Вы здесь

Из моей тридевятой страны. Статьи о поэзии. «На службе обожанья». Белла Ахмадулина (Елена Айзенштейн)

«На службе обожанья»

Белла Ахмадулина

Любовь – движущая сила стихов Беллы Ахмадулиной. Ее поэзия, как дом в одном из стихотворений, похожа на детскую копилку, туго набитую «судьбой людей, добром и злом», обожанием красоты природы. Для лирики Ахмадулина умела открывать «незначительные» поводы: цветение черемухи, медуницы, ландыша, мать-и-мачехи, чары белых ночей, созерцание дождя и сада, грозы в Малеевке. Она вечный Орфей, которого заставляли оглянуться розовое небо над лесом, берег Оки и Бёховская церковь, синий томик Мандельштама или рассвет в Репино. Ей необходимо было воспеть все совершенные миги бытия, остановить, подобно Фаусту, прекрасное мгновенье, воспеть «День-божество». Стих Ахмадулиной «падает пчелой на стебли и на ветви, / чтобы цветочный мед названий целовать». «Все вещества и существа» ищут благосклонного взора поэта, преображающего быт: «Люблю я дома маленькую жизнь, / через овраг бредущую с кошелкой». Особою властью над ее сердцем обладает город с его неповторимыми архитектурными чертами, будь это Петербург, Тбилиси или Москва, причем город становится более понятным, «своим» через сопоставление с речью: «Этот бледный, как обморок, выдумка-город – / не изделье Петрово, а бредни болот. («Ровно полночь, а ночь пребывает в изгоях…», 1984). Для Ахмадулиной «Санкт-белонощный град» прекрасен прежде всего своими призраками, – душами воспевших его поэтов.

Ахмадулина верна традиции, шедшей с пушкинских времен, – объясняться в любви к Грузии, мечтать о встрече с дивным, певучим краем: «Сны о Грузии – вот радость! / И под утро так чиста / виноградовая сладость, / осенившая уста. («Сны о Грузии», 1959) В одном из «грузинских» стихотворений Ахмадулина видит себя «обнаженной ниткой серебра, продернутой в … иглу Тбилиси» (1960). Ее восхищение Грузией не просто дань обычаю. Она много, с любовью переводила грузинскую поэзию: Т. Табидзе, Г. Леонидзе, С. Чиковани, А. Каландадзе, Т. и О. Чиладзе. Для нее Грузия – загадочный, фантастический, пьянящий сознание мир, особенно Тифлис, говорила она с удовольствием по-старинному, воскрешая в памяти страну Пушкина, Грибоедова и Лермонтова. Тифлис – ее «любовь» и «плач», и она возвращала дары, которые дарила ей Грузия своей красотой, в слове:

Природы вогнутый карниз,

где бог капризный, впав в каприз,

над миром примостил то чудо.

Возник в моих глазах туман,

брала разбег моя ошибка,

когда тот город зыбко-зыбко

лег полукружьем, как улыбка

благословенных уст Тамар.

(«Он утверждал: «Между теплиц…», 1962)

Сотворение Грузии Ахмадулиной видится божественным капризом, прихотью художника. Город подобен улыбке Тамары. А сама Ахмадулина – Демон, «наповал» сраженный, навечно околдованный Грузией: «Я такая живучая, старый Тифлис, / твое сердце во мне невредимо» (1978). Поэтическое ремесло уподоблено ремеслу пекаря, неутомимо ныряющего головой в печной жар:

Ничего мне не жалко для ваших услад.

Я – любовь ваша, слухи и басни.

Я нырну в огнедышащий маленький ад

за стихом, как за хлебом – хабази.

(«Тифлис, 1978»)

В стихотворении «Собрались, завели разговор…» (1970) Ахмадулина видела себя родственником двора, чудом сохранившегося в Замоскворечье. Она не только помнила «свиток имен» московской истории, она сама ее голос, «душа-колокольчик» звонит в свои колокола вместо голоса Марины Цветаевой. Ахмадулина надеялась, что ее собственное существование не прервется после физического конца, что ее лирика – неотъемлемая часть Москвы, московской культуры:

Я, как старые камни, жива.

Дождь веков нас омыл и промаслил.

На клею золотого желтка

нас возвел незапамятный мастер.

Как живучие эти дворы,

уцелею и я, может статься.

Ну, а нет – так придут маляры.

А потом приведут чужестранца.

Автор не очень рассчитывал на прижизненное понимание. Для восхищенного «чужестранца» в 1970-ом сокровища России, в том числе, в области словесной, оказывалась желаннее, любопытнее, чем для сограждан… К счастью, прогноз оказался неверным. К Ахмадулиной при жизни пришло признание. Не переставать верить в свои силы, справляться с бытом Ахмадулиной помогал непоколебимый «союз мольберта с граммофоном» – «дом-артист» и муж, художник Борис Мессерер, которому посвящены многие ее стихи («Поездка в город», 1996). Мессереру обязаны читатели подготовкой и изданием «Сочинений» поэта в трех томах (1997).

Несмотря на то, что Ахмадулина неоднократно в разные годы писала о состоянии поэтического кризиса, все же «немым очевидцем природы» ей было быть неинтересно:

От неусыпной засады моей

не упасется ни то и ни это.

Пав неминуемой рысью с ветвей,

вцепится слово в загривок предмета. (1973)

Умение «вцепиться» в слово, свою поэтическую родословную Ахмадулина ведет от Цветаевой, не случаен в данном контексте образ рыси – намек на игру в семье Цветаевых (Марина дочерью Алей звалась Рысью). Когда Ахмадулина писала о духе азиатства в себе («Незапамятный дух азиатства / до сих пор колобродит во мне»), она писала об одиноком скитальце, кочевнике-поэте, и вспоминаются «Скифы» Блока, «Сказка о черном кольце» Ахматовой и мифическая татарщина «Ханского полона» Марины Цветаевой («Мне скакать, мне в степи озираться…», 1956). А февральская метель, февральские «любовь и гнев погоды» посвящены Борису Пастернаку:

Ручья невзрачное теченье,

сосну, понурившую ствол,

в иное он вовлек значенье

и в драгоценность перевел.

(«Метель», 1968)

Подобно своему гениальному предшественнику, Б. Ахмадулина «марала» тетрадь, чтобы переводить на поэтический язык все, что ранило или врачевало ее душу. «Словно дрожь между сердцем и сердцем, / есть меж словом и словом игра», – объясняла она своим читателям («Это я…», 1968). Творческое ремесло для Ахмадулиной сродни детской игре, труду художника или самой природе, создающей свои неповторимые зарисовки:

Как это делает дитя,

когда из снега бабу лепит, —

творить легко, творить шутя,

впадая в этот детский лепет.

(«Зимний день», 1960)

Или работе дачника, спозаранок бредущего на участок:

Лишь грамота и вы – других не видно родин.

Коль вытоптан язык – и вам не устоять.

Светает, садовод. Светает, огородник.

Что ж, потянусь и я возделывать тетрадь.

(1981)

Слово Ахмадулиной материально, вещно, эквивалентно Жизни, точно замещает реальность. В нем простор райского сада: «Я вышла в сад, но глушь и роскошь / живут не здесь, а в слове «сад». / Оно красою роз возросших / питает слух, и нюх, и взгляд» (1980). Умение преображать мир охватывает столь непоэтичную, окрашенную страданием область медицины, когда уют проникает в действие лекарства – прозаической валерьянки: «И вот теперь разнежен весь мой дом / целебным поцелуем валерьяны, и медицина мятным языком / давно мои зализывает раны (1962). Всякая больница – место неуютное, печалью не только твоей, но и чужой хвори. Одно из замечательных стихотворений Ахмадулиной, обращенное сразу к двум Борисам – Мессереру и Пастернаку, написано в момент болезни («Когда жалела я Бориса…», 1984). Ахмадулина в тот час жизни была тяжело больна, но вместо ужаса и страха смерти, в памяти воскресает пастернаковское стихотворение:

Когда жалела я Бориса,

а он меня в больницу вез,

стихотворение «Больница»

в глазах стояло вместо слез.

У Пастернака в его «Больнице» – болезнь; предчувствие смерти; последнее очарование совершенством мира; обращение к Богу с благодарным словом. Бог даровал Ахмадулиной жизнь – и «в алмазик бытия бесценный / вцепилась жадная душа». Смертельную болезнь победили чудные строки Пастернака «про перстень и футляр», про поэзию жизни и смерть. Выздоровление – прежде всего возвращение к творчеству: «Опробовав свою сохранность, / жизнь стала складывать слова». Стихотворение «Когда жалела я Бориса…» посвящено Поэзии. Поэзия в воспоминании о Пастернаке (футляр – последнее слово его «Больницы» – и стихотворения Ахмадулиной: этим словом обозначен конец, от которого уберегли стихи); поэтичны чугунные львы, возлежащие у больничных дверей, поэтичен рассказ о посещении родных с «вредоносно-сильной едой». Игра со львами – игра жизни «напоследок» и поэтическая игра, длящаяся до конца жизни. Так случилось, что ряд циклов последних лет связан с больничной темой. Несмотря на минорную тональность, обусловленную темой, это стихи жизнеутверждающие, стихи-благодарность («Глубокий обморок», «Блаженство бытия», «Пациент»). К жизни возвращало тоже искусство Слова, своего или чужого. Вселенная – сокровище, постоянно искушающее «скрягу» -поэта, скупого рыцаря слов, для которого «детище речи» – неодолимый соблазн. Белла Ахмадулина – «старый глагол в современной обложке», чей словарь – смешение нескольких языков, пушкинского, цветаевского и нынешнего московского слова. Для нее «долгая дорога из Петербурга в Ленинград» мгновенна. Достаточно спутника-поэта, чтоб был разыгран «стихотворения чудный театр» и появились стихи о встрече у колонны с тем, кто «так смугл и бледен», к кому любви «не перенесть», чтобы, вспомнив лицейское братство Пушкина и Дельвига, написать стихотворное послание Булату Окуджаве («Шуточное послание к другу», 1977).

Крутой характер одиночества скрашивали прекрасные черты друзей. «Подражание» (60-е) воскрешает строки пушкинского «Ариона». В нем та же тема путешествия вместе с товарищами на челне. С лирической героиней – четверо спутников, уцелевших «меж бездною и бездной», но сошедших на берег «поврозь». Друзья Ариона погибли, дорогие сердцу Ахмадулиной друзья остались живы. Кто в этой четверке? Речь о современниках? Ахмадулина уверена, что не сумеет прельстить дельфина своим пением, что поэты, плывшие с ней на челне, талантливее: «Зачем? Без них – ненадобно меня», – отказывается она от славы. Челн погиб. Обломки челна («Лишь в его обломках / нерасторжимы наши имена») – напоминание о поэтическом челне Пушкина («И на обломках самовластья / Напишут наши имена», «К Чаадаеву») и надежда на временность отчаяния, ибо только в момент творчества каждый из друзей-поэтов оказывается в одиночестве: «Но лоб склоню – и опалит ладони / сиротства высочайший ореол». Позже, в стихотворении «Надпись на книге: 19 октября» (1996), обращенном к Фазилю Искандеру, она скажет: «Согласьем розных одиночеств / составлен дружества уклад». И снова – любовь к Пушкину, цветок стихотворения, преподносимый лицейской дате – 19 октября. «Моя неразрешимая державность», ― сказала Ахмадулина о Пушкине в одном из интервью.

В поэзии за стихом всегда остается тайная недосказанность, всякая поэтическая речь, речь большого художника, раскрывает его духовный мир только отчасти. Темное дно стиха оставляет возможность вживания в поэтическое слово, проникновение в глубины подтекста. «Все сказано – и все сокрыто. / Совсем прозрачно – и темно», – написала Ахмадулина в июне 1984 года в стихотворении, созданном в ленинградской больнице, о загадке личности Блока («тайник, запретный для открытья»). Ахмадулина полагает, гений «не сведущ в здравомыслье зла», не в состоянии предвидеть низости жизни. Блок умер, потому что не мог петь, не снес пошлого ответа века на свой вопрос: «Вослед замученному звуку / он целомудренно ушел». Стихотворение венчает метафорический образ признания самой природы: «белой ночи розы / все падают к его ногам». Ахмадулина утверждает вечную силу присутствия любимого поэта, дарит читателям еще одну «розу» своей лирики. Эта же тема тайны ухода гения звучит в стихотворении «Вишневый садъ» (2006), где Ахмадулина размышляет о смерти Пушкина и Чехова.

Беллу Ахмадулину коробило отношение к поэзии как к чему-то утилитарному, оттого она извинялась с некоторой иронией, впрочем:

Прости, за то прости, читатель,

что я не смыслов поставщик,

а вымыслов приобретатель

черемуховых и своих.

(1985)

В последние годы Ахмадулина меньше оглядывалась на читателя, меньше придавала значение тому, сколько человек ее поймет. Это связано с определенным этапом жизни и творчества, когда художник знает, что хочет сказать, знает, что читатель обязательно отыщется. По-прежнему много в позднем творчестве Ахмадулина обращала свои стихи к друзьям-современникам. Стихотворение становилось разговором, монологом, иногда шутливым (В. Войновичу, Ю. Росту), иногда драматическим (Галине Старовойтовой). Нередки у нее диалоги не с человеком, а с черемухой, сиренью, с елкой или с китайской чашкой. Ахмадулина любила, особенно в позднем творчестве, цитировать слова Пушкина о том, что поэзия должна быть глуповата. Наверное, ей казалось, что стихами должны становиться не умственные, а какие-то иные, близкие живому чувству поводы. Может быть, то, что пробуждает наш восторг? печаль? радость? Стихи последних лет: «Глубокий обморок», «Блаженство бытия», «Хвойная хвороба», «Пациент», стихи-посвящения, пейзажные стихи ― стихи нового, трудного времени, когда бесценным даром для поэта оказывается возвращение из небытия в Жизнь, к любимым поэтическим строчкам, к Пушкину, ко всему тому, что в этом мире составляет «блаженство бытия»:

Но как же ослепительно светло

Даруемое жизнью напоследок!

(«Блаженство бытия»)

«Лежаний, прилежаний, послушаний я кроткий и безмолвный абсолют», ― говорит о себе Поэт, остро воспринимающий сквозь болезнь и вынужденное больничное затворничество радость жить, чувствуя себя ближе к страдающему человечеству:

Ненужно ей навязывать заданий.

Достаточно понять при свете дня,

насколько все вокруг многострадальней,

добрей, превыше и умней меня.

Приобретатель вымыслов, Белла Ахмадулина «в беззащитном всеоружье» и после смерти стоит «на службе обожанья» природы, ее стихи ― бесценный дар любви и творчества, соцветий красоты, «любви великой маленькие плачи» – развивает умение ощущать «нежный вкус родимой речи», рождает чувство прекрасной приобщенности драгоценностям отечественной и мировой словесности.25

2007—2012