количество и качество, у себя не видали ни того, ни другого. Очень хорошо знали, что провозглашение системы нейтралитета и готовность поддержать его при случае вооруженной рукой, принятие на себя посреднической роли для сохранения спокойствия Европы – все это было только выставка, за которой притаились слабость и робость; видели, что должны сквозь пальцы смотреть на действия правителя Франции, чтобы не вызвать его на борьбу, и в то же время нежничать с Россией, чтобы на всякий случай иметь в ней прибежище; видели неловкость, недостоинство таких отношений и тем более сердились на людей, которые возражали против них и этим прямо обвиняли в робости.

Поведение подобных людей раздражало и оскорбляло короля, потому что они, вооружаясь против его системы, не брали на себя ответственности в случае затруднений и бед, легко могших произойти от системы противоположной; вся ответственность падала на короля. Эти люди красовались перед публикой своим патриотизмом, своим стремлением поддержать честь и пользу отечества, но они красовались на счет короля, приобретали популярность на счет его популярности. Тем благосклоннее король относился к людям, которые входили в его виды, признавали их необходимость, не выставляли в противоположность королевской системе своей системы, могшей привлекать большее сочувствие публики, но служили королю верную службу, жертвуя ему своей популярностью, принимая на себя негодование публики, приписывающей неприятный для нее образ действий не королю, а близким к нему людям.

Затруднения начались с возобновлением войны между Францией и Англией. Английскому королю на твердой земле принадлежал Ганновер, который и становился первой добычей Наполеона. Но Ганновер составлял часть Германской империи;Пруссия не должна была равнодушно смотреть на его занятие французами, и в Берлине рождался вопрос: нельзя ли воспользоваться обстоятельствами и приобрести Ганновер, сперва занять его, хотя временно, под благовидным предлогом сохранения его для Германии от чуждого завоевания, а потом без войны, посредством переговоров и сделок закрепить и навсегда за собой? Дело трудное, но возможное; в XVIII веке Пруссия приобретала же владения таким образом; отчего же нельзя этого сделать в XIX? Английский король, курфюрст Ганноверский, разумеется, не скоро на это согласится, но английский народ равнодушен к германским владениям своего короля. Россия, которая так старается привлечь Пруссию на свою сторону и не имеет причины не желать ее усиления ввиду общего действия с нею, не должна отказаться употребить все свое влияние в Лондоне, чтобы заставить здесь войти в виды Пруссии; Наполеона также можно склонить обещанием союза или некоторыми уступками его видам.

Так, при войне с Англией для Наполеона было важно, чтобы Англия, пользуясь своим господством на морях, не уничтожила французской торговли недопущением к ней нейтральных кораблей; если бы Пруссии удалось склонить Англию признать основания вооруженного нейтралитета, то Наполеон за это мог бы позволить Пруссии занять Ганновер. Лондонскому кабинету было сделано предложение относительно нейтралитета с обещанием за это охранять и защищать Ганновер от французов. Но Англия с обычной своей бесцеремонностью в тоне отвергла прусское предложение, ибо не могла отказаться для Ганновера от средства наносить врагу самый чувствительный удар, да и король Георг III предпочитал занятие Ганновера французами занятию пруссаками, потому что первое было временное, тогда как второе легко могло обратиться в вечное. В Петербурге также поняли настоящие намерения Пруссии, их неблаговидность и вред от них для общего дела: Австрия была бы раздражена, и Пруссия могла занять Ганновер только с большими уступками Наполеону, что вовсе не могло входить в планы России. Когда король Фридрих-Вильгельм обратился к императору Александру за советом, тот прямо высказал ему свой взгляд на дело: «заботясь о сохранении славы короля», Александр не советовал ему занимать Ганновер. Ганновер был занят французами.

Таким образом, возможность приобретения соблазнительной добычи стала зависеть преимущественно от Франции, и поднимался вопрос о союзе с Наполеоном. Но какие бы ни представлялись выгоды этого союза королю и его министрам, заведовавшим попеременно иностранными делами, графу Гаугвицу и барону Тарденбергу трудно было заглушить в себе сознание непрочности французского союза. Они ясно видели, что Наполеон не позволит Пруссии употребить Францию орудием для своих целей, а, наоборот, союз с ним будет для Пруссии равносилен подчинению. Невозможно было освободиться от мысли, что рано или поздно столкновение с ним необходимо; притом же союз с Францией вел к разрыву с Россией, чего никак не хотели как вследствие прямых невыгод и опасностей разрыва, так и вследствие сознания надобности в России, единственно верной опоре против наполеоновских захватов, наконец, вследствие влияния, приобретенного императором Александром над королем во время свидания их в Мемеле в июне 1802 года. Такое колебание, выжидание, одинакий страх перед разрывом и с Францией, и с Россией не могли внушить ни той, ни другой большого уважения к Пруссии. Русский посланник в Берлине Алопеус писал канцлеру Воронцову 4 (16) ноября 1803 года о несчастном состоянии Северной Германии «вследствие глубокой апатии прусского короля; о следствиях для России господства, к которому стремится Франция посредством своей коварной политики. Немецкая империя существует только по имени. Австрия, ослабленная последними войнами, вовсе не видит кормила своего правления в руках, способных извлечь выгоды из больших средств, которые еще у нее остались, несмотря на все потери. Пруссия почти не считается в политическом равновесии Европы. Это машина, в движениях которой можно еще видеть, что она вышла из рук Фридриха 11-го, но часть колес этой машины уже сломана».

Под влиянием подобных известий в Петербурге не могли очень любезно относиться к Пруссии. Россия предлагала ей выслать вместе войска к Эльбе, потребовать от Франции, чтобы она очистила Ганновер, и, когда это очищение последует, занять его союзными русско-прусскими войсками, но король никак на это не согласился, предполагая, что Россия затягивает его в войну со страшным Наполеоном. Фридрих-Вильгельм объявил: пока ни один прусский подданный не будет убит на прусской почве, до тех пор он не примет участия ни в какой распре. Но, боясь оскорбить императора Александра отказом, он написал ему в начале 1804 года: «Ваше величество не раз уверяли меня, что при нужде я всегда найду вас готовым на помощь. Теперь я обращаюсь к вам за советом, сильно желая, чтоб мне не пришлось когда-нибудь обратиться к вам за чем-нибудь другим. Выгнать французов из Ганновера было бы предприятием, могущим повести еще к большему несчастию. Но если Бонапарт, обманутый в надежде приковать к себе безусловно прусскую политику, попытается отметить за это Пруссии прямо или косвенно, то насколько последняя в таком случае может рассчитывать на помощь России и ее союзников? Я буду покоен насчет судеб Пруссии, если Россия соединит их с своими».

Александр отвечал (16 марта н. ст.), что «бывают случаи, когда вернейший друг не в состоянии подать совет, когда каждый должен принять сам свое решение». Император предлагал королю самый дружеский совет, но тот счел нужным последовать другим мнениям. Королю принадлежит выбор: на одной стороне – честь, слава, истинный интерес Прусской монархии; на другой – решительная и неизбежная гибель последней при вечном упреке в содействии ко всемирной монархии человека, столь мало ее достойного. Если король вооружится за независимость и благо целой Европы, то немедленно найдет императора подле себя; Пруссия не должна бояться, что Россия покинет ее одну в такой благородной борьбе. В России говорили о необходимости борьбы; в Пруссии отвечали, что борьбу начинать рано, надобно потихоньку приготовляться. А между тем Наполеон схватил на немецкой независимой почве одного из бурбонских принцев и убил его.

Наполеон готовился сделать последний шаг для утверждения своей власти во Франции; он уже был провозглашен пожизненным первым консулом; оставалось только велеть провозгласить себя наследственным императором, и в такое-то решительное время он был страшно раздражен заговорами приверженцев старой династии. В этом раздражении Наполеону по его природе мало было казнить, разослать верных слуг Бурбонской династии – орудие заговора, ему нужна была жертва более значительная, кто-нибудь из самих Бурбонов. Этой жертвой сделался молодой герцог Ангьенский, внук Конде, который жил в Эттенгейме, в баденских владениях. Неприкосновенность независимых владений должна была служить ему верным ручательством безопасности, но во времена Наполеона этого ручательства не было более. В марте 1804 года французские жандармы являются ночью в Эттенгейм, схватывают герцога и отвозят во Францию. Судьба его была решена: Наполеону нужно было показать свою силу, поразить врагов ужасом, наругаться над ними, унизить перед толпой древнюю династию казнью одного из видных ее членов, поразить толпу впечатлением, что для ее правителя казнить и принца ничего не значит. Герцог Ангьенский был расстрелян во рву Венсенского замка.

В тот день, как в Петербурге было получено известие о смерти герцога Ангьенского, жена французского посланника мадам Гедувиль с жившей у нее родственницей поехали вечером к князю Белосельскому, где собралось больше шестидесяти человек. После ледяного приема ее оставили на диване одну с кузиной; никто к ним не подошел; долго француженки беседовали друг с другом, наконец отправились домой за час до ужина. «Я вижу, что на нас смотрят здесь, как на зараженных», – сказала мадам Гедувиль, уезжая, 5-го апреля был назначен совет по поводу венсенского события. Большинство членов было за то, чтобы наложить траур и отозвать поверенного в делах Убри, было вообще за энергические меры. Граф Завадовский объявил, что Россия по своим силам и по своему географическому положению безопасна, если бы даже французы перемутили все соседние государства. Граф Николай Румянцев объявил, что не надобно разрывать с Францией без важных причин и не надобно давать другим государствам увлекаться в войну. Только одни государственные причины могут повести к каким-нибудь решениям, а чувства должны оставаться в стороне, и потому надобно только надеть траур и замолчать. Князь Чарторыйский присоединился к Румянцеву.

Но император был не за молчание; он понимал, что дело идет не о чувствах только, когда правитель одного государства хватает вооруженной рукой в другом независимом государстве неприятного ему человека и расстреливает его. Алопеус давал знать Александру, что венсенское событие произвело сильное впечатление в Берлине; но какие же следствия? Александр написал Фридриху-Вильгельму: «Я уже знаю из письма Алопеуса, что в. в. были сильно оскорблены ужасным поступком, который позволил себе Бонапарт похищением герцога Ангьенского. Но, государь, на нашем месте часто бывает недостаточно только почувствовать справедливое негодование в глубине своего сердца – надобно его выразить. До сих пор Россия и Пруссия обходились с Францией очень кротко – и что выиграли? Надобно переменить обращение. Бонапарт нагнал на все правительства панический страх, который служит главным основанием его могущества. Встретит он твердое сопротивление – и пыл его утихнет».

Но правительства, находящиеся под влиянием панического страха, могут ли оказать твердое сопротивление, могут ли и принять совет о его необходимости? История герцога Ангьенского показала это всего лучше. Дело касалось прежде всего Германской империи: неприкосновенность ее границ была нарушена самым наглым образом; имперский сейм в Регенсбурге был в самом неприятном положении: и стыдно промолчать, и что и как сказать?

Наполеон! Лучше, безопаснее промолчать, не обратить никакого внимания, дело скоро забудется. Начали успокаиваться, как вдруг неожиданная, непрошеная приходит русская нота в сильных выражениях с требованием протеста, с указанием на опасность, какая произойдет для Европы, если такие насилия будут производиться беспрепятственно, пропускаться без внимания. К русскому протесту присоединился ганноверский посланник, представитель составного члена империи; шведский король Густав IV также прислал протест. У Германии был глава – император; он не мог молчать, когда заговорил император русский. В Вене нехотя промолвили, что можно попросить у французского правительства достаточного успокоительного уяснения дела. Промолвили – и испугались; велели в Париже извиниться: «желалось сохранить глубокое молчание, и до сих пор не произносили ни слова; но царь заставил говорить; французское правительство, которое и без того дало бы разъяснение, конечно, будет довольно, получивши об этом такое умеренное предложение от императора Франца». Хвалились, что вместо жестокого русского требования поставлено умеренное, приличное предложение.

Но в Париже не тронулись этими извинениями, потому что раздражались всяким требованием ответа, когда ответа давать не хотели; в Париже на учтивости австрийского посла отвечали упреками в соглашении Австрии с Россией, австрийскому послу приходилось при этом отрекаться более трех раз. Французский посланник в Вене Шампаньи требовал, чтобы венский двор склонил курфюрста Баденского сообщить в Регенсбург сейму, что он, курфюрст, получил от Франции самые удовлетворительные объяснения и что все произошло с его согласия. Это было уже слишком: требование отклонили. Тогда французское правительство обошлось и без помощи Австрии относительно курфюрста Баденского: он прислал в Регенсбург заявление; тут была и благодарность русскому императору за его чистое намерение и благожелательное участие, и уверенность в дружеских чувствах французского правительства и его высокого главы, и, наконец, настоятельная просьба не давать делу дальнейших последствий. У представителей германских государей на сейме отлегло от сердца. Пруссия прямо присоединилась к баденскому заявлению; Австрия не возражала; только русский посланник не хотел понять, как таким образом могут быть обеспечены достоинство и самостоятельность Германской империи. Чтобы не иметь больше дела с такой странной непонятливостью, сейм придумал отличное средство: он разъехался до срока.

Но во Франции дело кончилось обратно: оттуда уехал русский поверенный в делах. Когда Убри передал Талейрану ноту с протестом против поступка главы французского правительства с герцогом Ангьенским и с изложением всех недружественных поступков французского правительства относительно русского, Талейран сказал тихонько, как будто про себя: «Мне кажется, что это дело сделано немного легкомысленно». Убри встал с рассерженным видом. Талейран при этом движении сказал с живостью: «Я нахожу везде дух и приемы г. Моркова». «Это мнение императора», – сказал Убри; но Талейран продолжал утверждать, что все это Морков. «Не Морков, – говорил Убри, – но уклонение от обязательств, постановленных в секретном договоре относительно Неаполя, сардинского короля и проч., заставило императора высказать все свое неудовольствие против Франции».

После доклада Бонапарту Талейран отвечал нотой, в которой русское правительство обвинялось в том, что держит в Дрездене и Риме заговорщиков против Франции и стремится нарушить безопасность и независимость наций. Относительно герцога Ангьенского говорилось, что германские государи не протестуют: из чего же Россия хлопочет? «Если, – говорилось в ноте, – настоящая цель его величества состоит в том, чтобы образовать в Европе новую коалицию и возобновить войну, то к чему служат пустые предлоги и почему не действовать открыто? Первый консул не знает на земле никого, кто бы мог испугать Францию, никого, кому бы он позволил вмешиваться во внутренние дела страны». Затем была пущена корсиканская стрела: на Англию взведено обвинение в замыслах против императора Павла с прибавкой, что если бы в России узнали, что злоумышленники находятся недалеко от границы, то, конечно, схватили бы их. Убри потребовал паспортов, Талейран уговаривал его остаться. Тогда Убри для продолжения дипломатических сношений между Россией и Францией потребовал немедленного удовлетворения по трем пунктам: очищения Неаполя, вознаграждения сардинского короля, очищения Северной Германии. Удовлетворения не было. В августе 1804 года Убри снова потребовал паспортов и на этот раз получил их.

III. Первая коалиция

У первобытных народов существовал обычай при закладке какого-нибудь здания для его прочности приносить человеческую жертву. В основу здания Французской империи положен был труп герцога Ангьенского. Едва покончилась венсенская трагедия, как сенат явился к первому консулу с предложением императорской короны. Но дело об империи еще не было кончено, когда последовал разрыв дипломатических сношений между Россией и Францией: императорский титул Наполеона не был признан Россией; Пруссия поспешила признать его; признал и германский император, выговорив себе признание наследственного императорского титула как государю австрийских земель. Превращению Французской республики в империю даже очень радовались в высших кругах Вены, ибо думали, что дело покончено с революцией; но радость была непродолжительна. То, чем мог довольствоваться первый консул, тем не мог довольствоваться император: новый титул требовал новой, блистательнейшей обстановки; и средства для этой обстановки должна была доставить Европа. Странно было думать, что Наполеон, ставши императором, сделается умереннее; как будто он не должен был заплатить за новую верховную честь новой славой для народа, новыми приобретениями для него; странно было думать, что Наполеон, который не хотел отказаться от Италии, когда был первым консулом, откажется от нее, ставши императором; а здесь-то, в Италии, – и место столкновения между Австрией и Францией. Столкновение было необходимо; к нему надобно было готовиться; в Вене не могли обманывать себя надеждой на нейтралитет, как обманывали себя в Берлине; но точно так же, как и в Берлине, в Вене дрожали при мысли начать борьбу с Наполеоном, а начать ее один на один считали невозможным.

Были союзники. Как только возобновилась война между Англией и Францией, британское правительство начало искать союзников на континенте, хлопотать о коалиции, причем не могло не обратиться к Австрии, старой союзнице своей в борьбе с Францией. Но старые времена прошли; Австрия не была более первенствующей державой Восточной Европы; в Германии ее постоянно давил кошмар Пруссии, а на востоке была Россия, которая одна могла стать в челе коалиции. И потому на английские предложения в Вене был один ответ: без России ничего сделать нельзя. Этого мнения крепко держался человек, управлявший тогда внешними сношениями Австрии, граф Людвиг Кобенцль, приобретший как дипломат громкую известность в XVIII веке, особенно как австрийский министр при русском дворе, при дворе Екатерины. Кобенцль, подобно Моркову, был полный представитель того доброго старого времени, когда шутя делали важные дела, когда в Эрмитаже за веселым разговором, втыкая иголку в канву, делили царства. Кобенцль славился своим волокитством; несмотря на тяжелую и крайне неприятную наружность, славился умением играть на театре; имея около 60 лет, не переставал брать уроки пения. Курьер прискачет из Вены с важными депешами, а посланник перед зеркалом разучивает роль. Дурные известия, которые получал Кобенцль из Вены во время неудачной борьбы Австрии с республиканской Францией, не мешали ему давать блестящие балы; когда узнавали о победах французов над австрийцами, то говорили: «Прекрасно! В субботу будет бал у Кобенцля». Екатерина говорила: «Вы увидите, что он бережет лучшую пьесу ко дню входа французов в Вену».

Кобенцль выехал из России с убеждением, что Австрия может быть безопасна только в союзе с этой державой; с этимубеждением он принял в свое заведование внешние дела. В Вене не могли не знать, по крайней мере не могли не подозревать, что в Петербурге не придают большого значения союзу с Австрией вследствие военной слабости, обнаруженной ею в последнее время. Такому взгляду в Вене приписывали и старания России привлечь на свою сторону Пруссию, и явную потачку видам последней, как казалось одолеваемой ревностью Австрии. С целью внушить русскому правительству большее уважение к военным силам Австрии летом 1803 года отправился в Петербург брат императора, венгерский палатин; но хотя он привез в Вену успокоительное известие, что и к Пруссии в Петербурге не питают особенного уважения, однако не заметил там и желания сблизиться с Австрией. В Петербурге хотели деятельного союза, а не бесполезного сближения; на первый же была плохая надежда, судя по известиям, приходившим из Вены. По этим известиям, Тугута уже с год ни о чем не спрашивали; влияние эрцгерцога Карла ограничивалось одними военными делами; императрица не имеет важного влияния – она хохочет с утра до вечера, устраивает фантастические деревенские праздники, строит странные замки. Администрация слабая, хочет делать сама, выводит темных людей и хочет этим показать, что ищет сил во всех классах общества. Французский посланник пользуется в Вене огромным значением; он знает все, потому что посланник испанский, министры итальянский, прусский сообщают ему о всех своих поступках, советуются с ним обо всем, передают ему все известия. Франции терпеть не могут, но страшно боятся. Армия в лучшем положении, чем можно было надеяться, но полководцев нет.

Представителем австрийского двора в Петербурге был граф Филипп Стадион, человек, пользовавшийся по своим личным качествам всеобщим уважением и давно приятный в России. Но Стадиону была задана трудная задача. «Старайтесь, – писал ему Кобенцль, – поставить нас в самые лучшие отношения к России, но чтобы при этом мы не обязаны были вести войны». Кобенцлю давали знать, что из сановников, заведовавших иностранными делами России, князь Чарторыйский разделял воинственный жар императора Александра, но граф Воронцов смотрел на дело спокойнее и систематичнее, и Кобенцль предписывал Стадиону извлечь пользу из миролюбивых наклонностей русского канцлера. Но Воронцов не был так миролюбив, как про него насказали Кобенцлю; Воронцов напоминал Стадиону то доброе старое время – время незабвенной Елисаветы, когда Россия и Австрия были в тесном союзе и следствия этого союза хорошо знал Фридрих II; теперь следствия такого союза должен узнать Наполеон – иначе зачем союз? Война есть бедствие, но избежать ее трудно. Россия может двинуть 90.000 войска, с таким же корпусом удерживать Пруссию; будет стараться в Баварии, Виртемберге и Бадене, чтобы эти владения не примкнули к Франции. «Русские войска, – говорил Воронцов, – могут выступить в поход в 8 дней».

Русские предложения произвели сильное смущение в Вене. Министерство было за условное принятие их; эрцгерцог Карл требовал безусловного отвержения; наконец, отправили (1 апреля 1804 г. н. ст.) в Петербург ответ с чистосердечным признанием жалкого финансового положения Австрии, которая едва могла бы вести войну и оборонительную и уж никак не может решиться на войну наступательную; при этом старались доказать, что тесная связь России с Австрией одна может удержать Наполеона от дальнейших захватов. Такая уклончивость и поведение венского двора в деле герцога Ангьенского не могли не произвести раздражения в Петербурге. Император Александр не скрывал этого чувства в разговорах с австрийским военным агентом Штуттергеймом. «Вы идете по дороге, которая приведет вас к погибели, – говорил государь. – Вы отдаетесь под покровительство Франции, которая с вами играет, и кто знает, куда вас заведет ваша робость». Раздражение усилилось, когда Австрия признала императорский титул Наполеона.

В Вене одинаково боялись раздражить и Россию, и Францию. Старались представить в Петербурге, что не должно вступать в борьбу ни слишком рано, ни слишком поздно: преждевременный разрыв, без приготовления по меньшей мере равных с неприятелем сил, только закрепит цепи, а не разобьет их. Бедственное существование сардинского короля, опасности, грозящие Неаполю, требуют, конечно, величайшего внимания; но что все это значит в сравнении с соединением Италии с Францией, с этим первым решительным шагом ко всемирной монархии? Для войны требовали от России 150.000 войска, от Англии – больших денежных субсидий. Странным должен был казаться в Петербурге страх перед соединением Италии с Францией на бумаге, когда уже все было к тому приготовлено на деле. В ответ на такую странность император Александр через Штуттергейма не переставал увещевать Австрию, чтобы она вооружалась, иначе погибнет, и ее падение повлечет за собой падение целой Европы: «Нет другого средства сдержать Наполеона, как усилить свое войско; разве австрийский кабинет не видит, что право сильного составляет всю настоящую политику?» Когда в Петербурге узнали, что папа едет в Париж короновать Наполеона, то Александр говорил Штуттергейму: «Вы потеряли дорогое время; папа возложит корону на этого человека, который над вами смеется, закрепляя свое положение. Чтоб привязать к себе французов, надобно их ослепить. Партии против Наполеона, о которых вы говорите, не образуются. Вы дали ему время утвердиться, вы даете ему еще Досуг, и он кончит тем, что сделается королем итальянским». В последнем трудно было сомневаться; очень вероятно было и то, что Австрия выйдет из своей неподвижности при этом решительном шаге Наполеона ко всемирному владычеству. В Петербурге не хотели терять дорогого времени, хотели закрепить дело по крайней мере там, где можно было бросить якорь, – в Англии.

Мы видели, что при заведовании внешними сношениями графа Александра Воронцова можно было ожидать только самых приязненных отношений России к Англии, что вполне соответствовало обстоятельствам времени, требовавшим тесного союза между обеими странами. Мы видели также, что относительно политических взглядов графа Александра Воронцова нельзя отделить от брата его, посла в Англии графа Семена Романовича, влияние которого на брата очевидно. В 1802 году граф Семен решился покинуть любезную Англию и побывать в Петербурге: конечно, желание уговориться с братом относительно ведения дел, окончательно закрепить свои внушения не могло быть чуждо этой поездке. На возвратном пути граф Семен провел 13 дней в Берлине и Потсдаме и переслал брату любопытные известия о прусском дворе и главных действующих лицах. Мы видели, что у Воронцовых не было недостатка в побуждениях относиться враждебно к Пруссии, а что порассказали теперь графу Семену приятели в Берлине – не могло уменьшить этой враждебности;и так как отзывы графа Семена не могли остаться неизвестными императору Александру и не могли остаться без влияния на определение его взгляда на некоторых прусских деятелей, например графа Гаугвица, то мы не можем не обратить внимания на эти отзывы.

Король, по словам Воронцова, умен от природы, но необразован, неохотник заниматься делами, робок и чрезвычайно скуп, не способен к бесчестному поступку и в частной жизни безупречной нравственности. Кроме военного дела, король не вмешивается ни во что, и отдал все на волю министрам, которых видит редко, и всегда подписывает их доклады; любит уединенную жизнь с женой, братьями и немногими адъютантами, из которых на одного смотрит как на друга и который предан Франции: это Кёкериц. Пруссией управляют три министра: граф Шулембург, Струензе и граф Гаугвиц. Два первых заведывают финансами и внутренней администрацией; это люди искусные, приведшие свои департаменты в такой порядок, какого нет нигде, даже в Англии; люди неутомимые и честные, разумеется, относительно только собственного государя и отечества, ибо где можно стянуть несколько тысяч талеров или отхватить у соседа землицу, то нет коварства, какого бы они себе не позволили; тут, чтобы сильнее действовать на короля, они присоединяются к Гаугвицу, которого, впрочем, презирают по причине его безнравственности. В этой стране все уступает системе захвата. Гаугвиц очень умен и образован, гибок, двоедушен и лжив в высшей степени; по обстоятельствам был то гернгутером, то иллюминатом; когда иллюминаты обманывали покойного короля некромантией, выводя перед ним тени знаменитых людей, живших две тысячи лет тому назад, и когда королю захотелось увидеть ангелов и, наконец, самого Христа, то представить Спасителя поручено было Гаугвицу, который так отлично исполнил поручение, что король никак не мог узнать своего министра. Есть подозрение, что и Гаугвиц так же предан Франции, как и Кёкериц; то же подозрение падает и на Ломбарда, выведенного Гаугвицем и помещенного им при короле в должности тайного секретаря.

Из всего сказанного Воронцов выводит, что Пруссия есть не иное что, как большая французская провинция; из Парижа приходят приказания, как вести дипломатические дела; что министры прусские при всех дворах Европы суть адъютанты министров французских, которым они сообщают все и служат видам Франции или, лучше сказать, ее деспота, Бонапарта. Воронцов не мог произнести имени правителя Франции, чтобы не сделать выходки против него; так и тут он писал брату: «Несчастие, что наш император был вовлечен, не знаю каким образом, в частную переписку не только с прусским королем, но и с самим Бонапартом. Не говоря уже о происхождении корсиканца, его безнравственности, гнусных преступлениях, посредством которых он достиг тирании, никогда не следовало бы иметь с ним частной переписки, да и ни с каким государем в мире. Эта переписка всегда ведет к большому злу и никогда не производит никакого добра. Один из переписывающихся всегда обманут другим. Император так велик и добродетелен, что не захочет обманывать; но другие не имеют его нравственности и возвышенности его духа; таким образом, сам не зная того, со своей чистотой он ведет борьбу против Бонапарта, Талейрана и их орудий, Гаугвица и Ломбарда, которые заставляют короля писать то, что сами ему продиктуют».

Где же та счастливая страна, которая могла помочь народам освободиться от бонапартовского ига? Разумеется, это – Англия. «Эта страна заключает в самой себе все элементы для сохранения своего благоденствия и независимости и для подания помощи другим, если они откроют глаза на опасности, грозящие им от французского деспота, и если они захотят отложить до другого времени свои взаимные ненависти, чтоб соединиться против общего врага, которого честолюбие и деспотизм не знает границ, который грозит всем тронам, всем правительствам, так что тирания Рима над другими странами есть правление отеческое сравнительно с властью Бонапарта в Испании, Италии, Швейцарии, Голландии и Германии».

Доклады графа Александра Воронцова императору относительно средств предохранить Европу от французских «перековеркиваний», как он выражался, были эхом мнений графа Семена. В 1802 году граф Александр писал в докладе: «С самого вступления моего в управление иностранным департаментом изъяснился я пред Вашим Величеством, что направление французской республики ко всемирному владычеству остановить могут только совокупные усилия России, Англии и Австрии; на берлинский двор я и тогда уже не рассчитывал… К чему послужат России все новые учреждения к просвещению, к успехам промышленности и к благосостоянию народному, когда гибель, всем прочим государствам угрожающая, поработив постепенно оные, постигнуть может и ее?»

В 1804 году канцлер прямо советовал обратиться к Англии, причем сильно преувеличивал значение последней, которого она, как держава неконтинентальная, никогда не могла иметь; Воронцов приписывал ей именно то значение, какое имела одна Россия. «Признаться должно, – писал канцлер, – что мы, не выпуская из виду всех опасений, кои Франция не наводить не может могуществом своим, и чувствуя надобность в принятии мер, тому противоборствующих, не вызывались, однако же, к той самой державе, которая, по могуществу морских своих сил, чрезмерным ее денежным оборотам, по коренным своим интересам и, сверх того, будучи в войне с Францией, не оказала бы претительности к составу общей лиги против державы, всю Европу устрашающей. Сию истину трудно не признать, что Англия, так сказать, даст душу и силу коалиции (?), если она составиться еще может. Морские силы Англии держат, так сказать, морские силы Франции в блокаде, так что и в Средиземном море французские военные корабли, несмотря что почти все порты оного моря в зависимости ее, показаться там не смеют. Итак, не признать нельзя, что Англия есть та стена, которая охраняет безопасность и независимость Европы и к которой прислоняться могут все те, кои о независимости своей еще помышляют (?). Долго ли она похочет сию обузу на себя брать, не видя ни от кого себе содействия, мне кажется, сей вопрос заслуживает внимание. Но невероятным кажется, чтобы на сем основании лондонский двор похотел долго войну сию продолжать, не видя, так сказать, себе и предмета, тем паче что мерами, принятыми для его собственной обороны, кажется, отвращена уже опасность, которая сначала не невозможной была: высадка французских армий в Англии, коей Бонапарт так хвастался. Англия, получа себе в добычу разные селения французские вне Европы, может легко особенный свой мир с Францией заключить и при возвращении части своих завоеваний выговорить себе некоторые выгоды, служащие к личному ее успокоению. А и Бонапарт, удостоверясь о затруднении в исполнении плана его о высадке армий французских в Англию и в настоящем своем положении достигнув до главного предмета, императорской короны, и не захотя подвергнуть потрясению то состояние, до которого он дошел, может быть, и не несклонен будет с Англией примириться, так как и в народе французском оно и весьма желается. Ничего столь пагубного не было бы для независимости Европы, как таковое событие. Известно по прежним примерам и, можно сказать, по самому роду правления английского, что, примирясь с Францией, не вскоре могут они решиться опять на новые вооружения; следовательно, Бонапартбудет иметь, по крайней мере на некоторое время, совершенную свободу кроить и перековеркивать, как похочет, на твердой земле. Нельзя без примечания оставить, что хотя приуготовление его на десант в Англию и не исполнилось на деле, но собранные по берегам Франции около 200.000 войска могут легко обратиться на другой предмет; ибо тогда, имея от Англии свободные руки, не найдет он препятствия оказать явным образом своего негодования и даже неприятельскими предприятиями на те державы, на кои он злость имеет. Все сии события, может, и упредились бы, если бы главные кабинеты Европы на твердой земле более заботы со своей стороны оказали к высвобождению себя от угрожаемого ига французского, не теряя времени для соглашения о сем с Англией. А масса сил европейских еще такова, что, при единодушии и с помощью и с соглашением Англии, весьма достаточна учинить преграду властвованию Франции и обеспечить твердую землю Европы на будущие времена».

Воронцов указывает на возможность мира между Англией и Францией, что было бы бедствием для Европы. Эта угроза была сделана в Англии графу Семену Воронцову. Когда Наполеон провозгласил себя императором, в Англии Питт снова вступил в министерство, что означало ожесточенную борьбу с Францией. Но для такой борьбы одного моря было недостаточно – надобно было возбудить континентальную войну, составить коалицию. Попытки к составлению коалиции были неудачны вследствие робости Пруссии и Австрии, и последняя на внушения лондонского двора прямо указывала на Россию, без которой нельзя двинуться; чтобы побудить Россию действовать энергичнее при составлении коалиции, Питт употребил угрозу. «Нет человека в мире, – говорил он графу Семену Воронцову, – нет человека в мире, который бы более моего был противником мира с Францией при том положении, в какомона теперь; но если мы будем продолжать биться одни, то нашему народу это наскучит, а вы знаете хорошо нашу страну, знаете, что когда народ решительно чего захочет, то волей-неволей надобно подчиниться». Граф Семен писал брату в сентябре 1804 г.: «Если ничего не сделаете в течение 1805 г., то Бонапарт так утвердится и усилится, что Австрия еще менее посмеет двинуться. Пруссия еще более офранцузится. Бонапарт не теряет времени и приобретает силы в то время, как другие рассуждают только; и так как здесь уверены, что нечего больше бояться высадки французов, то вероятно, что англичане потребуют мира с страшным криком и мир будет заключен в 1806 году. Итак, если я останусь здесь будущий год и если к концу этого года не будет ничего устроено относительно континентальной коалиции, то я буду просить моего отозвания, ибо предмет, для которого и здесь, и в России уговаривают меня остаться, не будет существовать более».

В то время как старый Воронцов думал, что он необходим в Англии для устройства коалиции, для этого самого дела ехал в Англию один из молодых приближенных к императору людей, товарищ министра юстиции Николай Николаевич Новосильцев, долго живший в Англии и англоман, подобно Воронцову. Последнему хотели оставить всю официальную сторону дела, переговоры с министерством, заключение договора, но Воронцов казался стар, упрям, узок в своих взглядах и слишком пылок в их проведении. Новосильцев вез целый обширный план действий; обнять его не по силам Воронцову; старик будет спорить то о той, то о другой части плана – лучше обойти старика. Новосильцев явится в Англии под предлогом знакомства с юристами по поводу нового Уложения, составляемого в России, а между тем войдет в сношение с министерством и с главами оппозиции, и, если успеет в том, что министерство примет план, то сам Питт будет предлагать его от себя Воронцову, и тот, разумеется, согласится из уважения к авторитету, а между тем Новосильцев, как будто от себя, будет убеждать старика в разумности содержания плана, что Новосильцеву сделать будет нетрудно по давнему доброму расположению к нему Воронцова.

Что ж это был за план?

Это был план не только уничтожения французского преобладания, но и нового установления отношений в Европе после ее умирения. Уже в прошлом веке в тех случаях, когда России приходилось обнаруживать сильное влияние на европейские дела, можно было заметить различие в ее политических взглядах и взглядах других европейских государств. Составляя особый мир, чуждый религиозных интересов Западной Европы, чуждый и политических интересов главнейших европейских государств, сводя свои счеты с государствами, имевшими незначительное влияние на ход дел в Европе, Швецией, преимущественно же Польшей, и, главное, по обширности своей территории не чувствуя побуждений к распространению своих владений, особенно после достижения морских берегов, Россия необходимо в своей европейской деятельности являлась более свободной, чем другие государства, имевшие давние счеты друг с другом, давние, исторически выработавшиеся интересы и неудержимое стремление округлиться и распространить свои территории и не дать сделать этого другим.

Такая свобода России порождала в ней необходимо стремление играть посредствующую роль, устраивать европейские отношения на общих началах, по общим интересам; России всего легче было предлагать и проводить теорию устройства европейских отношений, тогда как другие государства руководились практикой и были неподатливы на удовлетворение общим интересам, отстаивая во что бы то ни стало свои частные. Таким образом, теоретические стремления России сталкивались иногда враждебно с практическими стремлениями других государств; кроме того, эти государства, не зная прошедшего России и проистекшего из него ее настоящего существа, не понимали в своих практических стремлениях, не признавали ее стремлений теоретических, видели тут неискренность, прикрытие практических стремлений. Но так как теория имеет свою необходимую сторону в жизни, то и русские планы, хотя в частях, осуществлялись, несмотря на противоборство частных интересов.

Выражением таких теоретических стремлений России был план, привезенный Новосильцевым в Англию в 1804 году; план этот представлял увертюру, где встречались мотивы, которые подробнее были выполнены после, когда обстоятельства позволили разыграть всю оперу. Что Россия по означенным причинам была податлива на политические теории, из этого не следует, чтобы планы необходимо составлялись одними русскими людьми; так и в плане, которым мы теперь занимаемся, оказывались внушения двоих известных политических теоретиков: Пиатоли, учителя Чарторыйского, и Жозефа де-Местра, сардинского министра в Петербурге.

В инструкции императора Александра Новосильцеву, «человеку, пользующемуся неограниченной доверенностью государя и знающему все его мысли», говорилось: «Самое могущественное оружие, которым пользовались до сих пор французы и которым еще угрожают всем странам, состоит в общем мнении, что их дело есть дело свободы и благосостояния народов. Было бы постыдно для человечества, чтоб на такое прекрасное дело смотрели как на цель правительства, ни в каком отношении не заслуживающего быть его защитником. Благо человечества, истинный интерес законных правительств и успех предприятия, которое задумывают две державы (Россия и Англия), требуют отнятия у французов столь страшного оружия и приобретения его себе, чтобы обратить его против самих же французов. Между обоими правительствами, русским и английским, должно состояться соглашение: в странах, которые должно будет освободить от ига Бонапарта, не восстанавливать прежних злоупотреблений и такого положения дел, к которому народы, испытавшие формы независимости, примениться не могут; напротив, надобно постараться упрочить им свободу, установленную на своих настоящих основаниях». Для приложения этого общего начала требовалось, чтобы сардинский король был восстановлен, владения его должны быть увеличены, но он должен дать своим подданным свободную и мудрую конституцию. Голландии и Швейцарии должно также дать полную свободу устроиться, как хотят. Франции надобно объявить, что союзники сражаются не с ней, а с ее правительством, которое так же угнетает и ее, как остальную Европу, что ей дается свободный выбор формы правления. Выбор короля для Франции – дело второстепенное. По окончании войны и умирения Европы никто не помешает заняться договором, который станет основанием взаимных сношений европейских государств. Здесь дело идет не об осуществлении мечты вечного мира, но будет что-то похожее, если в этом договоре определятся ясные и точные начала народного права. Для упрочнения внешнего мира необходимо, чтобы внутренний строй государств был основан на благоразумной свободе, дающей крепость правительствам, сдерживая страсти правителей. В инструкции говорилось уже, что для безопасности государств они должны иметь удобные границы, какими всего лучше могут быть горы и моря; говорилось, что каждое государство должно иметь одноплеменное народонаселение. По указаниям опыта признана необходимость усилить второстепенные государства, чтобы они были в состоянии выдержать первый удар сильнейшего и дождаться помощи союзников. Средства для этого – присоединение мелких владений к крупнейшим и образование федераций. Так, для сдерживания Франции необходимо распорядиться в Италии и Германии. В последней второстепенные владения можно высвободить из-под влияния Австрии и Пруссии и образовать из них тесный союз.

В инструкции говорилось, что Россия и Англия были единственные державы в Европе, интересам которых негде было сталкиваться, и в той же инструкции указано было место столкновения. Из последующих объяснений Чарторыйского с императором Александром видно, что людей, близких к государю, которым приписывали главное влияние на дела, тяготил упрек, что русское правительство заботится только об общем благе Европы и пренебрегает прямыми русскими интересами. Особенно эти упреки были чувствительны Чарторыйскому, во-первых, как заведовавшему иностранными делами; во-вторых, как человеку нерусскому, поляку, знавшему за собой вину относительно России – в исключительности помыслов о восстановлении Польши. Поэтому советникам императора, и особенно Чарторыйскому, естественно было поднимать вопросы о средствах удовлетворить этим прямым интересам России, причем, разумеется, восточный вопрос, слабость и варварство турецкого правительства, невозможность равнодушно смотреть на положение христиан в Турции, опасность от французских интриг в этой стране – все это было на первом плане. Присоединение к России Молдавии и Валахии удовлетворяло так называемым прямым интересам России и вознаграждало за то, что могла потерять Россия по планам Чарторыйского относительно Польши. От Молдавии и Валахии, естественно, разговоры доходили до освобождения турецких христиан, до возможности соединения греков и турецких славян с Россией или под одним скипетром с нею, что нисколько не противоречило основным планам Чарторыйского.

По его свидетельству, император Александр отвергал подобные предложения; но, как видно, император не нашел неудобным узнать относительно Турции мысли британского кабинета, и потому Новосильцев должен был предложить английскому правительству согласиться насчет участи Оттоманской Порты. Ее слабость, анархия, возрастающее неудовольствие христианских подданных грозили постоянно спокойствию Европы. Надобно было принять против этого меры, и если бы Турция вошла в союз с Францией или по другим каким-нибудь обстоятельствам дальнейшее существование Турецкой империи в Европе стало невозможным, то союзники должны были распорядиться устройством различных ее частей. Новосильцев должен был коснуться другого больного места: предложил об изменении поведения англичан на морях, нестерпимого для нейтральных держав, негодование которых на Англию было очень выгодно для Франции.

22 ноября 1804 года Новосильцев писал государю: «Граф Воронцов сперва принял меня довольно холодно, но не прошло суток, как прежнее расположение его ко мне возвратилось; потом час от часу лучше и, наконец, он сделался только таким орудием, каковым в настоящих обстоятельствах его иметь нужно. Все будет делаться через него и окончено им». Однако из письма Новосильцева от 24 декабря видно, что дело было не так легко: «Я не иначе мог успеть заставить здешнее министерство принять все правила в. в-ства во всей их полноте как через непосредственное мое с министрами, а особливо с г. Питтом, сношение. Сколь трудно было до сего достигнуть, не оскорбив честолюбия гр. Воронцова и не вооружив его против себя! Сколь много было мне беспокойств, чтоб удалить его подозрения и успокоить его воображение насчет всех моих сношений, а особливо с принцем Валлийским и с лордом Мойра, а теперь с Фоксом! Труднее, беспокойнее для духа и неприятнее я ничего не встречал. Удалось поддержать хорошие сношения вполне. Система ваша получит нужную прочность и не встретит никакого сопротивления в оппозиции, потому что принц Валлийский обещал мне при лорде Мойра, когда все приходить будет к окончанию, дать свое честное слово, или, как он говорит, la parole de cavalier (слово кавалера. – Примеч. ред.), что он, со своей стороны, будет всеми мерами содействовать во всем, что к утверждению оной служить может, и что он по вступлении на великобританский престол будет свято и ненарушимо оную сохранять. Лорд Мойра, тот человек, который при перемене царствования, конечно, более всех будет иметь силы в делах, уверял меня, что он не знает (ничего) соответственнее благу человеческому вообще и пользам обоих государств в особенности, почему и берет на себя обет защищать всеми силами сию систему. Фоке также, как слышно, за русскую систему, следовательно, и оппозиция за нее, что важно, ибо она будет наблюдать, чтоб министерство неуклонно ее проводило».

Действительно, в Англии никто не мог быть против русской системы вообще. Питт, разумеется, был совершенно согласен, что надобно составить коалицию, низвергнуть Наполеона и установить во Франции безопасное для Европы правительство; Питт здесь прямо указывал на Бурбонов, впрочем, не настойчиво – дело трудное, да и рано еще об этом думать. Питт был совершенно согласен и с тем, что по свержении Наполеона надобно будет распорядиться и судьбой стран, которые коалиция освободит из-под власти Франции, распорядиться согласно с их безопасностью и безопасностью Европы. На все это легко было согласиться, потому что здесь не затрагивались интересы Англии, но иначе пошло дело относительно тех вопросов, где эти интересы затрагивались. Вопрос о морском кодексе, о свободе морей был отложен на неопределенное время; здесь Англия была Наполеоном. Другой вопрос, не перестававший подавать повод к неприятным объяснениям, был вопрос Восточный. До какой степени в Англии были чувствительны к этому вопросу и до какой степени Воронцов был чувствителен ко всему, к чему были чувствительны в Англии, лучше всего показывает письмо его к кн. Чарторыйскому (от 10 октября н. ст.). «Не могу не признаться, что депеша ваша, где дело идет о союзе, который Порта хочет возобновить с нами и от которого мы стараемся по возможности уклониться, чрезвычайно меня затрудняет. Принужденный прочесть ее Питту и Гарроуби, я увидал их изумление и признаюсь вам по-дружески, что депеша может быть истолкована, как будто наше правительство имеет тайное желание увеличить свои владения на счет Оттоманской империи, которая разрушается и упадет, если не будет поддержана Россией и Великобританией. Они меня спросили, как я думаю, нет ли у нас мысли взять что-нибудь у турок. Внутренне затрудненный вопросом, ибо смысл вашей депеши возбуждал во мне некоторое подозрение чего-то подобного, я, однако, отвечал, что не вижу в депеше ничего такого, что они видят. Они мне сказали, что предмет так важен и так сложен, что они не могут отвечать, тем более что содержание депеши недостаточно развито; что они пошлют в Турцию войско только с одной целью – изгнания французов или для их предупреждения, когда будет очевидно, что французы намерены туда войти; но сделают это всегда с твердым намерением возвратить Порте области, занятые с целью их защиты. Лорд Гарроуби опять мне говорил об этом деле; его сокрушает мысль, нет ли у нас намерения взять что-нибудь у турок. Признаюсь, – оканчивал Воронцов, – что я буду в отчаянии, если у нас существуют планы увеличения территории. Мы уже и так страшно распространились, вследствие чего страна не может быть хорошо управляема. У нас с турками естественная граница – море и Днестр; сохраним их, удержим соседями этих бедных турок: ведь они лучшие соседи, чем шведы, пруссаки и австрийцы».

Несмотря на это письмо Воронцова, Новосильцеву было предписано затронуть Восточный вопрос: в разговоре с Питтом он начал дружеским выговором, что в Англии слишком подозрительны насчет русских намерений относительно Порты. Питт, недовольный возобновлением этого неприятного вопроса, заметил, что бывало много примеров, как покровительство над страной оканчивалось ее покорением, и когда Новосильцев имел наивность сказать, что если бы даже Россия и действительно имела виды на Турцию, то друзьям России, англичанам, нечего беспокоиться, торговля их еще лучше будет обеспечена, Питт указал, как несвоевременно заниматься теперь планами насчет Турции, когда надобно думать об освобождении европейских держав от насилий Франции. Питт сводил дело к одному: Россия должна устроить коалицию против Наполеона, Англия будет платить союзникам деньги. По известиям Новосильцева, и глава оппозиции Фоке был согласен с русской системой. Может быть, он и был согласен с русской системой, но он расходился с Питтом в том, что министр хотел начинать дело как можно скорее, а глава оппозиции этого не хотел, что видно из позднейшего письма его к Чарторыйскому (от 17 марта 1806 г. н. ст.): «Я имел несчастие не одобрить план прошлого года и не скрыл своего мнения на этот счет. Если бы последние слова мои Новосильцеву, сказанные в присутствии принца Валлийского, произвели большее впечатление! Я сказал: идите по крайней мере тихонько – piano, piano».

Когда в начале 1805 года открылся английский парламент, то в тронной речи говорилось об искренних союзах с континентальными государствами, особенно с Россией, которой монарх дал сильнейшие доказательства своей мудрости, благородных чувств и живого участия в безопасности и независимости Европы. В бюджете стояло 5 миллионов фунтов на пособие континентальным державам. 30 марта (11 апреля) 1805 года был заключен между Россией и Англией договор: обе державы согласились принять самые скорые и действительные меры для образования коалиции, которая выставила бы 500.000 войска с целью побудить французское правительство к миру и восстановлению политического равновесия в Европе; для последнего признано необходимым освобождение Италии, Швейцарии, Голландии, Ганновера и Северной Германии и установление в Европе порядка, который бы обеспечивал на будущее время все государства от насилий. Император Александр хотел было включить в договор, что Мальта будет занята русским гарнизоном, но граф Семен Воронцов писал ему, что, когда он сообщил об этом Питту, тот был поражен этим, как громовым ударом; никогда Воронцов не видал его в таком горе. Наконец он сказал, что парламент и нация этого не потерпят, ибо это значит отдать Средиземное море, Сицилию, Левант и Египет во власть французам, что Англия для содержания Мальты и постоянной эскадры при ней берет на себя громадные издержки, потому что Франция замышляет раздробление Турецкой империи, завоевание Египта, которое даст французам возможность выгнать англичан из Индии, а это изгнание разорит Великобританию вконец. Русский гарнизон на Мальте не воспрепятствует французам господствовать на окружных водах; должно иметь там постоянно сильную эскадру. Надобно было оставить Мальту англичанам. Относительно субсидий затруднений не было: Англия обязалась помогать коалиции своими сухопутными и морскими силами и платить ежегодно по 1.200.000 фунтов на каждые сто тысяч войска. Какие же державы могли быть членами коалиции?

На Австрию прежде всего можно было рассчитывать, потому что страшный для нее Итальянский вопрос становился на очередь: что сделает новый император французов с Италией? Не может же император оставаться президентом Итальянской республики! За вопросом Итальянским виделся уже во всей своей грозе вопрос Восточный, к которому Австрия менее, чем какая другая держава, могла быть равнодушна. Было очевидно, что война между Францией и Англией возобновилась преимущественно из-за Восточного вопроса; яблоком раздора послужила Мальта, важная станция между Францией и Египтом; англичане не хотели выпускать ее из своих рук, особенно напуганные донесением Себастиани; в России не могли долее оставаться при мысли, что турки – самые покойные соседи, когда увидали, что вместо турок соседями могут быть французы. Вследствие этой перемены взгляда туча прошла между естественными союзницами – Россией и Англией; Австрия не могла быть покойна, ибо дело могло начаться в ее соседстве, затрагивая ее ближайшие интересы.

Эти два вопроса – Итальянский и Восточный – преимущественно первый, ибо гроза второго гремела еще далеко, – эти два вопроса заставили Австрию заключить с Россией конвенцию (6 ноября н. ст. 1804 года): в случае новых покушений Франции на независимость Италии либо на занятие Египта Австрия обязалась выставить 250.000 войска, Россия – 115.000 и, сверх того, корпус войск на границах Австрии и Пруссии на случай враждебности последней; Англия давала субсидии Австрии. Опираясь на эту конвенцию, Австрия решилась в конце 1804 года осведомиться о намерениях императора французов насчет Италии; делу дан был такой оборот, что соединение Италии с Францией противоречило бы условиям Люневильского мира и что Наполеон до сих пор следовал правилу, чтобы между Австрией и Францией находились независимые государства. Какое право, был ответ, имеет Австрия вмешиваться во внутренние дела Итальянской республики? Как независимое государство последняя может избирать какую угодно правительственную форму. Дело идет не о правительственной форме, но о независимости – было замечено с австрийской стороны.

Когда Талейран доложил Наполеону об австрийских внушениях, тот велел ему отвечать: «Скажите графу Кобенцлю, я еще и сам не знаю, какие перемены я произведу в Италии, но я не намерен сделать из нее французскую провинцию. Все слухи об этом ложны». Чрез несколько дней император Франц получает от Наполеона письмо с извещением о желании императора французов сделать королем Италии своего брата (Иосифа). Тяжело, но все не так: все еще какая-то независимость, даже больше прежней, да и родные братья не всегда дружно живут. Можно согласиться, особенно если что-нибудь дадут за согласие. Но в то время как Австрия собиралась поторговаться, подороже продать свое согласие Наполеону, тот поступил по-своему. Узнавши, что в Австрии делается передвижение войск, Наполеон на приеме в новый 1805 год обратился к австрийскому посланнику со словами: «Император двигает 40.000 войск; угрозами ничего от меня получить нельзя; я двину 80.000; если император вооружается, и я буду вооружаться, что бы из этого ни вышло». Император Франц написал Наполеону, что войско двинуто к итальянским границам не против Франции, а против моровой язвы. Этим объяснением, по-видимому, остались довольны, но об Италии ни полслова, несмотря на все старания австрийского посланника завести речь об этом любопытном предмете; наконец молчание было нарушено извещением, что император французов принял титул короля Италии.

Гром разразился, из Петербурга – увещания, что нельзя более медлить. Но эрцгерцог Карл подает мнение, что надобно медлить, что средства Австрии даже и при русской помощи не в уровень с французскими. Штуттергейм передал мнение эрцгерцога Александру и получил ответ: «Я начинаю думать, что все останется при одних проектах и ничего серьезного не будет; это мне наскучит. Пруссию никак нельзя вывести из ее апатии; вы, остальные, ничего не делаете, ничего не приготовляете, ничего ясного не говорите. Все идет дурно, и я утомляюсь». Когда русский посол в Вене граф Разумовский потребовал, чтобы Австрия приступила к договору, заключенному между Россией и Англией, то ему отвечали, что присоединиться к договору значит – обязаться объявить войну Франции; но только весной 1806 года Австрия может начать войну с надеждой на успех. Между тем Наполеон, встревоженный слухом о состоявшейся коалиции, спешил предупредить ее и уяснить для себя дело – заставить врагов высказаться; он написал английскому королю письмо с предложением мира. В Англии поняли, в чем дело, и, чтобы усилить тревогу императора французов, отвечали очень ловко, что английский кабинет ведет переговоры для соглашения с главными державами континента и особенно с русским императором, с которым его связывали отношения самые конфиденциальные. Чтобы усилить впечатление этого ответа, Англия предложила императору Александру принять на себя ведение переговоров с Наполеоном: предложить мирные условия, могшие успокоить Европу, с угрозой коалицией в случае несогласия с французской стороны; эта угроза имела гораздо большее значение в устах России, главного континентального государства, чем Англии.

В то время граф Александр Воронцов по нездоровью и неудовольствию ходом дел внутреннего управления уже не управлял больше внешними сношениями и жил в Москве, сохраняя звание государственного канцлера, но в важных вопросах Чарторыйский по приказанию государя обращался к нему за советами; так случилось и по вопросу о предложении Англии послать в Париж русского уполномоченного. Граф Александр отвечал, что, по его мнению, в английской депеше большая смута в идеях. Видно, что Англия сама не ждет никакого успеха от этой посылки; быть может, она имеет в виду возбудить неудовольствие внутри Франции, если Наполеон отвергнет предложение, а с другой стороны, оправдать и усилить министерскую партию в Англии. Но если англичане ожидают какого-нибудь успеха от этой посылки, тогда как надобно приводить весь континент в движение обширными средствами, то он, Воронцов, не видит причины, почему лондонский двор не употребил самого простого средства – не поручил своему государственному секретарю вести переписку с французским министром иностранных дел, вместо того чтобы навязывать нам дело, которое может только компрометировать достоинство России, подвергая ее уполномоченного вспышкам и выходкам Бонапарта. Совет старика (который скоро после того умер) не был принят: молодости естественно было не желать уклоняться от деятельности на первом плане, упустить из рук ведение дела, которое имело общеевропейский характер, и тот же Новосильцев, который ездил в Лондон, стал собираться в Париж. Он должен был требовать от Наполеона независимости Швейцарии, Голландии, Италии; для смягчения последнего условия, для нового короля Италии, соглашались на устройство в Северной Италии владения в пользу кого-нибудь из родственников Наполеона. Англия обещала возвратить Франции несколько маленьких островов и Пондишери.

Единственная возможность заставить если не принять эти условия, то начать переговоры на их основании заключалась в угрозе коалицией. Но чем грозить, когда коалиции не было? К венскому двору отправили требование, чтобы австрийский посланник в Париже поддерживал Новосильцева. Последовал отказ: Австрия еще не может вести общего дела с Россией и Англией и говорить угрожающие речи, потому что нападение французов на австрийские владения будет неминуемым следствием этого. Другое дело, если бы была уверенность в приступлении Пруссии к коалиции; но так как этой уверенности нет, то благоразумие требует делать предложения как можно умереннее, чтобы не повели к разрыву; как скоро переговоры начнутся, то можно увеличивать и уменьшать требования, смотря по увеличению и уменьшению надежды на участие Пруссии. Представление Австрии раздражило одинаково и в Лондоне, и в Петербурге.

«Эти господа в Вене, – говорил Питт, – всегда отстают на год, на войско и на идею». Когда Штуттергейм начал представлять императору Александру, что Австрия не признает Наполеона королем Италии, но пусть дадут ей лето для приготовления к войне, то император отвечал: «Ах, господи! Сколько времени вы толкуете о приготовлениях и все еще не готовы!.. Какие пропадают благоприятные минуты!.. Бонапарт усиливается, мир привыкает к его господству и находит все естественным. У вас нет никакой энергии: это несчастие для ваших союзников». В июне 1805 года император Александр потребовал от венского двора прямого ответа: может ли и хочет ли Австрия принять участие в войне; пусть назначится срок, к которому она надеется быть готовой; от Австрии зависит решение участи Европы, ибо Пруссия волей или неволей должна будет принять участие в войне. Если союзники будут иметь только 365.000 войска (250.000 австрийцев и 115.000 русских), то можно отважиться на борьбу. Французская армия не на военной ноге; союзники Франции дурно к ней расположены; часть войска Наполеон должен оставить на случай высадки англичан, другую часть употребить на охрану Голландии и Бельгии, устьев Эльбы и Везера. Чем долее оставлять Наполеона укрепляться в завоеванных областях, тем менее после можно ожидать помощи от их народонаселения. Теперь самое благоприятное время для войны; Россия выставит 180.000 войска, и, таким образом, у обоих союзников будет 430.000 под ружьем. Император Александр решился принудить Пруссию к участию в войне, а за ней последуют и другие.

С одной стороны, русские заявления отстраняли сомнение, что война будет предпринята не с равными силами; с другой – пришло известие, что Наполеон присоединил Лигурийскую республику (Геную) к Франции, вследствие чего Новосильцев не поехал в Париж. «С нами поступают, как с ребятишками», – писал ему Чарторыйский. В Петербурге раздражились захватом Генуи, как насмешкой, поддразниванием; в Вене смотрели на дело с другой точки: нынче взял Геную, завтра дойдет очередь до Венеции – Наполеон не оставит у Австрии ничего из итальянских земель, оправдает свой титул короля Италии. Слуги Наполеона прямо говорят об этом. Можно ли при такой опасности отвергать союз с Россией, отталкивать ее к Пруссии? Но эрцгерцог Карл, лучший полководец, с успехом боровшийся против французов, опять говорит громко за мир. Действительно, все говорилось только о количестве: «У нас будет много войска, у Наполеона будет меньше, мы его победим»; а не говорили, что против Наполеона, первого полководца времени, мы выставим подобного ему; против его знаменитых генералов, против его воспитанного на победах войска мы выставим таких же генералов, такое же войско. Лучшие полководцы, в том числе (очень небольшом) и эрцгерцог Карл, понимали всю неправильность этого материалистического взгляда, весь вред этого расчета на одно количество с забвением качества – и отсюда проистекала их осторожность, их неохота меряться с Наполеоном, их система отступления, войны только оборонительной. Другое дело – полная коалиция, соединенное, дружное действие всей Европы против одной Франции: тут никакие усилия первоклассного военного гения не помогут, и эрцгерцог Карл спрашивает: «Будет ли Пруссия участвовать в коалиции?» «Пруссия волей или неволей будет участвовать», – отвечали из России; выражение «неволей» было загадочно, да и во всяком случае это было только еще в будущем.

«Но если ждать, то чего же ждать? – спрашивали с другой стороны. – Какое ручательство против неудержимого стремления Наполеона к захвату? Стоять вооруженными, наготове к защите? Но он и этого не позволит; при известии о сборе войска, о его движении он кричит, грозит нападением и непременно исполнит угрозу. Если что может еще сдержать его, дать надежду на сохранение мира, так это союз Австрии с другими державами. Как скоро Наполеон увидит, что Австрия одинока, то непременно объявит ей войну. Понятно, что и война представляет опасность, но из двух зол надобно выбирать меньшее, и если эрцгерцог указывает на многие неудобства войны, то он не указывает средства, как сохранить мир, когда союзники будут потеряны». Легко понять затруднительное положение императора Франца, когда ему предстояло решить спор двух сторон, вооруженных такими сильными доказательствами в свою пользу, когда брат, лучший полководец, лучший знаток военного положения Австрии, утверждает, что не должно воевать, а министр иностранных дел Кобенцль спрашивает: «Если не воевать, то какие средства сохранить мир?» Наконец император решил спор в пользу министра, и в начале июля курьер поскакал в Петербург к Стадиону с приказанием вступить в переговоры относительно приступления Австрии к англо-русскому коалиционному трактату.

Разумеется, для уничтожения главного возражения противников войны Россия должна была прежде всего стараться о полноте коалиции. Страшно трудно было увлечь Пруссию; легко было это сделать со Швецией, ибо ее король Густав IV так же ненавидел наполеоновское правительство, как отец его Густав III ненавидел революционные движения Франции. Важность шведского союза для России как главы коалиции была очевидна уже из того, что Наполеон добивался дружбы Густава IV, причем по своему обычаю не щадил приманок, предлагал Швеции Норвегию взамен германских ее владений – Померании: последняя была очень нужна Наполеону и как приманка для Пруссии, и как сдержка для нее и важный пункт относительно России. Но Густав IV не согласился и прежде других стал членом коалиции, хотя в Петербурге и не могли полагать большой надежды на его помощь. Еще в 1803 году русский министр в Стокгольме Алопеус 2-й сообщил своему двору печальные известия об умственном состоянии короля и его поведении. Густав IV постоянно посещал масонские ложи; никогда не видали улыбки на вечно серьезном и суровом лице его; никакое развлечение не допускается во дворце; король мучит солдат бесполезными формальностями; верит в какую-то несчастную звезду; считает себя Карлом XII-м, носит драбантский мундир его времени; народ очень недоволен. Но как бы то ни было, союзом со Швецией заручиться было необходимо хотя бы только по причинам близкого соседства, и этот союз благодаря Померании должен был иметь влияние и на отношения России к Пруссии.

Пруссия продолжала упорно отказываться изменить свои отношения к России и Франции. Тщетно в Петербурге думали, что эттенгеймское происшествие заставит Пруссию тронуться. На известное письмо императора Александра об этом происшествии король Фридрих-Вильгельм отвечал, что заботы и чувства императора достойны его характера и требуют самой живой благодарности… Но – должна иметься в виду великая цель сохранения спокойствия, а Наполеона нельзя принудить дать полное удовлетворение иначе как с оружием в руках. Александр указывал другую великую цель; он писал королю: «Признаюсь, страшная скорбь будет для меня, если я не увижу ваше величество принимающим самое деятельное участие в славе восстановления политического равновесия Европы». Фридрих-Вильгельм в своем упорном желании сохранить мир, не быть принужденным к страшному, по его убеждению, риску, не хотел признать, что уступка Наполеону ведет точно так же, если еще не скорее, к войне, как и сопротивление. Германия уступила ему в эттенгеймском деле – сейчас же пошли другие нарушения международного права.

Наполеон заставил баварский и кассельский дворы выслать находившихся при них английских посланников; наконец, французский отряд ночью на нейтральной гамбургской почве схватил Румбольда, английского посланника при Нижнесаксонском округе. В этом поступке находили еще большее нарушение международного права, чем в поступке с герцогом Ангьенским, потому что Румбольд был посланник, а герцог Ангьенский считался частным человеком. Оскорбление коснулось прямо Пруссии, потому что по тогдашнему германскому устройству прусский король обязан был блюсти за спокойствием и безопасностью Нижнесаксонского округа; наконец, где же была после того неприкосновенность Северной Германии, на чем так сильно настаивал Фридрих-Вильгельм? Посланники русский и английский приступили с требованиями, чтобы Румбольду было оказано покровительство, причем Алопеус напомнил о соглашении между Россией и Пруссией, где нарушение неприкосновенности Северной Германии было определено как причина войны с Францией (casus foederis (лат.) – букв.: «договорный случай», то есть случай, который требует исполнения указанного в договоре обязательства; термин международного права. – Примеч. ред.). Король велел требовать у французского правительства удовлетворения за нарушение нейтралитета и освобождения Румбольда.

Но что далее? Что, если Наполеон не выполнит этого требования? В это время граф Гаугвиц, который считал для себя должным и полезным вполне сообразоваться со взглядами короля, был в бессрочном отпуску, и внешними делами заведовал барон Гарденберг, который позволял себе высказывать мнение, что поддержание во что бы то ни стало нейтралитета и мира и постоянная уступчивость Франции будут иметь печальные следствия для Пруссии. Такое мнение Гарденберг высказал и теперь, обратив внимание короля и на то, что крайняя уступчивость его произведет неблагоприятное впечатление на прусскую армию и народ. Королю, разумеется, были очень неприятны подобные представления; он возражал, что нельзя в поступке с Румбольдом видеть непременно оскорбление Пруссии: оскорблена Англия, а не Пруссия. И к чему тут народ, армия? Им до политики дела нет. Вообще у Гарденберга какие-то странные мнения – неудобный министр! Надобно спросить мнение Гаугвица, и король пишет ему: «Я потребовал удовлетворения у Бонапарта за нарушение нейтралитета и освобождения Румбольда. Но если Бонапарт не согласится, что должна делать Пруссия для поддержания своего достоинства и выполнения своих обязательств как относительно России, так и владений Северной Германии? Многие хотят войны, а я не хочу. Мне кажется, что есть средства выйти из затруднения, не прибегая к такой крайности; мне противно возжигать континентальную войну единственно из-за этого. А я не хочу!»

Разумеется, и Гаугвиц тоже не захотел, а счастье на этот раз помогло. Наполеон, зная, что Россия и Англия стараются составить коалицию против него, хлопотал, чтобы эта коалиция не составилась или по крайней мере была бы неполная; для этого ему нужно было удержать Пруссию при себе или по крайней мере нейтральной. Вот почему он исполнил требование Фридриха-Вильгельма, освободив Румбольда, и объявил, что это сделано для прусского короля. Такая уступка утвердила окончательно короля в политике мира и нейтралитета: стоит только что-нибудь потребовать с твердостью – ни в чем не откажут ни с той, ни с другой стороны; никто не тронет Пруссию, чтобы не иметь ее против себя, и она будет наслаждаться миром, да и Европе даст мир, потому что без нас не будут воевать. Король был на седьмом небе: блистательная победа без кровопролития!

Но восторг был непродолжителен. И в Лондон, и в Вену из России давали знать, что Пруссия будет втиснута в коалицию неволей, если не захочет войти в нее добровольно. Мы видели, что Воронцовы питали сильное нерасположение к Пруссии; в последнем мнении своем канцлер, граф Александр, писал: «Считаю долгом заметить, что если надобно будет предложить Пруссии приманку, обещать ей увеличение территории, чтобы склонить ее ко вступлению в коалицию, то интересы России не допускают увеличения прусских владений на севере Германии, у балтийских берегов, но пусть она распространяется во Фландрии, Нидерландах и немецких землях, отошедших к Франции по Люневильскому миру. Увеличение прусского могущества здесь не только нам не опасно, но даже выгодно, сталкивая непосредственно Пруссию с Францией». Дружба Воронцовых с Чарторыйским закреплялась нерасположением к Пруссии. Но Воронцовы руководились русскими интересами, тогда как поляку Чарторыйскому до русских интересов было мало дела. Жозеф де-Местр оставил о Чарторыйском такую заметку: «Он высокомерен, скрытен, отталкивает от себя; я сомневаюсь, чтоб поляк, имеющий притязание на корону, мог быть хорошим русским».

Чарторыйский ненавидел Пруссию как главную виновницу падения Польши и во враждебном столкновении России с Пруссией видел средство восстановления своего отечества во всей целости. По его плану жители польских областей, принадлежавших Пруссии, должны были восстать при первом появлении русских войск в прусских пределах; эти области присоединялись к тем, которые отошли к России по трем разделам, и восстановленная таким образом Польша признает своим королем императора Александра. Австрия не будет этому противиться и даже отдаст Галицию, потому что щедро будет вознаграждена Силезией и Баварией. Кроме других очевидных затруднений к осуществлению этого плана первое затруднение заключалось уже в самом императоре Александре. Он мог согласиться на то, чтобы употреблена была угроза, которая бы заставила короля принять мнение людей, желавших вступления Пруссии в коалицию против Франции; но захотел ли бы Александр привести в исполнение угрозу – это было очень сомнительно, тем более что со времен мемельского свидания была личная дружба между ним и Фридрихом-Вильгельмом. Чарторыйский считал это мемельское свидание пагубным событием.

Первое неприятное объяснение между петербургским и берлинским дворами произошло по поводу Швеции. По договору с Англией Густав IV обязался выставить в своей части Померании 25.000 войска для войны с Францией. В Берлине взволновались: театр войны перенесется в Северную Германию – где же после того будет ее нейтралитет, о котором так хлопотала Пруссия? Из Берлина поэтому дали знать Густаву IV, что Пруссия для охранения нейтралитета Северной Германии займет своим войском шведскую Померанию; но из Петербурга присылается в Берлин внушение, что если хоть один прусский солдат войдет в шведскую Померанию, то Россия будет принуждена выполнить свой союзный договор со Швецией и поспешит к ней на помощь. В то же время из Петербурга требовали, чтобы в случае войны России с Францией дан был свободный проход русским войскам через прусские владения, но это, другими словами, требование отказаться от драгоценного нейтралитета.

Около Фридриха-Вильгельма – борьба. Гаугвиц искусно излагает мнения короля, излагая собственные мнения; Гаугвиц за нейтралитет, в котором видит собственную политику Пруссии; последняя не должна отказываться от этой политики и предать себя всем случайностям колеблющейся политики России и Австрии, которые притом же не открывают своих планов Пруссии. Впрочем, и с этими державами не должно резко разрывать. «Нейтралитет – отвечает Гарденберг, – есть могила самостоятельности и чести Прусского государства, а войны все же не избежать, только надобно будет ее вести по воле победителя и для его целей». Гаугвиц ставил на вид, что Россия и Австрия, побуждая Пруссию вступить с ними в коалицию, скрывают, однако, от нее свои намерения. Нельзя было вступить с ними в соглашение, не узнавши прежде их целей. Для этого узнания отправлен был в Петербург генерал-адъютант Застров и привез собственноручную ноту императора Александра.

«Чтоб отвечать с полной откровенностью на желание короля знать все мои политические отношения, надобно прежде знать мне в точности: его величество признает ли необходимость прибегнуть к оружию против Бонапарта в случае, если он не примет мирных предложений? Решится ли король соединить свои войска с войсками России и Австрии, если эти державы прибегнут к сильным мерам для достижения мира? Впрочем, я не колеблюсь объявить теперь же, что мои мирные предложения будут заключать в себе одно необходимое для будущей безопасности и независимости Европы, что Англия сделает все пожертвования, какие только можно разумно надеяться от нее. Если переговоры не поведут ни к чему и надобно будет прибегнуть к силе, то я поведу войну с союзниками, которые, подобно мне, обяжутся не полагать оружия до всеобщего мира; я буду охотно содействовать к доставлению им денежной помощи и к определению вознаграждений за потери. Дело будет идти об утверждении независимости Европы, а не для произведения контрреволюции и не для низвержения Франции с того места, которое принадлежит ей в общей системе. Если король хочет соединиться именно на этих основаниях, я обещаю ему употребить гораздо более 100.000 войска и принять меры к тому, чтоб не подвергать Пруссию опасности со стороны Франции».

Упоминая о мирных предложениях, император Александр имел в виду те, которые Новосильцев должен был сделать в Париже; но мы видели, что Новосильцева возвратили с дороги, и Пруссия потеряла последнюю надежду на мир. Пруссия одной из причин своего колебания приступить к коалиции выставляла неуверенность в достаточной энергии Австрии, а та со своей стороны останавливалась колебанием Пруссии. Понятно, что надобно было употребить все средства для уничтожения, по крайней мере на время, соперничества и подозрения между этими державами. Австрия первая предложила забыть о Силезии, забыть старое для нового; выставила убеждение, что ослабление Австрии теперь будет вредно для Пруссии и наоборот; уверяла, что вовсе не думает о приобретении влияния в Германии, а только заботится о сохранении равновесия в Европе и Германской империи; даже в случае счастливой войны не имеет намерения изменить существующий порядок вещей в Баварии или где бы то ни было. Но в Берлине слушали все это одним ухом, и в марте 1805 года Гарденберг сказал австрийскому посланнику по поводу русских требований: «Короля никогда не принудят к мерам, вызывающим войну, и я уверен, что наши два двора думают в этом отношении одинаково по сходству их положения; России нечего бояться войны, а Пруссия и Австрия одинаково могут пострадать». После этого в Вене перестали полагаться на Гарденберга: начали считать его таким же французом, как и Гаугвица.

Сильнейшее искушение для берлинского двора пришло с запада. Наполеону нужно было разбить коалицию, удержать Пруссию при себе, и он решается не щадить ни убеждений, ни приманок, чтобы заставить Фридриха-Вильгельма покинуть систему нейтралитета. «Как только Россия объявит войну Франции, то войска последней сейчас же занимают главный город шведской Померании, ибо Швеция в союзе с Россией: что же станется с прусской системой нейтралитета для Северной Германии? Напротив, союз с Францией представляет для Пруссии выгоды несомненные, многочисленные и непосредственные, опасности же – никакой. Пруссия должна вспомнить, что у нее нет таких средств к усилению себя, какими обладают ее соседи, которые, будучи вместе ее врагами, не дадут ей распространить своих владений. Император французов предлагает прусскому королю Ганновер в вечное владение и обязывается уступку его сделать необходимым условием мира с Англией, которая основывает все свои надежды на континентальной войне; но Россия и Австрия не начнут войны, если Пруссия выступит как союзница Франции; таким образом, королю достанется слава примирителя Франции с Англией. Уступка Ганновера не представит непреоборимых затруднений: не король Георг будет заключать мир, а народ английский; от Пруссии же Франция требует одного ручательства в сохранении существующего порядка в Италии. Государство, которое не увеличивается, уменьшается».

Это внушение произвело сильное впечатление в Берлине, затрагивая самые нежные струны, совпадая с самыми заветными помышлениями и целями: уже стали мечтать, что приобретения не должны ограничиться одним Ганновером, можно приобрести и Богемию и выменять Саксонию на польские области. Не следует быть злодеем вполовину! Не легко было, по мнению Гарденберга, выставить основания, говорившие в пользу французского союза, с большей вескостью и обольстительностью, и многие основания были действительно вески: с одной стороны – предложения хотя и не совсем безопасные, но возможные, с выгодой сохранить мир и, если бы это не удалось, с видами на могущественную помощь сильнейшей державы; с другой стороны – известное намерение принудить Пруссию ко вступлению в коалицию, тон русского кабинета, становящийся все грознее и грознее, и еще более угрожающее положение русского войска – никаких выгод, разве отдаленные, которые еще нужно завоевать, приобретения неверные. Но в то же время кто не понимал, что взять что-нибудь у Наполеона значило продать свою душу врагу и дать на нее кровавое рукописание, рабство было необходимым следствием. Короля могла прельстить больше всего надежда на сохранение мира (да еще с Ганновером!), но этой надежде вполне предаваться было нельзя по грозному положению России: еще пока-то французское войско явится на помощь, русское будет уже в прусских владениях, и Пруссия сделается ареной борьбы, исход которой неизвестен.

Для короля, и, конечно, не для одного его, оба союза, французский и русский, представляли только одни невыгоды, и потому, разумеется, он мог решиться на тот или другой только в случае крайности, а до тех пор должен был упорствовать в нейтралитете. Гаугвиц также советует крепко держаться нейтралитета и для его сохранения вооружаться; яркими красками выставил Гаугвиц неверность французских обещаний и, с другой стороны, опасность разрыва с Россией: точь-в-точь, как думал сам король! Итак, вооруженный нейтралитет! Им всего скорее можно достигнуть желанной цели, сохранения мира: и Наполеон, да и Россия с Англией и Австрией будут податливы и помирятся при прусском посредничестве. Наполеону отвечали, что никакая приманка увеличением территории не может побудить короля к мерам наступательным; нельзя из-за совершенно разоренного Ганновера подвергать бедствиям войны старые, цветущие прусские области. Есть надежда сохранить мир, если император Наполеон по соглашению с Пруссией обеспечит целость и независимость остальной Италии, республики Батавской и Гельветической и Германской империи, если он даст королю возможность как можно скорее передать слова мира в Петербург и Вену. Императору Александру король писал (5-го сентября 1805 г.), что твердо решился поддерживать нейтралитет свой и своих соседей и вооружается для защиты последних; притом Франция еще ничего не сделала такого, что бы заставляло Пруссию объявить ей войну. Король надеется, что император Александр также не сделает ничего, что бы нарушило покой Северной Германии.

В то время как в Пруссии только еще решали, что надобно вооружаться, чтобы дать больше весу своим мирным предложениям, в Австрии давно уже вооружались и все еще надеялись, что войны можно избежать, по крайней мере что она не начнется в текущем 1805 году. Когда император Александр в июне узнал о присоединении Генуи к Франции, то сказал Штуттергейму: «Этот человек (Наполеон) ненасытим, его честолюбие не знает границ, это бич вселенной! В Вене должны остановиться на этом событии. Я его предвидел, но никак не ожидал, чтоб Генуя была обращена во французскую провинцию в то самое время, когда хотели начать мирные переговоры с этим господином; он над нами смеется, он хочет войны: ну, хорошо, он будет ее иметь, и, чем скорее, тем лучше. Видите: мы медлим, а он этим пользуется». Когда Штуттергейм заметил, что надобно подождать до весны, то Александр сказал: «Я не буду из всех сил спешить, но война неизбежна».

Но «этот человек» был не такой человек, чтобы стал сидеть спокойно, видя, как другие вооружаются. Он велел Талейрану объявить австрийскому посланнику, что лагеря в Тироле и Штейермарке должны быть сняты, отказ в этом Наполеон примет за объявление войны. В конце августа Австрия отвечала, что она вооружается для поддержки выговоренных трактатами условии, что она готова вступить с французским двором в переговоры о сохранении континентального мира и удостоверяет, что монархи австрийский и русский обязались не вмешиваться во внутренние дела Франции, не нарушать существующего порядка Германской империи и целости Порты Оттоманской. В Вене произошла в это время перемена: воинственный дипломат Кобенцль восторжествовал над знаменитым, но требующим мира полководцем эрцгерцогом Карлом.

Отчего же произошла такая удивительная перемена? Явился генерал-квартирмейстер Мак, который обещал поставить армию на военную ногу вместо шести месяцев в два месяца и исполнил обещание; но не довольствовались приготовлением армии: тому же Маку поручено было перевести ее за баварскую границу, чтобы предупредить Наполеона. Суворов, Наполеон побеждали стремительностью, умением предупреждать неприятеля, нападать на него врасплох; стоило только принять такой же образ действий, предупредить неприятеля, и Мак становился Суворовым, Наполеоном! Но действительно ли Мак предупреждал Наполеона? В Вене по крайней мере думали, что «театральный монарх», как там величали Наполеона, ничего не знает, ни к чему не готов или бездействует, потеряв голову от стыда и затруднительности положения.

Император Александр был изумлен такой энергией и поспешностью Австрии! Столько времени на его увещания к войне был один ответ: «Не готовы и раньше весны 1806 года готовы быть не можем». Русский государь был в полной уверенности, что раньше этого срока войны не будет, обещал Штуттергейму не торопиться, а теперь принужден был спешить, спешить двумя делами: и отправлением войска на помощь Австрии, и склонением Пруссии ко вступлению в коалицию.

В августе император послал королю письмо, в котором предлагал личное свидание на границах, снова говорил о необходимости приступить к коалиции и требовал согласия на проход своих войск через прусские владения. Король отвечал, что согласен на первое, но никак не может согласиться на последнее, ибо это «непременно погубило бы Европу». Фридрих-Вильгельм спрашивал, каким образом император Александр, принявший на себя прекрасную роль защитника международного права и особенно права нейтральных государств, может без малейшего предлога нарушить право соседа и союзника, представляющего оплот для безопасности Севера и говорившего всегда языком мира? Сильнейшее впечатление произведено было донесением Алопеуса 7 (19) сентября о разговоре своем с Гарденбергом. Последний передал русскому посланнику слова короля: «Если император, – говорил Фридрих-Вильгельм, – намерен принудить меня действовать против моих правил и нарушить закон, который я сам себе предписал, закон не подвергать моих народов бедствиям войны, то я скорее погибну, чем соглашусь на это. Но неужели возможно, чтоб император, которого я считал своим первым другом, к которому, Бог свидетель, я питал доверие беспредельное, – возможно ли, чтоб он употребил во зло это доверие? Если б он нашелся в опасности, если бы теперь, начавши великую борьбу, он испытал какое-нибудь бедствие, то я полетел бы к нему на помощь. Хотеть заставить меня смотреть на вещи точно так, как он смотрит, – это значит посягать на мою независимость. Но если я потеряю независимость, то как я осмелюсь взглянуть на изображения моих предков, как мне хотя минуту остановиться на мысли, что между ними был Фридрих II, великий курфюрст[4]. Нет, если мне суждено погибнуть, то погибну со славой; я паду жертвой моего доверия к государю, который умел завоевать мое сердце». Алопеус донес также о словах короля, сказанных генералу Кёкерицу: «Много государей погибло от страсти к войне; а я погибну оттого, что люблю мир».

Император Александр находился в большом затруднении: с одной стороны, такие протесты Фридриха-Вильгельма; с другой – в Вене и Лондоне заявлено, что русский государь заставит Пруссию приступить к коалиции; с третьей стороны, разумеется, Чарторыйский настаивал на вступлении в Пруссию и поднятии поляков. Александр был выведен из затруднительного положения самым главным союзником. Штуттергейм стал делать сильные представления против войны с Пруссией. «Но это значит меня компрометировать, – возражал Александр, – нет, я не могу отступить; если я могу возвратить вам Силезию, то вы можете на меня положиться». Пришли депеши из Вены с такими же отсоветованиями нападать на Пруссию; Штуттергейм усилил свои представления; наконец, Чарторыйский подался. Этого только, разумеется, и нужно было: русские войска были задержаны на границе впредь до личного свидания государей; да скоро трудно стало думать о войне с Пруссией, когда узнали о быстрых движениях Наполеона.

В то время как в Вене думали, что «театральный император» находится в бездействии, Наполеон с необыкновенной скрытностью и быстротой двигал свои войска на восток. Нет сомнения, что он был очень рад этой континентальной войне, ибо сосредоточение сил на берегах Атлантического океана для преднамеренной будто бы высадки в Англию не достигало цели; Англию нельзя было этой угрозой принудить к миру, а высадку Наполеон не мог не признавать предприятием отчаянным. Теперь континентальная война давала ему отличный предлог покончить с приготовлениями к высадке, которые скоро грозили стать смешными, и нанести Англии удар поражением коалиции, о которой она так хлопотала. Это поражение было верное в глазах Наполеона: коалиция была неполная, Пруссия к ней не приступала, Австрия же сделала страшную ошибку, выдвинув часть своих войск за границу и не дождавшись русской помощи. В конце сентября н. ст. французские войска стояли уже в Швабии и Франконии под начальством самого Наполеона; курфюрсты Баденский, Вюртембергский и ландграф Дармштадтский были за Францию; за нее же была и Бавария, несмотря на австрийские угрозы. Пруссии Наполеон опять предложил союз. «Заключать союз с воюющей державой значит – принять участие в войне», – был ответ. С французской стороны соглашались договориться на основании нейтралитета Пруссии, соглашались дать ей Ганновер под залог, соглашались на ее посредничество – все для того, чтобы выиграть время.

1-го октября (н. ст.) в Шарлоттенбурге в присутствии старого вождя прусских войск герцога Брауншвейгского была конференция, где Гарденберг предлагал не постановлять ничего с Францией до свидания короля с русским императором, ибо последний оскорбится таким постановлением; занятие Ганновера должно произойти с согласия всех сторон. Король против своего обыкновения обнаруживал в конференции нетерпение и неудовольствие: толковали о личном свидании его с русским императором, а он именно не хотел этого свидания, боясь нравственного влияния обаятельного друга более, чем насильственного перехода русских войск через прусские владения; он предполагал в последнюю минуту под каким-нибудь предлогом отказаться от свидания и послать вместо себя герцога Брауншвейгского. Предлог был уже придуман – болезнь ноги.

Но Наполеон переменил ход дела: по его приказанию французские войска для удобства движения против Австрии нарушили нейтралитет Пруссии, пройдя через ее владения (в Аншпахе). Известие об этом произвело страшное впечатление в Берлине. Король был в отчаянии: драгоценный нейтралитет исчез; теперь нельзя было сказать русскому императору, что со стороны Франции не сделано ничего, могущего дать Пруссии право объявить ей войну. В Пруссии давно уже существовала так называемая патриотическая партия, которая видела унижение отечества в равнодушии к захватам Наполеона: сама королева, двоюродный брат короля принц Людвиг думали таким образом. Партия сдерживалась противным образом мыслей короля, но теперь она возвысила голос и увеличилась в числе. Неудовольствие не могло уменьшиться, когда Наполеон, извиняясь в письме к королю в аншпахском происшествии, старался дать делу такой вид, как будто это была безделица; когда Талейран написал, что виноват берлинский кабинет, который все толковал о нейтралитете Северной Германии, тогда как прусские владения Аншпах и Байрейт находятся на юге, следовательно, вне демаркационной линии.

Император Александр решился пользоваться обстоятельствами. Прусского короля долго было дожидаться на границах – император сам поехал к Фридриху-Вильгельму и 25-го октября (н. ст.) прибыл в Берлин, где был принят жителями с необыкновенным восторгом. Надобно было спешить привлечением Пруссии в коалицию и этим помочь Австрии, дела которой шли дурно. Французы перешли Дунай, поразили австрийцев в трех сражениях, заняли Аугсбург и Мюнхен, а Мак, придвинувшись к Ульму из желания предупредить Наполеона, затворился в этом городе и спокойно смотрел, как неприятель окружал его со всех сторон. После победы, одержанной французами под начальством маршала Нея при Эльхингене, Мак был совершенно заперт, завел переговоры и сдался: 23.000 австрийского войска положило оружие, французам досталось 59 пушек.

20-го октября сдался Мак; 21-го английский адмирал Нельсон истребил французско-испанский флот при Трафальгаре и заплатил жизнью за победу; 25-го приехал Александр в Берлин и начались конференции о том, как поправить континентальные дела. Сначала шли они между Чарторыйским, приехавшим вместе с императором, Гаугвицем и Гарденбергом; 28-го числа присутствовали император, король и герцог Брауншвейгский; 3-го ноября дело было кончено; государи ратифицировали договор, известный под именем Потсдамского: прусский король принимал на себя посредничество между воюющими державами, но посредничество вооруженное, результатом которого должно быть или непосредственное восстановление континентального мира, или в случае непринятия Францией мирных условий действительное участие Пруссии в войне. Мирные условия заключались в том, что за Францией оставалось все, полученное ею по Люневильскому и последующим договорам; уничтожались только те распоряжения Наполеона, которые возбудили против него коалицию: восстановлялось независимое Сардинское королевство, выговаривалась независимость Юлландии, Швейцарии, Неаполя и Германской империи; королевство Итальянское, которое названо было Ломбардским для избежания слишком широкого смысла, заключавшегося в слове «итальянское», долженствовало быть независимо от французской короны; наконец, выговаривалась неприкосновенность Турции.

Обстоятельства представляли нечто новое против прежнего: Пруссия принимала решительное положение, и, не согласившись на ее предложения, Наполеону надобно было вести войну против небывалой еще коалиции, что могло заставить его задуматься; но с другой стороны, нельзя было надеяться, чтобы Наполеон принял предложения: это значило бы признаться, что испугался коалиции, уничтожить обаяние, которое он производил над французами, – обаяние силы, не знающей препятствий, и это после того, как народ, находившийся под таким обаянием, провозгласил его императором. И побежденный Наполеон не мог принять потсдамских условий, а теперь он блистательно начал кампанию: на стороне французов бодрость, возбужденная успехом; на стороне противников упадок духа – следствие ульмского позора. Коалиция опасна, но она еще не вполне образовалась: Пруссия еще не объявляла войны, и нет сомнения, что Фридрих-Вильгельм войны не хочет по-прежнему, он подвергся нравственному насилию; Пруссия не вступила прямо в коалицию, согласилась только на вооруженное посредничество, и здесь уже видна ясно уступка Александра своему другу; здесь слабое место, которым легко воспользоваться; австрийцы – старые знакомые, их бояться нечего; русские – враги новые, но кто ими предводительствует? И притом в соединении два чуждых друг другу войска, два императора – сколько интересов и страстей в столкновении!

Очень важно было то, кто будет прислан к Наполеону с мирными предложениями из Берлина: если это будет человек из патриотической партии, желающей вступления Пруссии в коалицию, то он повернет дело быстро и неприятным для Наполеона образом, предложив вопрос: мир на известных условиях или война? и не входя в дальнейшие объяснения. Но Фридрих-Вильгельм, именно не хотевший крутого поворота дела, не хотевший, боявшийся по-прежнему войны, выбрал человека, в котором был уверен, что не доведет дела до крайности, сумеет воспользоваться обстоятельствами, чтобы выгородить Пруссию с ее интересами; кого же он мог выбрать лучше, как не несравненного графа Гаугвица, полного своего представителя, свой портрет относительно политических воззрений? Странно, что император Александр не настоял на выборе другого лица для посылки к Наполеону, тем более что он, приехавши в Берлин, явно обнаружил свое нерасположение к Гаугвицу и благосклонность к Гарденбергу. В Петербурге были неверно извещены о положении партий в Берлине и считали Гаугвица с Ломбардом главами французской партии; но мы видели, что Гаугвиц если принадлежал к какой-нибудь партии, то к королевской, стоял за нейтралитет, за мир во что бы то ни стало, советовал ни под каким видом не разрывать с Россией, тогда как Гарденберг, ратуя против нейтралитета, вовсе не настаивал на необходимости держаться России. Теперь Гаугвиц ехал к Наполеону для исполнения королевских желаний, но, разумеется, не без горечи против коалиции, потому что был сильно оскорблен холодностью главы ее.

Коалиция была неполная; присоединение Пруссии предполагалось еще в будущем; действия союзников начаты были недружно; Австрия, не дожидаясь русских войск, выдвинула свои в Баварию и потерпела уже страшное поражение. Недостаток полководца, которого можно было бы противопоставить Наполеону, привел императора Александра к мысли о вызове знаменитого французского генерала Моро, изгнанного Наполеоном в Америку за участие в роялистском заговоре; но Моро не поспел бы во всяком случае; надобно было употребить в дело остатки екатерининских, суворовских времен. Имя первого русского генерала, которое услыхал Наполеон, было имя Кутузова. Человек, которому после суждено было проводить завоевателя из России, должен был теперь встретить его в Баварии. При несчастной, непредвиденной поспешности, с какой Австрия начала войну, русское войско должно было не идти, а бежать ей на помощь. Русские прибежали на Инн в ненастье, по грязным дорогам, в очень некрасивом виде, в изношенном платье, босые, – и отовсюду дурные слухи: союзники дали себя разбить, теперь вся тяжесть ударов победителя падет на русские плечи.

Естественно, русские не могли отнестись благоприятно к австрийцам, тем более что память о последнем походе Суворова, о его отношениях к австрийцам была жива. Русские презрительно относились к людям, «привыкшим битыми быть», по выражению Суворова; австрийцы в отместку называли их словом, которое первое попадается на язык западного европейца, когда он недоволен русскими, – называли их варварами, смеялись над недостатком у них военной выправки. Русские должны были отступать, сдерживая и отбиваясь от превосходного числом неприятеля; маршалу Мортье сильно досталось от Кутузова при Дюрренштейне; услыхали о давно неслыханном деле, о разбитии французов; сам Наполеон назвал битву резней. Такая же резня произошла при Шёнграбене, где умел отбиться знаменитый суворовец князь Багратион, оставленный, по словам Кутузова, на неминуемую гибель для спасения армии. Багратион не погиб, а армия была спасена отступлением в Моравию, где с ней соединились другие русские войска, только что прибывшие из России, и небольшой австрийский корпус, отступивший от Вены, которая была уже занята французами. Союзники стояли у Ольмюца, куда приехали и оба императора – Александр и Франц; Наполеон занял Брюнн. Союзники решили идти к нему навстречу и 20-го ноября встретились у Аустерлица. Наполеон победил; из рядов русского войска выбыло с лишком 20.000 человек.

В нашу задачу не входит подробное описание и обсуждение военных действий, но всякое явление должно быть уяснено в связи с предыдущим и последующим, должно быть уяснено в той степени, в какой обнаруживает характеры действующих лиц, их отношения и взгляды, в какой имеет влияние на последующие отношения их и взгляды. Позор поражения после екатерининских войн, после суворовского похода в Италию не мог быть перенесен равнодушно современниками; как обыкновенно бывает в подобных случаях, они должны были с чрезвычайной страстностью искать виноватого, накидываясь на первого встречного, не будучи в состоянии выслушивать оправданий, исследовать дело беспристрастно и спокойно. Разумеется, прежде всего стали виноваты союзники – австрийцы. Мы не станем останавливаться на обвинениях, что австрийцы из вражды к русским открыли Наполеону план сражения и т. п.; но не подлежит сомнению, что австрийцы испортили кампанию в самом начале, выдвинувши свои войска в Баварию, не дожидаясь прихода русских, и если это действие объясняется желанием предупредить Наполеона, то трудно не предположить здесь и другого желания – заручиться успехом до прихода русских войск, чтобы смыть позор прежних неудач и не дать утвердиться мнению, что успех для Австрии возможен только при чужой помощи.

Мы видим любопытное явление, которое не останется одиноким: против войны был известный своими способностями полководец, заведовавший военной частью в империи, эрцгерцог Карл, тогда как за войну был преимущественно министр иностранных дел Кобенцль, потому что для последнего было невыносимо тяжело невыгодное положение Австрии в политической системе Европы; это при своей должности он должен был чувствовать ежедневно, и война представлялась единственным выходом; Кобенцль поддерживал и превозносил похвалами Мака в его поспешных распоряжениях. Но в России обвиняли не Кобенцля, а русского посла в Вене графа Разумовского: зачем он не доносил своему правительству об ошибках австрийского, зачем не протестовал против перехода австрийских войск через Инн, как будто невоенный человек мог решиться протестовать против военных распоряжений, протестовать против того, к чему Россия постоянно побуждала Австрию. Сильно нарекали на заведовавшего иностранными делами в России кн. Чарторыйского; но его заподозривали вообще, как поляка, в неприязни к России; в печальном же окончании коалиции он виноват не был. Чарторыйский, оскорбленный обвинениями, написал императору Александру длинное письмо, где, оправдывая себя, главным виновником беды выставил самого императора. По его мнению, Александр был виноват, во-первых, в том, что не послушался его совета и не вторгнулся с войском в Пруссию для восстановления Польши, а во-вторых, в том, что поехал сам к действующей армии, где его пребывание вместо пользы приносило только вред.

На первом обвинении нам останавливаться не нужно: оно показывает пункт помешательства, очень неприятный в русском министре иностранных дел. Но второе обвинение имеет за себя кажущуюся правду. Если бы, по мнению Чарторыйского, главнокомандующий Кутузов был предоставлен самому себе, не стеснялся присутствием государя, то, отличаясь прозорливостью, он стал бы избегать сражения до вступления Пруссии в коалицию. Таково было именно мнение Кутузова. В интересах Бонапарта было не терять времени, в наших интересах – длить время; он имел все причины желать решительного сражения, союзники – все причины избегать его. Надобно было утомлять неприятеля частыми битвами, не вводя в бой главные силы, идти в Венгрию и войти в сношение с нетронутыми австрийскими корпусами.

Итак, Чарторыйский указывает нам человека, по мнению которого не должно было давать сражения под Аустерлицем: этот человек был главнокомандующий Кутузов, и мнение главнокомандующего не было принято! Зачем же он после того оставался главнокомандующим? Сам император Александр оставил нам свидетельство, почему мнение главнокомандующего не было принято: «Я был молод и неопытен; Кутузов говорил мне, что нам надобно было действовать иначе, но ему следовало быть настойчивее». Вина, следовательно, заключалась в Кутузове, который ненастойчиво проводил свое мнение и тем обнаружил недостаток гражданского мужества. Рассказывали, что накануне сражения Кутузов пришел к обер-гофмаршалу графу Толстому и сказал: «Уговорите государя не давать сражения, мы его проиграем». «Мое дело знать соусы да жаркие, – отвечал Толстой. – Война – ваше дело». Этой неискренности под Аустерлицем приписывали последующее нерасположение императора к Кутузову. Но имеем ли мы право предположить у Кутузова в такой степени недостаток гражданского мужества? Действительно ли он не настаивал на своем мнении из нежелания, из страха противоречить государю, желавшему сражения?

Подобно эрцгерцогу Карлу, Кутузов не рассчитывал на успех при встрече с Наполеоном; но как не встретиться? Трудность решения этого вопроса понимал лучше других Кутузов, знавший, что в интересах Наполеона было именно дать сражение, и знавший, как трудно заставить Наполеона отказаться от своего желания в пользу врагов. Уклониться от решительной битвы, когда такой полководец, как Наполеон, ее хочет, трудно, невозможно; надобно отступить, но для этого надобно иметь план отступления, надобно знать, куда отступать, с какими средствами и какие средства можно найти в стране, куда будет направлено отступление. Отступать в Венгрию: но что такое Венгрия? Не надобно забывать, что русский главнокомандующий был в чужой стране, ходил ощупью, впотьмах; начальником штаба был у него австрийский полковник Вейнротер, потому что хорошо знал местность; австрийцы своими искусными распоряжениями уже заморили голодом русское войско в Моравии: лучше ли будет в Венгрии? И главное: хотели ли австрийцы отступления, продления войны? Они этого не хотели; они были утомлены войной во всех отношениях и так или иначе желали ее окончания; выдерживать Австрия не умела, не привыкла, народной войны боялась; в 1797 году в подобном же положении австрийский министр Коллоредо произнес знаменитые слова: «Победоносному врагу зажму я рот одной провинцией, но народ вооружить – значит трон низвергнуть».

Австрийцы желали решительного сражения и надеялись на его успех: действия русских войск при Дюрренштейне и Шёнграбене служили основанием этой надежде. Но теперь легко представить положение императора Александра, русского главнокомандующего и всех русских: австрийцы желают сражения; русские, пришедшие к ним на помощь, русские, знаменитые своей храбростью, вдруг станут уклоняться от битвы, требовать отступления, обнаружат трусость пред Наполеоном! Всякий должен чувствовать, что в таком положении ничего подобного нельзя было требовать от Александра и окружавших его; нельзя было требовать от них ни малейшего сомнения, колебания и здесь, в этом положении пред австрийцами, желающими сражения, основание того воинственного задора, за который так щедро теперь упрекают императора Александра и его приближенных. Всякий должен чувствовать, что Кутузов также не мог настаивать на уклонении от сражения, на отступлении, ибо видел, что на устах каждого русского готовый ответ: «Да ведь это позор для нас; и войско упадет духом, если заставить его отступать». Наконец, надобно прибавить и сильную физическую причину, заставлявшую спешить сражением: голод. Есть известие, что солдаты по два дня не ели, что на обеде у императора один жареный гусь подавался на 20 человек.

Но писателям историй непременно надобно было найти одного какого-нибудь человека и сложить на него вину Аустерлица. Под руку попался им генерал-адъютант императора Александра князь Петр Петрович Долгорукий, который пред сражением был отправлен к Наполеону для переговоров. Князь Долгорукий обвинен в том, что держал себя гордо пред Наполеоном, раздражал его, отнял всякую возможность к дальнейшим переговорам. Но для Наполеона были горды, раздражали его и Колычев, и Морков; его могли не раздражать только люди, пресмыкавшиеся пред ним, уступавшие всем его требованиям, доступные обаянию его звонких, пестрых речей. Князь Долгорукий не позволил себе ничего более, кроме предложения условий, изменять которые не имел никакого права. Разговор его с Наполеоном для нас важен потому, что в нем обнаружилось все различие во взгляде между соперниками. Наполеон не мог или не хотел понять, чтобы русский государь мог вести войну за независимость держав, за восстановление политического равновесия в Европе, нарушенного захватами Франции; не хотел допустить, чтобы русский государь владел той широтой взгляда, по которой он должен был предупреждать опасность, какою Восточной Европе, России грозило образование империи Карла Великого на Западе Европы. Наполеон привык иметь дело с державами, для которых первый и последний вопрос был: «Что мне тут взять? Что мне за это дадут?» Он предполагал то же самое и в побуждениях Александра.

«Зачем мы ведем войну; какие существуют могущественные причины, заставляющие Францию и Россию драться друг с другом? Я этого не понимаю» – вот слова, которыми Наполеон встретил Долгорукого. «Целый свет знает эти причины, их повторять не нужно», – отвечал Долгорукий.

Наполеон: Нет ничего легче, как восстановить согласие между мной и императором Александром: хочет он Валахии? Стоит ему только об этом вымолвить слово, и дело будет улажено.

Долгорукий: У императора Александра достаточно земель, и он намерен охранять целость Порты; у него другие цели: восстановление равновесия в Европе, независимость Голландии и Швейцарии.

Наполеон: Разве эти страны не независимы? У меня нет ни одного солдата в Швейцарии; впрочем, все это можно уладить.

Долгорукий: Восстановление короля Сардинского…

Наполеон: Король Сардинский – мой личный враг; я не могу терпеть его в Италии; впрочем, можно согласиться вознаградить его где-нибудь в другом месте.

Долгорукий: Однако ваше величество обещали это в заключенном с Россией договоре?

Наполеон: Но под каким условием это было обещано? Чтоб император Александр помог мне ограничить морское владычество англичан. Россия не сдержала своего слова, и я свободен от своего… Итак, мы будем драться.

Наполеон долго хвалился аустерлицким солнцем, оно сияло ему до самого московского зарева. Для Александра с Аустерлица начинается ряд тяжких испытаний в продолжение почти семи лет.

IV. Вторая коалиция

Неизвестно, что намеревались делать в австрийском лагере в случае удачи сражения, но очевидно, что в случае неудачи было решено покончить войну на каких бы то ни было условиях. На другой день после Аустерлицкой битвы император Франц послал уже с мирными предложениями к Наполеону, императора Александра он просил позволить ему заключить мир. «Делайте, как хотите, – отвечал Александр. – Только не вмешивайте меня ни под каким видом». На следующий день, 22 ноября, произошло личное свидание между Францем и Наполеоном, которому прежде всего нужно было не только разорвать коалицию в настоящем, но и предупредить возможность ее в будущем: он потребовал, чтобы русское войско вышло немедленно из австрийских владений, причем внушал Францу, что странно было бы для Австрии соединяться с Россией, которая одна может вести войну по прихотям своей фантазии; после поражения русское войско спокойно возвратится в свои степи, а союзник поплатится областями.

Русское войско ушло, Австрия поплатилась. От нее потребовали, чтобы она отдала Франции Венецию и венецианские области на твердой земле, признала Наполеона королем Италии; Тироль, который справедливо сравнивают с громадной естественной крепостью, имеющей великое значение для того, кто ею владеет, – Тироль с Форарльбергом Австрия должна была уступить Баварии, другие владения свои в областях Верхнего Дуная и Рейна должна была уступить Виртембергу и Бадену, должна была, таким образом, заплатить всем этим германским владениям за союз их с Наполеоном против нее, лишилась всего 1.114 квадратных миль и 2.784.000 жителей.

У Австрии, впрочем, был доброжелатель подле Наполеона, составитель широких политических планов, знаменитый французский министр иностранных дел Талейран. После Аустерлица он написал Наполеону: «В воле вашего величества теперь или разбить Австрийскую монархию, или восстановить ее. Существование этой монархии в ее массе (dans sa masse) необходимо для будущего благоденствия цивилизованных народов; умоляю ваше величество перечитать проект, который я имел честь отправить вам из Страсбурга». По этому проекту Австрия должна была лишиться и Венеции, и Тироля, и швабских земель, но должна была получить вознаграждение. Впервые по плану Талейрана Австрия возводилась в дунайское государство – чин, которым ее жалуют и теперь, желая, чтобы она скорее убралась из Германии, и в то же время считая ее необходимой для будущего благоденствия цивилизованных народов. Талейран отдавал Австрии Сербию, Молдавию, Бессарабию и северную часть Болгарии. А почему Талейран считал Австрию как дунайское государство необходимой для будущего благоденствия цивилизованных народов, это вытекало из того, что самая опасная соперница Франции, а следовательно, самый опасный враг цивилизации была Россия, которая рано или поздно должна была завоевать Турцию; поэтому надобно вдвинуть между Россией и Турцией Австрию, которая, таким образом, станет соперницей России, союзницей Франции и обеспечит Порте безопасность и долгое будущее. Англия не найдет более союзников на континенте, а если и найдет, то бесполезных; русские, запертые в своих степях, бросятся на Южную Азию, там столкнутся с англичанами, и вместо настоящего союза произойдет между ними вражда.

Талейран прежде всего желал обеспечения для Франции существующего порядка, столь и для него самого выгодного; поэтому, естественно, он желал, чтобы новая Франция приобрела для себя в Европе друзей, а не врагов только, и самой возможной союзницей по соображениям настоящего и прошедшего казалась ему Австрия, особенно когда отнималось яблоко раздора – Италия. Талейран хотел сказать: довольно будет с нас, пора перестать приобретать, надобно заняться упрочением приобретенного, но говорить это Наполеону значило говорить глухому. Наполеон был человек борьбы и без борьбы существовать не мог; богатырь только что расходился, ему нужны были враги для борьбы, а не друзья, не союзники постоянные. Он старался заключать союзы то с тем, то с другим государством, но для того, чтобы в известное время, перед борьбой, ослабить, разорвав союз, против него направленный, все это было на время только, для удобства борьбы; мысль о чем-нибудь постоянном, прочном, об окончании, успокоении была ему противна; в талейрановских планах и внушениях слышалось ему memento mori (помни о смерти. – Примеч. ред.). Здесь начало разлада между ним и Талейраном, который своими широкими планами становился в его глазах причастным греху непростительному: грех этот Наполеон называл идеологией; другое дело обещать, показать красивую приманку в будущем, чтобы заставить согласиться на требования в настоящем; и Наполеон позволяет Талейрану при переговорах с австрийскими уполномоченными обещать им земли по Нижнему Дунаю, даже земли от Пруссии, которая должна получить Ганновер, если только они заключат как можно скорее мир на требуемых условиях.

Но удочка была закинута понапрасну: у австрийского правительства уже составилось убеждение, что «Турецкая империя во всей своей целости необходима для будущего благоденствия цивилизованных народов», что надобно всеми силами защищать драгоценное владычество османов на Балканском полуострове от посягновений России, а теперь заставляют саму Австрию посягнуть на целость владений Порты и навлечь на себя вражду России. Напуганные австрийцы отвечали, что никак не могут на это согласиться, ибо следствием будет разрыв Австрии с Россией. Тщетно Талейран уверял, что опасности никакой нет, что Франция гарантирует будущие нижнедунайские владения Австрии; тщетно заявлял, как он, Талейран, стоит за союз Франции с Австрией, как он говорил Наполеону: мы будем воевать с Австрией, а кончим союзом с ней. «Спешите заключением мира, – говорил Талейран, – у Наполеона приходит аппетит в то время, как он ест». Австрийские уполномоченные не соглашались; они тянули время в надежде на Пруссию, которая своим грозным положением могла бы сдержать требовательность Наполеона; но когда эта надежда исчезла, австрийцы принуждены были согласиться на все требования с французской стороны и заключить мир в Пресбурге 14(26) декабря 1805 года.

Посылка Гаугвица с мирными условиями и с объявлением войны в случае их непринятия императором французов уже показывала, что в действиях Пруссии не будет ничего решительного. Гаугвиц, верный представитель короля, поехал не затем, чтобы вовлечь немедленно Пруссию в войну с победителем, каким был Наполеон и до Аустерлица; Гаугвицу прежде всего хотелось выждать, как пойдет дело, и по этому ходу располагать свои действия. Фридрих-Вильгельм боялся войны и в случае победы Наполеона, и в случае победы союзников, которые, приписывая одним себе весь успех дела, возьмут себе львиную часть; Гаугвиц боялся войны в том и другом случае, да еще боялся Фридриха-Вильгельма. От этого страха образ его действий совершенно совпадал с образом действий Наполеона, которому нужно было протянуть время, не доходить с прусским уполномоченным до решительных объяснений, не допустить, таким образом, коалиции до полноты и, пользуясь этой неполнотой, разбить союзников, принудить Австрию к миру и тогда уже легко разделаться с одной Пруссией так или иначе. Гаугвиц не очень торопился сбором в дорогу, не очень торопился и в дороге. В Праге получил он известие о дюрренштейнской резне и поспешил в письме к королю ослабить впечатление, какое это дело могло произвести: «хотя русское войско и отличилось, но все же оно принуждено отступать»; Гаугвиц поддерживал в короле страх перед Наполеоном или, лучше сказать, подлаживался под этот страх; он писал: «Напрасно обвиняют великого полководца, зачем он от Рейна прорвался к границе Венгрии, где предстоит ему опасность быть отрезанным и уничтоженным; он не пойдет в Венгрию, ибо знает трудности похода в этой стране; он идет за врагами в Моравию, и если неприятельское войско отступит, то он вторгнется в Силезию и по течению Одера откроет себе дорогу через прусские владения, где не встретит сопротивления, ибо прусское войско рассеяно на обширном пространстве от Майна до Лузации».

Этим внушением Гаугвиц заранее оправдывал свое намерение не торопиться решительным объяснением с Наполеоном, чтобы не подвергнуть Пруссию опасности в случае победы французов или отступления русских в Венгрию. Король, разумеется, заранее был согласен со своим любимым министром. Тщетно император Александр писал ему с жалобами на медленность Гаугвица; тщетно льстил по поводу стойкости прусского войска: «Мы не недостойны иметь союзником государя, у которого такое знаменитое войско, как ваше», – все напрасно; король отвечал, что занимается собиранием войска в ожидании исхода переговоров графа Гаугвица, который прибыл наконец в Брюнн к Наполеону, употребивши 14 дней на проезд из Берлина в этот город. Разумеется, он предложил посредничество Пруссии, но не заявил ничего решительного; Наполеон отправил его в Вену к Талейрану: тот рассыпался перед ним в учтивостях, и Гаугвиц очень приятно провел время в ожидании, чем кончится дело в Моравии. Дело кончилось Аустерлицем, и, когда Наполеон возвратился оттуда в Вену, Гаугвиц явился поздравить его с победой. Наполеон принадлежал к тем людям, которых успех не смягчает. У него сильно кипело на сердце, страшно хотелось распечь Гаугвица, то есть правительство прусское: как оно осмелилось оскорбиться нарушением нейтралитета с его стороны; как оно осмелилось стать в отношении к нему в грозное положение, предлагать ему мирные условия; как осмелилось дать увлечь себя так называемым патриотам и под влиянием царя подписать Потсдамский договор. Но с другой стороны, мир с Австрией еще не был заключен, разрыв с Пруссией мог повести к восстановлению тройной коалиции, тогда как теперь представлялся удобный случай уничтожить возможность подобной коалиции на будущее время: Пруссия, испуганная Аустерлицем, не полагаясь более ни на Россию, ни на Австрию, одинокая, согласится на союз с Францией, закабалит себя за Ганновер и останется навсегда в рабстве, ибо за Ганновер перессорится со всеми. Если же и теперь окажет колебание, станет опять толковать о нейтралитете, то надобно раздавить ее как можно скорее, ибо никто за нее не заступится; Австрия, заключивши мир, не начнет вдруг новой войны, у России в свежей памяти Аустерлиц.

В Шёнбруннском дворце, где жил Наполеон, в кабинете знаменитой императрицы-королевы Марии-Терезии, Наполеон принял Гаугвица, принял ласково. Гаугвиц, человек хороший, мягкий, уступчивый, все говорит, что он предан Франции; он еще недавно пострадал за это, получив оскорбительно-холодный прием от императора Александра; какое теперь торжество для него получить совершенно другой прием от аустерлицкого победителя! Но видно было, что Наполеон, лаская Гаугвица, насилу сдерживался, – и вдруг переход к королю: «Почетнее было бы для вашего государя прямо объявить мне войну; он бы этим услужил своим новым союзникам; я бы дважды подумал прежде, чем дать сражение. Но вы хотите быть союзниками целого света – так нельзя: надобно выбирать между ними и мною. Будьте со мной искренни, или я с вами расстанусь. Я предпочитаю открытых врагов ложным друзьям. Я бы мог отметить вам, занять Силезию, поднять Польшу и нанести Пруссии такие удары, от которых она никогда бы не оправилась. Но я хочу забыть прошлое и явиться великодушным; я прощаю за минутное увлечение, но с одним условием: чтоб Пруссия соединилась с Францией самым тесным и неразрывным союзом и взяла Ганновер». Гаугвиц был смущен этим предложением, зная, что оно не понравится королю; стал отговариваться неимением инструкций, но Наполеон стоял на своем: или союз и Ганновер, или война, – и тут же новые ласки относительно Гаугвица. Ласки не помогли бы, если бы, с другой стороны, не велено было внушать Гаугвицу как будто под величайшим секретом, что уже все готово для прусской кампании, что французские войска двинутся на Силезию.

Но мы видели, что Гаугвиц именно этого и боялся. Он решился подписать союзный договор (15 декабря н. ст.): Франция передавала все свои права на Ганновер Пруссии, которая за то уступала Аншпах в пользу Баварии, а княжество Невшательское – прямо Франции. Король мог не утвердить договора, а между тем время было выиграно. Пруссия была избавлена от внезапного нашествия. Но дело в том, что заключением этого союза между Пруссией и Францией отнята была всякая надежда у Австрии на возможность продолжать войну или получить лучшие условия мира, и если Аустерлицкое сражение имело такие решительные следствия, заставило Австрию заключить такой тяжелый для нее мир и поставило очень скоро Пруссию в еще более тяжелое положение, так виной всему этому, разумеется, была прусская политика, представителем которой был Гаугвиц, верный носитель королевских мыслей и взглядов, – политика, благодаря которой коалиция оказалась неполной, что именно и нужно было для успехов Наполеона. С прусской стороны явились упреки русскому и австрийскому императорам, зачем они решились на битву, не дождавшись срока, назначенного королем Фридрихом-Вильгельмом (именно 15 декабря н. ст.) для движения прусской армии против французов, если бы Наполеон не принял мирных условий, отправленных к нему с Гаугвицем. Но могли ли императоры Александр и Франц рассчитывать на какие-нибудь сроки, видя со стороны Гаугвица медленность и бездействие?

И о событиях после сражения не следовало с прусской стороны высказывать таких заключений: «Положение дел вовсе не было отчаянным. Перемирие могло быть нужным, можно было начать переговоры, причем граф Гаугвиц явился бы посредником; император Александр должен был внушить мужество императору Францу, удержать короля Фридриха-Вильгельма при трактате 3 ноября, ускорить военные движения Пруссии». Но Австрия именно и длила переговоры затем, чтобы Гаугвиц наконец явился посредником, но он не явился, а заключил союз с Францией, что и заставило Австрию отказаться от мысли о войне. Надобно было вести мирные переговоры; но если первым условием для этого было постановлено удаление русских войск из австрийских владений, то любопытно было бы знать, как император Александр мог внушать мужество императору Францу? Что касается короля Фридриха-Вильгельма, то император Александр после Аустерлица передал в его распоряжение русские войска, находившиеся в Силезии и Северной Германии, и дал обещание помогать ему всеми своими средствами, если король в них нуждается. От императора Франца явился в Берлин генерал Штуттергейм и прямо объявил, что прислан посмотреть, что сделает Пруссия; что его государь протянет мирные переговоры для узнания королевских решений: если король пожелает помочь ему, то он не подчинится слишком тяжелым условиям, но если будут медлить помощью, то это поставит в необходимость заключить мир. Помощь была замедлена, Гаугвиц заключил союз с Францией;

Австрия должна была заключить мир; коалиция рушилась.

На письмо императора Александра, предлагавшего все свои средства в помощь Пруссии, король отвечал, что принимает предложение с благодарностью, потому что имеет великую нужду в помощи при таких трудных и критических обстоятельствах. Гарденберг на конференции с Алопеусом объявил, что король очень рассчитывает на помощь русского войска, но войска этого, находящегося в Силезии и Северной Германии, мало, так что оно не может уравновесить прусские силы с французскими; полагаться же на австрийцев было бы непростительной мечтой после неоднократных опытов: союзник слабый всегда служит не помощью, а бременем, Австрия же представила доказательства своей слабости, чтобы не сказать хуже, сообщивши Бонапарту Потсдамский договор, и генерал Штуттергейм говорил о союзе между Австрией и Францией как о деле возможном. Когда Алопеус спросил: «В случае возобновления войны признает ли прусский король случай союза (casus foederis), вытекающий из Потсдамского договора?» – то Гарденберг отвечал, что король не откажется от своих обязательств, основанных на союзе и совершенном согласии с петербургским двором, но вследствие всего случившегося обязательства Потсдамского договора нуждаются в больших изменениях, о которых с прусской стороны всегда готовы войти в соглашения с величайшим доверием.

Еще только новые соглашения! Но прежде чем эти новые соглашения могли начаться, приехал граф Гаугвиц с подписанным им договором оборонительного и наступательного союза между Пруссией и Францией. Несколько дней совещались о судьбе этого удивительным образом рожденного ребенка; наконец решили усыновить его; король ратифицировал договор только с некоторыми объяснениями и ограничениями: король соглашался на один оборонительный союз, а не наступательный. Потом в объяснительной записке говорилось, что обязательства Пруссии по этому договору начнутся только с той минуты, когда мир с Австрией утвердит уступки этого двора, а мир с Англией утвердит приобретение Ганновера Пруссией, но в ожидании этих миров и утверждений прусский король вступает во владение Ганновером и отвечает Франции за спокойствие Северной Германии. И только когда Ганновер сделается собственностью короля вследствие мира между Францией и Англией, Пруссия немедленно сделает со своей стороны уступки, обозначенные в договоре. Неизменным осталось условие договора, по которому Франция и Пруссия гарантировали независимость и целость Оттоманской империи, – условие, служившее Наполеону верным средством поссорить Пруссию с Россией, у которой уже начинались враждебные отношения к Турции. Гарденберг упрекал своего соперника Гаугвица, зачем он заключил такой невыгодный для Пруссии союзный договор с Францией: уже если хотели вступить в союз с Францией, то, по его мнению, надобно было сделать это посильнее и совершенно предаться этой системе. Но Гаугвиц, которого посылали опять к Наполеону с утвержденным договором и объяснительной запиской, Гаугвиц обещал королю, что он доставит ему еще важные выгоды кроме Ганновера: следствием Пресбургского мира должно быть переустройство Германской империи; Южная Германия с ослаблением Австрии отойдет под заведование Франции; можно на это согласиться, с тем чтобы Северная Германия отошла к Пруссии, чтобы прусский король был провозглашен императором Северной Германии.

Итак, с Францией у Пруссии союз; какие же будут у последней отношения к России, которая продолжает быть в войне с Францией?

Говорили, что император Александр возвратился после Аустерлица более побежденный, чем его армия; он считал себя бесполезным для своего народа, потому что не имел способностей начальствовать войсками, и это его чрезвычайно печалило. Это известие, которого мы не имеем права отвергать по неимению других, более верных, которые бы ему противоречили, это известие показывает нам значение Аустерлица: важно было для императора Александра освободиться от мнения о своих военных способностях, важно было для него и для всех русских освободиться от мнения о возможности легко управиться с Наполеоном – мнения, основанного на том, что он не имел дела с русскими, которые с Суворовым били французов. Для государя и народа важно было освободиться от неправильного мнения о своих средствах и средствах противника, ибо это освобождение даст возможность заняться исканием других средств к борьбе. Долго горевать о прошлом было нельзя, ибо надобно было поскорее думать о будущем, и, к счастью, оказалось, что Александр не был способен долго горевать.

Аустерлиц имел еще то значение, что теперь трудно уже было толковать, что Россия по своему положению может быть безопасна от наполеоновского властолюбия. Австрия, показав свое бессилие, принуждена заключить мир на всей воле победителя и, разумеется, не выйдет из этой воли по крайней мере долго; Пруссия ведет тайком какие-то подозрительные переговоры с Францией. Французское войско стояло недалеко от Польши, и Наполеон уже проговорил роковое слово о ее поднятии. С другой стороны, Наполеон стремится овладеть восточными берегами Адриатического моря, стать соседом Турции. Теперь дело идет уже не о поддержании политического равновесия Европы только – идет дело о непосредственных интересах России, встают вопросы Польский и Восточный. В Совете, собранном с целью определить положение и будущую деятельность России, прямо высказывают убеждение, что Наполеон занимается восстановлением Польши, что ему легко уговорить Пруссию уступить свою долю польских областей за Ганновер и шведскую Померанию и ничего не стоит возмутить Галицию, недовольную австрийским правительством; кроме того, с уничтожением могущества Австрии Бонапарт должен получить сильное влияние на Порту.

В Петербурге угадывали план Талейрана или знали о нем. По мнению князя А. Б. Куракина, «представлялось предположение, что может Бонапарт для удовлетворения Австрии за области, которые, вероятно, ему пожертвованы будут, захотеть принудить Порту уступить ей некоторую часть ее европейских владений; и как сие не инако бы совершилося, как с положительным обещанием Австрии ему подвластной пребыть, то сие событие столь же бы мало сообразовалося с пользами России, как вероятная уступка Австрии владеемой ее части бывшей Венецианской республики к новому королевству Италийскому; ибо Бонапарт, быв обладателем оного, получит чрез то способ над Адриатическим морем господствовать и Порту в непресекающемся опасении и страхе содержать». По мнению Куракина, неисчислимы были способы, которыми Франция могла вредить России и весь внутренний состав ее изнурять, и потому он советовал предложить Наполеону союз, с тем чтобы он не позволял себе дальнейшего расширения своих владений, то есть советовал повторить то, что уже оказалось совершенно бесполезным. Другие члены Совета также указывали на опасности от Франции со стороны Польши; третьи обращали особенное внимание на Турцию; одни советовали войти в сношение с Наполеоном, другие считали это недостойным или ненужным. В последнем отношении замечательны слова графа Н. П. Румянцева: «Будучи тверд в правилах, я обязываюсь и при нынешнем случае сказать, что если утверждал, что не было пользы скоропостижно выставлять военные ополчения, то и ныне в скоропостижных исканиях мира пользы я не предвижу. Если мы и при Петре Великом, и при Екатерине II-й умели сносить раны минутных неудач военных, уничижения никогда и нигде сносить мы не умели».

Чарторыйский из всех этих мнений составил такое заключение или программу действий: 1) Россия не должна опасаться возмущения Польши, особенно по уходу французов из австрийских владений; 2) Франция чрез приобретение Далмации получила средства изменить отношения между Россией и Турцией и привести в исполнение свои виды на Порту; 3) Для противодействия этому надобно держаться союза с Англией, сохранить доверенность Турции и завязать сношения с турецкими славянами и греками; 4) Воспрепятствовать Пруссии вступить в тесную связь с Францией и в случае надобности предложить помощь Пруссии; 5) Принять меры к разузнанию намерений Наполеона относительно России; 6) Держать наготове сухопутные и морские силы, чтобы можно было употребить их немедленно, особенно в Молдавии и Валахии, в случае движения туда Австрии или в случае войны Франции с Портой.

Система установилась, 12-го февраля 1806 года в рескрипте Разумовскому в Вену император Александр говорил: «Моя система будет состоять преимущественно в защите моих владений и государств, которые потребуют моей помощи или которых существование будет необходимо для моей безопасности». Баварский курфюрст, который согласился на брак своей дочери с пасынком Наполеона Евгением Богарне, прислал, конечно не без ведома Наполеона, просить руки сестры русского императора Екатерины Павловны для своего сына. Чарторыйский объявил секретарю баварского посольства, что независимо от других побуждений, по которым император не может согласиться на этот брак, его величество не хочет стеснять наследника баварского престола: быть может, Бонапарт назначает ему в супруги одну из своих родственниц, как он соединил принцессу Баварскую с Евгением Богарне (6 марта).

Положено было препятствовать Пруссии вступить в тесную связь с Францией. В то время как отправляли Гаугвица в Париж с ратификацией союзного договора при дополнительной записке, люди, стоящие наверху в Пруссии, говорили в один голос, что делом первой важности было сохранение дружественных отношений к России. Герцог Брауншвейгский в разговоре с Гарденбергом высказался, что он не прочь сам отправиться в Петербург. Гарденберг обрадовался и предложил об этом королю, который охотно согласился. Положение герцога как владетельного лица и уважение, которым пользовался старик, делали его способнее всякого другого успеть в деле; притом современник, беспристрастный к герцогу, барон Тарденберг признавал в нем рассудительность, ловкость, красноречие, умение скрасить дело не очень красивое. Но еще до отъезда герцог присутствовал в конференции, где было решено поставить войско на мирное положение и пригласить командующих русскими войсками, отданными в распоряжение короля, возвратиться в отечество: это было сделано на основании заявления французского посланника Лафореста в Берлине, что, судя по выражениям полученной им депеши от Талейрана, надобно предположить, что прусские дополнительные условия приняты Наполеоном.

Относительно посольства герцога Брауншвейгского Лафорест писал Талейрану: «Герцог имеет двойную задачу – объяснить императору Александру основания системы, принимаемой Пруссией, и склонить его сделать первый шаг к сближению с Францией. Я нахожу его отлично расположенным в этом смысле и отлично инструированным. Если он будет говорить в Петербурге так, как говорил мне здесь, то он может освободить императора Александра и самых здравомыслящих людей его двора от безумных мечт и честолюбивых планов». Лафорест боялся одного – что герцог по чрезвычайной учтивости своей не станет противоречить мнениям других. О нем говорили, что он кажется всегда разделяющим мнение того, кто с ним говорит. Но Лафорест надеялся, что герцог услышит не много возражений, вследствие того что финансы России находятся в печальном положении. Император Александр взял на свою долю очень мало из английских субсидий, данных на коалицию, что страшно обременило русское государственное казначейство. Неаполитанский король пристал к коалиции; для его защиты отправлено было русское войско, которое стоило чрезвычайно дорого, а возвратилось ничего не сделавши вследствие Аустерлица.

Герцог Брауншвейгский отправился в Петербург в полной надежде, что Пруссия, союзница Франции, может остаться и в дружественных отношениях к России, которую помирит с Францией, и все будут довольны и счастливы, кроме Австрии, разумеется, что было необходимо для довольства и счастия Пруссии, 29-го января (н. ст.) 1806 года отправился герцог в Петербург, а от 8 февраля пришла из Парижа громовая депеша Гаугвица: «Наполеон, раздраженный дополнительной запиской к союзному договору, не хочет его знать». Гаугвиц упал с седьмого неба. Мы видели, с какими розовыми мечтами поехал он в Париж: убаюканный ласками Наполеона в Вене, он надеялся встретить те же ласки и в Париже и привезти оттуда своему королю титул императора Северной Германии – и вдруг слышит угрозу, что если не подпишет союзного договора, какой угодно Наполеону, то Франция заключит союз с Австрией. Но этого мало: Гаугвиц видел, что во Франции все готово к войне с Пруссией, тогда как в последней войска были уже на мирном положении, союзные армии отпущены; Гаугвиц видел, что с Пруссией церемониться не будут по ее одиночеству; России не боятся. а в Англии умер Питт, и преемник его Фоке – за мир с Францией. Ввиду этих обстоятельств Гаугвиц поступил точно так же, как после Аустерлица: чтобы не навлечь на Пруссию немедленной, внезапной войны, дать ей время приготовиться, он заключил новый союзный договор, по которому Пруссия обязалась в одно и то же время уступить известные свои владения Наполеону и взять безусловно в свою полную собственность Ганновер именно в пятый день после обмена ратификацией договора. Король созвал конференцию: все, кроме Гарденберга, были согласны, что при настоящих обстоятельствах, при неготовности к войне необходимо ратифицировать договор; король ратифицировал и написал императору Александру (28 февраля н. ст.): «Герцог Брауншвейгский расскажет вам, как меня обманули и какие были следствия обмана. Все было бы поставлено на карту, если бы я не прибег к крайней мере. Пусть зложелательство или заблуждение клевещут на меня – я признаю только двоих судей: совесть и вас. Первый судья мне говорит, что я должен рассчитывать на второго, и этого убеждения для меня достаточно».

Горькие плоды союза оказались немедленно: по настоянию Наполеона Фридрих-Вильгельм должен был удалить министра Гарденберга, которого император французов считал враждебным себе. Завладение Ганновером повело к войне Пруссии с Англией около ста прусских кораблей было захвачено в английских гаванях, прусские гавани объявлены были в блокаде. Фоке сказал прусскому посланнику в Лондоне ужасные слова: «Пруссия становится соучастницей бонапартовских притеснений. Нельзя смотреть на такие обмены иначе как на воровство. Другое дело завоевать, и другое дело овладеть без сопротивления».

С нетерпением ждали, что скажет один из судей. Герцог Брауншвейгский приехал в Петербург 7(19) февраля и был принят императором чрезвычайно ласково. Еще не было известно, как был принят Гаугвиц в Париже; еще герцог Брауншвейгский передавал убеждение прусского правительства, что Наполеон ратифицирует договор с прусскими ограничениями, а император Александр уже указывал герцогу, что на эту ратификацию нельзя полагаться; указывал, что французские войска еще не очистили Германии и не видно, чтобы скоро это сделали. «России, – говорил Александр, – не нужно искать мира; если мириться, так надобно, чтоб мир был честный и приличный, а я ни из чего не вижу, чтоб он мог быть таким; у меня нет даже и данных, по которым я мог бы заключить, что Франция хочет со мной сблизиться». При разборе статей франко-прусского договора Александр одобрил статью о гарантии целости турецких владений, но сказал: «Я сам ее гарантирую; система Екатерины II относительно Востока совершенно оставлена; я друг Порты и хочу ее поддерживать, но я предвижу, что этой статьей Франция хочет поссорить меня с Пруссией». Относительно овладения Ганновером император спросил герцога: «Если Пруссия и Франция увеличивают свои владения, то не находите ли вы, что и России следует также увеличиться?» Когда пришло известие о новом франко-прусском союзном договоре, когда пришло письмо короля с обращением к двоим судьям, один из этих судей не оказался строгим; герцог Брауншвейгский привез королю письмо от императора.

«Самый тесный союз между Россией и Пруссией, – писал Александр, – кажется мне более чем когда-либо необходимым, и это в то же время – самое дорогое желание моего сердца. В минуту опасности ваше величество должны помнить, что имеете во мне друга, готового лететь к вам на помощь». Но в Берлине хотели помощи особого рода: прежде всего хотели, чтобы Россия вела себя как можно тише, как можно бескорыстнее, не делала бы ничего такого, чтобы снова воспламенило войну. Так, русское войско во время последней войны заняло с согласия австрийцев важное место на Адриатическом море, Бокка-ди-Каттаро; Наполеон требовал, чтобы Австрия заставила Россию очистить эту гавань как принадлежавшую к Далмации, уступленной ему по Пресбургскому миру, грозя в противном случае войной; и Пруссия подкрепляет требования Австрии в Петербурге об очищении Бокка-ди-Каттаро. Потом Пруссия требовала, чтобы Россия помирила ее с Англией; из Петербурга отвечают, что это дело возможно, если Пруссия объявит, что взяла Ганновер на время; но Пруссия никак не хочет этого объявить, представляя, что Ганновер для нее необходим, что она не хочет уступить его английскому королю. Как легко было России предлагать английскому правительству уступку Ганновера Пруссии навеки, можно было видеть из донесения Воронцова императору Александру о своем разговоре с королем Георгом III-м, который приписывал неудачу австро-русской коалиции лживому, двоедушному и неполитичному поведению Пруссии и произнес пророческие слова о последствиях такой политики: «Это двоедушие Пруссии будет наказано, ибо, потерявши всякое уважение, она потеряла и независимость свою и кончит тем, что будет опозорена этим самым Бонапартом: он будет обходиться с ней, как с Баварией, Вюртембергом, Баденом и Голландией».

Во время этих сношений с Пруссией в России произошла важная перемена: Чарторыйский просил уволить его от заведования иностранными делами и получил увольнение. В письмах к императору он жаловался, что Александр хочет все делать сам: жаловался, что император переменил политику, которая должна быть энергическая, решительная. При внимательном изучении русской полигики описываемого времени мы не можем понять этого обвинения, если не предположим, что Чарторыйский не переставал иметь в виду решительности действий России для восстановления Польши; и действительно, он не переставал утверждать, что вся неудача австро-русской коалиции произошла оттого, что Россия не разгромила Пруссии точно так же, как Бонапарт разгромил Австрию. Но мы видели свидетельство Штуттергейма, как сам Чарторыйский помог ему убедить императора не делать этого. Скажут: зачем же верить Штуттергейму, а не верить Чарторыйскому? Но трудно предпочесть свидетельство Чарторыйского, который после своего увольнения писал Гарденбергу: «Со дня моего вступления в министерство я был постоянно одушевлен желанием соединения Пруссии с Россией; в этом союзе, по моему мнению, самое верное средство спасения Европы». Чарторыйский был заменен бароном Будбергом, о котором говорили, что он катеринствует, и этот отзыв показывал, что император, избирая такого человека, намерен вести внешние дела, как требовало достоинство России, как велись они при знаменитой бабке. Прусский посланник в Петербурге Гольц боялся поэтому, что русский двор станет принимать теперь слишком быстрые и смелые решения, но он скоро успокоился и писал, что та же осторожность и умеренность, которые характеризовали министерство князя Чарторыйского, отличают и поведение барона Будберга, взгляды которого в некоторых отношениях еще более выгодны для Пруссии, чем взгляды его предшественника.

Наконец между Россией и Пруссией заключен был договор при посредничестве Алопеуса и Гарденберга. Последний тайком вел сношения с Россией, потому что здесь не хотели иметь дело с Гаугвицем. Прусский король обязался: 1) что союз Пруссии с Францией не будет вредить союзному прусско-русскому трактату 1800 года; 2) Пруссия не соединится с Францией против России ни в том случае, когда между ними начнется война вследствие столкновения в Турции (если Франция нападет на Турцию или если Россия вооружится против Турции за несоблюдение договоров), ни в том случае, когда Россия вступится за Австрию вследствие нарушения Францией Пресбургского мира; 3) Пруссия гарантирует вместе с Россией независимость и целость Оттоманской Порты, владения австрийского дома, как они определены Пресбургским договором. Северной Германии и Дании; 4) гарантирует и владения короля Шведского, если русский император склонит его к умеренности; 5) Пруссия употребит все старания, чтобы французские войска вышли из Германии как можно скорее; 6) употребит все влияние для поддержания коммерческих сношений на Севере Германии, как они были до занятия Ганновера; 7) когда споры со Швецией кончатся к удовольствию Пруссии, то последняя займется необходимыми средствами, чтобы выставить свою армию в страшном виде. Эти обязательства или – по крайней мере форма их – не понравилась Будбергу; он сделал замечание Алопеусу, зачем он допустил такие неопределенные выражения, ибо на Пруссию полагаться нельзя. Русские обязательства заключались в следующем: 1) употреблять постоянно большую часть своих сил на защиту Европы и все свои силы на поддержание независимости и целости государства Прусского; 2) продолжать систему бескорыстия относительно всех государств Европы; 3) сохранять в глубокой тайне обязательства, принятые прусским королем. Император Александр подписал свои обязательства 12-го июля, и Гольц писал Гарденбергу: «Поздравляю короля с принятием решения, которое среди всех противоречий и опасностей настоящего положения дел, скрепляя его отношения с лучшим из союзников и друзей, доставляет ему наперед роль, способную поддержать достоинство, славу и безопасность его короны. Шаткость, с какой граф Гаугвиц держит прусские интересы, не может долго продержаться; мы уже потеряли доверие наших союзников, пора его восстановить; мы не можем рассчитывать на Францию, она не может быть другом никому, но Россия не требует, чтоб мы разрывали с нею, и в случае неизбежной войны мы будем иметь по крайней мере друга, который нам поможет от всего сердца и души».

Война, которой так не хотели, которой так боялись в Пруссии, произошла из мирных переговоров, которых так желали там. Мы упоминали о смерти Питта; преемник его Фоке уже из одной последовательности своей системе должен был начать мирные переговоры с Францией, будучи изначала поборником мира. Наполеон как на войне, так и в мирных переговорах следовал одному правилу – делить противников, бить их поодиночке на войне и заключать с ними отдельные миры. Понятно, что благоразумие должно было внушить противникам завоевателя правило не разлучаться ни на войне, ни в мирных переговорах, и Фоке объявил, что не станет вести переговоров отдельно от России. Но прежде чем начались серьезные переговоры, Наполеон спешил распорядиться в Германии, Италии, Голландии, чтобы закрепить эти распоряжения в мирном договоре. Бавария и Вюртемберг сделаны королевствами; Баден – великим герцогством; баварский король Макс-Иосиф был пожалован Тиролем, Аншпахом и Аугсбургом и, как уже было упомянуто, выдал дочь свою за пасынка Наполеона Евгения Богарне. Из взятого у Пруссии Клеве и у Баварии Берга сделано великое герцогство для Мюрата, мужа сестры Наполеона Каролины. Батавская республика была приневолена просить себе государя из фамилии императора французов, и этим государем сделан брат Наполеона Людовик с титулом короля Голландского.

Мы видели, что Неаполь пристал к коалиции; вследствие этого на другой день по заключении Пресбургского мира издан был императором французов декрет: «Династия Бурбонов в Неаполе перестала царствовать». Отставленная таким образом династия переселилась в Сицилию, и королем Неаполитанским был назначен брат Наполеона Иосиф. Южная Германия была уже давно в действительной зависимости от Франции, но после Пресбургского мира и прусского союза Наполеон увидел возможность устроить и формальную зависимость ее. Бавария, Вюртемберг, Баден, Дармштадт, Клеве-Берг, Нассау образовали Рейнский союз, протектором которого был провозглашен император французов; по требованию протектора союз был обязан выставлять 63.000 войска. Священная Римско-Германская империя рушилась; по требованию Наполеона император Франц сложил с себя титул императора Германского и из Франца II-го стал Францем I-м, императором Австрийским. Что права протектора не ограничивались правом брать 63.000 войска, что протекторство тяжело чувствовалось внутри Рейнского союза, видно из следующего происшествия: появилась книжка под заглавием «Германия в своем глубочайшем унижении», – книжка, направленная против французского ига. Нюренбергский книгопродавец Пальм был обвинен в распространении этой книжки и приговорен к смертной казни.

Австрия молчала: ей было не до того. Мы упоминали, что Наполеон, основываясь на Пресбургском договоре, требовал Бокка-ди-Каттаро себе и настаивал, чтобы Австрия каким бы то ни было средством взяла его у России и передала Франции. Грозила война или с Францией, или с Россией. «Конечно, было бы несчастием для государства, – писал эрцгерцог Карл, – если бы пришлось воевать с тем или другим из обоих колоссов. Многочисленные войска обоих стоят на наших границах; первые неприятельские действия внесут войну в сердце австрийских владений, вследствие чего часть наследственных земель будет опустошена и завоевана, прежде чем мы будем в состоянии собрать в Венгрии армию, да и та будет во всем нуждаться. Впрочем, если уже выбирать из двух зол, то война с Францией представляет бесконечно опаснейшие результаты, чем война с Россией. Новая война с Францией будет смертным приговором для Австрийской монархии, тогда как в случае войны с Россией Галиция была бы немедленно опустошена и помощь Наполеона была бы куплена обременением уже истощенных провинций, да и мир был бы заключен не иначе как под диктатурой Франции. Но русских можно побить, и Австрийская империя не погибнет безвозвратно: потому Россия менее опасна, чем Франция».

В министерстве произошла перемена: вместо Кобенцля заступил Стадион. Новый министр внушал более уважения, доверяя своей серьезностью, но относительно политических взглядов не разнился от своего предместника: то же убеждение в необходимости русского союза, то же убеждение, что союз с Францией будет союзом только по имени, а на самом деле будет подданством. Весть о мирных переговорах между Россией и Англией с Францией произвела в Вене большую радость, ибо посредством них могло уладиться грозившее такой опасностью дело о Каттаро; мир, хотя был бы перемирием, мог дать передышку, возможность собраться с силами для будущего; наконец, Россия при сближении с Францией могла выговорить некоторые выгодные условия для Австрии.

Для мирных переговоров со стороны России назначен был статский советник Убри, знавший людей и отношения их во Франции. Более значительного человека назначить не могли, ибо это унизило бы достоинство России: переговоры должны были вестись в Париже без всякого предложения со стороны Франции; да и Убри ехал в Париж вовсе не как уполномоченный для ведения мирных переговоров: он должен был сначала отправиться в Вену с поручением к русскому послу там, графу Разумовскому, и уже из Вены ехать в Париж под предлогом переговоров с французским правительством о русских пленных и доставлении им денежной помощи. Из инструкции, данной Убри, мы видим, что в Петербурге в описываемое время главное внимание было обращено на отношения Франции к Турции вследствие приближения французских владений к владениям Порты по Пресбургскому миру и после занятия неаполитанских владений французами. Для России важно было, с одной стороны, как-нибудь воспрепятствовать этому приближению или чрез восстановление неаполитанского короля, или чрез очищение французами Далмации, или чрез образование независимых владений между Италией и Турцией; с другой стороны, важно было удержать за собой какой-нибудь пункт между Италией и Турцией. Поэтому Убри не должен был принимать никаких условий, которые препятствовали бы России содержать гарнизон в Корфу либо давали Франции право ослаблять обязательства, принятые Портой в отношении к России. Убри мог согласиться на признание императорского титула для Наполеона, если бы Франция купила это признание уступкой Сицилии королю Неаполитанскому, очищением всей или части Далмации и согласием на образование отдельных владений между Турцией и Италией. Все прочие распоряжения Бонапарта Убри мог признать только в том случае, если бы Наполеон согласился на восстановление короля Неаполитанского и образование самостоятельного владения для короля Сардинского.

Мы видели, что Россия не соглашалась хлопотать в Англии за Пруссию, чтобы последней был уступлен Ганновер, и в обязательствах между Россией и Пруссией об этом не было упомянуто. Тем более теперь, чтобы не порозниться с Англией при ведении мирных переговоров, Убри запрещено было подписывать условия, утверждавшие какой-нибудь земельный обмен между Францией и Пруссией во вред курфюрсту Ганноверскому и стеснения торговли Северной Германии, особенно же Дании и Швеции. Убри должен был вести переговоры вместе с английским уполномоченным; отдельный мир он мог заключить только в случае, если бы договор заключал в себе чрезвычайно крупные выгоды для России и вместе мог служить к непосредственному соглашению между Россией, Англией и Францией. Убри отправлялся еще при Чарторыйском; мы не знаем, какие внушения были ему сделаны министром, по крайней мере Убри уверял в Вене, что ему велено обращать постоянное внимание на интересы Австрии.

Сильный протест против мира послышался со стороны человека, который давно уже укрепил в себе основное убеждение, что не может быть мира с корсиканцем. «Великий Боже! – писал граф Семен Воронцов Новосильцеву, – возможно ли, чтоб пример монархий Французской, Испанской, Австрийской и Прусской не производил никакого впечатления на императора (Александра)! Первая разрушена, а другие явно разрушаются: достоверность их падения уже предсказана потерей их независимости, и все это случилось вследствие слабости их государей, их нерешительности, робости, детского страха пред опасностями предполагаемыми, которые успели им внушить интриги дураков и изменников, взявших верх над министрами прозорливыми, честными и твердыми. Разумеется, с армией расстроенной, как теперь наша, с этой армией, уничтоженною Павлом, потерявшею дух и опозоренною при Аустерлице, не должно вести войны, но можно, оставаясь у себя, не позорить себя гнусным миром, который обесславит имя русское и погубит империю. Фоке хочет мира во что бы то ни стало, без всякого нравственного принципа. Поклонник счастья корсиканца и Талейрана, он обрадовался желанию мира, выраженному императором Александром, как предлогу заключить мир и со своей стороны, пожертвовавши королем Неаполитанским; он не считает своей обязанностью сдержать обещание Питта. Но что может сделать какая-нибудь дрянь, не боящаяся позора, прожившая 57 лет в презрении у честных людей, тому не должен подражать император Русский! Русский император вошел в обязательство с королем Неаполитанским не заключать мира без того, чтобы Неаполь не был ему возвращен. Вследствие этого обязательства король нарушил свой нейтралитет, следовательно, он падет жертвой своей веры в силу и добросовестность императора. Так пусть император вспомнит возвышенное письмо Петра Великого Шафирову о Кантемире; пусть вспомнит, что этот великий государь скорее соглашался уступить Южную Россию до Курска, чем изменить данному слову; Петр был убежден, что у государей нет другой собственности, кроме чести; что отказаться от этой собственности – значит перестать быть монархом. Надобно объявить корсиканцу, что без возвращения Неаполитанского королевства его законному государю не будет никогда не только мира, но и никакого сношения между Россией и Францией; надобно выгнать всех французов из России и запретить все французские товары. Надобно только быть твердыми и хорошо вооруженными у себя дома, не верить Пруссии, быть в хороших отношениях к Швеции и взять твердый и внушительный тон относительно турок, после чего можно спокойно выжидать благоприятного времени». Можно думать, что мнение Воронцова не могло не произвести впечатления в Петербурге, ибо слова, написанные Новосильцеву, не могли быть тайной для императора, который был очень чувствителен к указаниям на единственную собственность государей.

Впрочем, Воронцов напрасно беспокоился и насчет английского министра: мир был невозможен, ибо у Наполеона и у Англии трудно было посредством переговоров вырвать из рук что-нибудь, раз захваченное. Талейран предложил английскому уполномоченному лорду Ярмуту три уступки: Ганновер, Мальту и мыс Доброй Надежды. Как француз, Талейран не мог обойтись без риторики и выражал свои предложения так, что Ганновер уступается для чести английской короны, Мальта – для чести морской державы, а мыс – для чести торговой. Но англичанин остался холоден к такой красивой фразе; из всех завоеванных колоний удержать только один мыс Доброй Надежды было невыгодно. В Европе отдавали Мальту; но эта самая готовность со стороны Франции уступить Мальту, тогда как прежде никак не хотели этого сделать, показывала, что остров потерял свою цену: Франция так устроилась теперь на берегах Адриатического моря, так Приблизилась к владениям Порты для выгодного себе решения Восточного вопроса, что могла позволить Англии владеть мальтийской скалой. Теперь для Англии предметом первой важности было не перепустить Сицилию в руки французов, и Фоке поставил необходимым условием мира удержание этого острова за королем Фердинандом. Франция со своей стороны требовала Сицилию себе как вознаграждение за уступку Ганновера, а для короля Фердинанда предлагала ганзейские города. В Англии на это никак не соглашались; тогда Талейран сделал новое предложение, которое должно было всего более встревожить Англию, не спускавшую глаз с драгоценного Востока: Талейран предложил в вознаграждение короля Фердинанда за Сицилию – Далмацию, Албанию и Рагузу, тогда как Албания принадлежала Турции; с английской стороны предлагали вместо чужой Албании вознаградить короля Фердинанда французскими владениями на берегах Адриатического моря, приобретенными по Пресбургскому миру, но понятно, что это была только дипломатическая игра.

Лорд Ярмут получал из Англии сильнейшие внушения, чтобы действовал заодно с русским уполномоченным, но Убри трудно было сыскать. Если в Англии понимали, что надобно было и дипломатически действовать сообща, и настояли на совместном ведении переговоров, то во Франции, и уступивши этому требованию, хотели все же поставить на своем, разбить союзников, заключить с одним из них отдельный мир и этим принудить и другого быть уступчивее. План кампании удался: напали на слабейшего, на Убри, объявили ему, что не хотят видеть в нем простого русского агента, хотят видеть уполномоченного, озадачивали, утомляли его спорами, продолжавшимися по 14-ти часов сряду, и бороться должен был Убри против дипломатического Наполеона, против Талейрана, которого сменял генерал Кларке; вдвоем утомляли, застращивали одного; но чем же могли застращивать? Когда лорд Ярмут стал упрекать Убри за его удаление от общих переговоров, укрывательство, тот отвечал: «Я считаю своей обязанностью так поступать, даже заключить отдельный мир, если этим я могу спасти Австрию от грозящей ей опасности».

Зная, какие обещания надавал Убри в Вене, мы должны придавать этому ответу особенное значение, равно как и другим оправдательным словам его из письма в Петербург: «Если бы я разорвал переговоры, то возобновилась бы война, которую Франция повела бы с большей энергией против государств, вовсе не приготовленных; наоборот, подписывая мирный договор, я давал этим государствам время приготовиться к войне».

Убри 8 (20) июля подписал отдельный договор, статьи которого также прямо указывают, что русский уполномоченный имел в виду исполнить обещания, данные в Вене: Россия уступила Франции Бокка-ди-Каттаро, следовательно, Австрия успокаивалась; в три месяца французские войска должны очистить Германию – успокоение окончательное. Что же касается успокоения России, то обе державы взаимно ручались за независимость и целость Оттоманской Порты; французские войска очищали Рагузу; должны были очистить и Черногорию, если ее заняли; русское войско на Ионических островах не могло превышать 4.000 человек. Относительно неаполитанского короля странное условие: если он лишится Сицилии, то Россия и Франция обязывались выпросить для его сына Балеарские острова у короля Испанского, вместо отца получал вознаграждение сын из чужого владения, которое нужно было еще выпросить. О короле Сардинском и Ганновере не упоминалось. Кроме внушений, какие мог получить Убри перед отъездом из Петербурга, в Париже он находился под сильным влиянием других внушений: воспитатель императора Александра Лагарп одобрял условия и для успокоения Убри дал ему оправдательное письмо к императору. Основная мысль письма состояла в том, что заключаемый мир есть перемирие, которым надобно воспользоваться для приготовления к новой борьбе, потому что Наполеон остановиться не может, но Лагарп забывал, что перемирие носило название мира и мирный договор утверждал право на то, что было захвачено вопреки прежним договорам; каждый мир освящал новые захваты, новые порабощения, чему нисколько не мешало то, что кому-нибудь угодно было называть мир перемирием.

Что договор Убри был не в пользу России, доказывалось тем, что Наполеон и его приближенные ставили его выше победы, одержанной на войне, но победа для одной стороны необходимо условливает поражение другой. Наполеон, по обычаю, спешил пользоваться победой, ратифицировал договор через шесть часов после его заключения и немедленно дал знать о нем всюду, куда следовало: пусть русский государь не ратифицирует договор, об этом узнают не скоро, а первое впечатление уже произведено, и прежде всего оно произведено на лорда Ярмута. Генерал Кларке, ведший с ним переговоры, провозглашая отдельный мир с Россией как великую победу, объявил Ярмуту, что после такой победы Наполеон имел бы право увеличить свои требования, но он остался при старых. Фоке на помощь Ярмуту, которого находил слишком уступчивым, отправил еще другого уполномоченного. Шли удивительные, небывалые переговоры: Наполеон торговал областями, вовсе ему не принадлежавшими, уступал, менял, давал в вознаграждение чужие владения – Ганновер, Албанию, Рагузу, ганзейские города, Балеарские острова. Главный спор шел о Сицилии, которой владел бывший неаполитанский король Фердинанд, которую Наполеон не завоевал и никогда после не мог завоевать, но теперь требовал непременно, чтобы укомплектовать владение брата своего Иосифа, то есть чтобы самому владеть всей Италией. Один французский писатель, очень нерасположенный к Наполеону, говорит, что в такой странной торговле по крайней мере было начало умопомешательства. Мы не согласны с почтенным автором уже и потому, что современники начала умопомешательства тут не видали; явление было обыкновенное – сила, не встречая препятствия, развивалась все более и более. История благословляет тех деятелей, которые ставят преграду силе, не допуская ее до насилия.

Странные переговоры, торговля чужим добром не повели ни к чему. Когда Убри привез свой договор в Петербург, то император отдал его на рассмотрение Совета, который единогласно признал невозможность ратифицировать его, и Александр согласился с мнением Совета; а в самом начале сентября умер Фоке, что прекращало попытку к заключению мира Англии с Францией. После Аустерлица непосредственная борьба между Россией и Францией продолжалась на берегах Адриатического моря, в Далмации; вице-адмирал Сенявин, начальствуя флотом и сухопутным отрядом, действовал против французов с помощью славянских жителей страны, особенно черногорцев, Бокка-ди-Каттаро не был сдан ни французам, ни австрийцам; но скоро Сенявин получил приказание отправиться в Архипелаг.

Мы знаем, что с самого начала вступления России в общую жизнь Европы при необходимых столкновениях в интересах двух сильнейших континентальных держав, России и Франции, и при затруднительности непосредственной борьбы между ними по географическому положению Франция действовала против России, против ее интересов дипломатическими средствами в трех ближайших пунктах, била в три самые чувствительные места для России: в Швеции, Польше и Турции. Во время борьбы с Наполеоном Швеция, по убеждениям ее короля, могла быть только в союзе с Россией против Франции; возобновление Польского вопроса могло еще только ожидаться; оставалась Турция, в которой можно было действовать против России; и Наполеон, разумеется, не упустил этого из виду. Он отправил посланником в Константинополь уже известного нам Себастиани, хорошо знакомого с Востоком; и следствия внушений его скоро оказались. Сановники, стоявшие за дружеские отношения между Россией и Портой, были удалены, и места их заняли люди, доступные внушениям французского посланника. Внушения состояли в том, что Порта не должна терпеть, чтобы ее христианские подданные получали какие-нибудь выгоды от России, привыкали к ее покровительству, почему запрещено было грекам, которые плавали под русским флагом, пользоваться привилегиями русских подданных; уничтожен был, таким образом, обычай, ведшийся издавна. Договорами было утверждено, что господари Молдавский и Валахский не могут быть сменены Диваном ранее семи лет, если только не совершат преступления, доказанного по следствию, произведенному сообща Россией и Портой. Вследствие внушений Себастиани султан сменил обоих господарей до срока без всякой причины, без предварительного исследования. По договору 1805 года русским военным кораблям дозволен был свободный проход и перевоз войска через Босфор и Дарданеллы; теперь Порта объявила, что не намерена больше исполнять этого условия.

Такое нарушение договора объяснялось тем, что Себастиани подал Дивану ноту, в которой требовал, чтобы Босфор был заперт для русских военных судов и транспортов; отказ в этом требовании Франция сочтет для себя враждебным действием со стороны Турции и получит право двигать свои войска через турецкие владения для борьбы с русским войском на берегах Днестра. В ноте Себастиани говорилось: «Возобновление или продолжение союза Турции с врагами Франции, именно с англичанами и русскими, будет не только явным нарушением нейтралитета, но участием в войне, которую эти народы ведут с Францией». Оказывалось, что турки вовсе не такие спокойные соседи России, как думали недавно некоторые дипломаты. Нарушением договоров они прямо объявляли войну; оставлять долее Порту под диктатурой французского посланника и дожидаться новых враждебных поступков и дерзостей было бы странно; и русские войска получили приказание занять Дунайские княжества. Но русское войско встретилось с французским не на берегах Днестра, а на берегах Немана.

Наполеон во время переговоров с Англией, торгуя чужими владениями, прежде всего бесцеремонно распорядился Ганновером, который по последнему союзному договору с Пруссией принадлежал этой державе, был занят ее войском. Наполеон возвращал Ганновер прежнему курфюрсту, королю Английскому. Пруссия об этом ничего не знала. Наполеон, не любивший церемониться ни с кем, всего менее считал нужным церемониться с Пруссией, которая своим поведением потеряла у человека силы всякое уважение: можно что-нибудь ей дать за Ганновер или обещать, а если будет иметь неблагоразумие обижаться, спорить, то заставить замолчать оружием; это не будет стоить большого труда, когда будет заключен мир с Россией и Англией. Если же мир заключен не будет, то Ганновер останется за Пруссией; во время же переговоров можно и обманывать; и действительно, предлагая Ганновер английскому королю, Наполеон приказывал уверить прусского короля, что он никогда не отступит от обязательств, заключенных с Пруссией относительно Ганновера.

Относительно Ганновера можно было пока обманывать, но относительно образования Рейнского союза, уничтожения прежнего германского строя, в который входила Пруссия, обманывать было нельзя; употребили приманку: Пруссия может поделить Германию с Францией, устроить такой же союз из остальных северогерманских государств под своим протекторатом. Но переговоры с Англией о Ганновере могли огласиться, и тогда приманка протекторатом над Северной Германией могла бы не подействовать, особенно если бы мир с Россией и Англией не был заключен; в таком случае надобно приготовиться к войне или по крайней мере напугать Пруссию этими приготовлениями, заставить ее проглотить свою обиду, свое негодование; и вот во французской армии – громкие разговоры о предстоящей войне с Пруссией; иначе для чего бы увеличивать число войска и направлять его к прусским границам.

Прусский посланник в Париже Люккезини узнал и донес своему двору, что Наполеон уступает Ганновер английскому королю, что, может быть, потребуют от Пруссии и других земельных уступок, что Наполеон предлагал России прусскую Польшу, что между Наполеоном и Александром существует соглашение восстановить Польшу в пользу вел. кн. Константина Павловича. Насчет русских переговоров могли ходить всевозможные слухи вследствие таинственности, с какой они были ведены, да и с французской стороны были побуждения распускать подобные слухи, чтобы возбудить в Пруссии неудовольствие против России.

Фридрих-Вильгельм решился на борьбу с Францией, и, конечно, историк не станет удивляться этому решению. Желание мира, страх перед борьбой были сильны в душе короля, но по своему характеру и положению он мог предаваться этому желанию и страху только тогда, когда при этом для него существовали известные опоры, когда, с одной стороны, в нейтралитете, в посредствующем положении он думал сохранить почетное положение для Пруссии, а с другой – приобрести выгоды, когда приобретением Ганновера без войны он заставлял молчать приверженцев воинственной или патриотической партии, возобновляя те счастливые времена, когда при его предшественниках ловкой политикой Пруссия даром приобретала области, какие трудно было приобрести и посредством кровопролитных войн. Но теперь человек силы смеется над Пруссией, обходится с ней, как с ничтожным по своей слабости и робости государством, и смеется насмешкой самой злой, отнимая то, за что пожертвовано многим, если не всем. Аншпахским событием рушилась одна опора – нейтралитет, дававший почетное посредствующее положение; но эту опору заменил Ганновер; теперь рушилась и эта самая крепкая опора, и в то же время мнение партии становилось общественным мнением; король безоружным являлся перед обществом, требовавшим перемены политики, ибо старое направление осуждено было своим неуспехом. Как обыкновенно бывает, общество клеймило позором близких к королю людей, приписывая им вину прежнего направления и требуя их смены; королю была подана просьба об удалении Гаугвица и членов кабинета, о замене последнего ответственным и благонамеренным Государственным советом; просьба была подписана принцами королевского дома, известным своей твердостью и смелостью министром Штейном, двумя генералами, Рюхелем и Фулем.

Король взглянул на эту просьбу как на посягательство против своих прав, сделал непосредственно и посредственно строгие внушения подписавшим. Просьба не была исполнена: в ней высказывалось оскорбительное для короля мнение, что дурные советники ввели его в заблуждение и ошибка может быть поправлена только с помощью других советников. Но в характере Фридриха-Вильгельма не было упорства, и он счел необходимым для поддержания своего значения на деле, а не по праву только стать на челе воинственного движения и этим охранить и Гаугвица с товарищами от нарекания: он, король, сначала следовал известному направлению, и люди приближенные исполняли его волю; теперь, убедившись, что прежнее направление более не годится, он переменяет его при помощи тех же старых советников. Действительно, человек, заведовавший иностранными сношениями, Гаугвиц, давно уже в Париже, где Наполеон заставил его подписать второй союзный договор, убедился в необходимости переменить направление, убедился, что на императора французов полагаться нельзя, что от сближения с Францией, кроме опасности и унижения, нечего ожидать более. Мы видели, что Гаугвиц не был предан или продан Франции, а держался одинакового взгляда с королем, и теперь для него, как для короля, и, как видно, прежде чем для короля, рушились опоры его прежнего убеждения; и для него, как для короля, но еще сильнее, чем для короля, явилась необходимость не только уступить восторжествовавшему воинственному направлению, но и стать горячим его приверженцем, и Гаугвиц является сильным противником Франции, проповедником необходимости вооружения.

Но вооружаться против Наполеона значило сближаться с Россией. От 21-го августа (н. ст.) Гольц прислал успокоительное известие, что договор, заключенный Убри в Париже, не ратифицирован в Петербурге. Но вместе с тем со стороны русского министра иностранных дел барона Будберга начали являться внушения, что Россия в непродолжительном времени должна будет потребовать от Пруссии решительного ответа, на чьей же она стороне – на стороне Франции или России. Мы видели, что борьба с Францией принимала для России новый оборот, затрагивая ее непосредственные интересы и отношения. Франция действовала против России в Константинополе; естественно было ожидать, что она станет действовать против нее в Польше, и действовать непосредственно, проведя свои войска через владения Австрии, которая волей или неволей должна будет согласиться на это. Петербургский кабинет указывал здесь берлинскому предлог к вооружению, ибо военные действия должны происходить в соседстве с Пруссией. В Петербурге все еще сохраняли прежнее мнение, что Гаугвиц предан Франции, и потому внушали Гольцу, что его необходимо удалить, если король хочет решительно сблизиться с Россией. Граф Штакельберг, заменивший Алопеуса в Берлине, писал Будбергу от 25-го августа (с. ст.): «Освободить короля от его презренного и коварного окружения, конечно, есть цель самая желательная, но вместе и самая трудная для достижения. Власть этих приближенных есть следствие привычки и ловкости. Первая очень важна относительно государя робкого, мало привычного к труду и которого большой, выпуклый талант, вероятно, затмил бы. Надобно было бы иметь под руками двоих незначительных людей, знающих, с одной стороны, ход дел, а с другой – имеющих легкость в работе, чтоб сейчас же заменить ими Бейме и Ломбарда. Граф Гаугвиц есть не иное что, как креатура их обеих. Первый человек действительно влиятельный и глава всей этой шайки, но его искусно руководит Ломбард, в жену которого Бейме влюблен. Последнего не считают таким продажным, как Ломбарда, который весь состоит из безнравственности и пороков». Такой отзыв понятен: русские министры в Берлине смотрели глазами членов воинственной партии, которая вместе была и русской партией, особенно глазами Гарденберга, заведовавшего тайно сношениями с Россией и теперь уже отъявленного врага Гаугвица.

Задача Гаугвица теперь была чрезвычайно трудная – скрыть от Наполеона военные приготовления Пруссии, до последней минуты усыпляя его дружественными уверениями. В этом смысле был дан наказ Люккезини, с той же целью был отправлен к Наполеону генерал Кнобельсдорф. Во Франции, разумеется, тотчас же узнали о военных приготовлениях в Пруссии. Наполеон не показал никакого раздражения, не сделал Пруссии грозного запроса, зачем она вооружается; он принял Кнобельсдорфа очень ласково, объявил только, что отказ русского императора ратифицировать договор Убри заставляет Францию усилить свои войска в Германии; впрочем, эта мера вовсе не направлена против Северной Германии; все внимание обращено к стороне Италии и Далмации. Вслед за тем между Талейраном и Кнобельсдорфом началась переписка. Талейран указывал на вооружение Пруссии, на необходимость и для Франции также вооружаться; писал, что император Наполеон ни прямо, ни косвенно не подал никакого повода к этой странной ссоре, что война между Францией и Пруссией есть политическое уродство. А между тем Фридрих-Вильгельм читал записку графа Гаугвица, где тот заклинал короля не верить лживым словам Наполеона, вступить в борьбу не ради Пруссии только, но ради всей Европы и начать военные действия, не дожидаясь помощи других держав.

21-го сентября (н. ст.) Фридрих-Вильгельм выехал в Наумбург, чтобы оттуда отправиться к войску; 24-го Наполеон выехал из Парижа в Майнц. 26-го из Наумбурга король отправил к Наполеону длинное письмо, в котором пересчитывал все его захваты, указывал на все свое долготерпение, которому последние действия Наполеона положили конец. Письмо оканчивалось пожеланием, чтобы можно было еще уладить дело на основаниях, которые «сохраняли для Наполеона нетронутой всю его славу, а для других народов сохраняли честь и поканчивали для Европы лихорадочное состояние, производимое страхом и ожиданием, среди которых никто не может рассчитывать на будущее и сообразить свои обязанности». Эти основания, отправленные королем как ультиматум, были: 1) немедленный выход французских войск из Германии; 2) Франция не должна делать ни малейшего препятствия образованию Северо-Германского союза, который должен составиться из всех владений, не обозначенных в фундаментальном акте Рейнского союза; 3) немедленное открытие переговоров с Пруссией для улажения всех споров между ней и Францией; 4) согласие на переговоры с другими государствами. Король назначил 8-е октября сроком для получения ответа на свои требования; 8-го октября французские войска начали наступательное движение на прусские. Прусской армией начальствовал герцог Брауншвейгский, старик 71 года. 10-го октября при Саальфельде пруссаки потеряли сражение, в котором был убит принц Людвиг-Фердинанд; 14-го октября они потерпели страшное двойное поражение при Иене и Ауерштедте, после чего монархия Фридриха II-го развалилась, как карточный домик. Войско распалось на отряды, которые поодиночке доставались французам; сильные крепости сдавались без выстрела, и 27-го октября Наполеон был уже в Берлине.

Мы видели побуждения, которые заставили Фридриха-Вильгельма переменить свою политику, но все же может показаться странным, как он мог так скоро решиться на борьбу с таким страшным врагом, первым полководцем века, как мог так понадеяться на свое войско, на своих полководцев. Но подобные резкие переходы именно и возможны у людей с природою Фридриха-Вильгельма. Из нежелания войны он был способен натянуть свое положение до крайности, но все через меру натянутое разрывается, а этот разрыв, эта потеря всех средств держаться долее в прежнем положении производит стремление выйти как можно скорее из этого положения, выйти во что бы ни стало. При таком состоянии духа обыкновенно обращаются за поддержкою к таким средствам, против которых прежде выставлялись сильные возражения: прежде в пользу мира и нейтралитета выставлялась слабость Пруссии, недостаточность ее военных средств для борьбы с Наполеоном, но когда средства мира исчезли в сознании короля и Гаугвица с товарищами, схватились за последнее средство, которое до сих пор выставляли поборники войны, стали в нем искать нравственной поддержки для себя и других.

И в самом деле – чего же бояться? Австрийцы разбиты Наполеоном, русские разбиты; но прусская армия, армия, созданная Фридрихом Великим, остается непобежденная и служит предметом удивления для иностранцев: в каких лестных выражениях отзывается о ней русский государь! Что прежде выслушивалось с подозрительною улыбкою, принималось за хвастовство, то теперь выслушивается с удовольствием, и верят тому, чему желают верить. С удовольствием выслушивались песни новых немецких бардов, восклицания: «Теперь предстоит борьба за немецкую национальность, нравы и свободу; нога чужеземца никогда еще не топтала почву древних каттов, херусков и саксов!» С удовольствием выслушивались слова: «Если бы при Упьме и Аустерлице были пруссаки, то дела пошли бы иначе. У нас полководцы, которые войну разумеют, которые смолоду служили; а эти французские генералы, портные и сапожники, поднялись в революцию; они побегут перед нашими генералами!» Генерал Рюхель на параде в Потсдаме сказал королю: «Таких генералов, как г. Бонапарт, в армии вашего величества много». Можно было часть этих отзывов отнести к патриотическим преувеличениям, но оставалось то, что армия, то есть ее представители, одушевлены, имеют о себе высокое мнение, подтверждаемое и свидетельством чужих, а опыт не говорил ничего против, возражать было нельзя, да теперь и приятно стало, что возражать было нечего; нужда заставила приняться за средство непочатое, и успокоительно было слышать, что это средство надежное.

Но чем выше было мнение прусского войска, прусских генералов о самих себе, тем слабее было в них желание получить немедленно помощь, вступить в войну вместе с союзниками. Дожидаться прихода союзников значило выказать свою слабость; разделив победу с сильным союзником, надобно было делить с ним и плоды, но мы уже видели, что в Пруссии боялись русского влияния, не сочувствовали русской политике, которая никак не могла помириться с захватом Ганновера: что же ожидать от России, если она получит большое влияние при будущих территориальных распределениях? Притом король сохранял до последней минуты надежду, что Наполеон будет остановлен решительностью Пруссии, вступит в переговоры, сделает уступки: с Наполеоном было легко уговариваться насчет разных приобретений, он это дело понимал; он говорил: «Государство, которое не увеличивается, уменьшается»; а в России этого не понимали, там все какие-то принципы, политическое равновесие. Наконец, аустерлицкий опыт показал, что действовать вместе с союзниками и опасно. Было у всех в свежей памяти, как после Аустерлица приехали в Берлин князь Петр Долгорукий и австриец Штуттергейм и спорили, складывая друг на друга вину поражения; как Штуттергейм дошел до того, что упрекал императора Александра, зачем он оказал такое доверие к начальнику штаба Вейротеру, как будто Вейротер не был дан с австрийской стороны.

Но еще и прежде Аустерлица вожди прусской патриотической партии с неудовольствием слышали о русском союзе, – конечно, в надежде, что одних херусков, каттов и саксов достаточно для сокрушения Наполеона; в сентябре 1804 года приезжал в Вену прусский принц Людвиг, и когда Кобенцль стал ему говорить о необходимости союза между Австрией, Пруссией и Россией для борьбы с Наполеоном, то принц сказал: «Какая нужда в северном государстве? Союза Австрии и Пруссии вполне достаточно». И когда Кобенцль настаивал на необходимости участия России, принц возразил: «Этим только затянется дело». После же Аустерлица могли слышаться сильные возражения против отсрочки войны для соединения с русским войском, а в случае неудачи или продолжительности войны русская помощь была обеспечена обязательством императора Александра. Относительно австрийского союза король совершенно справедливо думал, что Австрия непременно вступит в союз с Пруссией при успехе последней, но не прежде. С Англией сближаться не хотелось по причине Ганновера.

Таким образом, понятно, почему Пруссия поспешила вступить в войну с Наполеоном, не дожидаясь союзников. Война кончилась небывалым разгромом государства, имевшего такое важное значение в политической системе Европы, – государства, имевшего недавние блестящие военные успехи, обязанного своим важным значением победам, военному искусству своего знаменитого короля-полководца. Но военные таланты Фридриха II-го не были унаследованы его преемниками: государство, получившее важное значение вследствие побед и завоеваний, стало отличаться миролюбивою политикой, стремлением сохранять и приобретать не силою оружия, но ловкостью политическою, умением пользоваться обстоятельствами, стало жить на счет прошедшего, жить славою, памятью прежних побед; Пруссия сохранила вид военного государства, войско стояло на первом плане, но стояло как памятник, как драгоценная археологическая редкость, тщательно сохраняемая, не допускавшая ничего нового, никаких изменений. Поддержка почтенного памятника старины стоила дорого; им хвалились, им грозили, но все же это был только памятник, в сущности что-то мертвое, без движения, что-то оторванное от общей жизни, не входившее живым образом в организм народный.

Но естественно бывает поползновение пренебрегать существенным, когда что-либо делается напоказ, когда преобладает форма и дух ослабевает. В образцовом войске вооружение было плохое; было множество ненужных вещей, годных только для парада, и между тем у целого полка ружья никуда не годились. Генералы, офицеры были большей частью старики; из семи полных генералов младшие имели 58 и 59 лет, четверо было семидесятилетних и один – восьмидесятилетний; из генерал-лейтенантов младший имел 52 года, девять – по семидесяти и 11 – по шестидесяти лет. Но вред происходил не от преклонных лет, а оттого, что старики вместо живой, непрерывной опытности отличались дряхлостью, отвычкой от деятельности, давно умерли для настоящего, для движения и жили одною стариною. Военные экзерциции состояли из старых штук, и, умея в совершенстве проделывать эти штуки, они считали себя неподражаемыми мастерами тактики. Армия состояла только частью из природных пруссаков, другую же часть составляли по вербовке иностранцы, искатели приключений, бродяги, склонные к бегам. И такая армия стоила дорого не в одном материальном отношении, не потому только, что на нее тратилось много денег; офицеры, особенно в гарнизонных местах, господствовали неограниченно; генерал был деспот, не обращавший внимания ни на какое состояние, ни на какую образованность, ни на какой возраст, ни на какое личное значение вообще, никто не был изъят от оскорбления с его стороны.

Труп, отлично сохранившийся в безвоздушном пространстве, рассыпался при выносе на свежий воздух. Но разумеется, этого не предвидели, думая, что имеют дело вовсе не с трупом, а с чем-то живым и крепким. Тем сильнее было впечатление, произведенное неожиданным разрушением, тем больший упадок духа последовал, когда вместо ожидаемого торжества увидали небывалое позорное поражение. Губернатор Берлина граф Шуленбург издал прокламацию, в которой говорилось, что главная обязанность гражданина есть сохранение спокойствия, и, когда обнаружилось патриотическое движение, когда стали являться охотники вступить в войско, губернатор с неудовольствием отказывал. Министры, чиновники присягнули победителю. Удар оглушил, но на время только; страшное бедствие возбуждало нравственные силы и вело к благотворному, живоносному движению, к излечению больного организма. Но победитель пользовался своим временем. Успех и несчастье – два мерила нравственных сил души человеческой, и теперь это измерение чрезвычайным успехом оказалось к невыгоде Наполеона; он разнуздался и стал, как дикарь, ругаться над побежденными с забвением всякого приличия. Прусской королеве приписывалось сильное участие в патриотическом, воинственном движении, и Наполеон, победив мужчин, объявил теперь войну женщинам. В бюллетенях королева Луиза выставлялась красотою, погубившей Пруссию, как Елена погубила Трою. В Вюртемберге цензор вычеркнул из газеты, приводившей бюллетень, выходки против королевы Луизы; вюртембергское правительство отставило цензора от должности. Наполеон не ограничивался бюллетенями; принимая прусских сановников, он говорил им: «Ваши жены хотели войны, ну вот, теперь вы видите плоды этого». Повторял, что королева Луиза погубила Пруссию, как Мария-Антуанетта – Францию. Обратившись к турецкому посланнику, сказал: «Вы, османы, правы, что запираете женщин».

Но в то время как Наполеон вел войну против женщин, что делали мужчины? Они вели мирные переговоры с победителем. 30 октября (н. ст.) с французской стороны были предложены следующие основания мира: Пруссия соглашается на приступление Саксонии и всех государств на левом берегу Эльбы к Рейнскому союзу и на все распоряжения, которые император Наполеон сделает относительно этих государств; Пруссия уступит Франции все, чем владеет на левом берегу Эльбы, исключая провинции Магдебургскую и старую Мархию, платит сто миллионов франков военной контрибуции. Фридрих-Вильгельм, который переезжал из одного города в другой, ища безопасности, соглашался на эти основания; но когда французы заняли Познань и проникли до Вислы, когда им сдались Магдебург и Кюстрин, то Наполеон возвысил свои требования, предложил перемирие на тяжелых условиях.

По мнению Штейна и Гарденберга, этих условий принять было нельзя. «Теперь, – писал Штейн Гарденбергу, – мы должны смотреть на себя как на союзников России, на свою страну как на ее страну». «Мы должны, – отвечал Гарденберг, – смотреть на себя как на находящихся под покровительством России, как на простых ее союзников, двигаться исключительно по ее указаниям и отвоевать с нею нашу честь и наше существование или погибнуть подле нее». В Остероде, где находился тогда король, созван был Совет по вопросу, принимать или отвергнуть новые наполеоновские условия перемирия. Гаугвиц с большинством был за принятие условий; Штейн, другой министр, Фосс, генерал Кёкериц и тайный кабинет-советник Бейме – против принятия. Замечают, что оба последние подали свой голос против, зная, что король заранее решил не принимать условий. Когда это королевское решение было объявлено, Гаугвиц стал просить отставки, потому что отказ на требования Наполеона предполагал войну в тесном союзе с Россией, но при явном нерасположении русского двора к нему, Гаугвицу, он не мог оставаться министром иностранных дел. Король, хотя с горестью, должен был согласиться на удаление Гаугвица, считая это необходимым при отношениях своих к русскому императору.

Когда в Петербург достигли слухи о поражениях прусского войска, император Александр написал Фридриху-Вильгельму, возобновляя самое торжественное уверение, что он никогда не изменит известных королю расположении своих. «Будучи вдвойне связан с в. в-ством и узами политического союза, и узами самой нежной дружбы, я не пощажу, – писал Александр, – никаких пожертвований и стараний, чтоб показать всю силу моего подчинения драгоценным обязанностям, налагаемым на меня союзом и дружбою. По характеру чувств моих они могут только удвоиться, если это возможно, вследствие положения, в каком в. в-ство находитесь. Корпус генерала Беннигсена уже в походе; корпус Буксгевдена в числе 60.000 человек будет немедленно готов его поддерживать. Соединимся еще теснее, чем прежде: останемся верны принципам чести и славы и предоставим остальное Провидению, которое не преминет положить конец успехам тиранства, доставив торжество самому справедливому и прекрасному делу».

В разговорах с прусским посланником Юльцем Александр подробнее изложил свои взгляды на события. «Я трепещу, – говорил он, – чтоб Наполеон не сделал вашему государю предложений, которые заставят его вступить в непосредственные переговоры. Я боюсь, что Наполеон сначала будет уступчив и мягок, чтоб тем удобнее впоследствии заставить короля почувствовать всю тяжесть своей опасной дружбы. Он, конечно, не ограничится тем, что возьмет у короля несколько провинций; он постарается впутать его в свои интересы, заставит его гарантировать независимость Порты и таким образом приготовит все предлоги к будущей ссоре с Россиею, и король, желающий единственно спокойствия, будет по примеру Баварии вовлечен в войны, которые заставят сердце его обливаться кровью и вконец истощат средства его государства. Нет, я не вижу возможности мира честного и удовлетворительного, и если так, то должно продолжать войну, которая при деятельной помощи России представляет возможность благоприятного исхода. Мои интересы тождественны с интересами Пруссии; моя дружба с королем, равно как моя политика и безопасность моей империи, настойчиво требуют, чтоб я удержал Пруссию от падения. Устойчивость короля и моя помощь заставят Австрию высказаться в пользу Пруссии; накануне открытия войны между мною и Портою Австрии остается только это, если она не хочет быть порабощена Францией, а пример Австрии увлечет все государства, которые еще отказываются принять прямое участие в войне. На месте короля я бы вот что сделал: я бы стал избегать битвы, сосредоточил бы свое войско за Одером, удерживал бы эту позицию до последней крайности и в случае новых неудач отступил бы дальше для соединения с русскими. Бонапарт начал бы бояться за себя и не решился бы идти дальше, он уступил бы устойчивости то, чего не уступил бы силе оружия. Но я должен вам признаться, что если король заключит мир, то я буду считать все потерянным и интересы моего собственного государства заставят меня переменить систему и взгляды. Если король заключит мир, то ничто не разубедит меня в том, что внутри его государства есть враги общего дела, благоприятели Франции, которые, быть может, охотно довели бы дело до разрыва с нею, будучи заранее уверены, что борьба не будет выдержана, и Пруссия посредством мира будет поставлена в полную зависимость от Франции».

Последние слова прямо относились к Гаугвицу, которого теперь упрекали в том, что он был виновником поспешного разрыва с Францией. Король в следующих выражениях уведомил императора об отставке Гаугвица: «Министр, занимающий первое место в моем кабинете, не внушал в. в-ству доверия в той степени, в какой я питаю к нему вследствие его талантов, долгой службы и просвещенного патриотизма. В. в-ство знаете, как мне было это тяжело, ибо я был уверен, что если бы вы знали его покороче, то сочли бы его достойным своей высокой благосклонности, которой он так всегда сильно желал. Однако опасение, что его заведование иностранными делами может хоть сколько-нибудь нарушить доверие, которое теперь более чем когда-либо должно служить основанием наших отношений, заставило меня принять его просьбу об отставке. Признаюсь, я сделал это с сожалением, но в убеждении, что должен был принести жертву этим самым отношениям, – жертву, которая бы снова упрочила всю правду и силу моих несокрушимых чувств». Касательно борьбы, на которую решился король, он писал Александру:

«Примите, государь, торжественное обещание, что я положу оружие против отъявленного врага европейской независимости только тогда, когда ваши интересы, с этих пор неразрывно связанные с моими, заставят вас самих этого желать. Таково мое твердое решение».

В другой раз императоры Александр должен был исполнять свои союзнические обязанности при самых невыгодных условиях, должен был не соединять свои силы со свежими, бодрыми силами союзника, но спешить на помощь к союзнику пораженному, потерявшему материальные и нравственные средства, брать, таким образом, на одно свое войско удары победоносного врага. Как нарочно, Пруссия в 1806 году сделала то же самое, что Австрия в 1805-м: вдруг, не дождавшись русской помощи, выдвинула свое войско под удары Наполеона, дала ему разбить себя в одиночку, и теперь должна была бороться с ним Россия, также в одиночку, что именно и было ему нужно; так что оба раза коалиции в сущности не было, и это объясняет неудачу обеих войн. В приведенном разговоре с Гольцем Александр прямо объяснил побуждения, заставлявшие его спешить на помощь Пруссии и уговаривать ее короля не мириться с Наполеоном: Пруссию необходимо было поднять и привязать к себе, иначе она непременно становилась в руках Наполеона орудием против России относительно самых важных русских интересов, относительно Восточного и Польского вопросов. Остаться равнодушным к судьбе Пруссии значило то же самое, что во время войны дать неприятелю овладеть выгодною местностью или крепостью и обратить ее выгоды против нас, все равно что позволить наш собственный авангард обратить против нашего же войска.

Наполеон не думал, чтобы Александр после Аустерлица решился поддерживать Пруссию в обстоятельствах еще менее выгодных, чем в прошлом году перед Аустерлицем, и потому сделал ошибку, предложивши Пруссии слишком тяжелые условия, поднявши этим патриотическую партию, которая представляла, что отчаиваться нечего, что в народе сильное одушевление, что при помощи России можно надеяться на успех; и король оперся на этих представлениях. Наполеон увидел свою ошибку. В порыве раздражения он высказал угрозу: «Если русские будут побиты, то не будет больше короля Прусского». «Если»! А если нет или с ними будет не война, а резня, как уже был опыт? Кампания была кончена необыкновенно блестящим образом, войско ждало славного мира, отдыха, а тут новая война с неприятелем, отличающимся упорством, война в неблагоприятной местности, в самое неблагоприятное время года; притом Наполеону не нравилось долгое отсутствие из Франции, могшее дать большую свободу внутренним врагам. Наполеон стал толковать о своей склонности к миру, но мир должен быть общий, твердый, в одно время с Россией и Англией. От этого зависит судьба Пруссии. Фридрих-Вильгельм поколебался от страха и надежды и отправил в Петербург предложение начать мирные переговоры: есть новая важная выгода. Наполеон хочет договариваться в одно время с Россией, Англией и Пруссией, и мирные переговоры не остановят военных действий. Император Александр не отверг предложения, требуя только подробностей насчет оснований мира, а между тем военные действия уже начались. Мы видели, что двинуты были в Пруссию два корпуса под начальством Беннигсена и Буксгевдена, но для единства действия нужен был главнокомандующий, под начальство которого поступил бы и остаток прусского войска. Александр дал знать королю, что назначает главнокомандующим фельдмаршала графа Каменского. «Во всех отношениях, – писал император, – он способен к должности, которую я на него возложил: с обширными военными познаниями он соединяет большую опытность, пользуется доверием войска, народа и моим».

Каменский был старый генерал, приобретший известность в екатерининское время; при Павле он был сделан графом и фельдмаршалом не за военные подвиги, а за то, что был в опале при Екатерине за невыносимый характер и жестокое обращение с подчиненными, но и при Павле он был скоро уволен от службы, после чего десять лет жил в деревне. Слава Каменского выросла от удаления, от опалы, от отсутствия людей, выдающихся военными способностями, от затруднительного положения, в каком находилась Россия, и Каменский приобрел доверие, о котором говорил император; русская фамилия также способствовала этому доверию у войска и народа. Александр после говорил, что назначил Каменского против своего убеждения, уступая общественному мнению, 69-летний больной старик, давно отвыкший от дела, принял на себя страшную обязанность бороться с Наполеоном. Но мы знаем, что все лучшие генералы считали лучшим средством в борьбе с Наполеоном избегание решительных битв, отступление, затягивание неприятеля; поэтому неудивительно, что, прибывши к войску в Пултуск, найдя его в неудовлетворительном положении и слыша о наступлении Наполеона, Каменский отдал приказание отступать к границам и, зная, что от него вовсе не этого ожидали в России, послал к государю просьбу об увольнении. Беннигсен не исполнил приказания Каменского, встретил и отбил французов у Пултуска (14 декабря) с большим для них уроном. Сражение под Пултуском доставило ему главное начальство над войском.

Начало 1807 года ознаменовалось страшною резнёю: более 50.000 мертвых и раненых покрыли снежные поля под Прейсиш-Эйлау 26 и 27 января; битва была нерешительная. Наполеон, по собственным его словам, потому только признал себя победителем, что русские после битвы первые тронулись от Эйлау к Кенигсбергу. Но впечатление битвы, где Наполеон не разбил неприятеля и где потерял почти половину войска и более десятка орлов, было страшное. Непобеда значила поражение: так Наполеон приучил Францию и Европу смотреть на свои войны. Французское войско упало духом, к чему оно так склонно при неудаче; в Париже ужас, бумаги на бирже упали; Наполеон послал приказание своим сановникам давать балы, чтобы рассеять грустное настроение общества. Действительно, положение Наполеона было крайне неприятное; новая кампания против нового врага только что начиналась, и начиналась неуспешно; одно враждебное государство было побеждено, почти все занято, а на границе новый неприятель, который дерется отчаянно; битва при Эйлау вовсе не похожа на Аустерлицкую. Но нельзя ли следствия ее сделать похожими на следствия Аустерлица? Русские не уйдут, не прекратят войны; но если Пруссия, которая теперь в гораздо худшем положении, чем была Австрия после Аустерлица, согласится на мир?

Фридрих-Вильгельм жил тогда в Мемеле, чтобы быть на всякий случай как можно ближе к России; в Мемель явился к нему французский генерал Бертран с мирными предложениями от Наполеона: «Жалко стало императору французов видеть, как Россия затрудняет заключение мира и Пруссия продолжает страдать от войны; императору хотелось узнать поближе Польшу, и теперь он убедился, что эта страна не должна иметь независимого существования; император поставил себе в славу возвратить королю его владения и его права; ему желательно одному приобресть за это благодарность, без чьего бы то ни было вмешательства. С этой точки зрения легко было бы согласиться на условия, которые дали бы королю возможность снова приобресть силы, необходимые для получения прежнего места среди государей европейских. Вследствие всего этого император ожидает, что король пришлет к нему доверенное лицо для заключения мира, посредством которого он может очень скоро возвратиться в свои замки. Император Наполеон не требует от короля никакого пожертвования относительно союзников и друзей, он дает ему право улаживаться с ними, как он сочтет для себя выгодным, а император сам по себе будет иметь дело с Россией и Англией, и, как скоро между Францией и Пруссией мир будет заключен, французские войска немедленно очистят прусские владения».

Смысл был ясен: мир Франции с Пруссией прекратит войну, французские войска оставят Пруссию; Россия поневоле, не имея, с кем сражаться, уведет свои войска; Наполеон с торжеством возвратится во Францию, как после Аустерлица: он одним ударом сокрушил монархию Фридриха II, гордую своим войском, перед ним русские отступили после резни при Эйлау; Пруссия, счастливая тем, что могла получить мир не столь тяжкий, не скоро опомнится от поражения, не скоро задумает мешать планам йенского победителя; Австрия также; а это изолирует Россию, уничтожит возможность континентальных коалиций. Но первая часть речей, переданных Бертраном, была уже слишком наивна, била совершенно мимо, указывая прямо, что предлагающий находится в неприятном положении и потому принимать эти предложения не следует.

В совещании у короля министр иностранных дел, заменивший Гаугвица, генерал Застров признавал необходимость принять предложения Наполеона; Гарденберг говорил против, и король согласился с ним. 5 марта (н. ст.) Фридрих-Вильгельм отправил к императору Александру только что полученное письмо Наполеона, причем писал: «Язык его носит печать умеренности, но я вам предоставляю судить, должны ли мы этому верить. Он предлагает также перемирие». «После всего того, что произошло в последнее время, – отвечал Александр, – было бы верхом ослепления надеяться получить прочный и честный мир одиночным соглашением с Францией. Отдельный мир между вашим величеством и Францией будет только средством временным и мнимым, Пруссия увидит себя осужденною остаться под игом Франции. Наши средства еще довольно значительны и дают нам возможность продолжать борьбу с энергией. В то же время умоляю ваше величество подумать, что я должен сделать по обязанностям моим к собственной стране, если я должен остаться один. Гоню от себя эту мысль, и сердце мое говорит мне, что с таким союзником, как вы, подобное опасение невозможно. Если бы Бонапарт хотел искреннего соглашения с вашим величеством, то он сообщил бы вам основания этого соглашения. Он бы обратил внимание на прочность уз, связывающих Пруссию с Россией; он бы сообразил, что ваше величество, изведав по печальному опыту его двоедушие, никогда не согласитесь отделить свои интересы от интересов союзнических, но ему ни до чего дела нет, и самая крайность его бесстыдства является для меня новою причиною причислить и эти коварные предложения к таким хитростям, которые он так любит употреблять и которые так часто служили ему с успехом для того, чтоб ослаблять усилия, против него направленные, и сеять несогласие между противниками. Бонапарт изъявлял также желание мириться с Россией и Англией, но и здесь та же неопределенность, не допускающая никакого доверия. Россия достаточно доказала, что она хочет мира не мнимого, которого выгоды исключительно были бы на стороне Франции, она хочет мира справедливого и прочного; то же должно предполагать и со стороны Англии. Так пусть Бонапарт объяснится точно и прямо об условиях, на которых он хочет мириться с Пруссией, Россией и Англией, и он увидит готовность этих государств уступить все, что совместно с их интересами и достоинством».

2 апреля (н. ст.) приехал в Мемель император Александр. К нему приступили со всех сторон с политическими и военными планами. Гарденберг, которого император хотел непременно сделать министром иностранных дел вместо Застрова и достиг наконец своей цели, – Гарденберг предлагал употребить все усилия, чтобы поднять Австрию против Наполеона и побудить Англию помогать решительнее. Император Александр, разумеется, был с этим совершенно согласен, но ни Австрия, ни Англия не двигались. Гарденберг предполагал, что Пруссия не в состоянии сопротивляться малейшему удару со стороны Франции, если не сделать ее сильнее увеличением территории, лучшим округлением и лучшими границами: Наполеон, чтобы отвлечь Саксонию от Пруссии, сделал саксонского курфюрста королем; по мнению Гарденберга, хорошо было бы этого нового короля перевести в Польшу, а Пруссию за потерю польских областей вознаградить Саксонией.

И это было принято во внимание, но нельзя было делить шкуру, не убивши медведя. Чтобы убить медведя, предлагались разные планы, но ни одного из них нельзя было принять. Находясь в крайнем затруднении, не находя ни между своими, ни между чужими людей, которых можно было бы выставить против Наполеона, император Александр пришел к мысли заняться самому изучением военного искусства – сначала теоретически, для чего принял в свою службу из прусской генерала Фуля, имевшего известность отличного теоретика, хотя и сомневались в его способности прилагать к делу свои познания.

Любопытный проект военно-политического свойства был представлен князем Радзивиллом: никто не сомневался в намерении Наполеона употребить Польшу орудием для достижения своих целей в Восточной Европе, то есть для подчинения и ее своему влиянию, как подчинялась ему Западная Европа; отсюда у людей, боровшихся с Наполеоном, естественно, должна была явиться мысль идти тем же ходом, употреблять Польшу орудием против Наполеона, но Польшу можно было поднять против кого бы то ни было только обещанием ее восстановления. О чем до сих пор только тайком толковалось в петербургских дворцах между императором Александром и другом его юности князем Чарторыйским, о том теперь явно рассуждалось в совещаниях между государями и их министрами. Мы видели, что Гарденберг предлагал восстановление Польши с чисто прусской точки зрения: отдать Польшу саксонскому королю, а Саксонию присоединить к Пруссии, но это могло случиться, разумеется, только при сведении счетов после поражения Наполеона. Радзивилл предлагает другое: поляки поднимаются по внушению Наполеона, который манит их независимостью; надобно возбудить между ними восстание противоположное – против Наполеона, обещая им независимость со стороны Пруссии и России. Король Прусский должен был принять титул короля Великой Польши, император Русский – титул короля Литовского, великого герцога Подольского и Волынского; оба государя должны устроить польские легионы и тем отвлечь поляков от Франции; князь Радзивилл хотел сам стать в челе прусско-польских легионов. Король был согласен на проект Радзивилла, который сбирался в мае месяце ехать в Вену чрез Галицию, чтобы по дороге переговорить с разными поляками.

Но что же главнокомандующий Беннигсен – какие были его планы? Он о них молчал, и напрасно император Александр предлагал ему произнести суждение о чужих планах или начертать свой. Беннигсен упорно молчал; молчал и человек, пользовавшийся полною его доверенностью, – генерал-квартирмейстер Штейнгейль; и вот образуется мнение: генерал Беннигсен – человек лично храбрый и хладнокровный на поле сражений, но у него нет способностей главнокомандующего, ему чужды великие стратегические замыслы, притом же он человек болезненный. Решение насчет справедливости этого приговора мы предоставляем специалистам, военным историкам. Мы сообщим только результат своих наблюдений. Мы видим, что лучшие генералы в борьбе с Наполеоном имеют один план: они советуют прежде всего не начинать с ним войны; когда же война начата, стараются уклониться от решительных битв, отступают; принужденные принять сражение, даже когда им удавалось сделать исход его нерешительным, они опять отступали, поставляя главным средством успеха завлечь гениального полководца в положение для него новое, крайне затруднительное, воспользоваться особенными условиями места и времени года, наконец, задавить многочисленностью.

План тяжкий для личного и народного самолюбия, но тем более мы должны поставить его в заслугу людям, которые им руководствовались. Мы видели поведение эрцгерцога Карла, поведение нашего Кутузова, его нежелание принять Аустерлицкое сражение. На него пало обвинение, зачем он ненастойчиво высказал это нежелание, зачем не отступил в Венгрию и т. д. Генерал, которому суждено было иметь главное начальство над русскими войсками во второй борьбе с Наполеоном, хорошо воспользовался опытом прошлого: он избегает наступательных движений; принявши поневоле сражение, выдержавши резню, он отступает, он протягивает время, затягивает неприятеля; Наполеону теперь еще желательнее, чем в 1805 году в Моравии, сразиться с неприятелем, победить его, кончить войну и с торжеством возвратиться во Францию, которую нельзя оставлять на такое долгое время; Беннигсен твердо стоит на том, чтобы не исполнять желание врага, не давать ему битвы. План его ясен; зачем же Беннигсен молчит? Высказаться трудно: он в таком же положении, в каком был Кутузов в Моравии.

Конец ознакомительного фрагмента.