Вы здесь

Из Иерусалима. Статьи, очерки, корреспонденции. 1866–1891. I. Церковная жизнь святого града (архимандрит Антонин Капустин, 2010)

I

Церковная жизнь святого града

1866

Праздник Рождества Христова в Вифлееме

В нынешнем (1865) году Святая Земля имела утешение праздновать Рождество Христово вместе с своим Патриархом. Блаженнейший Кирилл (2-й сего имени и 128-й в числе Патриархов Иерусалимских)[61], большею частью проживающий в Константинополе, почти весь истекающий год провел во Святом Граде. Заранее еще стало известно в Иерусалиме, что на праздник Рождества Христова он сам будет служить в Вифлееме.

Наш малый Иерусалим – русский – не только был уведомлен об этом, но и некоторым образом приглашен к празднику. Около 600 поклонников и поклонниц русских с нетерпением ожидали радостного дня. Весь этот месяц был для них временем беспрерывных малых тревог. В ноябре задумано было весьма трудное – или и прямо почитавшееся невозможным – дело доставки из Яффы в Иерусалим трех русских колоколов, пожертвованных ко Гробу Господнему и уже пятый год лежавших на пристани яффской. К чести русского имени, предприятие это увенчалось полным успехом. Колокола были доставлены на свое место русскими руками. Потрудившиеся в этом деле всю жизнь с отрадой будут припоминать, как они дружным обществом в 60–70 человек, мужчин и женщин, тащили по горам Иудейским колокол во Святой Град, не видевший, конечно, еще никогда такой редкости от времен Давида и Соломона.

Этот колокол 24 числа (декабря), в 10 часов утра, возвестил Иерусалиму, что первосвященник Святого Града выезжает из города. По обычаю, толпа народа собралась в тесной улице Патриархии – провожать доброго владыку. Стук копыт 15–20 лошадей по мостовой заглушал самый звон. Патриарх, как обыкновенно, отправился с немалою свитою, в числе которой были два архиерея, несколько архимандритов, иеродиаконы и проч. К сожалению, целую неделю пред тем радовавшая нас хорошая погода в ночь под 24 число вдруг изменилась в холодную и дождливую. Довольное число из наших избыли неприятностей дурного времени, ушедши в Вифлеем еще в четверток. Мы же, пожелавшие видеть праздник во всей его полноте и целости и для сего примкнувшие к кортежу патриаршему, почти от самого Иерусалима и до Вифлеема были под дождем и пронзительным ветром. Ехали все ускоренным шагом и редко рысцой. Патриарх сидел на своей, известной всему городу, белой лошади, поддерживаемый с обеих сторон прислугой. Архиереи следовали непосредственно за ним. Впереди Его Блаженства ехал патриарший кавас[62] с поднятой, по обычаю, булавой. Еще далее впереди из толпы всадников раздавались глухие и тупые звуки какого-то кимвала или тимпана местного произведения[63], дававшего две переменяющиеся ноты и ударяемого под такт лошадиного шага.

Менее, чем в час, пройдено было расстояние от Иерусалима до высоты, разделяющей горизонты иерусалимский и вифлеемский и занятой монастырем святого пророка Илии[64]. Весь поезд остановился под стенами обители и всадники сошли с коней для кратковременного отдыха. Его Блаженство отказался войти в монастырь и с обычною ему простотою и невзыскательностью поместился в пустом придорожном малом строении, служащем, по-видимому, для корма или загона монастырского скота. Достойное священной памяти Богоприемного Вертепа помещение! Игумен монастыря, с своей (весьма немногочисленной) братией, немедленно занялись угощением путников вареньем, водкой и кофе, по местному обыкновению. Сырая погода и труд пути представляемы были угощающими в извинение раннего вкушения, или «подкрепления» по отзыву некоторых угощаемых, в день, определенный для строгого воздержания с утра до вечера[65].

Во время угощения подъехал из города и наш архимандрит[66] в сопровождении каваса с булавою. Затем прибыла депутация старшин вифлеемских для поднесения поздравления Патриарху. Уже минут 20 длился отдых. Мне сказали, что поджидают нашего консула[67], в первый раз еще принимающего официальное участие в Вифлеемском празднестве, по-видимому, весьма ценимое Его Блаженством; вопреки своей нелюбви к внешним украшениям, он имел на себе тогда орденскую звезду св. Александра Невского. Напрасно также ожидали, что и небо, может быть, прояснится к полудню. Ветер усиливался и, врываясь в бездверный приют гостей, поднимал сбитую на полу солому, грозя ею застлать глаза искавшим защиты от него. Наконец, Патриарх сказал: «как бы не запоздать нам», и пошел к своему сивке. Все последовали его примеру. Тем же порядком поехали далее. Депутация увеличила поезд. У памятника Рахили[68] нагнал нас и ожидаемый наш г. консул с драгоманом[69] и двумя кавасами. Было и еще несколько лиц, приставших к поезду, так что весь он растянулся более, нежели на 1/2 версты и представлял бы из себя нечто действительно торжественное, если бы не жестокая непогода, заставлявшая забыть не только о великолепии, но даже и о простом порядке.

От монастыря пророческого дорога идет косогором, сначала опускаясь, а потом поднимаясь к высям Вифлеема, стоящего почти на одном уровне с монастырем. Вся дорога проложена по камню и была скользка и грязна теперь от лившего столько времени дождя. Вифлеем еще скрывался за горою, но звон колоколов долетал уже из него до нас и веселил сердце. Наконец, мы достигли высоты, с которой открылся нам и пророчественный дом хлеба небесного[70], едва, впрочем, различаемого сквозь густой дождь. Мы спустились в единственную улицу его, узкую, кривую и весьма неровную. В дверях и окнах нас приветствовали то криком, то смехом, то немым дивлением кучки детей, за непогодою, вероятно, оставшихся дома, а может быть, и не принадлежащих к Православной Церкви, имеющей и здесь соперничествующую себе пропаганду римскую. Улица окончилась, и мы выехали на большую площадь, прямо в лице древнейшему и величайшему в Палестине христианскому храму[71]. Толпа народа была здесь непроходимая. Пред самым храмом стояли в два ряда солдаты[72], образуя собой дорогу к нему. Не доезжая до них, все сошли с лошадей и направились к низкой и узкой дверце западной стены храма, приобретшей такую громкую и всесветную известность по вопросу, возбудившему последнюю Восточную войну[73]. Пролезши сквозь нее, мы очутились в темном притворе, из которого другою, большею, дверью вступили в так называемую «колоннаду», т. е. западную половину древней базилики, уже во время нашего древнейшего паломника Даниила отделявшуюся, как видно, стеной от восточной половины, или точнее – третьей части всего здания[74].

При вступлении во храм Его Блаженство облачился в патриаршую мантию (фиолетовую с парчовыми скрижалями и источниками из широкого золотого галуна) и с пением вышел чрез третьи двери в перекрестную часть храма, собственно называемую теперь церковью, и, благословив здесь народ, стал на свою кафедру у правого столба солеи, поставив рядом с собой и нашего консула. Против него на левой стороне, также у столба, занял место его второй наместник, митрополит Газский[75]. Третий архиерей ушел в алтарь.

Немедленно началось служение часов. Патриарх, по обычаю, сам начал чтение первого часа и сам же, в конце всякого часа, читал положенные молитвы. Псалмы читались скоро, но тропари петы были с нарочитым тщанием и длились в сложности не менее 20 минут. Первый из них пел сам Патриарх. Евангелие первого часа прочитано было также Патриархом с его кафедры. По окончании его Патриарх кадил всю церковь и Святой Вертеп. На третьем часе, по предложению Его Блаженства, Евангелие читал наш архимандрит по-славянски, стоя в царских дверях лицом к народу, как это делается у нас в пасхальную вечерню, и также, по прочтении, кадил всю церковь и Святой Вертеп. На шестом часе читал Евангелие Преосвященный Фаворский Агапий[76] по-гречески, стоя также в царских вратах и накинув на себя один омофор. Каждение вместо него производил один из священников. На девятом часе читал Евангелие по-арабски чередный священник. В конце часов один из иеродиаконов говорил проповедь, длившуюся около 1/4 часа.

Вслед за богослужением часов началась вечерня. Служащим был один из священников. Патриарх сам читал предначинательный псалом[77], продолжая стоять на своей кафедре. Во время пения стихир вечерних (на Господи воззвах)[78] начали выходить из алтаря северной дверью священники, имевшие принять участие во входе, для принятия патриаршего благословения на облачение.

Первый вышел наш о. архимандрит в сопровождении двух диаконов[79]. Дело происходит так: берущий благословение выходит и становится на средине солеи, по линии патриаршей и наместничей кафедр. Положив земной поклон пред алтарем, обращается к патриаршей кафедре и делает такой же поклон Патриарху, затем подходит к Патриарху, целует его руку и, отступивши мало, вторично кланяется ему в землю и отправляется в алтарь южной дверью. Священники выходили попарно. Треть или четверть их были арабы, вместо камилавок имевшие на голове своей чалмы черного цвета. Особенно один из них обращал на себя внимание всех, черный, высокого роста, из заиорданского селения Салт, в национальной одежде бедуинов и едва-едва не совершенно босой. На входе шли старшие вперед и становились полукругом, первый у самой патриаршей кафедры с левой стороны, а последний почти уже у иконостаса. Архидиакон стал с Евангелием не к алтарю лицом, а к Патриарху. После возглашения: Премудрость, прости, Его Блаженство первый начал петь: Свете тихий… Престранное пение это, к которому нет никакой возможности подладиться тому, кто не хочет или не умеет петь в общий унисон, продолжалось 10 минут. На словах: Достоит ecu… священники делали легкий поклон Патриарху и уходили в алтарь, но не разоблачались там, в ожидании имевшей наступить вскорости литии[80].

Паремии[81] были прочитаны скорее, чем это делается у нас. Их читают, как бы рассказывая, без малейшей интонации или растяжки голоса. Тотчас по окончании их начали петь славник[82] литийный: Веселися Иерусалиме… и прежним порядком стали выходить из алтаря, прямо из Царских врат, священники, становясь по-прежнему полукругом и имея в средине столик с хлебами, коих было более 10 на самом блюде, и кроме того еще большая корзина с ними стояла позади столика. Хлебы большие, плоские, имеющие каждый на верхней стороне своей рельефное изображение Рождества Христова. По окончании пения стихиры Патриарх прочитал: Ныне отпущаеши. За возгласом: Яко Твое есть царство… следовало однократное пение тропаря: Рождество Твое… причем служащий священник крестообразно, тоже однажды, кадил хлебы. Затем архидиакон снял стоявший на верхнем хлебе серебряный, искусной работы, в виде деревца с плодами (чашечками для вина и елея и пр.), подсвечник, и стал с ним за столик лицом к Патриарху, а служащий священник взял в обе руки верхний хлеб и, подняв его, держал, обратившись лицом к алтарю. Патриарх с кафедры своей прочел молитву благословения. На словах: Яко Ты ecu благословляли… священник сделал держимым им хлебом крест над прочими хлебами, и затем поднес его к Патриарху, который, облобызав изображение Рождества Христова, передал хлеб нашему консулу. Священники вошли в алтарь, а народ бросился к патриаршей кафедре за другими хлебами, которые Его Блаженство раздавал целыми. По обычаю, самые ревностные в этом деле были мы, русские, в особенности же наши поклонницы. Они так натиснули на кафедру и на самого раздавателя крупиц трапезы церковной, что сломали его дорогой посох (патериссу). Огорчившись этим, Блаженнейший перестал раздавать хлебы и несколько времени, видимо, был не в духе. Взамен сломанного, ему принесли из ризницы другой посох простой работы. Между тем, после малой ектений, стали петь Трисвятое, и пошла своим порядком литургия Василия Великого, продолжавшаяся около часа.

Во время вечернего богослужения многократно перестававший и возобновлявшийся дождь не обещал и на самый праздник хорошей погоды. Вышед из церкви, народ укрывался от непогоды на галереях монастыря, не вмещаясь в странноприимных кельях его. Трудная и беспокойная ночь ожидала стольких пришельцев, не имевших ни чем утолить голод, ни где приклонить голову! Усердия игумена и немалой прислуги обители едва ставало на то, чтобы удовлетворить нуждам наиболее почетных гостей. В такую сырую погоду и при такой усталости чашка чаю была бы неоцененным утешением, и многие из «товарок» наших с глубоким жалением воспоминали свой приютский чай; но не до чаю было в такую позднюю пору и в такое ненастье, когда нельзя было найти и хлеба; кто мог, утешал себя мыслью, что в Вифлееме не только нам, но и Сыну Божию не нашлось более удобного места, кроме Вертепа. Счастием несравненным можно уже было считать и то, что мы несем тесноту у самого сего Вертепа, и, без сомнения, до конца жизни своей будем с умилением вспоминать эту «рождественскую ночь». Благодарение Богу и за то, что нам позволено было сидеть ночью в самой церкви и даже в самом Священном Вертепе. Чего-то не передумаешь на таком избранном ночлеге, и каких и как и о ком не вознесешь молитв к почившему здесь некогда Чаянию языков[83]!

В 6 часов по восточному счету, т. е. в 7 часов от захождения солнца и, следовательно, около полуночи, колокол церковный благовествовал Вифлеему час утреннего славословия. Храм был освещен множеством разноцветных лампадок, развешенных гирляндами от стены до стены и производивших чудное впечатление на глаз и на сердце. Подобно вчерашней, происходила встреча Патриарха. Благословив народ, Его Блаженство стал на свою кафедру, а равно и его наместник занял свое место. Служба началась полунощницей[84]. После 50-го псалма долго происходило распевание стихир на литии и на стиховне, оставленных вчера на вечернем благословении хлебов. За ними следовали трисвятое, тропарь праздника и отпуст по уставу полунощницы. Видя, что вслед за тем начинается утреня, я спросил одного, говорившего по-русски, грека: Когда же будет повечерие[85]? На это он отвечал не без иронии, как казалось: Когда повечерие, то значит после вечерни. Я дерзнул заметить: Зачем же литию пели на полунощнице, тогда как благословение хлебов было на вечерне? Мне отвечали, что благословение хлебов само по себе, а лития сама по себе.

Утреня[86] началась чтением «царских» псалмов с ектенией, по уставу ежедневной службы[87]. Шестопсалмие читал сам Патриарх. Чтение кафизм было непрерывное, разделяемое на Славы, в число которых включены были и псалмы полиелея. Затем следовало протяжное пение седалъных, длившееся опять не малое время. Во время сего пения, снова все священники выходили попарно из алтаря северной дверью принимать благословение у Патриарха на участие в церемонии полиелея, составляющей самую торжественную часть всего праздничного богослужения. За священниками, точно таким же порядком, взяли благословение у Его Блаженства и оба архиерея, делая ему низкий (но не в землю) поклон и целуя его руку. По окончании этого поклонения и сам Патриарх сошел с своей кафедры и, вошед Царскими вратами в алтарь, облачился в полную архиерейскую одежду. Три архиерея, до 20 священников и 7 или 8 иеродиаконов, все с зажженными свечами, окружили Св<ятой> Престол в ожидании окончания седалъных. Когда пение в церкви умолкло, первый сам Патриарх начал петь умиленным голосом, и ему немедленно стали вторить в алтаре и церкви седален по полиелеи: Приидите, видим, вернии, где родися Христос… Я позавидовал в эту все-торжественную минуту всякому греку, которого пение на родном языке слов, имеющих такой разительный смысл, должно было приводить в совершенный восторг. Поя, выходили все свещеносцы из Царских врат попарно и медленно направлялись к южному спуску в Богоприемный Вертеп. У самого входа в священную пещеру пропели: слава и ныне, и идя по ступеням пещеры, еще раз возглашали: Приидите, видим и пр.

О, как хотелось, чтобы это вторичное пение седалъна, так отлично приспособленного ко дню и месту, было на славянском языке! Неизъяснимо трогательно было, в самом деле, внимать словам священной песни и подходить к месту, идеже родися Христос. Вертеп одет был по стенам (временно) шелковой желтой с синими крестами материей русского изделия и, вероятно, жертвования, а самое место Рождества завешено было белым флером, сквозь который таинственно разливался свет многих лампад, и слегка очертывалась, не менее оной дверцы знаменитая, звезда с латинской надписью[88]. Патриарх с архиереями стали у самой ниши Рождества, лицом к народу. Перед ними полукругом расстановились диаконы. Большая часть священников, по тесноте места, вышла северным сходом Вертепа наверх в церковь. Певцы пели степенны 4-го гласа. Затем Патриарх прочел положенное по уставу Евангелие, обратившись по-прежнему лицом на запад. Не нужно говорить, как это евангельское повествование, что мое на самом месте события, в самый день и, может быть, час его, должно было действовать на сердце христианина-слышателя, и, прибавим опять, – разуметеля слов Евангелиста. Что делать? На земле нет одного общего языка, и неизбежно в подобных случаях одному кому-нибудь только внимать, а другому – внимать и понимать.

По прочтении Евангелия, певцы пели: Всяческая днесь…, а Патриарх приложился к месту рождения Христова, обозначенному звездой, пригласив сделать то же и нашего консула. Никто другой не удостоился сей чести. Затем архидиакон возгласил ектению: Спаси, Боже, люди Твоя, к которой потом присоединены были и другие прошения из последования литии. Особенно вознесены были одним из иеродиаконов (вчерашним проповедником) ко Господу Богу моления на славянском языке – о Государе Императоре[89], Государыне Императрице[90] и Государе Наследнике[91]. По особенному приказанию Его Блаженства, к ним присовокуплены были еще два отдельные прошения о великом князе Константине Николаевиче[92] и о великом князе Михаиле Николаевиче[93]. Затем такие же прошения, но уже на греческом языке, возглашены были о рабах Божиих поклонниках: Андрее (нашем консуле)[94], Николае (нашем посланнике в Константинополе)[95] и иеромонахе Антонине (нашем архимандрите здешнем[96]). Потом еще несколько избранных имен помянуты были отдельными прошениями.

Наконец последовало общее прошение о милости, жизни и пр. рабов Божиих. При сем все диаконы в одно и то же время начали читать – каждый свой, мелко исписанный, лист имен. За ними и все присутствовавшие также произносили тихомолком имена своих близких. Гул сего поминовения также имел в себе нечто весьма торжественное. Довольный тем, что был одним из поминающих, я однако же жалел о том, что не мог слышать сего молитвенного гудения, износящегося из-под земли, в самом храме. Пусть будет это минута, в которую Бог Слово в первый раз приклонил так близко ухо свое к мольбам человеческим, Сам быв плоть, Сам слух и язык, по всему уподобився братии, искушен быв, да может и искушаемым помощи! Полиелей заключился обыкновенным возгласом: милостью и щедротами… и все стали выходить северной лестницей в храм с пением: Христос рождается, славите[97]

Поднявшись наверх, начали троекратное обхождение всего храма через боковые двери поперечной стены и через галереи колоннады. Впереди шли с большим крестом и рипидами[98] (прекрасное русское пожертвование) дети, одетые в стихарики с перекрещенным орарем[99]. За ними – кучка певцов-арабов, потом длинный ряд священников, шедших попарно. Потом певцы-греки. За ними – диаконы, за диаконами архиереи и, наконец, сам Патриарх. Пока совершали троекратное обхождение, пение канона достигло кондака 6-й песни. Оба хора пели в один и тот же тон, одними и теми же нотами, и настолько имели расстояния между собою, что разноголосицы не было. А она неизбежно была бы, если бы, кроме греков и арабов, еще запели мы своим отдельным хором, – чего весьма многим из наших от всей души желалось. Прошедши в третий раз северную галерею колоннады, процессия не направилась к южной, чтобы ею возвратиться в церковь, а пошла срединою храма. Достигнув средоточного места ее, означенного в помосте особенным мраморным украшением, Патриарх остановился, и еще раз возглашена была по-славянски сугубая ектения о Царствующем Доме России, всех благодетелях и посетителях вифлеемской святыни и всех, участвующих в нарочитом сем празднестве. Затем, продолжая идти к средней двери поперечной стены, пели великий прокимен: Кто Бог велий, яко Бог наш. По уставу, его должно было петь сегодня вечером, если бы праздник не случился в субботу. Теперь же место ему было на вчерашней вечерне. Не знаю, вследствие чего он пет был на утрени и притом во время канона. Возвратившись в церковь, духовенство вошло в алтарь и разоблачилось там.

Было около 3-х часов утра. Патриарх опять стал на свою кафедру, а наместник против него. Девятую песнь и светилен пели эти высшие духовные сановники сами, чередуясь. Арабского пения уже не было более слышно. Зато из-за деревянной стенки, с левой стороны алтаря, начали раздаваться нестройные звуки коптского пения, перед которым и греческое казалось уже как бы симфонией.

С началом пения стихир хвалитных Патриарх вышел на некоторое время из церкви, между тем колокол еще раз стал сзывать верующих к литургии, и еще раз была сделана встреча Патриарху, прервавшая на несколько минут пение стихир. И опять стали выходить попарно из алтаря священники, для принятия благословения от Патриарха, обычным порядком. Когда они кончили свое дело, Патриарх сам сошел с кафедры на средину солеи и стал читать входные молитвы. Приложившись, по обыкновению, к местным иконам и благословив народ, он отошел в глубь церкви, где поставлено было для него кресло. Певцы запели великое славословие, а диаконы возгласили: священницы изыдите! Священники, уже успевшие облачиться, стали выходить из алтаря Царскими дверьми попарно, старшие вперед, каждый неся с собою на блюде или просто в руках какую-нибудь из принадлежностей патриаршего облачения. Нашему архимандриту досталось нести и держать патриаршие панагии с наперсным крестом. Чуть установились на свои места священнослужители, из Царских дверей вышли оба архиерея и взяли и себе у Его Блаженства благословение сказанным уже порядком. Патриарх не только давал им для лобзания свою руку, но и прямо благословлял их. Владыки ушли в алтарь облачаться, а среди церкви началось патриаршее облачение. Два диакона, стоя впереди, возглашали – один приличный стих псалма, а другой общее ко всем им заключение: всегда, ныне и присно… При сем я заметил, что слова Писания приводятся ими неизменно, например: да возрадуется душа моя, облече бо мя[100] и пр., зато вместо: священницы Твои облекутся, возглашено было: архиереи Твои[101] Последний стих, при возложении митры, повторен был диаконами трижды. Между тем пение великого славословия было кончено. Пропет был и тропарь праздника. Тем утреня и завершилась.

Архидиакон, обратившись к алтарю, возгласил: архиереи изыдите. Оба архиерея, «в камилавках под крепом», каждый держа под мышкой свой служебник, вышли из Царских дверей, и, поклонившись слегка Патриарху, стали по сторонам его, в ряду священников, имея каждый позади себя кресло, как и Патриарх. Архидиакон, став перед Патриарха, произнес напряженным голосом: рече Господь: тако да просветится свет ваш и пр. Затем архиереи стали молиться. Наш архимандрит, еще раз взяв благословение у Патриарха (без земных поклонов), вошел Царскими вратами в алтарь.

Началась божественная литургия, около 4 1/2 часов утра. Первая екте-ния говорена была, естественно, по-гречески, вторая – по-славянски, третья – по-арабски. Во время антифонов архиереи садились, хотя и на самое малое время. На малом входе не было пето ни приидите поклонимся… ни Рождество Твое, Христе Боже наш…, а вместо того пропет был входной стих: Из чрева прежде денницы родих Тя и пр., к которому присоединен был обыкновенный припев: спаси ны, Сыне Божий, рождейся от Девы и пр. Так, мне сказали, надобно петь и на все Господские праздники, заменяя: Приидите поклонимся входным стихом. По окончании тропаря и кондака было обычное многолетствование Патриарха, возглашенное сперва в алтаре архиереями на арабском и на греческом языке, а потом в церкви архидиаконом и певцами, причем Его Блаженство величаем был «Блаженнейшим, Божественнейшим и Всесвятейшим». Помянуты были при сем поименно и прочие Восточные Патриархи архидиаконом.

Апостол читан был по-гречески, по-славянски и по-арабски. Чтение Евангелия имело пасхальную торжественность. Как в день светлого Воскресения Христова на литургии (по здешнему обычаю – на вечерне), оно читано было по отделам, оканчивавшимся словами: поклонимся ему… Вифлееме иудейстем… поклонюся ему… во страну свою… Первый читал у престола, обратившись лицом к народу Патриарх по-гречески. За ним, стоя в Царских вратах, наш архимандрит по-славянски. За ним, у патриаршего места, один из священников по-арабски. Потом, у наместничьей кафедры, один иеродиакон, поклонник из Бессарабии, по-валахски[102]. Наконец, с возвышенного амвона в глубине церкви, иеродиакон опять по-гречески. К начатию каждого нового чтения ударяем был по три раза большой звонец, держимый диаконами поблизости Патриарха и извещавший – кого касалось дело – о наступлении его очереди. По окончании всех чтений минуты две продолжалось звенение, производившееся под некоторого рода такт, пока все благовестники возвратились в алтарь, неся при персях своих торжественно проповеданный ими языкам велерадостный глагол спасения.

На великом входе, по обычаю, Патриарх, прежде чем принять от архидиакона священный дискос, прочел разрешительную молитву над живыми, причем помянул много разных имен отсутствующих и присутствующих лиц. Взяв же священный дискос, поминал августейшие имена Царствующего Дома нашего. Таким же образом, прежде принятия св<ятой> чаши, прочел разрешительную молитву усопшим, помянул притом ближайших предместников своих и многих других архиереев и мирян. Взяв же чашу, возгласил имена во блаженней памяти преставившихся Императора Николая I[103], Императрицы Александры <Федоровны>[104] и великого князя Николая <Александровича>[105]. Литургия окончилась на рассвете. Патриарх с полчаса оставался еще в церкви, раздавая народу антидор.

Тот же неприветливый и неумолимый дождь встретил нас по выходе из церкви. Он вдруг положил конец нашему празднику. При хорошей погоде целый день остаются в Вифлееме гости Иерусалима. Сам Патриарх (в отсутствие его, его наместник) обыкновенно ездит после обеда в долину Пастырей, совершая там в пещерной церкви приличное молитвословие[106]. На сей раз он имел намерение ночевать в Вифлееме и на следующий день служить в соседнем селении Бетжала[107]. Непогода заставила его, вскоре после обеда, возвратиться в Иерусалим, не посетивши и долины Пастырей. Его примеру последовали и мы.

Еще не доезжая Иерусалима, услышали мы веселый и неперестающий звон в своих «заведениях»[108]. Тогда только вспомнили мы, что великое и любезное отечество наше празднует, в день явления на земле Примирителя языков, победоносное изгнание из пределов его двадесяти враждебных ему языков[109].


Посетитель Вифлеема


Иерусалим. 30 декабря 1865 г.


Печатается по публикации: Церковная летопись «Духовной беседы» 1866. № 9. С. 126–136; № 10. С. 141–146.

Латинское богослужение последней недели Великого поста в Иерусалиме

К счастью тех поклонников, которые, кроме целей чисто духовных, ищут в Иерусалиме и удовлетворения своей любознательности, на сей год Пасха Христова праздновалась отдельно двумя половинами христианства: восточной (православные, армяне, копты, сириане) и западной (латины, протестанты), так что русскому поклоннику можно было высмотреть богослужение Великой седмицы различных вероисповеданий с полной подробностью и полным спокойствием духа. Само собою разумеется, что после своего богослужения (т. е. греческого, представляющего множество особенностей от нашего русского) меня всего более занимало латинское, которое в первый раз доводилось мне увидеть и – что всего дороже – на самых местах евангельских событий.

Мне сказали, что самые любопытные в этом отношении дни Страстной седмицы суть: Вербное воскресение, Великий Четверток и Великий Пяток. Я поставил себе долгом не пропустить их.

В латинскую Неделю пальм (нашу шестую Великого поста)[110] мы ночевали в храме. Вероятно, во избежание совпадения двух богослужений, греки в тот день служили свою праздничную литургию не в церкви Воскресения, где она совершается обыкновенно утром на восходе солнца, а в самом Гробе Господнем, и след<овательно>, в полночь, по неизменному правилу. Служил сам Патриарх с тремя священниками, из коих один был русский. По обычаю, нередко слышалось при сем родное слово. Диакон не раз говорил ектению ломаным славянским языком. В подобных случаях обыкновенно те же греческие певцы поют: Господи помилуй по возможности близким к русскому напевом. Но на этот раз из нас как-то неожиданно составился многолюдный хор и мы огласили своды святилища полным русским (конечно, не отличным) пением. Даже Символ веры пропет был нами при этом, вопреки местному обычаю. Едва успели перебить нас греческие певцы на: Тебе поем.

Служба кончилась к 3-м часам утра. Не зная определенно, когда начнется латинское богослужение, я остался дожидаться его в храме. С восходом солнца стали набираться в храм празднующие латинцы и между ними немалое число духовных лиц. Место между греческим собором и часовней Гроба Господня, приуроченное для «хора» при всяком совершении латинской литургии на Гробе, оставлено было и теперь свободным[111]. Сбоку его, на южной стороне, помещена была временная епископская кафедра под балдахином. Пришел отряд турецких солдат и окружил все место священнодействия. С большим шумом прибыл латинский епископ (титулуемый в Риме Патриархом Иерусалимским) Иосиф Валерга, человек высокого роста, с смелым открытым лицом и большой седой бородой[112]. Все духовенство, прибывая в храм, немедленно удалялось в латинскую капеллу, пристроенную к северной стороне гробовой Ротонды49. Около 7 часов открылась процессия из этой капеллы в Ротонду. По два в ряд шло человек 40 духовных – младшие вперед, – из коих почти на ½ были священники-пилигримы, отличавшиеся черными, выпускными воротничками на груди. Позади всех шел, с огромным жезлом и в митре из золотого глазета, архиерей. Он стал на своей кафедре, лицом на север, а все духовенство в два ряда от перегородки греческого собора до самого входа в часовню. Начались пение и чтение. Я не мог хорошо рассмотреть из-за народа, что именно совершалось и где. Кажется, внутри Святого Гроба один из священников правил литургию. Орган молчал. По окончании службы архиерей вошел внутрь часовни и вышел оттуда с большой пальмовой ветвью, украшенной цветами. За ним туда же отправлялись один за другим – старшие вперед – и все духовные лица. Вскоре все пространство, отгороженное солдатами, покрылось вайями от финик. Мне сказали, что больше смотреть нечего, и я поспешил домой, давно уже одолеваемый сном.


В четверток (17-го марта) я опоздал к латинской обедне, бывшей, как и в минувшее воскресение, утром, и долго ждал в запертом храме начала вечерни. Около полудня стали приготовлять место для имевшего быть обряда умовения ног. Им служила та же площадка между греческим собором и часовней Гроба. Во всю длину ее расставлены были, в несколько рядов, скамьи, а в глубине их, у самой перегородки греческой церкви, стояло, на малой возвышенности, архиерейское кресло. Сзади скамеек, на северной стороне, виделась флейт-армоника, долженствовавшая заменить собою сегодня орган. Вскоре вынесен был старинной фигуры серебряный таз, наполненный водой. Его поставили прямо на пол перед первой (от востока) скамейкой южной стороны. Было уже около 2-х часов пополудни. Обряд не начинался, как говорили, потому, что ждали французского консула[113]. Шум у врат храма возвестил нам прибытие[114] представителя «старшего сына церкви»[115], которого церковные права почтенный чиновник отстаивает с такой скрупулезной ревностью, что для посторонних это кажется весьма забавным, а для епископа, как слышно, очень тягостным.

Большая толпа народа ввалила в храм и хлынула к месту, назначенному для священнодействия. Ворота опять затворились и мы волей-неволей сделались заключенниками до самой ночи. Вскоре открылась процессия из латинской капеллы. Впереди всего двигались два подсвечника с зажженными свечами. За ними, на двух блюдах, несены были полотенца и небольшие кресты из масличного дерева с перламутровой инкрустацией. Потом, попарно, шло духовенство в белых полотняных стихирах (род рубашки, окаймленной кружевом). Последний шел епископ в ризе и митре. Обряд начался каждением и чтением Евангелия, содержащего в себе повествование об умовении ног Иисусом Христом апостолам. Немедленно после сего сидевшие с южной стороны на первой скамейке 12 человек – все духовные по-видимому, но без облачений – стали разуваться. Епископ снял с себя ризу и остался в длинном белом подризнике. К первому, сидящему на скамье, придвинули таз и возле него положили на пол подушку. Епископ стал обоими коленами на подушку и начал мыть спущенную в воду ногу… По обеим сторонам его, также коленопреклоненные, стояли два священника, частью поддерживая епископа, частью подавая ему полотенца и передвигая таз и подушку. Омытую ногу тщательно вытирал архиерей и отерши целовал с заметным волнением духа. Затем он давал измытому в руки крест, который тот принимал еще с большим смущением, целуя в свою очередь подающую руку. Так переходил, или точнее передвигался епископ от одного из сидевших к другому, омыв правую ногу 12-ти человек, по числу апостолов. Последние трое были в монашеской одежде. Не у кого было мне спросить, все ли 12 были пришельцы и все ли священники? Кончив священный обряд, епископ сам умыл себе руки над другим блюдом и возвратился на свою кафедру. Надев ризу, он прочел краткую молитву, начинавшуюся словами: Pater noster <Отче наш>… Произнесши эти слова, он, от глубокого, как казалось, умиления, долго не мог читать далее. Вслед за молитвою все молча ушли в капеллу.

Через четверть часа началось приготовление к утреннему богослужению Великого пятка, известному вообще под именем Плача Иеремиина[116]. Мне говорили, что сам епископ в этот вечер поет и играет на фортепиано перед Гробом Господним. Действительно, на прямой линии от архиерейской кафедры к двери Гроба была поставлена флейт-армоника большого размера в 7 октав. За нею, ближе к Гробу, по той же линии стоял аналой с большой книгой, на развернутом листе которой можно было издали читать: in Parasceve ad Matutinum[117]. Далее, по той же линии стоял еще один аналой с богослужебной книгой без нот. По обеим сторонам преддверия часовни поставлены были по 2 подсвечника с зажженными свечами, и кроме того, с северной стороны, у самой часовни, возвышался пятнадцатисвечник, имевший фигуру нашего могильного креста, с 15 зажженными свечами, из коих одну за другой надлежало тушить в продолжение службы. Весь промежуток времени между двумя службами длился около получаса. По-прежнему показалась процессия из латинского придела. Впереди всех шли дети, в числе 11-ти, одетые в красные кафтаны с такого же цвета бархатными воротниками, откинутыми на белую рубашку, носимую, по римско-католическому обычаю, клириками сверх домашней одежды, и заменяющую наш малый фелонь причетнический, уже вышедший из употребления. У всех в руках были латинские книжки. За ними в черных сутанах и тоже белых рубашках шли попарно человек 20 питомцев Бетжальской семинарии, с остриженными волосами и выбритым на маковке кружком, величиной в полтинник. Они также все наделены были книжками. Потом следовало духовенство, замыкаемое епископом, одетым в красную мантию, подбитую горностаем, и с таким же кукулем на голове.

Владыка сел на свое кресло к самой перегородке греческого собора лицом к Святому Гробу. По правую руку его уселись на скамьях его капитул[118] со всем приезжим духовенством. Ближайшие к часовне скамьи этой стороны были заняты семинаристами, из коих некоторые, за неимением места, вошли в самый придел Ангела. По левую руку сидело братство францисканского монастыря55, коему продолжением служили дети, расположившиеся vis-à-vis с семинаристами. Составились также два хора: правый и левый. Немедленно началось антифонное пение Плача важным и трогательным напевом, прерывавшееся по временам дуэтом басов, подходивших с обеих сторон к нотной книге и певших по ней тяжелым (вроде нашего столбового) напевом короткие стихи.

Около часа длилась такого рода служба. Затем из капеллы пришел, с кипой нотных тетрадей, сгорбленный малого роста монах-францисканец, пожилых лет, знаменитый здешний органист. Поклонившись, боком и как бы мимоходом, архиерею, он присел к армонике: по сторонам его стали Basso и Soprano, а сзади регент – тоже монах – с камертоном в руке. Начался дуэт, аккомпанируемый инструментом. Около 1/2 часа длилось это несколько странное пение, напоминавшее не раз мотивы русских песен. Потом подошли к певшим еще один Basso, один Alto и двое Tenori. Открылось полное хоровое пение. Голоса все легкие и чистые. Альт весьма сильный, но, по латинской манере пения, несколько крикливый. Это, видимо, любимец хора. Басы сравнительно казались слабыми. Новое это пение длилось с полчаса и служило приятным развлечением молящимся, если только можно было предполагать таковых. Кажется, весь этот антифонный «плач», с его изящной, искусственной обстановкой, служил скорее к утишению, нежели к возбуждению молитвенного чувства.

Окончив свою пьесу, певчие удалились и снова стал слышаться величественный напев плача или псалма, не знаю, чего именно. К сожалению, я не имел при себе Breviarium[119] и не мог следить, с полной отчетливостью, за ходом богослужения. Отселе, впрочем, изменился порядок его. На безмолвный, вызывный поклон архидиакона стали поочередно подходить ко второму аналою почетнейшие из духовных лиц, преимущественно приезжих, и читали что-то нараспев. Между чтениями прежним порядком продолжалось антифонное пение обеих сторон, а также и дуэт басов у нотной книги возобновлялся не раз. Иногда на поклон архидиакона лицо вызываемое произносило только несколько слов с своего места, вероятно, начальных какого-нибудь чтения. Когда пришла очередь говорить подобным образом епископу, все присутствующие встали с своих мест. Было ли это сделано из уважения к архиерею, или того требовал устав службы, неизвестно.

Свечи на треугольном подсвечнике тушились одна за другою. Закатавшееся в облаках солнце то посылало яркую струю света сквозь разодранный свод купола[120], то оставляло внутренность Ротонды почти в полном мраке. Становилось уже утомительным однообразие латинской службы. Часам к 6-ти вечера поставлены были две свечи на музыкальный инструмент. Мне сказали, что будут петь полный концерт. Вскоре действительно вышел опять тот же самый органист и с ним – прежние теноры и басы и трое или четверо мальчиков. Все окружили инструмент и ждали мановения регента, который, в свою очередь, ожидал прибытия славного своим прошлым басовым голосом хориста – монаха, потерявшего не так давно зрение. Слепца подвели. Это был пожилой человек, высокого роста, худощавый, как и все братство здешнее св. Франциска. Вскоре стало ясно, что для предшествовавшего пения недоставало именно надлежащего басового голоса… Пришлось вспомнить мне наши двухорные концерты, петые в старые времена. Инструмент почти совершенно заглушался. Из поемого нельзя было различить ни одного слова. Достигла ли служба ad laudes[121], или уже стояла на: Benedictus[122], нельзя было узнать.

За неразумением поемого, поневоле внимание отбегало от пения к поющим. Слезящиеся мутные глаза печального слепца и бойкая, одушевленная физиономия альта, переклинивавшихся друг с другом, своим контрастом занимали и терзали душу. Конечно, и первый был некогда таким же «ангелочком», как отзывалась о последнем одна русская дама, и Господь знает, чем будет некогда последний!.. Концерт длился около 20 минут и, несмотря на свои музыкальные красоты, заставлял пожелать услышать еще раз простое антифонное пение Плача. Но оно уже не возобновилось. Вместо того, архиерей встал с своего седалища и перешел на другой конец площадки к самой часовне <Гроба Господня>, сопровождаемый всем старейшим духовенством. Там он стал на колена, поник лицом в подушку складного стула и молился мысленно, сложив по обычаю латинскому пальцы рук. После двух-трех минут глубокого молчания, он произнес краткую молитву перед затворенной на тот раз нарочно дверью часовни, продолжая стоять на коленах. Вдруг, совершенно неожиданно, раздался по всей площадке стук ручной или ножной, fragor et strepitus[123], о котором столько говорят и толкуют наши туристы, бывавшие в Риме на богослужении нынешнего дня. В ту же минуту растворилась дверь Гроба Господня и в приделе Ангела показалась тушимая кем-то последняя свеча, снятая предварительно с 15-свечника.

В безмолвии уходило духовенство в свою капеллу, а мы выходили из храма, выступая из мрака в сумрак и из погребной сырости на теплый весенний воздух.


Самое блестящее богослужение Римской Церкви есть вечерняя или всенощная служба Великого пятка. Из описаний путешественников мы знаем, что в некоторых странах Европы и Южной Америки она совершается с немыслимой для нас торжественностью и невыносимой для благочестивого чувства пластичностью и театральностью. На месте самого страдания Господня богослужение этого дня отправляется у латинов довольно скромно. Оно все состоит из одной продолжительной литании или процессии внутри храма Воскресения Христова, делающей круг по течению солнца от латинского придела[124], за алтарем греческого собора, через Голгофу, мимо Камня Помазания, внутрь Святого Гроба и оттуда обратно в сказанный придел.

Мы осведомились, что служба начнется около 8 часов вечера. Ранее этого времени мы были уже во храме, который не затворялся сегодня на все продолжение службы. Солдаты, поставив в козлы ружья, расхаживали по площади перед храмом, ожидая приказания занять урочные места в церкви и быть невольными участниками чужой молитвы.

В самом храме народа оказалось менее, чем можно было ожидать. И то большая часть его, по обычаю, были наши поклонники, в особенности же поклонницы, радующиеся всякому случаю побыть у Гроба Господня, а на сей раз пришедшие, конечно, без всякой мысли о латинской Великой пятнице. Десятка два или три их столпились за алтарем собора, в приделе Колонны[125], слушая, вероятно, правило, читаемое одною из их же среды. Обходя галерею, мы остановились в виду их и мой переводчик – из греков – сказал, что землячки мои превосходят всякую меру хвалы и что не только греки, но все вообще, живущие и бывающие в Иерусалиме, не надивятся их глубочайшему благочестию и величайшему терпению. Сидеть и лежать на каменном полу, вокруг Гроба Господня, в течение дня и ночи, для них (говорил собеседник) не только не тяжко, но просто до восторга желанно и радостно. В соседнем приделе Разделения риз[126] стояло несколько дам с зажженными свечами, – видимо, поклонниц запада. Они не напоминали собою ни в каком случае столпленного стада, но и ни малейшего повода не подавали к заключению, чтобы, хотя одна из них, хотя одну минуту, решилась посидеть на голом каменном полу.

К 9 часам вся галерея была очищена от народа. Оба придела равно опустели. Из латинской капеллы стали выноситься звуки жалобного пения. Показались 14 мальчиков, одетых так же как вчера, шедших в два ряда со свечами и тетрадками. За ними вышли бет-жальские питомцы, тоже со свечами и тетрадками, потом – монахи и священники – все без исключения в белых камизах[127] с свечами и книжками. Затем два клирика, вероятно – диаконы, в черных с золотым шитьем стихирах, несли по серебряному пузырьку. Вослед им шли другие два, так же одетые, несшие большей величины серебряные же сосуды, имевшие фигуру ананаса с крестом на одном и двуглавым орлом на другом из них. Сосуды эти, конечно, вмещали в себе ароматы для мнимого умащения мнимого Мертвого или только предназначались к тому. За ними несли два подсвечника, и среди их высокий крест с резным из дерева Распятым, склонившим голову, осененную непомерно большим терновым венцом. Следом за Распятием шли два священника в полном богатом облачении из черного бархата с золотым шитьем, и наконец – сам епископ, тоже в полном облачении, такого же цвета и свойства, в митре и с жезлом. За епископом несли его складное кресло. Непосредственно за креслом шел, знаменитый уже по делу о куполе Гроба Господня, г. де Баррер, французский консул[128], за которым также несли его «императорское» кресло. Наконец, двигалась толпа народа со свечами.

Процессия направилась к востоку и медленно огибала греческий алтарь, наполняя галерею трогательными звуками поистине похоронного пения. Она, не останавливаясь, минула придел Лонгина Сотника[129] и достигла подобного же придела Разделения риз, находящегося в самой крайней восточной точке храма. Здесь все остановились. Держащие крест, сосуды и подсвечники стали рядом, лицом к приделу и спиной к греческому алтарю. Епископ сел с левой стороны их в свое походное кресло. За ним то же сделал ревнивый к своему достоинству консул. Прочее духовенство стояло, где кого застигла минута, бетжальцы и дети уселись на ступеньках приделов. Пение прекратилось. На высоком помосте придела Разделения риз, между двумя колоннами, показался священник, одетый, как и все другие, но с епитрахилем на шее. Громким, но сиплым голосом он сделал обращение к епископу и всему собранию частью по-итальянски, частью по-гречески. Переводчик мой встрепенулся, услышав слова родного языка, и сказал: «А! опять ты, приятель. Ну, потолчи еще раз ту же воду».

Проповедник избрал темой для своего поучения слова: распеншии Его разделиша ризы Его, вергше жребия (Мф. 27, 35), и стал доказывать, что разделение одежды Господней было последним и самым тяжким мучением для Господа; ибо оно было предвестием разделения не только одеяния, но и самого таинственного тела Его, т. е. Церкви. Став раз на эту точку зрения, проповедник все, что мог, привел в доказательство того, что еретики и схизматики раздробили на части единую Католическую Церковь и до сих пор продолжают мучить Распятого. Оратор не в первый раз уже проповедует в этот день на святых местах. Он родом с острова Тино, потомок греков, олатинившихся еще во время франкских владений в Архипелаге. Подобно всем своим единоплеменникам, он отличался при сем такою живостью, свободою и как бы фамильярностью со всеми, что в глазах нас, русских, поистине заслуживал удивления не меньшего, чем дивление грека труду и подвигу наших поклонниц.

Слово его лилось, можно сказать, не задерживаясь ни на одну секунду. Он делал беспрерывные движения руками и головой, многократно снимал скуфейку, перебегал от колонны к колонне и многократно, казалось, грозил кулаком воображаемому перед собой схизматику (надобно знать, что по всему пространству галереи стояли только в два ряда одни духовные, участвовавшие в процессии, а перед глазами оратора была алтарная стена собора). В обличение схизмы или «так называемого православия» он приводил свидетельства святых отцов: Афанасия Великого, Василия Великого, Григория Богослова, Иоанна Златоустого, Кирилла Александрийского, Иринея, Киприана, Иеронима, Августина, присовокупив, что все вообще отцы Церкви считали Римский престол средоточием Христовой Церкви, – упрекал схизму тем, что в ней есть «народные» церкви, тогда как в истинной католической церкви все народы составляют одно нераздельное целое и не именуются. (Переводчик: «A "sanctam Ecclesiam Romanam"? A "Ecclesia Gallicana?" – не именуются[130]!! Потерянный (χαμένε)[131]!) «И это православие?» – восклицал проповедник не раз, на что переводчик мой отвечал язвительно: «Не нравится преисподнему волку[132] наше православие!» После долгой и страстной филиппики проповедник неожиданно остановился и, как бы сам про себя, сказал: «Но кому я говорю? Я знаю, что разделившие Церковь останутся глухи к словам моим. У них только Фотий да Кируларий, больше сего они знать ничего не хотят. В этом все их православие! Армянин верит своим Евтихию и Диоскору, о кафоличестве же Церкви и не думает. Русский знает только своего Императора да Синод, а до первоверховного (апостола Петра) ему нет никакого дела. Лютеранин держится за своего Лютера да Кальвина»…

Перебрав всех раздирателей тела Христова, строгий обличитель указал на то, что осталось от него цело и неприкосновенно, т. е. на Церковь, которая одна, согласно с Никейским Символом веры, не называется ни восточною, ни русскою, ни всякою другою частною, а именно католическою церковью (Переводчик: «О лукавец! Прибавь: ни западною, ни римскою»..). В заключение вопиющий в пустыне стал грозить всем врагам «Святого Стула»[133] тем, что Христос оставит их и уйдет от них… С полчаса длилось живое и одушевленное, но видимо заученное, слово бойкого сына Еллады, занимающегося праотеческим ремеслом продажи душ человеческих (Иез. 27, 13) на берегах Сирии. Говорил он языком простонародным, вовсе не слышимым теперь на церковной кафедре, и во многих местах мог бы вызвать самый веселый смех в слушателях, если бы таковые были. Такого мнения, по крайней мере, был мой классически-ученый переводчик. Удар в ладоши дал знать голове процессии, что проповедь кончилась и что надобно петь. Возобновившийся умилительный мотив погребальный заставил скоро забыть и даже простить неистовство грека, поносившего Церковь отцов своих их родным языком.

Через 10–12 шагов процессия снова остановилась перед приделом Колонны. На помосте его, под среднею аркою, стоял уже францисканец средних лет, смиренной наружности, в одном одеянии своего ордена. Ровно, спокойно и как бы бездушно начал он свое слово обращением к Распятию. Я долго не мог понять, что за наречие то, на котором он говорил. Между множеством неразумеемых слов неожиданно попадались звуки родного языка. Оказалось, что смиренный проповедник гласил смиренным наречием болгарским. Не зная по-болгарски, я не могу сказать, в какой степени здесь, у нерушимого и неизменного памятника страданий Божественного Учителя истины, к чистому христианскому назиданию примешивались в учительном слове нечистые струи пропагандической системы заблуждения и обольщения. Не мог также я решить и того, к какой народности принадлежал сам проповедник. Преобладающая интонация предпоследнего слога как бы давала разуметь, что болгарство тут было подставное и что францисканец-оратор мог принадлежать к другой ветви славянства, посылающей свои отребья зарабатывать кусок хлеба в «свободной и гостеприимной» империи, под знаменем либо серебряной луны, либо золотых ключей[134]. «Неверные» полки казаков и иезуитов не внушают опасения раздирающемуся по швам царству, почивающему на вере в предопределение[135]! Во всяком случае, приятно было видеть, что славянин-папист был несравненно умереннее паписта-грека, распинавшегося за чуждое ему латинство. Не знаю только, кто из них глубже верил тому, что говорил… Но тут неизбежен вопрос особенного рода: для кого говорилась та и другая проповедь? Еще можно было предполагать, что в пролетах греческого алтаря скрываются, может быть, два-три слушателя грека, которых приятно было поразить невозбранным словом мщения. Но для кого предназначалась болгарская проповедь? Для слушателей in partibus?[136]

И опять потянулась процессия. Печальный аккорд то детских, то возрастных голосов оглашал попеременно пустые пространства, отдаваясь под сводами и вылетая по временам сквозь то или другое отверстие стены в разные части неисходимого здания. Вдруг голоса послышались где-то на высоте и как бы в отдалении и как бы не прямо идущие к слуху, а отраженные. Это значило, что процессия достигла уже Голгофы. Над священным холмом устроено четырехчастное здание с крестовидными сводами, опирающимися на один центральный столб, разделяемое по длине на две половины, южную и северную, – латинскую и греческую. В последней находится самое место водружения Креста, а к первой приурочивается местность распинания Богочеловека. Процессия заняла сперва латинскую половину. Мне не видно было, кто, где и как расположился там. Думать надобно, что крестоносец с ассистентами стали у престола, лицом на запад, а прямо против них сел на своем переносном седалище архиерей, за ним непременно то же сделал консул и пр. Пение прекратилось. Началась третья проповедь на немецком языке, громкая и одушевленная, но несколько монотонная. Чаще всего слышались слова: Liebe и Leiden[137]. Проповедника мне не было видно. Проповедь длилась несколько более 1/4 часа.

Затем процессия переместилась в греческий отдел Голгофы. Распятие было унесено за престол. Туда же стали и сопутствующие ему клирики.

Епископ сел по обычаю на кресло и пр. На приступке у греческого жертвенника показалась фигура седовласого священника с выпускными черными воротничками. Старческий, но громкий и смелый голос нового проповедника заставил вмиг умолкнуть переговаривавшуюся толпу. С живостью, которой нельзя было ожидать от старца, произнесено было по-французски обращение к епископу, ко всему братству и к публике. Он поистине тронул всех, разумевших его слово, когда, протянув на воздух руки, спросил, точно ли это Голгофа и точно ли он стоит на месте такого безмерного значения. Но здесь и окончился весь эффект вдохновенной, казалось, речи. Проповедник немедленно стал рассказывать, что он миссионер, был далеко, видел много, скорбел над распространяющимся между христианами неверием, с отрадой останавливался взором и сердцем на своем отечестве и затем вдался в такие заявления своего национального чувства, что всякому, не французу, это должно было показаться, по меньшей мере, странным. От Марселя до берегов Палестины ему везде виделась его дорогая Франция. На Святой Земле он также повсюду встречает дух, дела великой нации, так что он не обинуясь может назвать императора французов императором Иерусалима. Но, восхваляя одну власть, ловкий миссионер в то же время не забыл превознесть и другую, еще более важную и священную. По его словам, Пий IX оказывается не только главою христианства, но и прямо le chef du monde entier[138]. Нашел возможным как-то приклеить и новый догмат о непорочном зачатии[139] и множество других вещей. Я и Франция слышались в проповеди беспрестанно, а о Христе Иисусе не было более и помину. Достигши крайнего предела своеобразного красноречия и напряжения голоса, оратор вдруг пробормотал скороговоркой и почти шепотом несколько невнятных слов и тем закончил свою проповедь.

После проповеди одним, также французским, священником прочитано было Евангелие: Во утрий день и пр. Затем двое монахов (Иосиф и Никодим) перевязали полотенцем фигуру Распятого, сняли с головы Его терновый венец и осторожно, с немалым (видимым или действительным) усилием, вынули гвозди из обеих рук, которые опустились с легким скрипом[140]. Фигура держалась потом на полотенце. Когда вынут был ножный гвоздь, Иосиф подставил под спину изображения свою правую руку и, прихватив левою грудь его, положил воображаемое тело на простертую по престолу простыню, лицом кверху. Затем оба погребателя, взяв за 4 конца простыню, понесли изображение с Голгофы. Весь обряд снятия совершался в глубоком молчании: слышались по временам только удары молотка. Весьма тяжко для чувства, конечно, было бы, если бы отподобление Распятого имело естественную величину человеческого тела; ибо и на 2/3 уменьшенная фигура Его, несомая в простыне над землею, тяготила душу, не производя в ней ни сожаления, ни благоговения.

Передовое пение слышалось уже нанизу. Мало-помалу и вся процессия спустилась к камню Помазания, а по переводу с греческого: Снятия со Креста, на который и была положена свернутая простыня. За толпой я не мог видеть, производилось ли помазание Мертвого. Произнесена была 5-я проповедь на арабском языке. Проповедник стоял на возвышенности близ главных дверей храма. Слово его было живо, до крикливости громко и непомерно долго. Не знаю, зачем оно прерывалось пением почти на одной трети своего протяжения. Содержание его мне осталось неизвестно.

Последняя, шестая, остановка была перед часовней Святого Гроба, внутрь которого внесена была и положена на смертное ложе Господне плащаница. У самого входа во Гроб произнесена была шестая проповедь на испанском языке, также одним из братства св. Франциска. По живости она уступала всем другим, кроме славянской, и наводила скуку своей однообразной, как бы механической, жестировкой. Содержание ее также для меня осталось тайной. После проповеди полным хором было пропето: Miserere[141], не уступавшее вчерашнему концерту. Затем коленопреклоненный епископ прочитал малую молитву. Погребатели вышли с Погребенным из Гроба и вся процессия молча направилась к латинскому приделу. Было уже за полночь.


Что осталось в памяти и сердце от виденного мною в самые торжественные дни латинского богослужения на святых местах? Умиленный епископ, целующий ноги меньших братии. Преисподний волк, своими яростными движениями за перегородкой придела действительно походивший на зверя, запертого в клетку. L'Empereur de Jerusalem[142]. Скрип упадающей руки жалкого подобия Христова. Благоговейные лица мироносцев, блестящие темные глаза скорбного певца и всего более – трогательный напев погребальный, восполнивший собою все, что могло казаться недостатком в богатом материальной обстановкой богослужении.

Поклонник


Иерусалим. 5 апреля 1866 года


Печатается по публикации: Христианское чтение. 1866. № 23. С. 469–488.

Посвящение латинского епископа в Иерусалиме

(Из письма поклонника п. Г. П-ни)

На 6-й неделе после Пасхи, по григорианскому календарю, усердные чтите-ли и воители «Святого Стула» постарались распространить по Иерусалиму радостную весть, что в наступающее воскресение (Exaudi[143], 13 мая по новому стилю), т. е. в нашу неделю о Слепом, будет совершена перед Гробом Господним Messa Pontificale[144], причем произойдет и посвящение в епископа. Весть эта благовременно достигла и нашего приюта[145]. В малом числе поклонников, оставшихся в Иерусалиме до Троицына дня, нашлись охотники видеть редкое и любопытное зрелище. Я был одним из них.

Итак, 1-го числа мая месяца, около 8-ми часов утра, по окончании своей литургии в церкви Дух<овной> Миссии[146], мы отправились в храм Воскресения Христова. Согласно с официальным объявлением Латинской Патриархии, мы нашли, что все место coram Sancto Sepulchro[147] было занято латинским духовенством. Служба уже началась, по кр<айней> мере громко разносились по всей Ротонде Гроба Господня звуки органа. Достав себе видное – я мог бы сказать – завидное, место, я увидел, что к самой почти часовне Гроба, заграждая даже вход в нее, приставлен был большой престол, богато украшенный, с Распятием, подсвечниками и нужными для богослужения книгами. Другой, меньший, престол стоял впереди его сбоку, на северной стороне у стены, образующей входную арку в греческий собор[148]. На нем, кроме Распятия, подсвечников и книг, лежала еще священническая (она же и архиерейская) риза, над которою высилась золотая с каменьями митра латинского покроя. Поблизости обоих престолов находились принадлежащие им пономарские столики (credentia) со всем, что требовалось для предстоящего богослужения. Креденция большого престола окружена была толпою молодых аколуфов[149] или прислужников Патриарха, все питомцев устроенной им вблизи Иерусалима семинарии[150]. За малою креденцией сидели двое из францискан, сакристалы[151] латинской капеллы храма. Прямо против малого престола, на противоположной стороне, поставлена была кафедра патриаршая под балдахином, возвышенная над помостом церковным на две ступени. На линии от малого престола к кафедре стояли три круглых табурета, другие 4 табурета стояли по бокам их к большому престолу, по два на каждой стороне; заднее пространство от табуретов до перегородки греческого собора занято было по сторонам скамейками, а в средине духовым музыкальным инструментом.

Мы нашли Патриарха сидящим на своей кафедре. Два крайние из средних табуретов были заняты двумя архиереями, нарочно откуда-то вызванными для церемонии. Один из них, иерархически старейший, был армяно-католик[152], еще молодой человек, а другой, младший по чину или месту, был глубокий старец, совершенно седой. Оба архиерея были в полном облачении и имели на головах серебряные глазетовые митры. Армяно-католик, кроме того, сверх казулы[153] (ризы) имел на себе и омофор, что, конечно, сделано было не без расчета. На среднем табурете сидел избранный в епископа, в полном священническом облачении и с биргтом[154] (род четырехугольной камилавки) на голове. Это был человек лет 30–35, худощавый, с угловатыми чертами лица и малою бородою. (Вообще все латинское духовенство Иерусалима считает правилом отпускать бороду, а сам Патриарх даже славится ею на весь католический мир.) На боковых табуретах сидели диаконы в богатых далматиках[155]. Возле Патриарха сидел его капеллан[156]. При армянине тоже был его собственный капеллан, но ему не предложено было стула. На скамьях сидели 7 одетых в ризы священников – кажется, все из братства св. Франциска, и прочие духовные лица. Инструмент окружали 7 мальчиков, под председательством монаха-музыканта. Такова была обстановка возвещенного с таким торжеством «понтификального» служения.

Началось облачение Патриарха. Семинаристы столпились у кафедры, каждый держа в руках какую-нибудь принадлежность архиерейского облачения. Молодые люди эти, говорят, глубоко преданы своему попечителю и покровителю, в свою очередь, совершенно отечески призирающему на них. Их набирают со всего поморья сирийского, с путей и распутий, и из жалких бедняков без хлеба и одежды делают хорошо образованными людьми и, разумеется, ревностными пропагандистами в желаемом пресловутой Курии духе. Сбросив с себя длинную красную мантию с капюшоном, Патриарх остался в одной альбе[157], опоясанный веревочным пояском. Прежде всего, на него надеты были две из красной тафты, весьма одна на другую похожие, как бы рубашки, нижнюю с длинными и верхнюю с короткими рукавами, вероятно тунику и далматику, как бы наши: подризник и стихарь. Не видел я, когда и поверх чего возложена была на него стола (орарь[158] и вместе епитрахиль): развлекшись на минуту посторонним предметом, я увидел владыку уже в фелони (casula, она же и planeta) и в митре. Ему надевали на руки красные перчатки (chirothecae) с перстнем (annulus). Последнее, чем украшен был важный сановник, был наперсный крест с дорогими камнями.

Наконец, – не в пример другим архиереям – с особенною торжественностью ему поднесен был лежавший дотоле на престоле паллий (pallium) или омофор[159], из которого «Святой Стул» сделал особенную, высшую награду для лиц епископского сана[160]. По окончании облачения на средину к большому престолу поставлено было богато убранное кресло (faldistorium[161]) прямо против среднего из табуретов. Патриарх сел в оное лицом к лицу с посвящаемым. Последний немедленно встал и сделал низкий поклон Патриарху, сняв при этом с головы своей бирет; после чего опять сел. С полминуты продолжалось молчание. Оба епископа-ассистента встали затем с своих мест и, снявши митры, остались в одних скуфейках. Встал вместе с ними и избранный во епископа. Армяно-католик, по праву старшинства, обратился к Патриарху с речью, требуя от него, именем Церкви, посвящения во епископа «сего присутствующего»[162] пресвитера; Патриарх спросил его на это: есть ли у вас приказ апостольский (папский). – Тот отвечал: «Есть».«Да будет прочтен»[163], – произнес Патриарх тоном не в меру торжественным и как бы вызывающим, точно он не доверял существованию документа, который сам и получил из Рима, и сам же передал, конечно, ассистенту, может быть, за несколько минут перед тем! Документ был передан патриаршему нотарию[164]. Тот развернул его. Оказалось, что это был большой пергаментный лист, написанный по одной стороне впоперек длины его, и как заметно, нечетко; потому что, читая его, нотарий не раз останавливался и повторял одно и то же слово на разные способы чтения. Писано было все по-латыни. В конце говорилось, что дано в Риме, в апреле месяце. Это одно, что я мог различить вполне явственно. «Богу благодарение!» – произнес Патриарх, когда чтение было окончено. «Есть за что поблагодарить, – сказал сбоку меня стоявший такой же зритель, как я, – можно было думать, что он, не дочитавши, станет». Между тем нотариус, конечно, есть один из наиболее ученых людей капитула.

Тот же сосед мой, знакомый, как оказалось, не только с языком, но и с ходом священнодействия, уведомил меня, что сейчас начнется экзамен ставленнику. Точно: все архиереи раскрыли свои служебники или чиновники, как у нас называют подобные книги. Патриарх, не вставая, начал читать громко и раздельно что-то о заповеди апостольской: руки скоро не возлагать ни на кого же, а испытывать поставляемого и пр… Он предложил потом своему поставляемому 9 вопросов, начинавшихся словами: хочешь ли?.. На все их, конечно, тот отвечал прямо и незазорно: хочу, причем поднимался со стула и снимал камилавку. Всенародным: аминь отделялась первая часть испытания от второй. Испытуемому предложены были новые 9 вопросов, начинавшихся уже словами: веруешь ли? на которые тот так же легко и с тою же церемониею отвечал: верую. Раз только пришлось ему сказать: анафематствую. В конце вопросов опять следовало общее подтверждение словом: amen, после коего испытанный подведен был ассистентами к испытателю для коленопреклонного лобызания руки его, что открыло ему место возле самого Патриарха, с левой стороны его, у престола.

Положено было начало дневной службе. После краткого чтения Патриарх возвратился на свою кафедру, а посвящаемый к своему престолу, в сопровождении обоих епископов. Здесь, прежде всего, с него сняли плювиаль[165] и возложили на него наперсный крест, затем облачили в те же самые одежды, какие были поданы и Патриарху, только эти все были белого цвета. Разумеется, о паллии тут не может быть и речи. Облачившись, он вместе с ассистентами читал службу у своего престола, а Патриарх то же самое делал на кафедре. Когда оба они дочитались до указанного в служебнике места, Патриарх перешел из кафедры к креслу и сел на нем, по-прежнему лицом к народу. В то же время и ассистенты с посвящаемым заняли свои места на табуретах, сделав, как и прежде, поклон Патриарху. На полминуты молчание. Вне всякой связи с предшествовавшим и последующим, Патриарх вдруг произнес громко и торжественно: епископ должен судить, толковать, посвящать, поставлять, приносить (жертву), крестить и утверждать (миропомазывать). Немедленно после этого все встали, и, вслед за малою молитвою первостоятеля, вся церковь преклонила колена, без формального к тому приглашения, как это бывает у нас. Епископы же, кроме того, поникли лицами в подушки своих стульев. Стали петь столько известную в католическом мире литанию, начинающуюся словами: Kupue елейсон! Христе елейсон[166] и пр. Сперва пели все вместе, а потом пение распалось на арию и хор. Первую делали три голоса: бас и два альта, второй – вся церковь, или по кр<айней> мере, все духовенство. Те поименно призывали разных святых; а эти припевали одно и то же: ora (или orate) pro nobis[167] в 4 ноты: (примерно фа ми фа соль фа). Пение это со всей обстановкой было не только торжественно и занимательно, но и поистине трогательно. Увлекшись им, я не обратил внимания на самое главное в совершавшейся литании. Только своеобразный отзыв соседа указал мне, что тут есть нечто, чему пение служит одним дополнением.

«Ну, это, как хотите, неприлично», – сказал он. Посмотрев по направлению его пальца, я увидел растянувшуюся на полу плашмя длинную фигуру посвящаемого, упавшего с левой стороны патриаршего кресла, головой к престолу… Была доля правды в словах соседа. Если и не прямо неприличным, то все же весьма странным казалось лежание ничком на земле человека, одетого в полную священническую одежду. Думаю, что более умиления произвело бы и в нем самом и в молящихся о нем, если бы он просто стоял на коленах с открытою и поникшею главою, а и еще лучше, если бы, даже не преклоняя колен, стоял да плакал…

Минут через 5 мотив и самый тон хорового пения изменились. Стали слышаться иные слова: Libera nos Domine[168] (примерно: ми ре до до ре до си). Минуты две длилось это минорное, как бы безнадежное, взывание и сменилось третьим: Те rogamus, audi nos[169]… мотива не припомню. К концу сего последнего отдела литании Патриарх встал (один) и в три приема благословил простертого по земле, но так, что в первый раз сделал над ним знамение креста однажды, преподав ему благословение, во второй – дважды, преподав благословение и освящение, в третий – трижды, преподав благословение, освящение и посвящение (benedictio, sanctificatio et consecratio). Вскоре после сего литания окончилась. Минут около 10 продолжалось низулежание посвящаемого и, видимо, стоило ему большого труда[170]. Его подняли, и все в то же время встали с колен.

Последовал третий акт епископского посвящения – главный и существенный. Готовящегося к принятию благодати Святого Духа поставили на колена перед посвятителем. Все три архиерея вместе взяли с престола св. Евангелие, раскрыли его и положили на шею рукополагаемого, спустив оное до крылец и поставив поддерживать его патриаршего капеллана. Затем все трое, коснувшись обеими руками головы приемлющего иго Господне брата, произнесли в один голос, слог в слог, тайносовершительное: прийми Духа Святого! Это было, впрочем, только введением к таинству, Патриарх, сняв митру и простерши вперед руки, стал молиться нараспев. Послышались приглашения и отглашения: Горе имеем сердца. Имамы ко Господу. Благодарим Господа, и пр. Я полагал, что начинается уже литургия, но ошибся. Подобные, у нас строго приуроченные к литургии слова в Римской Церкви употребляются в разных других случаях. Пропет был или прочитан нараспев Патриархом довольно длинный кантик, начинающийся словами: Достойно и праведно… и приспособленный собственно к посвящению в епископа. Окончив его, Патриарх сам стал на колена и завел посвятительный гимн, столько знакомый слуху католика: Прийди, Творче Душе и пр. То же самое за ним стали петь все. Нельзя отрицать, что минута эта внушала невольное благоговение… Но меня не у места смущала мысль: зачем же прежде сего так торжественно было уже сказано посвящаемому: прийми Духа Святого?

Оставив церковь продолжать петь начальный гимн, Патриарх сел в свое кресло перед коленопреклоненным и обремененным глаголом Господним «избранником» (Electus – как его до сей самой минуты продолжает называть служебник, видимо, не считая произведенного рукоположения завершением таинства), которому кругом обвязали между тем голову узким полотенцем, и, взяв на большой палец правой руки священного мира, начал помазывать им выстриженное темя посвящаемого. Священнодействие заключилось словами: мир ти! Тем временем окончился и гимн. Патриарх встал и, сняв митру, по-прежнему начал петь, или читать нараспев молитву, видимо, служащую продолжением первой и прерванную тайносовершительным гимном. Вторая часть ее длилась более первой и, как казалось, утомила поющего. По крайней мере конец ее он проговорил скоро и чуть не шепотом. Может быть, этого требовал и устав. Избранный (все еще Electus) накрыт был по плечам другим полотенцем, предназначенным для поддержания его рук. Патриарх, как и прежде, при гимне: прийди…, но без коленопреклонения, начал опять петь псалом: Се что добро, и передав пение церкви, сел по-прежнему в кресло и, взяв пальцем священного мира, помазал обе ладони посвящаемого, соединенные одна к другой сторонами, что от мизинца. Затем, сложив ладони вместе, помазал и внешнюю сторону обеих рук, приговаривая притом приличные изречения, по служебнику. Посвященный (уже consecratus) опустил сложенные руки на полотенце и продолжал стоять на коленях, гнетомый Евангелием и теснимый головною повязкою. В таком страдальческом виде ему торжественно вручены были Патриархом жезл и перстень, окропленные предварительно святою водою. Так как руки его были сложены, то оставалось ему только осязать, так сказать, средними пальцами символ своего пастырского служения… Надевание перстня на несвободные руки также не внушало утешительных мыслей. Наконец, ему вручено было и снятое с плеч его Евангелие, до которого он мог только коснуться концом своих перстов… Всякому очевидно, как неблаговременны все эти действия, но, может быть, в них кроется свой смысл… Вторичным приветствием: мир ти и взаимным лобзанием с посвященным всех трех архиереев заключилось возведение сего последнего на высшую степень священства. Лобзание мира он принимал уже стоя. На лице его виделось крайнее истомление. Поддерживаемый ассистентами, он, чуть двигаясь, отошел к боковому престолу, где ему вытерли хлебным мякишем и полотном освященное темя, после чего он сам уже стер себе, так же мякишем, и умыл руки. То же сделал и Патриарх, сидя на своем кресле.

Продолжалась литургия, или та часть ее, которая соответствует нашей литургии оглашенных, т. е. включительно по Евангелие. Патриарх читал молитвы у большого, а новопосвященный у малого престола. Ко времени приношения (offertońum – Proskomidhl) Патриарх еще раз сел в кресле перед престолом, лицом к народу. Между тем из латинской капеллы принесены были на блюдах две большие свечи, два больших хлеба, разукрашенных и раззолоченных сверху, и два малых бочонка, также расписанные сверху разными эмблемами. Новопосвященный еще раз подошел, вместе с ассистентами, к Патриарху, стал на колена и передал ему сперва обе свечи (зажженные), а потом и блюда с хлебом и вином, целуя притом его руку. Напрасное «приношение» это тогда же и тем же путем возвращено было назад в капеллу. Последствием было только то, что приноситель отселе остался у большого престола, по левую руку Патриарха, а ассистенты стали у своих табуретов. Следовали одно за другим умовение рук и лобзание мира, переданное Патриархом новопосвященному, а им своим ассистентам, и затем опять от Патриарха капеллану и от сего всем бывшим в облачении священникам, исключая капеллана армяно-униатского архиерея, на которого во все время богослужения никто не обратил ни малейшего внимания. Даже диакон, в свое время кадивший на всех облаченных поочередно, обошел униата, и – поделом, конечно!

Credo[171] было пето одно из самых торжественных, полным хором, с игрой инструмента. Во время пения его все сидели и по временам молились, выражая это кто одним наклонением головы (архиереи), кто вместе с тем и – обнажением ее (священники и диаконы). Патриарх сидел на своей кафедре, ступеньку которой заняли 4 мальчика в альбах, видимо упивавшиеся счастьем от такого торжественного сидения при ногу своего покровителя и главное – питателя. Готовый стол здесь есть первая инстанция, с которой начинает проходить minora et majora ordina[172] своего служения будущий, может быть, Abbas[173], может быть, даже – Electus[174] Все последующее литургии было пето полным хором, по отличным музыкальным композициям. Sanctus, Benedictus и особенно Agnus Dei (причастен) должны были восторгать католика, хотя в нашем соседстве и возбуждали другой оттенок чувств[175]. Против чаяния, приобщались не все, принимавшие участие в богослужении в полном облачении. Даже оба епископа-ассистента не приступали к таинству. Причастниками были только посвятитель и посвященный.

После причастия возобновилось уже несколько наскучившее явление. Патриарх опять сел в свое кресло, а новопосвященный пришел перед него и преклонил колено. Первому поднесли золотую, украшенную каменьями, митру. Окропив ее святой водой, он вместе с другими архиереями надел ее новому епископу на голову, в первый раз назвав его при сем: Antistes[176], – и то, кажется, более в смысле ратника, покрытого шлемом, нежели владыки, украшенного венцом. Из произнесенных им при сем слов видно, что раздвоенность латинской митры знаменует собою двойство Заветов, Ветхого и Нового, и имеет отношение к рогам Моисея… Видно далее из этого, что артистическая замашка запада изображать Боговидца с рогами не есть простая разуждавшаяся фантазия. Увенчание митрою не было, однако же, последним действием посвящения. Патриарх еще раз сел на кресло. Ему подали перчатки, которые он, также окропив святою водою, надел на руки епископу с приличным словом, в котором упомянут был и древний Иаков, прикрывший однажды свои руки козьею кожей… а так легко было не упомянуть о нем! При этом епископальный перстень был снят с руки нового архиерея и потом опять надет сверх перчатки.

В последний раз Патриарх, еще в своем кресле, представлял собою владыку перед униженным до последней минуты собратом-рабом. Зато неожиданно быстро последний стал первым, по слову Евангелия. Патриарх, став в сторону, взял под одну, а старший из ассистентов под другую мышку новопоставленного епископа и посадили его на патриаршем кресле, дав ему в руку и жезл. Бледный и как бы мертвый, сидел тот, смотря в землю, а Патриарх, в высоком и не скрываемом довольстве, стал с боку его вместе с ассистентами и, отложив митру, возгласил: Тебе Бога хвалим… Его слова сейчас же подхватил весь хор… Минута имела истинную торжественность! Ассистенты подошли к «интронизованному» и, подняв его с непривычного седалища, повели кругом часовни Гроба Господня от запада к востоку, на сей раз по православному чину. Еле живой, казалось, смиренный и не сочувствующий своему минутному величию, епископ, обходя, не поднимал глаз и как-то неловко благословлял по временам немногих единоверцев, там и сям попадавшихся на пустом пространстве. Возвратившись к алтарю, он опять посажен был на патриаршее место и без всякого движения просидел до окончания хвалебной песни, а она, к муке случайного председателя церковного собрания, длилась не малое время.

Когда пение окончилось, Патриарх, стоя все с боку сидевшего и без митры, прочел какой-то антифон нараспев и за ним – молитву. Наступила минута последнего, и самого высшего, прославления нового архиерея. Тогда как три другие архиерея смиренно стояли с открытыми головами в стороне от престола, он, в митре и с жезлом и (не знаю, может быть, самое важное) в перчатках, должен благословить всю церковь! Он поднялся с кресла, обратился к престолу и, оградив грудь свою крестным знамением, проговорил нараспев: Буди имя Господне благословенно отныне и до века! Затем, вторично сделав на себе уже полное знамение креста, прибавил: Помощь наша во имя Господа, сотворшаго небо и землю. Как бы вполне, так<им> обр<азом>, собравшись с духом, он, подняв руки и склонив голову, обратился к церкви и троекратно благословил народ, говоря: Благословит вас всемогущий Бог, Отеи, и Сын и Святый Дух. Аминь!

Но возвратилась череда первому стать опять последним. Глубокий принцип auctoritatis[177] идет впереди всего в Церкви, которую мы имели случай наблюдать сегодня. Он не мог позволить, чтобы последнее впечатление от службы осталось у молящихся на стороне посвященного, а не посвятите-ля. Патриарх с ассистентами, все в митрах, стали к одному углу престола, а епископ отошел к другому и, как был, в митре и с жезлом, стал перед тем еще раз на колена и пропел ему жалобно: На многая лета! Затем встал и, сделав шага два вперед, опять упал на колена и тем же напевом, но высшими нотами, пропел то же самое. Наконец, и в третий раз он сделал то же самое у самых ног Патриарха, еще более возвысив голос, точно искупал этим у него свое троекратное благословение, преподанное им всей церкви, а след<овательно> и Патриарху. Иначе как понять это ненужное и совершенно напрасное уничижение епископского сана? Ставать на колена, в митре и с жезлом, и еще три раза, и еще петь притом, и что петь?! Жаль, что такое блестящее богослужение окончилось таким – чуть не шутовством!

Все три епископа отправились к боковому престолу, а Патриарх на своем месте оканчивал литургийные молитвы. От утомления ли или от впечатлений последней сцены, он, видимо, был рассеян и начал читать что-то, относившееся ко времени прежде освящения даров, не на той закладке открыв свой Missalë[178]. Нотарий указал ему другое место на той же самой странице, но он обратился к другой закладке. Не нашед и там искомого, он должен был остановиться на том, что указал торжествующий нотарий. Недалеко от меня стоявший грек, следя за этой историей, покачал головой и произнес философски: pantoui kai panta![179] – что в перефразе значило: такие же и вы, как и мы! – Истомив свое внимание, я не мог уже дать себе отчета, что такое еще было читано диаконами, по окончании всего, по-латыни и по-арабски с упоминанием имени Патриарха Иерусалимского Иосифа Валерги. Полагать надобно, что это было объявление к народу о новом епископе, викарии его величия (grandezza[180]).

Патриарх разоблачался на своей кафедре, а епископы у малого престола, под непозволительно веселый мотив органа, а все остальное духовенство ушло для этой цели в капеллу. – Кончились бесконечные ставання на одно колено перед престолом и Патриархом 10—15-ти прислужников, поминутного снимания и надевания 3-х митр, – то сидение, то вставание, – достойные сожаления, кривляння почтенного прелата, видимо, не разумеющего того, что у нас выражается словом: пересолить, звенение колокольца, останавливающего рев органа, крики бегающих кругом Святого Гроба на просторе детей, – шум «схизматической» публики в задних рядах, очень мало сочувствующей посвящению еще нового епископа in partibus infidelium[181] Наступил конец и выходкам моего критика-соседа, нападавшего на все, что виделось пред глазами, и в особенности на одного из своих «коллег» по службе, занимавшего самое видное место in parte fidelium[182] и заведомо ему бывшего человеком nullius fidei[183]. Патриарх и епископы, приветствовав друг друга, отправились из храма домой. Et vadunt in расе…[184] – проговорил сосед мой, провожая глазами своего «ужасного буффона», раскланивавшегося с новопоставленным архиереем… Сколько тут веры, Господь один знает, подумал я. Но Церковь, которая умеет держать себя в таком строжайшем чине и знает окружать себя таким ослепительным блеском, конечно, простоит долго!


Иерусалим. 12 мая 1866


Печатается по публикации: Херсонские епархиальные ведомости. 1866. № 14. С. 262–278.

Праздник 30-го августа 1866 г. в Иерусалиме

Едва имели мы время успокоиться от предстоявших впечатлений Святого Града, как увидели себя лицом к лицу с веселым и дорогим праздником русским – царскими именинами[185], который за границей, не у нас одних, считается первым, а часто единственным, национальным праздником. В начале августа праздновались здесь царские дни (3-го и 6-го чисел) императоров французского и австрийского[186]. Насколько позволяет небогатая обстановка провинциального города и малозначительный пост консульский, праздники те по возможности соответствовали выражаемой ими идее. Так, например, с раннего утра на доме консульства развевался новый, большего размера, флаг; у ворот толпились кавасы тоже в новой или, по крайней мере, блестящей одежде, а по улице сновали немногие подданные празднующей державы. В определенный час совершалась божественная служба у Гроба Господня, при которой официально празднующие чиновники консульства присутствовали в мундирах. Затем происходили поздравления своих. С 3-х часов до вечера были принимаемы визиты местных властей и иностранных консулов, причем, по приглашению консульства, играла на дворе или на улице музыка иерусалимского гарнизона.

В таком же роде долженствовал быть и наш праздник. Но так как консульство русское находится в так называемых Постройках наших, имеющих смешанный характер, и так как русская семья постоянно бывает в Иерусалиме многочисленнее французской (не говоря уже об австрийцах и вообще немцах), то, естественно, и празднику нашему следовало быть пошумнее Наполеонова дня. Этого мало; в Иерусалиме мы живем посреди сочувствующей нам единоверной стихии, для которой наш народный праздник издавна уже стал своим праздником.

Накануне царского дня, т. е. 29-го числа, мы уведомлены были, что в 2 часа пополудни будет в храме Воскресения торжественная вечерня. Конечно, ранее назначенного времени поклонническая колония наша (человек в 60 теперь) была уже в храме. Ровно в 2 часа г. управляющий консульством[187] с духовенством и служащими при заведениях, все в полной форме, отправились пешком в город. Впереди шли пять кавасов с булавами, саблями и пистолетами за поясом. Везде в Европе подобная передовая стража произвела бы удивление, но в Турции, и особенно Сирии, она еще считается не только уместною, но подчас и нужною. И так мы от стен своих заведений направились вдоль западной стены Иерусалима к Вифлеемским, или Яффским, воротам. Там два солдата отдали нам честь ружьем. Через 10 минут мы были уже в патриаршем доме. Его Блаженство (так титулуется Патриарх Иерусалимский) ожидал уже нас в приемной зале, готовый идти в церковь и украшенный орденом св. Александра Невского. После взаимных приветствий и минутного отдыха Патриарх приказал своим иеродиаконам читать 9-й час. Когда чтение было окончено, он пригласил нас следовать за собой. На улице собралось уже немало народа. Когда мы поравнялись с большими воротами Патриархии, из них вышли четыре архиерея и много сановитого духовенства. Все они пристали к нам, чин по чину, и образовалась длинная процессия черноризцев, сопровождаемая толпою народа. С высоты соседней колокольни доносился нескладный звон 5–6 колоколов, далеко не соответствующий всемирной важности оглашаемого им места.

Вступивши в храм, архиереи, а за ними и все прочие, приложились к камню «Снятия со Креста». Оттуда прошли налево в «Кувуклию», т. е. к Гробу Господню. Патриарх, войдя внутрь, приложился к святыне и, выйдя, облачился в мантию, после чего, при пении своих певчих, направился в собор, где и стал на своей кафедре, а все прочее духовенство ушло в алтарь. Затем где-то вверху над иконостасом стали звонить в медные доски или обручи, сперва медленно, потом все скорее и скорее. Кажется, более четверти часа длился этот оглушительный звон, еще недавно заменявший внешний колокольный звон и имевший некоторый смысл, а теперь как бы уже и не нужный. По окончании его наш архимандрит благословил по-славянски начало вечерни, а Патриарх сам стал читать первый псалом. Не раз он потом в течение службы читал подобным образом с своей кафедры. Слабый старческий голос его едва слышался в огромной церкви. Ектений говорились по-славянски, а все пение было греческое. На входе было 50 священников, одетых в одинаковые ризы из красного атласа с золотыми разводами. Диаконов было человек 10. Архиереи не принимали участия во входе. Патриарх при этом не сходил с своего места. Подобное же исхождение, но уже из Царских врат, было вслед за тем и на благословении хлебов, с тою разницею, что священники были уже все в камилавках, из коих четыре русского покроя, а три имели форму чалмы, но не белого, а черного цвета. На прямом углу от Царских врат и патриаршей кафедры стоял столик с пятью большими хлебами (вроде наших караваев), осененными большим серебряным деревцом искусной работы. Все диаконы, стоявшие в два ряда перед Царскими вратами, один за другим выходили за столик и говорили каждый свое прошение. Одно из них было по-славянски, с поминовением имен Августейшей Фамилии. Все вечернее богослужение шло в отличном порядке и с полным блеском и продолжалось около 21/2 часов. Шествие духовенства обратно до ворот Патриархии было также торжественно и также сопровождалось звоном. Мы возвратились домой в 5 часов, где немедленно началась, по русскому обычаю, утреня, кончившаяся уже ночью.

Утро 30-го августа было, как постоянно здесь бывает летом, великолепное. От мая до ноября здесь не бывает дождей, и всякий вечер можно рассчитывать на прекрасное утро. Чуть заалела линия возвышенностей святой горы Вознесения, как все уже временные и постоянные жители Построек шли один за другим в храм Воскресения. Общего парадного шествия, как вчера, теперь не было. Еще до восхода солнца Патриарх со всем духовенством были уже в церкви. По здешнему обычаю, обедня начинается вслед за утреней. Служили с Патриархом 4 архиерея и 20 священников. Пели вперемежку то греки, то наши певчие. Удерживаюсь от всякого сравнения того и другого пения. Нужно быть специалистом в этом деле, чтобы судить о нем. Я испытал только одно: при нашем пении мне было тепло и легко, а при греческом я чувствовал себя неловко. Может быть, это дело привычки. Стоял я и, греша, все думал: какое впечатление вынесут из храма Божия трое соотечественников наших, стоявшие на другой стороне церкви против меня и во все время богослужения не сделавшие ни разу ни поклона, ни крестного знамения. Самый набольший из них, как казалось, старик, с большою бородою и всклокоченными волосами, угрюмо и недоброжелательно смотрел на Патриарха и на весь освященный собор, пока те не вошли в алтарь. Видимо в глазах его читалось: «Ну, так и есть! пропала истинная вера!» Эти поклонники-ревизоры прибыли недавно в Иерусалим с уральской или какой-то другой линии и суть закоренелые беспоповщинцы[188].

Только в Святом Граде, перед лицом старейшей Церкви христианства, «Матери Церквей», вполне чувствуешь и понимаешь всю жалость и крайнее безобразие несчастного раскола нашего. После литургии из собора все вышли перед Гроб Господень и, стоя лицом к нему, отправили молебен св. благоверному князю Александру. Патриарх читал Евангелие и молитву. Последнюю понимавший народ часто сопровождал словом: Аминь. Кончилось все, по обычаю нашему, многолетствованием, с осенением крестом из Животворящего Древа.

Все духовенство, и мы вслед за ним, отправились потом церемонным шествием к Патриарху. Какой-то, видно, наш соотчич-дилетант забрался на колокольню храма и услаждал слух наш при этом русским звоном. В зале патриаршей поднесли нам варенье с водой, по рюмке ликеру и по чашке кофе с ломтиком благословенного хлеба. Его Блаженство видимо был утомлен и, сидя в углу с поджатыми ногами, тихо разговаривал с начальником нашей Миссии. 80-летний старец мал ростом, совершенно сед, но еще весьма бодр и свеж до румянца в лице; имеет умный и привлекательный взор, в обращении весьма ласков и прост. Из четырех митрополитов, сидевших по левую руку его, первый был, знаменитый в поклонническом мире нашем, Преосвященный Мелетий Петрский, или святой Петр, по простословию нашего простонародия[189]. Он годом или двумя старее Патриарха, высок ростом, с веселым лицом и повелительными манерами. В последнее время неутомимый старец стал дряхлеть и занемогать. Лекаря не прочат ему долгих дней. И у него на груди виднелась орденская лента св. Владимира со звездою. Прочие архиереи также – все седовласые старцы. Архимандритов и игуменов было, думаю, в зале человек до 20-ти. Из них двое перебрасывались с нами русской речью. Вообще заседание это стольких почтенных старцев представляло для нас, иноземцев, зрелище любопытное.

Прощаясь с нами, Патриарх сказал: «до свидания», которое вскоре и последовало уже на русской территории. Часов около 11-ти все архиереи и несколько сановнейших лиц из греческого и арабского духовенства прибыли, по обычаю, верхом на лошадях, в наши Постройки, встреченные властями и приветствованные колокольным звоном. Для них приготовлен обеденный стол в консульском доме. Другой стол, конечно, уступавший во многом первому, был устроен для поклонников в коридорах Женского приюта. Его Блаженство, прежде вкушения своей трапезы, сходил и благословил трапезу поклонников (которых в это самое утро прибыло вновь 20 человек), чем немало утешил дальних странников. Он поздравил их через переводчика с царским праздником, восслал молитву о Царе и пожелал нерушимого благодействия великому царству. Поклонники ответствовали ему благодарностью и многолетствованием.

Наш обед длился часа полтора и был очень оживлен. Тосты предложены были, как водится, Патриархом за здравие их Величеств Государя Императора и Государыни Императрицы, Государя Наследника с Высоконареченною Невестою и всей Царствующей Фамилии, потом за здоровье начальника нашей Миссии, отсутствующего консула и г-на управляющего консульством; с нашей стороны – за здоровье Патриарха, Патриаршего Синода и всех почтенных гостей. Около 2-х часов Патриарх со всею свитою отправился во Святой Град, напутствуемый общею признательностью нашею и, разумеется, колокольным звоном.

С 3-х часов начались официальные визиты. Кроме иностранных консулов, мы имели удовольствие любоваться зрелищем армянской депутации из высшего духовенства (человек 6 или 8), сириянской, состоявшей из епископа и двух священников, францисканского монастыря, всего приходского духовенства иерусалимского с церковными старостами, вифлеемского духовенства, игуменов некоторых монастырей и пр. Часа в 4 прибыл оркестр военной музыки, человек из 30-ти. Через полчаса потом приехал комендант Иерусалима, генерал-майор Хамед Али-паша, с полковником гарнизона Али-беем и вице-губернатором города[190]. Оркестр расположился на высоте, между садиком и домом, или, лучше, – дворцом Миссии. Посидев в консульстве, комендант со всем штабом сделал визит начальнику Миссии и на просьбу последнего о том, чтобы музыка осталась у нас на ночь и чтобы ворота города (Яффские) не затворялись в течение ночи, отвечал, что относительно ворот не может быть никакого затруднения, но что оставаться солдатам (музыкантам) так долго вне крепости есть дело необычное, по крайней мере еще не бывалое, что, впрочем, если им дано будет закусить что-нибудь, то он постарается, в честь славного Государя, продлить их пребывание у нас, насколько это возможно, к общему удовольствию русских, и сам со всею охотою останется вместе с ними под дружелюбным кровом нашим. Любезность почтенного сановника очаровала нас. Ему, взаимно, оказано было всевозможное внимание. В садике поставлены были стулья, куда он и перешел с своим штабом слушать музыку и любоваться народным стечением.

Вскоре мы приятно удивлены были появлением целой вереницы чиновников в блестящих мундирах и треугольных шляпах, направлявшейся к тому же садику от консульского дома. Это были консулы французский, мексиканский и греческий, с своими служащими. Около часа почти сидели они большим полукругом в садике, занимая собою всю публику, редко видевшую в совокупности столько знаменитостей городских. Гости угощены были чаем. Отличная любезность и задушевная веселость представителя императора Наполеона (г. де Баррера) всем бросалась в глаза. Когда стало смеркаться, дипломаты попрощались с хозяевами и удалились.

Между тем консульство, с вензеловым щитом августейшего имени, осветилось огнями. Такое же освещение было и по лицевой стороне дома Миссии, над входом в который на высоте поставлен был большой портрет Высокого Именинника, окруженный огненною рамою, а в одном из окон виднелся транспарантный вензель Его с словами: Боже, Царя храни! Когда сырость ночного воздуха увеличилась, комендант вошел в начальнические покои, откуда с любопытством рассматривал в телескоп звездное небо, на котором находились в то время три наиболее занимательные планеты. Собеседников пленила скромность генерала. Совершенно ненароком высказал он, что, кроме одной России, видел почти все страны света, сделав, 30 лет назад тому, кругосветное плавание, причем представлялся даже богдыхану, который удивил его своим географическим невежеством, оказавшись непонимающим, ни что такое Рум (Греция), отчизна странствователя, ни что такое Стамбул с его падишахом! Истинно почтенный паша этот родом из Греции, с освобождением которой он потерял свою отчизну, и, несмотря на свою долговременную отвычку от родного языка, еще свободно объяснялся с нашим о. архимандритом по-гречески.

Часов в 8 солдатам предложен был ужин в доме Миссии, а властям – в консульстве. Вина, по магометанскому закону, гости не пили, и приличные тосты разводились потому водою; за столом в консульстве играла своехарактерная музыка, арабская, с пением. После ужина какая-то труппа итальянцев просила позволения показать гостям и хозяевам опыты эквилибристического искусства своего, превзошедшие ожидания невзыскательной публики. В то же время в кругу военной музыки на дворе показывалось искусство телодвижений ловких обитателей окрестных пустынь. Народ любовался на все это и шумно гулял по двору, рассыпаясь в похвалах русскому имени. Со слов точного переводчика сообщаю одно из множества ублажений, отнесенных к изображению Государя Императора: «да светит добрый Царь и на наш темный угол! света у Него станет на всех» и пр. Очевидно, что это мольба христианского сердца. В половине 11-го часа комендант опять взошел в начальнические покои и попросил позволения удалиться домой. Ему отвечали не менее утонченным изъявлением признательности за благосклонное внимание его к русскому празднику. С отбытием музыки быстро стала расходиться и публика, спеша застать еще отворенными ворота города, и к полночи на «Постройках» наших воцарилась обычная глубокая тишина монастырская.

Странно, конечно, поклоннику встретиться в Иерусалиме с шумом праздничного гулянья. Но в высшей степени отрадно увидеть себя как бы дома в таком отдалении от всего родного. Утро дня царского убедило нас в братском сочувствии нам единоверцев наших, ради нас учинивших торжество, равное с самыми великими праздниками местными. Вечером того же дня другая половина местного населения, если не в общей массе, то в избранных слугах своего правительства, весьма дружественно выказала нам свою также весьма лестную ласку и внимательность, до сих пор здесь еще небывалым образом. Тем ценнее это дружелюбное внимание к нам, что, по странному настроению умов простонародья, с самой весны начали ходить по Сирии и Палестине самые нелепые слухи о скором нашествии московского воинства на Иерусалим из-за Иордана, поводом к которым, без сомнения, послужили наши победы в Азии. Географическое невежество народа, не уступающее, как видно, богдыханскому, ставит Коканд и Бухару в смежности с заиорданской пустыней! Худо и хорошо в мусульманстве то, что уж если раз убедится кто в той или другой судьбе своей, то ничто не поколеблет его ни в его рвении, ни в его унынии. «Думай ты себе что хочешь, а чему быть, то будет! Когда сказано: придут, то и придут верно, – сперва в Шам, а потом и в Эль-Кодс![191]» Так проповедует упорный пророк мусульманский, сидя в тюрьме иерусалимской, куда он попал именно за то, что предсказывал через 5 месяцев (от какого дня, неизвестно) прибытие сюда русских и затем – конец мусульманству.

Сегодня опять великолепное утро, опять палящий полдневный зной, и, конечно, будет опять та же прохладная ночь с пронзающим горным ветерком и глубоко ясным многозвездным небом. Что уподоблю тебе, дщи Иерусалимля?[192]

П.Г. Папандони

Иерусалим. 1-го сентября 1866 г.


Печатается по публикации: Церковная летопись «Духовной беседы». 1866. № 14. С. 662–672.

1867

Пасха в Иерусалиме 1867 г

Пасхальные торжества Святого Града начались мартовским полнолунием, которое припало на этот год в нашу Лазареву субботу, или днем ранее ее, по крайней мере в эту субботу евреи праздновали свою Пасху. В следующее за нею воскресение была Пасха латинская и протестантская. Около того же времени было нечто вроде пасхального праздника и у магометан. В пятницу перед Лазаревой субботой бывает единственное в Иерусалиме магометанское празднество – отправление набожных мослемов на поклонение пророку Моисею в пустыню между Иерусалимом и Иерихоном в один полуразрушенный монастырь, называемый теперь Неби-Муса, предположительно бывший монастырь св. Евфимия Великого, где они остаются 8 дней, гуляя и празднуя по-своему[193]. По миновании праздников магометанского, еврейского и католико-протестантского началось наше приготовление к Пасхе – вместе с коптами, сирианами и армянами. В Иерусалиме, как и везде в христианском мире, торжественные богослужения Великой Седмицы начинаются с четвертка. Их ряд открывается «священным умовением». На сей год обряд умовения ног совершен был самим Патриархом посереди площади, примыкающей с юга к храму Воскресения Христова. Литургия[194] была отправлена им в патриаршей церкви святого апостола Иакова Брата Господня, из которой он и вышел в сопровождении духовенства на площадь[195]. Зрелище было любопытное, и окружающие площадь здания были унизаны народом, между которым виделся в одном месте и фотограф с своим аппаратом. Обряд начался и кончился между 8-м и 9-м часом утра.

В Великий Пяток с 10 часов вечера началась в храме Воскресения Христова великосубботняя утреня. Отправлял ее сам Патриарх с пятью архиереями и множеством низшего духовенства. Пение канона предшествовало при сем пению 118 Псалма, или так называемых статей, а по-гречески энкомий. По окончании канона началось обхождение с Плащаницей. Прямо из соборного алтаря духовенство поднялось особым ходом на Святую Голгофу. Плащаницу несли архиереи, держа ее каждый левою рукою, а в правой имея малое Евангелие. Патриарх шел впереди также с Евангелием в одной (и с посохом в другой) руке. На нем одном виделась митра, все другие архиереи были в клобуках. Достигши Голгофы, Плащаницу распростерли на престоле, устроенном над самым местом водружения Креста. Архиереи поставили на нее свои Евангелия и усыпали ее цветами. Розовые листья разбросаны были также по всему помосту священного места. Начались обычные прошения, слышимые у нас на литии. Патриарх сам вознес первое моление о всей полноте православных и затем отдельные моления о благочестивейшем Государе Императоре, Государыне Императрице, Государе Наследнике, Государыне Цесаревне, Короле Греции и Князе Молдовалахском. Потом архидиакон возгласил другие моления. Молитвою: Владыко многомилостиве… окончилось все Голгофское служение. Цветы с Плащаницы были разобраны христолюбцами. По-прежнему ее взяли архиереи и понесли тем же порядком вниз по северной лестнице Голгофы. Спустившись на помост храма, обошли с плащаницею троекратно[196] священный «Камень разгвождения»[197] или Снятия со Креста и распростерли ее по нему, осыпав снова цветами.

Была полночь. Время отлично благоприятное для плача над погребаемым Зиждителем. За неделю перед тем видев подобную же церемонию латинскую, я невольно сравнивал теперь оба священные обряда. Тогда завернутое в простыню деревянное подобие Христа, простертое на камне сем, заставляло застыть пробивавшуюся из глаз слезу[198]. Теперь, шитое шелками по толстой ткани, неудачное изображение Господа бездыханного вовсе не вызывало слез. Мне казалось, что ни резное ни живописное изображение Спасителя не пригодно было для святейших мест, бывших свидетелями некогда самого воспоминаемого события. Вдали от Иерусалима они, бесспорно, имеют свое значение и производят желанное действие. Но здесь достаточно было бы одних песнопений и прилично сложенных молитв. Так казалось мне. Не выдаю своего взгляда за непогрешимый.

Литийные прошения возобновились и здесь, и опять по-гречески. А как уместно было бы произнести их и по-славянски, и по-арабски, и по-румынски! Затем произнесена была проповедь на турецком языке одним из патриарших певчих. Во все продолжение ее архиереи сидели в креслах рядом по южную сторону Камня, а с противоположной стороны ее стояли архимандриты, бывшие во главе иерейского чина. Проповедник стоял за ними на возвышенном балконе, приделанном к внешней стене греческого собора. Проповедь длилась около 1/4 часа. Темою ей служили слова Господни: Дщери Иерусалимски, не плачитеся о Мне[199] Закончилась она благопожеланиями предержащей власти, Патриарху и всему христоименитому народу.

Прежним порядком перешли все от Камня к Господнему Гробу, который также обошли три раза. Кончив обхождение, архиереи внесли плащаницу внутрь Святой Кувуклии (Гробовой часовни) и положили ее на плите священнейшего ложа Господня. Вышед оттуда, Патриарх и архиереи заняли место у самой почти двери, отделяющей греческий собор от Ротонды. Те же шесть кресел были поставлены там для них полукругом. Весь возвышенный помост между ними и Часовнею занят был иеродиаконами и первенствующими из священников, дальнейшие ряды которых огибали Гробовую Часовню с обеих сторон. «Рая краснейший» Гроб Господень сиял несчетными огнями и, пленяя взор, умилял сердце. Патриарх вошел с кадилом внутрь Святого Гроба и там сам начал петь: Жизнь во гробе полагается… и пр. После чего он обходил, кадя, кругом Часовню, а архиереи и архимандриты продолжали петь стихи первой статии поочередно. Канонархами служили им два иеродиакона с сильными голосами. Стихов же 118 псалма ни пели ни читали. В начале 2-й статии вошел внутрь Часовни патриарший наместник и также, кадя пред Гробом Господним, начал петь оттуда: Достойно есть величати Тя… и пр. Второй стих пел Патриарх на своем месте, за ним архиереи и т. д., а наместник совершал каждение кругом Часовни. Третью статию начал подобным же образом архиепископ Лиддский. Напев первой и второй статии был, на мой слух, одинаковый, – резкий и тяжелый и для нас, русских, мало приятный. Третья статия пелась особым напевом, напоминавшим какой-то мотив из наших простонародных песен. По окончании статей были петы необыкновенно растянуто тропари по непорочных[200]. Их сменила вторая проповедь на тему: совершишася. Говорил ее один из наставников Богословской Патриаршей школы. Усталость и дремота препятствовали внимать умному и красноречивому слову. Ритор обучался в Афинском университете и в первый раз проповедовал в Иерусалиме. Тут же перед Гробом Господним петы были стихиры на хвалитех и великое славословие. По окончании его Плащаница взята была с Святого Гроба и внесена в алтарь храма Воскресения. Архиереи трикратно обошли с нею кругом престола, поя тропарь: Благообразный Иосиф, и положили ее на престол[201]. Вся служба кончилась в 3 часа утра. Ради русских поклонников ворота городские были отворены целую ночь, и мы возвратились домой беспрепятственно.

Наступил столько славный и столько шумный для Иерусалима день Великой Субботы. Литургия на Русских Постройках началась в 7 часов утра. По многочисленности поклонников из духовного звания, мы всю зиму имели утешение видеть в своей церкви многолюдное соборное служение. На сей раз служило 10 священников и 3 диакона. Относительно времени у нас отступили от устава в уважение того, что поклонникам как можно ранее хотелось занять места у Гроба Господня при раздаянии благодатного огня. Наша служба кончилась к 10 часам. В церкви было менее половины обычных посетителей ее. Большинство предпочло ей стоять или сидеть в храме Воскресения с пучками из 33-х тонких свечек, по числу лет Христовых.

Около 2-х часов пополудни должна была начаться пасхальная вечерня, с такою тревогою и таким нетерпением ожидаемая многими тысячами богомольцев. Я не решался идти в толпу, окружавшую Часовню Гроба.

Страшная давка и опасность сжечь себе платье и волосы удерживали меня от того. Один знакомый обязательно предлагал мне место на балконе, что над иконостасом соборной церкви, откуда можно видеть всю внутренность ее, кишащую несметным народом, и часть Ротонды до самой Часовни. Но я предпочел воспользоваться благоприятным случаем видеть любопытнейшее на свете зрелище с высоты самой Ротонды, теперь, по снятии старого купола, совершенно открытой.

В час пополудни я отправился ко храму и занял место на лесах, поставленных внутри Ротонды и возвышающихся в меру высоты будущего купола. Ни деревянного свода бывшего купола, ни каменных стен его (тамбура) уже более месяца как не существует совсем. Система лесов придумана и выполнена так отлично, что лучшего ничего пожелать нельзя. В уровень с основанием купола они накрыты сплошным потолком, имеющим в середине большое осмиугольное отверстие, обнесенное перилами. В это отверстие можно видеть всю внутренность Ротонды, исключая самую Часовню Гроба, которая, естественно, представляет наблюдателю только свою верхнюю часть или кровлю.

Несмотря на строгую охрану путей к этому месту, пришед туда, я нашел уже всю окружность отверстия унизанною любопытными всех возрастов, национальностей и вероисповеданий. В глубине его виделся весь помост Ротонды. У 18 пилястров[202] и в стольких же пролетах кишела непроходимая толпа народа. Кругом Часовни теснилась другая толпа. Между обеими оставалось круговидное свободное пространство, обрамленное с той и другой стороны турецкими солдатами с ружьями. Неутомимо-деятельный полковник Иерусалимского гарнизона беспрерывно перебегал туда и сюда, восстановляя беспрерывно нарушавшийся порядок. В руке у него, к сожалению, был кур-бат, без которого, по его убеждению, нет никакой возможности справиться с такою невообразимо-разнородною и своенравною толпою[203]. Наиболее нуждавшиеся в его распорядительности места были северная и южная стороны Ротонды, и особенно – северная, где шум был неумолкаемый и движение голов непрестающее. Особенно подвижны были белые колпаки, т. е. молодые крестьяне (феллахи) окрестных деревень, украшающие себя подобным головным убором. Было уже около двух часов пополудни. Соседи мои нетерпеливо спрашивали: да когда же это будет? Как бы в ответ на их нетерпение, вдруг раздался внизу по левую сторону Часовни крик множества голосов. Белоголовые начали свои привычные восклицания духовно-мирского содержания, известные еще из памятного всем описания Барского[204]. Немедленно налетел на них с десятком солдат недремлющий Али-бей и в полминуты успел оттеснить запевал из Ротонды к латинской капелле, где они сейчас же умолкли. В то же время на противоположной стороне Ротонды те же солдаты открыли свободный ход от Часовни к армянскому отделению. Этой дорогой долженствовал быть передан Святой огонь армянам прямо из оконца придела Ангела. По ней уже расхаживал человек в красной одежде, получивший право быть первым раздаятелем святыни для своей нации.

Уже два часа с половиной. Столько ожидаемый крестный ход все еще не начинается. Соседи мои поминутно вынимают часы и повторяют с неудовольствием: а ведь сказали, что будет в два часа! Между тем внизу на той же левой стороне начинается снова усиленное движение. Белошапошники силятся проникнуть внутрь Ротонды через другой пролет ее, не занятый солдатами. Раздается вновь знакомый вой богохвалебный с большею против прежнего силою. В одну секунду поспевает туда Али-бей, продирается к певцам и полагает конец их неуставному славословию. Солдаты занимают все три пролета Ротонды с северной стороны, и порядок (т. е. страшный шум и неумолкаемый тысячеустный говор) снова восстановляется. В перспективе внутренности греческого собора показался наконец человек с выносным фонарем, за ним – другой такой же, потом – целый ряд хоругвоносцев. Это была голова крестного хода. Вдали раздалось резкое греческое пение. Вышло из собора в Ротонду около 12 пар священников, одетых в белые ризы, за ними шли диаконы, а в конце всего переступал медленно дряхлый старик Мелетий[205], старший из патриарших наместников, уже целые десятки лет неизменно отправляющий богослужение Великой субботы. При третьем обхождении Часовни Гроба шум в народе усилился до того, что совершенно заглушил пение. Зная, что во время совершающегося богослужения военная власть теряет свою силу, левая сторона, пользуясь открывшеюся невозбранностию, вдруг огласилась запрещенным криком, подхваченным, вероятно, всеми, кто только говорил и чувствовал по-арабски. Вопль поднялся неописанный. Внутри собора тысячи ожидающих благодати начали делать непрестанное крестное знамение и вопиять в свою очередь: Кирие елейсон и Господи помилуй. Все приняло тот непередаваемый характер, которым ославила себя на весь христианский мир Иерусалимская великосубботняя вечерня.

Кончив обхождение, архиерей вошел внутрь Часовни. За ним последовал туда же наместник армянского Патриарха, также архиерей. Вопли усилились до того, что стали производить на душу небывалое еще, потрясающее и исступляющее впечатление. Но вдруг и их заглушило раздавшееся с левой стороны Часовни неудержимое рукоплескание множества воздетых кверху рук. Оно означало, что в оконце придела Ангела показался огонь. В то же мгновение от противоположного оконца Часовни полетел к армянскому отделению человек с фонарем. Другой светоносец побежал в греческий алтарь. Не успел я проводить его глазами, как армянская сторона уже запылала огнями. Едва я отвел от нее изумленный взор, как вся отдаленность греческого собора уже пламенела в несчетных огнях. И начал с треском и дымом двигаться, носиться, извиваться, летать и размножаться по всему пространству и на всех высотах громадного храма Священный Огонь в утешение стольких тысяч ловивших его на свои свечки, христолюбцев. Со всех многочисленных балконов греческого собора предварительно были спущены на веревках крестообразные пуки свеч, которые внизу стоявшие спешили зажечь благодатным светом. Пуки возносились, осыпая народ искрами и обливая воском, но некому было думать о том. Внимание всякого поглощено было его собственным пучком, своим горением жегшим его умиленное сердце… Чудные минуты! Невозможно никаким словом передать того, что видел глаз. Но и глаз скоро перестал уже различать то, что делалось внизу. Дым горящих и тушимых свеч, собираясь под сводами храма, весь направлялся к отверстию, где мы стояли. Впрочем, я видел, как спешно вышел из Часовни и почти пробежал к алтарю своей церкви сопровождаемый и как бы несомый народом Преосвященный Мелетий[206].

Шум стал утихать мало-помалу, толпа – редеть, воздух – проясняться. Горящих пучков оставалось все менее и менее. Кандиловжигатели[207] греческий и армянский взошли на верх Часовни Гробной и зажгли во множестве утвержденные там свечи и лампады новым огнем. В соборе началась Божественная литургия, а в Ротонде, по примеру греков, открылась кругом Часовни совокупная процессия армян, коптов и сириан, следовавших каждое исповедание отдельною группою. Каждый отдел начинался знаменоносцами, за коими следовали священники попарно, диаконы (в митрах), певчие, кадильщики и наконец – архиерей. Все они пели что-то, каждое исповедание на своем языке. После третичного обхождения армяне заняли место перед Часовней и долго что-то пели. Кончив пение, они ушли в свой придел при оглушительном звоне бил. Их место заняли копты. Когда и эти кончили, что следовало, на их месте стали сириане. Наконец, все шумное и необыкновенное великосубботнее торжество у Гроба Господня кончилось. Народ разошелся. Остались только одни солдаты. Потом вывели и их по команде на площадь храма для отдохновения в ожидании новых трудов всенощных. Это, конечно, наиболее трудившаяся и страдавшая часть посетителей святейшего и честнейшего храма христианского. Не сознавая за собою долга молиться и не одушевляясь ничем, что занимает христианина, они должны выстаивать многие часы сряду почти неподвижно, удерживая напор и всякое излишество чувств и действий волнующегося народа и – какого народа!

В Иерусалиме у Гроба Христова начинаешь понимать и беспристрастно оценивать тяжелую необходимость печального факта – порабощения Востока мусульманами и притом – турками… В таких непраздничных размышлениях сошли мы с высоты Ротонды на террасы Патриархии, откуда не замедлили возвратиться восвояси. Встречавшие нас по пути соотчичи и соотечественницы единогласно поздравляли нас с получением благодати.

В 10 часов вечера условлено было идти снова с построек в город на празднование Пасхи. Городские ворота и на этот раз были отворены. Патриаршая улица освещалась горящими щепами с смолою, вздеваемыми на высокие железные шесты. Спускаясь на площадку храма, мы уже различили износившийся извнутри его резкий звук железных бил, висящих над иконостасом греческого собора. Это значило, что идет, или уже пришел, в храм Его Бл<аженство> Патриарх Кирилл. Вся внутренность собора от полу до свода купола освещена была множеством разнообразно развешанных лампад и представляла собою восхитительное зрелище. Часовня Гроба Господня также сияла чудно разноцветными огнями. Но верх Ротонды был темен от настилки потолка, венчающей леса. Сквозь упомянутое выше отверстие видны были звезды. Столбы (числом 8) подмосток, при всей своей огромной толщине, так мало занимали места, что почти не были заметны, и все обычные процессии вокруг Гроба Господня совершались, несмотря на присутствие лесов, совершенно беспрепятственно.

Обошед кругом весь храм, проталкиваясь повсюду сквозь густые массы сидевших и лежавших всесветных пришельцев и удовлетворив своему любопытству, вошел внутрь греческого собора, где уже началось не трогающее слуха нашего пение чудно-торжественных песней: Волною морскою и проч. После 3-й песни стало выходить из алтаря северными дверями низшее духовенство за благословением к Патриарху, стоявшему в церкви на своей кафедре. Во главе иереев был наш архимандрит, предшествуемый и сопутствуемый патриаршими архидиаконами. Патриарх что-то спрашивал у него при этом. Мы узнали вскоре, что его блаженство предлагал ему служить с собою на Гробе Господнем, но что он изъявил желание, по окончании обхождения вокруг Святого Кувуклия, отправиться на свои Постройки и там встретить всерадостный праздник Пасхи по русскому порядку и обычаю. Патриарх отвечал: «Ну, как тебе угодно».

Всех выходивших попарно за благословением священников было не менее 50. После 7-й песни таким же порядком, но через Царские врата, выходили за благословением к Патриарху и архиереи числом 5. Затем и сам Патриарх оставил свою кафедру и, прочитав входные молитвы, вошел в алтарь. Архиереи стали там облачаться, а священники, уже облаченные в блестящие из белого шелка с золотом ризы, стали выходить попарно из алтаря и становиться вдоль собора посередине в два ряда, младшие, как водится, вперед. Самым младшим пришлось таким образом стать у самых западных дверей храма, а самым старшим у иконостаса.

Почти ровно в полночь великолепная процессия двинулась. Впечатление от всего было так сильно, что даже раздирающее слух пение казалось весьма пригодным и торжественным. Пели известный стих: Воскресение Твое Христе Спасе и пр. Вышед в Ротонду, процессия направилась в обход преукрашенного Кувуклия[208]. Обошли его три раза и двигались весьма медленно, переступая с ноги на ногу, потому что из всех обходивших составился совершенно замкнутый круг, и ускорить шаг кому бы то ни было не было никакой возможности. Пение слышалось по всему кругу и распадалось не менее, как на 10 отдельных ликов, не слушавших друг друга. Так как русские священники разместились все врознь между греческими и арабскими, то и не могло составиться при этом славянского пения, к истинному сожалению многих из наших. Все пролеты трехъярусной галереи Ротонды были унизаны народом, любопытствовавшим видеть редкое и для нас, русских, едва ли вообразимое зрелище.

В одном из пролетов сидел седовласый епископ Сирианский и Коптский митрополит (Василий) сидел в полном облачении внутри своего придела, дожидаясь конца нашего обхождения, чтобы немедленно начать свою службу. В армянском отделении также все было освещено и находилось в движении. Только латинский монастырь был темен и нем. Солдаты по-вчерашнему сторожили с двух сторон оставленное для процессии пустое пространство. Грозный полковник дружелюбно раскланивался с греческим духовенством. Работы теперь ему было мало. Народ держал себя чинно, изредка и робко дозволяя себе там и сям коснуться устами или хотя рукою одежды проходящего священника… Была Пасха Христова тихая и радостная, светлая, святая, непорочная! Куда ни посмотришь, все сияет и дышит кротким веселием. Самые дикие черты лица, казалось мне, выражали на тот раз благость и даже в своей мере и форме умиление. У весьма немногих, конечно, было на уме, что в соседней скале запечатлено нерушимое свидетельство их собственного воскресения, но всем без сомнения говорило сердце, что праздник этот есть их собственный праздник… Для Отца чадолюбивого довольно уже и того, когда дети веселятся и радуются. Будет время, когда они поймут и оценят все, чем обязаны Отцу.

Кончив обхождение, процессия остановилась на площадке между храмом Воскресения и Часовнею Гроба. На минуту все утихло и смолкло. Патриарх, сняв митру, стал на левую лавку преддверия Гробного и прочитал воскресное Евангелие от Марка[209]. Затем сошел на помост, обратился к дверям Гроба Господня и возгласил: Слава Святый и пр. Началось пение пасхального тропаря. В знамение радости державшие хоругви стали быстро вертеть ими. В то же время на духовенство, поющее первую песнь воскресения, посыпались сверху цветочные листья… слабое усилие выразить обдержавший душу восторг! Вы, в безмерном отдалении от места воскресения сретающие Христа и не обретающие слов для выражения своей радости, поймите, в каком состоянии духа должен был находиться тот, кто пел: Христос воскресе из мертвых и проницал взором в глубину светосиянной пещеры, из которой вышел Он, смертию смерть поправши и сущим во гробех живот даровавши!

По окончании предначинательного пения Патриарх с архиереями и двумя архимандритами вошел внутрь Святого Гроба, где и совершена была на сей день Божественная литургия[210]. Все прочие участвовавшие в ходе священнослужители ушли в алтарь большой церкви и разоблачились. Русское духовенство немедленно оставило храм и поспешило на свои Постройки. Вослед ему пошли и мы.

В час пополуночи начался наш благовест. 40-пудовый колокол напоминал нам звоном своим скорее убогую русскую деревню, чем Иерусалим. Но великолепные здания, освещенные многочисленными огнями, к которым мы направлялись, заставляли не поддаваться обману слуха. То, что мы встретили в своей церкви, могло бы также казаться блестящим, если бы в памяти не оставалось еще, так живо и глубоко напечатлевшееся, великолепие только что виденного, несравненного торжества. При троекратном обхождении дома Миссии, на внутреннем дворе которого устроена церковь, у нас также виделось немало духовенства, а именно 17 священников и 4 иеродиакона. Но у нас было то, чего нельзя было найти у Гроба Христова, – прекрасное хоральное пение.

За утреней непосредственно следовала литургия, и обе вместе службы длились не малое время. Мы вышли из церкви, уже воссиявшу солнцу. День был полносиянный и уже по-летнему жаркий. Труженики, бдевшие сряду две или и три ночи, поспешили укрепить себя отдыхом, а значительная часть поклонников, не отдохнувши, занялись увязкою своих мешков и кузовков, ибо в этот же всерадостный день предполагали отправиться в Яффу, где уже ожидал их пароход, долженствовавший унести их на любезную родину.

Во 2-м часу пополудни имела начаться в храме Воскресения Великая Вечерня, называемая здесь в простонародии вторым воскресением. Это единственный день в году, в который во всех патриарших кафедрах Патриарх с своим синодом облачаются в свящ<енные> одежды в комнатах Патриархии и идут в престольную церковь торжественным ходом, в предшествии низшего духовенства. Так было и здесь. Подобная ночной, процессия тянулась от ворот патриаршего обиталища к храму. Впереди ее вместо хоругвей несли сделанное из жести и прилично расписанное малое изображение парящего над Гробом Христа, окруженное лучистым венцом и вздетое на длинный стержень. Пение, колокольный звон и говор толпившегося народа увеличивали торжественность шествия. По прибытии в храм немедленно началась вечерня в большой церкви. Евангелие было читано в 4 приема: у престола самим Патриархом (по-гречески), в Царских вратах – митрополитом Петрским (по-славянски) и в храме в разных местах священниками и диаконами (по-гречески, по-славянски, по-арабски, по-латински и по-румынски). Два диакона, стоя между Патриархом и его наместником, ударом в звонец давали знать кому следует о начале и конце чтений. После обеих ектений (вторая говорилась по-славянски) Патриарх с малою иконою Воскресения Христова – наподобие архиерейской панагии – в руках, 5 архиереев, каждый с малым Евангелием в деснице, и наш архимандрит – также с воскресною иконою, вышли из алтаря и стали рядом от Царских врат к южному выходу из церкви, передав сперва один другому лобзание мира. Певчие (греки) запели стихиры Пасхи, и началось христосование, бывающее у нас на утрене[211]. Все прочие двери храма были заключены, и народу не было иного выхода из него, как только мимо этой цепи архипастырей[212]. Народ прикладывался к Евангелиям и иконам и лобызал державших святыню не в уста, а в руку. Последнее, что он встречал на пути к дверям, был диск, т. е. большое серебряное блюдо, предназначенное для принятия доброхотных подаяний. Стоявший над ним патриарший архондаричий (гостинник) кропил из сосудца розовою водой проходивший народ и приговаривал разные любопытные приветствия и напутственные благопожелания хаджидам (поклонникам) то по-гречески, то по-турецки, по-русски, по-булгарски, по-молдовалахски…

Справедливость требует сказать, что как самые лестные приветы доставались на долю того, кто клал золото, так и не положивший ничего не отходил без ласкового слова, я заметил только, что последнему доставался привет большею частью на турецком языке… Более часа длилось это христосование, завершившее собою богослужение светлого дня Пасхи. Таким же торжественным ходом Патриарх со всем духовенством (без облачений) возвратился домой, где, после обыкновенного на Востоке угощения, он раздавал гостям в благословение пасхальные яйца. Возвратившись домой, и мы выстояли еще свою вечерню с утреней, на которой был и полиелей ради завтрашнего царского праздника.

Закончу свои впечатления минувших дней описанием нынешнего утра. Вчера мы знали уже, что сегодня у нас на обедне будет Патриарх, изъявивший желание помолиться вместе с нами о Царе нашем, вступающем в 50-й год своей благословенной жизни. С 7 часов начался благовест у нас. В 3/4 осьмого раздался трезвон. Патриарх с двумя архидиаконами приехал верхом к Постройкам нашим. Его встретили у ворот заведения секретарь консульства и драгоман Миссии, по здешнему обычаю, с кавасами. Вступивши в дом Миссии, он облачился в мантию и надел на себя орден Александра Невского. В северной галерее церкви св. мученицы царицы Александры ожидало его наше священство. Архимандрит, по русскому обычаю[213], стоял впереди с крестом на блюде. За ним два иеромонаха держали иконы праздника и храма. Блаженнейший приложился к ним, и все пошли с пением внутрь церкви. Встреча была великолепна. Духовенство вошло в алтарь, а Патриарх, благословив народ, стал на свою кафедру лицом на север, по греческому обычаю. С обеих сторон кафедры стояли перед ним его архидиаконы, из коих один держал его патерицу, а другой прислуживал ему в разных нуждах. Во время литургии он в приличных местах благословлял народ и сам читал молитву Господню. Хотел прочесть и Символ веры, но певчие предупредили его.

Служба шла в наилучшем порядке, и было весело смотреть на довольно престарелого иерарха, после стольких дней постоянного служения и бдения подъявшего еще труд посетить нас и благословить наш праздник. После обедни был благодарственный молебен. Духовенство наше, выходя из алтаря, становилось по левую сторону патриаршей кафедры и составило, таким образом, большой овал, оканчивавшийся у левого клироса, занятого местным и прибывшим на поклонение чиновством. Патриарх говорил все возгласы. На нем был надет малый омофор. Два наших диакона стояли перед ним с дикирием и трикирием. Он же сказал отпуст, он же и благословлял крестом (с кафедры) при многолетствова-нии Царствующего Дома.

Несмотря на то, что вчера и сегодня утром отправилось из Святого Града до 400 наших поклонников и поклонниц, церковь еще была полна, и с полчаса времени народ подходил к Патриарху для лобызания креста с Животворящим Древом, а к архимандриту для получения антидора. Его Блаженство потом взошел в комнаты начальника Миссии и принимал там единственно позволяемое им себе угощение – воду. Даже от чая отказался. По примеру прошлых разов, из дома Миссии он прошел в Женский поклоннический приют, где благословил розданный поклонникам чай и пожелал далеким странникам благополучного возвращения в родные дома. Посетил потом секретаря консульства, самого консула, консульского драгомана и доктора госпиталя нашего. При всех его переходах его сопровождал наш целодневный пасхальный звон. Около полудня Патриарх возвратился в Иерусалим.

* * *

Идет необычный здесь в апреле месяце дождь. С десяток запоздавших поклонников спешно отправляются в Яффу. Начинает пустеть наш малый палестинский город[214]. Постоянным жителям его предстоит четырехмесячный отдых. Передаю к сведению публики следующие, общие и пламенные, желания сих жителей, уведанные мною от них самым верным и, так сказать, непосредственным путем.

Желание 1-е: Чтобы человеколюбивое правительство восстановило принятую им некогда спасительную меру не выпускать из России тех поклонников и поклонниц, у кого не окажется (действительных и собственных) ста пятидесяти рублей серебром – по меньшей мере. Ежегодно повторяющиеся здесь сцены самого прискорбного нищенства заставляют всеми силами желать сего и всеми усилиями домогаться сего.

2-е: Чтобы лиц, удостоившихся поклониться святым местам, положено было не пускать снова ко святым местам ранее истечения десяти лет.

3-е: Чтобы за возвратившимися домой наблюдаемо было, не называются ли они новым именем, не занимаются ли торговлей вынесенными ими из Палестины предметами народного благоговения и не производят ли тайных сборов на святые места.

4-е: Чтобы людей, заведомо наклонных к излишеству в употреблении горячительных напитков, общество, к коему они принадлежат, всячески удерживало от путешествия ко святым местам.

5-е: Чтобы поклонницам, не достигшим 35-летнего возраста, внушаемо было, кем следует, отлагать исполнение благочестивого намерения видеть святые места до более зрелой поры жизни.

6-е: Чтобы какое-нибудь ведомство взяло на себя труд ежегодно, по окончании поклоннического периода (после Пасхи), обнародовать имена всех посетивших святые места к общему сведению и к частному руководству.

П-ни

Иерусалим. 17 апреля 1867 г.


Печатается по публикации: Херсонские епархиальные ведомости. 1867. № 12. С. 140–162.

Из Иерусалима

Сейчас возвратились мы от Гроба Господня. Спешу поделиться вынесенным оттуда благим впечатлением. Тревожно-томительная весть о новом покушении на драгоценную жизнь Государя Императора достигла Иерусалима накануне праздника Пятидесятницы. Получил ее откуда-то по телеграфу иерусалимский губернатор. Она была горестнее прошлогодней, ибо представляла Государя раненым в руку[215]. Под таким тяжелым впечатлением мы встретили и проводили один из величайших праздников христианских. Теперь, при успокоившихся чувствах, можно посвятить воспоминанию его несколько слов.

В этот день обыкновенно патриаршая служба бывает у Гроба Господня[216]. Как и всегда, она началась и окончилась вечернею довольно рано. Молитвы были читаны перед дверями Святого Кувуклия (часовни) на разных языках. Наша русская служба была дома, на Постройках, в домовой церкви Миссии, в ожидании замедлившегося окончанием Троицкого собора[217], в который, конечно, со временем перенесется патриаршая служба в день Пресвятыя Троицы. В прежние годы одновременно с патриаршею службою у Гроба Господня совершалось вечернее богослужение (одним из архиереев) и на Сионе, подобно тому, как теперь это делается в день Вознесения на горе Елеонской[218]. Но прошлого лета Патриарх пожелал сам помолиться на Сионе, и потому утренняя служба перенесена была на вечер. Так было и на сей год. В 9 часов, по восточному счету, должно было начаться богослужение.

Место, к которому приурочивается преданием преславное событие Сошествия Святого Духа на Апостолов, находится теперь под открытым небом и ничем не огорожено. Половина Сионской горы занята мусульманскими жилищами (на месте бывшего монастыря Тайной Вечери) и половина – христианским кладбищем разных вероисповеданий. На черте сих двух владений, и именно на восточной, – у греко-православного кладбища, указывается священнейшее место. Вкладенный в пограничную стену при земле большой камень серого цвета с грубой насечкой креста доселе лобызается усердною ревностию верующих, как святыня. К сему камню, с северной стороны его, приставлен был теперь стол, на котором стояла большая икона Сошествия Святого Духа на Апостолов. Впереди стола, на одном из надгробных камней, разостлан был ковер для Патриарха. Над всем этим был устроен полотняный навес, сажени 4 в квадрате, защищавший служащих и молящихся от палящих лучей солнца. В ожидании службы народ расхаживал по кладбищу. Городские священники, с епитрахилем на шее и кадильницей в руке, переходили от одной могилы к другой и по призыву живых пели заупокойные литии о усопших. Беспрерывно прибывали толпы горожан из-за высокого четырехугольника стен, отмеченных в памяти народной именем дома Кайафы и теперь заключающих в себе армянскую церковь. За ними скрывались от взора Сионские или Давидовы ворота города. Оттуда же ждали и Патриарха. Но он показался с западной стороны города, где возле самой стены, по насыпи, устроена столько известная русским «дорожка Сионская», ежегодно уводящая от 10 до 20 соотечественников наших в «вожделенное отечество».

Патриарх ехал верхом, в сопровождении пешей прислуги. По прибытии к навесу он встречен был местным духовенством и нашею Миссией. Облачившись в мантию, владыка стал на приготовленном ему месте. Наш архимандрит благословил начало вечерни, а его блаженство прочел пред-начинательный псалом. Затем была ектения по-славянски. Стихиры пели сперва греки, а потом наши певчие, по прекрасному партесному переложению. Говорить ли, – как это пение действовало на душу? Довольно сказать, что оно слышалось на Сионе! Но не будет неправдою, если прибавим, что, в своей мере и степени, умилению сердца содействовали и где-то далеко, и по расстоянию места и по течению возраста, мысленно зримые троицкие березки, выраставшие когда-то в одну ночь и на помосте церковном и пред окнами родного дома. В то время мысль молящегося была, конечно, на Сионе, им утверждалась и освящалась, а теперь с Сиона простирается в даль пространства и времени и ею в свою очередь живится и покоится. Этот утешительный визит настоящего будущему и будущего прошедшему – о ком говорит и свидетельствует прежде всего и паче всего? О том, Кто бе присно, есть и будет, ниже начинаем, ниже престаяй, глаголяй, деяй, разделяли, дарования[219]! Кто бы другой спослушествовал духу дитяти своими внушениями неизглаголанными, когда глашал его от чарующей обстановки резвой и кипящей жизни на невидимый и едва мыслимый Сион, – как не Он, Дух спасения? И кто бы в иссыхающем организме старца открывал горячий ключ слезы, точащей умиление, на призыв давно отжитого порядка чувств, вещей и дел, как не Он опять – Утешитель благий? Утешительно думать, что в числе стольких, с живою верою притекших на Сионское Богослужение, было много и умиленных памятью преславного события, виденного некогда всеми языками во граде Давидове, о котором поистине нет возможности помыслить и не восплакать глубочайшим вздыханием благодарного духа, преследуемого отвсюду отпаивающим отрицанием. А можно ли утверждать, что в незабвенные те молитвенные минуты не было на Сионе, кроме этого исторического, и еще высшего богословского умиления, которое вносили в созерцающую душу Отец познаваемый и Сын прославляемый и Дух – живый источник умный, обладаяй и очищаяй прегрешения? То странное видение и то странное слышание, о котором говорила песнь церковная, могло ли, в самом деле, быть забытым хотя на одну минуту тем, кто стоял на месте Апостолов?..

Вход вечерний был более воображаемый, нежели действительный, хотя священники и переменились местами своими. Коленопреклонные молитвы читали на трех языках: первую Патриарх, вторую наш архимандрит, третью арабский священник. Стихиры на стиховне были петы попеременно, то по-гречески, то по-арабски, а «славник» опять пели наши певчие, по искусно сложенным и безукоризненно выполненным нотам. Чудное это богослужение длилось целый час, а память о нем у нас, дальних пришельцев, продлится, без сомнения, целую жизнь!

В течение дня Пятидесятницы мы не имели ниоткуда новых известий в подтверждение или опровержение разнесшегося слуха[220]. В Духов день у нас в своей церкви после обедни отправлен был благодарный молебен с коленопреклонением, причем упоминаемы были благодеяния Божий, бывшие на Царствующем Доме нашем. Многим казалось, что тут имелось в виду именно обстоятельство, переданное молвою. Другие более верили, что дело идет о счастливой помолвке будущей Королевы Греческой, вел. кн. Ольги Константиновны[221]. Но официальной причиной молебствия был во время самой обедни полученный указ о совершеннолетии вел. кн. Владимира Александровича[222].

Русская почта того дня не принесла нам никаких других известий. Кроме ее, на этой неделе ожидались еще почта французская – в четверток и австрийская – в субботу. Либо та, либо другая несомненно должна была принести нам верные известия о случившемся в Париже. Четверток был потому днем нетерпеливого ожидания. И он, точно, не обманул предположений наших. Парижский «Moniteur»[223], принесенный почтой, обрадовал всех нас сердечножеланной вестью, что ни Государь, ни другой кто не был ранен, и ужасающее злодеяние, по милости Божией, не имело успеха. Малая колония наша праздновала, как будто возвратился день Троицы, или даже – и Пасхи. Встречаясь, все поздравляли друг друга со вторичным спасением жизни Монарха-благодетеля. В тот же день между Миссией и Патриархией условлено было о принесении совокупного благодарения Отцу щедрот на следующий день, в пятницу, в храме Воскресения.

Сегодня, 9-го июня, на восходе солнца мы были уже у Гроба Господня[224], но нашли вместо своей службы совершаемую в нем, при звуках органа, – латинскую обедню. Мы направились к Святой Голгофе. Там все уже было готово для патриаршего служения, бесчисленные разноцветные лампады лили из-под сводов сего первенствующего святилища христианского радующий и миротворящий свет, а самое место водружения Креста горело яркими огнями от множества свеч. Во время служения на Голгофе обыкновенно престолом служит на самом месте распятия Христова утвержденная на 4 столбиках мраморная плита, с левой стороны которой в углу устроен приличный, тоже мраморный, жертвенник, подобно тому, как это бывает в наших домашних церквах. Алтарь таким образом ничем не отделяется от места, занимаемого народом[225]. Так мы нашли его и теперь. От престола внутрь тянулся небольшой ковер. Это все, чем знаменовалось патриаршее место.

Мы недолго ждали начатия службы: Патриарх, с привычною ему подвижностью, пришел вслед за нами. Приложившись к месту крестного водружения на Голгофе, он спустился особо устроенным ходом в алтарь греческого собора для облачения. Между тем, один греческий священник давно уже совершал проскомидию. Вскоре наш архимандрит, уже облаченный, пришел из того же алтаря и благословил чтение часов. Немного спустя после того пришел и Патриарх, в предшествии четырех иеродиаконов, свещеносцев и двух священников (членов нашей Миссии).

Служба шла вперемежку то по-русски, то по-гречески. Пели на правой стороне патриаршие, а на левой – наши певчие. Апостол и Евангелие также слышались на обоих языках. Кроме чиновников нашего консульства, на службу нашу пришел и французский консул. На великом входе, прежде принятия священного дискоса от архидиакона, Патриарх стал на колена и прочитал нарочно составленную им еще прошлого года для подобного же служения молитву по-гречески[226]. Потом, принявши священный дискос, поминал отдельными возглашениями Государя Императора, Государыню Императрицу, Государя Наследника, Государыню Цесаревну со всем Царствующим Домом, палатою и воинством, Святейший Правительствующий Синод и весь православный народ России, наконец – поклонников и всех предстоявших. Принявши же Священную Чашу, поминал во блаженной памяти преставившихся Императоров Александра 1-го и Николая 1-го.

Служба длилась всего часа полтора. По окончании ее, при греческом пении тропаря: «Спаси, Господи, люди Твоя» духовенство, а за ним и весь народ, сошли с Святой Голгофы к Святому Гробу и остановились перед Святым Кувуклием на возвышенном помосте. Патриарх изъявил желание, чтобы вместо нашего так называемого благодарного молебна был отправлен Параклис Живоносному Гробу[227]. Сам он прочитал псалом: Господи, услыши молитву; ирмосы канона пели наши певчие, а тропари песней – патриаршие. Евангелие (воскресное от Марка) читал сам Патриарх. По Трисвятом он сам возглашал сугубую ектению, причем отдельными прошениями молился о тех же августейших лицах, имена коих поминал на литургии. Только после них присовокупил еще три прошения: об императоре Людовике Наполеоне, императрице Евгении и об императорском принце Евгении Наполеоне, чем не только французский консул, но и все соприсутствовавшие были заметно тронуты. В конце молебствия снова прочтена была Патриархом с коленопреклонением та же молитва. По отпусте его блаженство осенял, по русскому обычаю, крестом, с большою частию Животворящего Древа, молящийся народ, а наш иеродиакон возглашал многолетие вторично спасенному на счастье России и православного мира Государю Императору, к имени которого присоединено было и имя Наполеона III, подвергавшегося одинаковой с ним опасности и сохраненного Божественным Провидением.

Чуть окончился гул пения, многолетствовавшего императоров, в высоте над часовнею Гроба Господня стали раздаваться гармонирующие с ним своим смыслом звуки сотни молотков, сплачивающих камни возобновляемого двумя императорами Святогробского купола. В очах веры не простым кажется стечением случайностей то, что под видимым покровом Господним произошло в Париже и что, в покровение святейшему памятнику дела Господнего на земле, производится в Иерусалиме. Покрыю и, яко позна имя Мое, изму его, и прославлю его, долготою дней исполню его, и явлю ему спасение Мое[228]. Едва ли был кто между нами, кому бы не думалось подобным образом.

По окончании службы было, по обыкновению, в комнатах Патриарха угощение вареньем, ликером и кофе[229]. Здесь заявлены были ясно и единодушно только что высказанные нами выше соображения и наговорено было множество самых отрадных и дорогих христолюбивому чувству утверждений и пожеланий, в смысле христианского общения и сочувствия народов. Прощаясь с Патриархом, французский консул, по обычаю своей церкви, коленопреклоненно просил благословения у православного Патриарха, чем и доказал на самом деле высказанное им на словах многократно чувство удовольствия от совокупной с нами молитвы[230]. Полные мира и духовного веселия, оставили мы Патриархию.

П-ни

Иерусалим. 9 июня 1867 г.


Печатается по публикации: Церковная летопись «Духовной беседы». 1867. № 30. С. 519–528.

1868

[Из Иерусалима]

Иерусалим, 21-го марта (2-го апреля). Ознаменовавшая себя по всей Европе такими жестокостями минувшая зима, можно сказать, только самым краешком коснулась теплых мест здешних. Мы видели ее как бы только в отражении. Не только морозов, но давно и снегу почти совсем не было на горах святых. Раза два или три мы любовались правда знакомой картиной падающего снега. Но не долетая земной поверхности, земляк исчезал, превращаясь в дождевые капли. Только однажды (14-го февраля), вышед из церкви после заутрени, мы действительно увидели себя на снегу, но не долго любовались этим приятным зрелищем. Через час забеглого северяка уже не было. Дождей в течение зимы, правда, было много, более чем когда-либо в недавно минувшие зимы. О ветрах и говорить нечего. Без ветра здесь не живут и летом, в самый палящий зной июльский. Достаточно вспомнить, что мы сидим и ходим на высоте почти в 3000 футов[231]. Но таких ураганов, о которых газеты доносят нам вести из Европы, здесь не было, да едва ли когда и бывает. Тучи с громом во всю зиму мы имели случай видеть раза два не более (а летом их совсем не бывает). Зато вот уже начались сухие молнии по ночам за аравийскими горами, составляющими крайний предел иерусалимского горизонта к востоку. Любопытное явление это продолжается через все лето. Может быть, там, «на реках вавилонских», и действительно ходят в это время грозные тучи, только шумной и трескучей поступи их мы отсюда не слышим.

Обилие минувших дождей вызвало из сухой почвы палестинской повсюдную зелень, и каменистые горы принарядились теперь по-праздничному И не диво. Ждут светлого дня Пасхи. Все обещает на этот год хороший урожай. Главная надежда края, маслины, еще не цветут на уровне Иерусалима, но в более низких местах они уже покрыты цветом – столь густым, что почти закрывает собою самый лист дерева. Недели две уже, как в монастыре св. Саввы мы видели одну маслину в полном цвету. То же утешение взору обещает весна и по всему хребту иудейских гор. Дай Бог только, чтобы не налетела на них опять саранча из Аравии, этого вечного питомника заразы, грабежа и всякой дикости, с нетерпением ожидающего совокупного карательного визита всей Европы.

Переживаем самое оживленное в году время Святого Града. Число обывателей его обыкновенно увеличивается перед Пасхою почти на целую четверть. Как и всегда, самые многочисленные пришельцы суть армяне, за ними – мы, московы (русские), за нами – бугары (болгаре) и вообще румелионы (из европейской Турции), потом малоазийские греки, копты, месо-потамиты (сириане), валахи, грузинцы, абиссинцы, немногие поклонники-туристы «франки» и последние из всех «инглезы».

Любознательному человеку в течение одного Великого поста, живя здесь, можно высмотреть чуть не весь христианский мир в малых, но точных образчиках. Школой для сего может быть ему малая площадка перед храмом Воскресения Христова. У кого есть досуг и охота посидеть где-нибудь на соседних террасах с пером или карандашом часов несколько сряду, тот без сомнения обогатит и свою голову и свой альбом. Где еще встретишь такую пестроту костюмов, нравов, понятий, занятий, идей и речей? И какое вавилонское смешение языков! Жалкие лохмотные бедняки, продающие тут, на каменном помосте кучками уложенные произведения своего убогого самоучного искусства, удивят вас своей незастенчивой болтовней на всяких языках, близких и отдаленных. Вы услышите и эла до, хаджи (по-греч. 'иди сюда, поклонник'), и хорош! Давай карбован, или бери один лева! и buono giorno, s'ignore, и мусю, и yes, и пр. и пр. Поклонники с своей стороны тоже стараются не быть в долгу, и что знают по-иностранному, все стараются высказать перед арабами, простодушно воображая, что иностранная речь понятнее иностранцу. На такую смышленость поднимаются, впрочем, из наших более южаки, как более знающие «заграницу» и чужие языки. Северяки же и особенно северянки не объясняются ни с кем иначе, как на своем природном, и даже приместном, наречии. Вон они, крестящиеся на всякое изображение, сколько-нибудь напоминающее им какую-нибудь святыню; 10 раз берут у продавца связку перламутных крестиков и 10 раз кладут ее обратно на холстину, составляющую весь магазин торговца. Торгуются до упаду, называя всякие деньги своими русскими именами. Кто кого беднее и жальче, задумаешься. Не таковы стадами ходящие, плотные и тяжелые болгаре. Их засунутые в карман широких штанов руки и жмурящиеся глаза ясно говорят, что торговаться не стоит, да и покупать, пожалуй – тоже. Дополню картину упоминанием о снующих там и сям с длинными цилиндрическими жестянками малярах местных, о наших проходимцах афонских с тисовыми палками и регальным маслом, о жидах с типическим вопросом: «Есть бумажки?» и о несметных нищих всякого вида и подобия. Все это, кому не надоело, может казаться и занимательным и поучительным.

Самое крупное обстоятельство, занимающее наш русский мир здешний, есть присутствие в Иерусалиме русского архиерея. В неделю Православия[232] вечером прибыл на Постройки наши Преосвященный Александр, бывший Полтавский епископ[233]. Не раз уже он служил и у нас дома, и в храме Воскресения с Патриархом, и даже в Крестном монастыре на тамошнем празднике[234]. По будням ежедневно ходит в какую-нибудь из городских церквей на обедни, сам читает и поет там, привлекая с собою целую массу поклонников. Его пленительная простота обращения и глубочайшее благочестие занимают тут всех своих и чужих. Он посетил уже Вифлеем, Горнюю, Хеврон, монастырь св. Саввы и теперь находится на Иордане. Никакой труд не утомляет живого и деятельного старца. В Субботу Лазаря он устрояет русскую службу на Елеоне, а с Вербного Воскресенья до Пасхи, конечно, ежедневно будет в служении то дома, то в храме Воскресения. Немедленно после праздника владыка оставит нас, но память о нем будет долго жить в Иерусалиме.

Постройки наши переполнены народом. Обходится не без сцен при этом, то скорбных, то смешных. Что истинно прискорбно, так это умножающийся год от году прилив неимущих поклонников, странствующих, по типическому выражению, «о имени Христовом», что в переводе на простой смысл значит: на счет первого встречного. Человеколюбивое правительство сделает великое одолжение и странствующим и странноприемлющим, если найдет меры уменьшить этот не радующий прилив бедняков в те места, где на нас привыкли смотреть как на деятелей, а не как на просителей.

Больница наша также полна недугующими. Уже сделано временное отделение больничное в Женском приюте, чтобы разрядить скопление больных в тесном пространстве госпиталя. Немало уже было и умерших. С неделю назад тому имели вдруг двух покойников. Сегодня опять были похороны. Плохая одежда, плохая пища, старый возраст, труд пешего пути, всякие страдания на море, непривычка жить и спать в нетопленных комнатах, усиленное желание проводить ночи в храме Воскресения в сыром воздухе и на холодном каменном полу, ежедневное хождение «куда глаза глядят» по городу и за городом и даже весьма далеко от города, пренебрежение к доброму совету и затаивание начинающегося недуга, вот причины, от которых в госпитале нашем давно уже нет пустой кровати. Были случаи, что поклонница умирала здесь, не побывавши у Святого Гроба, потому что прямо по приходе сюда поступала в больницу.

Мы здесь уже не дивились тому, что случилось не так давно тут с нашим простоволосьем и чему, без сомнения, подивится читатель. 22-го февраля мы имели теплую и прекрасную погоду, но в ночь под 23-е число стало холодно, а утром было полное зимнее непогодье. Когда мы укрывались от него, кто за чем мог, нас вдруг поразили известием, что между Хевроном и Вифлеемом целая толпа русских замерзла на дороге. Если бы странникам не оказана была скорая помощь из Вифлеема, то действительно замерзших было бы много. Но все же двух женщин нашли совершенно мертвыми и похоронили в Вифлееме, а третью, окоченевшую, привезли сюда в госпиталь, где напрасно старались оживить ее. Вот что случилось в Палестине, где не бывает никогда морозов, даже и простых холодов, случилось с русскими, привыкшими ходить по снегу, как по домашнему полу. Спрашивай тут сколько хочешь: кто повел в такую даль поклонников? Зачем они не остались ночевать в Хевроне? Зачем не запаслись теплою одеждою? Ответ на все один и тот же, поистине сокрушающий и отпаивающий: «а кто его знал? Кабы знал да ведал, так бы не пошел». А спросить разве нельзя было ни у кого? А подумать о том, что место чужое, время года ненадежное, дорога неизвестная и пр., разве не следовало тому, кого Господь Бог одарил разумом?

Но оставим грустные воспоминания. В Иерусалиме теперь есть редкость: «Абиссинский князь», простой невзрачный старичок, босоногий, в белой тунике и белой шапочке по обычаю родной страны. Выехал с места еще до начала военных действий своего Негуша[235] с инглезами[236]. Для приличия здесь его нарядили в военный турецкий вице-мундир. Для европейцев, и особенно англичан, это не малый курьез.

Прибытие ли сего князя эфиопского или другое что подало повод к разным россказням в народе, не знаю. По селам ходит молва, что в Иерусалиме появился антихрист, что он скупает души, давая за каждую по лире (английской?), что его никто не видит, что один феллах (мужик), получивши деньги и дав расписку какому-то агенту антихристову, потом раскаялся, долго искал своего искусителя и, не находя, был в отчаянии, что жена его наконец отыскала дьявола, отдала назад деньги и получила расписку, которую тут же и разорвала пополам, но что же случилось? Когда героиня пришла домой, то нашла мужа своего разорванным пополам? Где случилось это печальное обстоятельство, конечно, сказать никто не умеет. Кроме покупателей душ, развелись в последнее время и фармазоны[237]. Говорят, в Бентуше их уже более 800 человек, и тоже покупают в свое общество простой народ. «Только не верь ничему, а живи как хочешь» – вот какой будто бы катехизис этой новой пропаганды! Я передаю тоже слухи. Насколько в них правды и лжи, судить не берусь.

Послезавтра обещано освящение новой латинской церкви в Иерусалиме, именно в заведении «Сестер сионских». Она выстроена у самой арки: «Се человек» на Крестном пути, даже часть самой арки вмещает в себе небольшой, но прекрасный храм[238]. Стоит, вместе с заведением, огромных сумм пропаганде[239]. Слух есть, что почтенный о. Валерга, Патриарх иерусалимский in partibus, пребывающий в настоящее время в Риме, не возвратится более сюда, что уже обрил свою, славную на весь Восток, бороду, и готовится войти в кардинальский пурпур. Potest vadere in расе[240]! А по-русски: туда ему и дорога!

А. Солодянский


Печатается по публикации: Северная почта. 1868. № 72. С. 7.

[Из Иерусалима]

Иерусалим, 5-го (17-го) апреля. С минованием Пасхи Святой Град день ото дня все более и более возвращается к своей обычной тихой жизни, которую записные туристы считают весьма скучною и даже невыносимою. Самый шумный день ежегодной жизни его есть, без сомнения, Великая суббота, особенно когда Пасха восточных <христиан> совпадает с Пасхою западных, как это было в настоящий год. Слава Богу, все обстояло на сей раз благополучно в этот многотревожный день.

В самый день Пасхи, или даже еще в ту же субботу вечером, уже начинается обыкновенно выселение временных обитателей Иерусалима. У ворот греческой Патриархии и армянского монастыря в это время бывают непроходимая толпа народа, толкотня и давка, встречаемые у нас только на толкучем рынке. Третий подобный пункт можно указать на наших Постройках. Рейсы нашего пароходства по александрийской линии устроены так, что пароход русский всегда приходит в Яффу в воскресный день, а в понедельник отходит далее, куда следует. Кто отсюда желает ехать в Россию, отправляется потому заранее к срочному дню, а именно большею частью в четверг или пятницу. Но ради праздника Пасхи делается отступление от принятого правила. Пароход отходит из Яффы во вторник или даже и среду, а поклонники выезжают отсюда в воскресенье или и в понедельник. Так было и на сей год.

В Светлый понедельник рано утром Постройки наши имели странный и любопытный вид шумного базара, особенно вдоль северного фасада Женского приюта. Крикливейший народ на свете – арабы – на этот раз встретили достойных себя соперников в наших поклонницах. Голоса тех и других, перебиваемые рычанием верблюдов и ревом ослов и покрываемые колокольным звоном, производили оглушительный диссонанс, достойный стоять в ряду стольких других своеобразных впечатлений Иерусалима. Сто три с лишком земляков и землячек отправились на первом пароходе. Сто четыре выбыли с вторым, и еще человек 200 остаются к третьему пароходу. Можно не сомневаться, что всегда будет оставаться что-нибудь и к пятому и десятому пароходам, несмотря на усердные внушения, откуда следует, отправляться всем восвояси, не теряя времени. Последний пароход, впрочем, принес уже и новых поклонников человек 5–6: вероятно, это какие-нибудь запоздавшие, которых следует относить еще к минувшему поклонническому сезону.

В среду на Фоминой неделе отправился восвояси и наш «владыко», т. е. Преосвященнейший Александр, бывший <епископ> Архангельский и Полтавский, утешавший здесь своим присутствием и служением русскую колонию нашу в течение всего Великого поста. В настоящее время Его Преосвященство, вероятно, путешествует около Тивериадского моря где-нибудь. Намерен, как слышно, посетить еще Египет, Афон и, может быть, даже Грецию.

К празднику Пасхи окрестности Иерусалима представляли редкое и приятное зрелище множества белевшихся палаток, украшенных разноцветными флагами, большею частью, впрочем, английскими. Было немало поклонников и из Северо-американских Штатов, утешивших нас своим нескрываемым сочувствием к православному богослужению. Если верить молве, «заатлантические друзья» эти разглашали здесь, что в Америке есть около пяти миллионов христиан, ищущих соединения с православною церковью. Дай-то Бог!

Наиболее занимающее Святой Град, его домашнее дело есть продолжающиеся археологические разрытия его пропитанной историей почвы. Их производит одно английское общество[241], под управлением одного отличного инженера-археолога, молодого и неутомимого труженика[242]. С неделю назад тому одна торговка-еврейка принесла на наши Постройки весть о том, что англичане открыли в городе между Сионом и бывшим храмом Соломоновым большое древнее подземелье, в котором нашли одно рукописное Священное писание, целый бассейн благоуханной 2000-летней воды, две корчаги с священным елеем, завязанные с четью кожи, на которой есть надписи, гласящие, что кто будет рыть еще глубже, тот найдет Кивот Завета[243], и пр. и пр. Немногие древнелюбцы наши встрепенулись от такого оглушительного известия и изъявили желание увидеть своими очами и осязать своими руками[244] (была Фомина неделя) такие чрезвычайные редкости. При первом покушении, однако же, на то, туман очарования, нанесенный молвою, стал быстро рассеиваться. Сам «великий рабен» или хахам прежде всех не поверил, говоря, что ни одной буквы еврейской еще не удалось англичанам отыскать при всех своих многолетних разрытиях в священной почве Иерусалима, что кивот завета пребывает, и пребудет вовеки, невидим, и в руки неверных никогда не попадет по той самой причине, что бабам не в первый раз приходится болтать о том, чего они не знают, и пр. Затем производящий работы архитектор окончательно уничтожил приятное обольщение, объявив, что кроме древних построек Иродова времени, т. е. стен и сводов, не найдено пока ничего.

Вчера наша Миссия ходила осматривать любопытные работы и нашла, что они представляют исследователю древностей высокий интерес. Открыт целый лабиринт подземных, крытых, полузасыпанных землей переходов, широких и узких, высоких в несколько сажень[245] и низких до того, что нужно пробираться ползком, идущих в разных направлениях и находящихся на разных высотах, вообще же прилегающих к западной стене бывшей Храмовой площади. Один из коридоров, более других длинный и еще не исследованный в своих оконечностях, архитектор считает тайником Ирода, простиравшимся под землею от самого дворца его до храма. Он чуть не до самого свода занесен землею, а земли этой, как полагает архитектор, тут не менее аршин 20[246] в глубину. В другом месте он показал нашим целую залу шагов в 30 в ширину, накрытую огромным полукруглым сводом, лежащим на стенах древней постройки, очевидно предварившей Иродово время. В наносной земле этой залы, на глубине 10–12 аршин, он докопался до древнего пола и, пробив его, еще рылся футов 15 вглубь (30 ступеней), пока дошел до проточной воды в весьма значительном количестве, чистой и хорошей на вкус. Она-то, конечно, и есть та благоуханная, 2000-летняя, о которой прошумела молва. Архитектор думает, что она находится в связи с Силоамским источником. Все, что в течение трехмесячных непрерывных работ открыто на этом месте, представляется пока еще в хаотическом виде. Составляется, конечно, тщательный план всего, что открывается, и еще не скоро, без сомнения, можно будет сказать что-нибудь верное и определенное об общности существовавших тут когда-то построек. Преобладающее мнение то, что попали на остатки колоссального моста, соединявшего некогда гору Мориа с горою Сион[247].

Достопочтенное общество ежемесячно тратит на производство этих мучительных и в большей части случаев неблагодарных работ по 200 фунтов стерлингов. Очищать подземелий, конечно, оно не будет и, вероятно, постарается потом даже засыпать и те отверстия, которыми застроено теперь сообщение между различными частями открытых подземелий. Чтобы вызвать их все и сделать доступными всему ученому миру, надобно выкопать весь пустырь древнего Тиропиона и срыть большую часть еврейского квартала. А для этого, кроме миллиона, нужно еще много других благоприятных делу условий. Для того, кто живал в Иерусалиме и помнит его, мы скажем, что означенные разрытия производятся поблизости того места, «где жиды плачут»[248], или, лучше сказать, под самым тем местом.

Сегодня мы имели у себя светлый праздник. Узнав о нашем Царском дне, и притом еще юбилейном[249], Его Блаженство Патриарх Кирилл изъявил вчера желание служить сегодня в храме Воскресения, для чего пригласил и нашу Миссию туда же. Утром сегодня, на восходе солнца, он действительно, несмотря на свой вчерашний лихорадочный пароксизм, пришел в храм и отслужил божественную литургию вместе с обоими наместниками и нашей Миссией на Голгофе, в присутствии членов здешнего консульства нашего и всех русских. По местному обычаю, на великом входе он читал разрешительную молитву Царствующему Дому нашему, а потом поминал, по уставу, августейшие имена, палату, воинство, Св. Правительствующий Синод и весь христолюбивый народ православной Державы Российской. По окончании обедни все торжественным ходом, в преднесении креста с Животворящим Древом, спустились ко Гробу Господню, перед которым Патриарх, в соприсутствии всего своего синода, архиепископа синайского и двух египетских архиереев, отслужил молебен у Святого Гроба, в конце которого прочел особо составленную молитву о благочестивейшем Государе Императоре и всем Царствующем Доме[250]. Затем следовало обычное многолетствование по чину и порядку русскому.

После службы был большой прием у Патриарха с обычным угощением, а потом и обед для всех должностных лиц русских, находящихся в Иерусалиме. К столу доставлен был из Яффы целый транспорт рыбы. Обязательно ласковый хозяин угощал, между прочим, и свежим виноградом прошлогоднего прозябения, довисевшим до сего дня на родном стебле. Очень удачно при этом умный старец сопоставил свежесть старого плода со свежестью начинающейся старости венценосного Юбиляра. Одушевленные тосты следовали затем своим порядком.

А. Солодянский


Печатается по публикации: Северная почта. 1868. № 94.

1869

Из Иерусалима

По напрасному страху непогоды, я лишил себя незаменимого удовольствия поклоннического быть в минувший праздник Богоявления на Иордане. Зато видел, как совершается великое водосвятие в храме Воскресения. О нем не лишним считаю передать во всеобщее сведение Православия.

Собственно, водосвятий было два, одно – накануне праздника, другое – в самый праздник, как это делается и у нас по всей России. Первое совершалось в церкви св. апостола Иакова Брата Господня, считающейся кафедральным храмом Патриарха Иерусалимского. По уставу, оно было в конце литургии. Священнодействовал один из архиепископов. Патриарх присутствовал при том.

Я не видел сего водосвятия, ибо никак не думал, что служба, соединяемая с вечерним последованием, будет правиться, по обычаю всего Востока, рано утром, даже – почти ночью. Зато уже старался не пропустить службы на самый праздник. Первый утренний звон святогробский был в 10 часов ночи по древнему счету, или около 3-х часов по-нашему. Как говорили, он означал начало домашнего водосвятия Патриархии. Затем он возобновился еще раз и знаменовал собою, без сомнения, начало Богоявленской утрени. Для нас, пребывающих за городом, оба звона были гласом вопиющего в пустыне. Мы не могли явиться на зов их. Городские ворота постоянно затворяются на ночь и стоят замкнутыми до рассвета. Еще в потемках мы пришли к ним (Яффским) и несколько времени ждали их отверзения, внимая третьему звону, глухо доносившемуся к нам из-за стен и служившему, как полагать можно было, благовестом к литургии.

Чуть стало светать, нас впустили в город. В храме мы нашли, что утреня действительно уже кончилась, и Патриарх читал перед алтарем входные молитвы. Посередине церкви возвышался водосвятный стол особого устройства, обнесенный решеткой с северной, восточной и южной стороны, продолговатый и богато убранный, уставленный большим воздвизальным крестом, иконами, рипидами и подсвечниками, осенившими собою три сосуда, наполненные водой. К столу нужно было восходить тремя или четырьмя ступенями. Последовало облачение Патриарха на его кафедре, или точнее перед нею, на последней из ее ступеней. 4 архиерея предварительно уже взяли у него благословение и ушли облачаться в алтарь. Впрочем, по существующему порядку, они не принимают участия в водоосвящении. По окончании облачения певцы начали петь: Глас Господень на водах и прочие тропари, а Патриарх в предхождении 4-х иеродиаконов с дикириями и трикириями стал кадить уготованную водосвятницу, алтарь, иконостас и всю церковь с народом. Окончив каждение, он возвратился на свою кафедру, а один из архидиаконов, взяв у него благословение, отошел к столу, обратился лицом к востоку и медленно-торжественным, громким голосом начал произносить стихиру: Днесь Христос на Иордан прийде креститися, повторив этот стих трижды. Также три раза он произнес и слова: слава явлъшемуся Богу, в конце стихиры. Чтение это походило более на пение. Вся церковь молилась при троекратном славословии явившемуся Богу, и минута эта была действительно торжественна.

После стихиры, изменив хвалебный тон в молитвенный, архидиакон стал произносить так называемую Славу[251]. Можно было ожидать чего-нибудь вроде наших многолетствований, положенных на Царских часах или по вечерне в Рождественский и Богоявленский сочельники. Оказалось нечто иное. Архидиакон проговорил сперва: «Утверди Господи Боже святую и непорочную веру благочестивых и православных христиан со святою обителью сею во веки веков». Тем и окончилась собственно молитва. Священноглашатай еще раз меняет тон и обращается неожиданно в проповедника. Дав предстоящим закрепить свое краткое молитвенное воззвание словом: аминь, он ораторски, хотя довольно однотонно, произнес следующее:

«Что сие? Опять праздник Владычний облиставает нас. Опять усматриваются таинства, которыми действуются совершеннейшие и высочайшие (вещи). О тайн новых! О божественной превышемудренной мудрости! Человек земный и перстный преобразуется в небесного и боговидного. Вся тварь освящается; водных же и воздушных лукавых духов сокрушается рог. Кто может воспеть по достоянию, или подыскать достойные слова, могущие хотя сколько-нибудь развить величие настоящего праздника? Кто изглаголет силы Твои, Христе Царю? Ты, прежде век родившийся от Отца без матери, соприсносущный Отцу и соединомысленный Духу, из небытия воззвал тварь, и, всячески ее украсив, соделал обиталищем, исполненным всякой благодати. Лишь помыслил Отец о небесных чиноначалиях, и помысл осуществился, действуемый Словом и извествуемый Духом. Он творит руками человека по образу Своему, – богозданное подобие (Себя), – союз вещественного и невещественного, свидетельство многоразличной премудрости Своей, сей малый в великом мире мир, по гласу богословному Но славе сего завидует зависти отец. Подползает развратитель, преобразившись в образ змии, наушничает и запинает его, обольстив надеждою божества, и, отдалив от Бога, уводит пленным и порабощает – увы! – создание царское и властвует над образом Божиим, лукавейший!

Но не презрел в конец естеством Благий. Что же творит? Но чего только не творит?.. Чудодействует прежде закона, великотворит в законе, хотя возвысить долустремящегося и долемудрствующего. Наконец, приклонив небеса, сходит, все падшее естество восприемлет от Девы Богоотроковицы, и рождается из нее без отца во времени, яко Младенец (которому в минувший праздник в Вифлееме, в вертепе и яслях восслав со Ангелами славословие, мы раболепно поклонялись с пастырями и волхвами, воздав Ему служение как Богу), потом растет мудростью и возрастом, и все проходит и переносит человеколеп-но, уловляя тем и посрамляя запинателя, а отчуждившегося усвояя Себе.

Бывши же лет яко тридесяти, приходит на Иордан ко Иоанну. Ходяй на крилу ветреню[252], горе яко Бог, в сей день творит шествие доле, чтобы соделать нам удобовходным ход на небеса. В сей день приходит на гороливный Иордан Поставивший на горах воды. В сей день приходит на Иордан водоворотный Тот, чьим велением древле стали воды в собраниях своих. В сей день приходит на Иордан, сей самый Иордан быстротечный Рассекший древле при Иисусе Навине и Проведший через него Израильский народ, – в сей день Он приходит на Иордан ко Иоанну креститися от него[253]. О несказанное смирение! О неизреченное снисхождение! Посему и Иордан уже не останавливает течения своего, как древле, но возвращается, но идет назад, возвещая величие таинства; что прозрительными очами уразумев древле и Псалмопевец вопиет в исступлении: что ти есть море, яко побегло ecu, и тебе Иордане, яко возвратился ecu вспять?[254] Возвратился, говорит, ибо узнал в струях моих крещаемого Бога, – Бога, но не в одном Божестве, а и человека, – человека, но не простого. Возвратился, чтобы не сгореть от огня Божества.

Итак, приходит ко Иоанну креститися от него, и приемлет крещение. И в сем крещении все мы просветились и просвещаемся Божественным светом, и бываем совершенного света совершенные рождения, – сыны Божий.

Той крестит вы Духом Святым и огнем[255]. Агнец Божий, вземляй грехи мира[256], переплавивший в Иордане огнем Божества древнего Адама, сотренного грехом, и яко Бог воссоздавший его и в Себе самом обновивший, возвел на древнюю доброту. И бывшие чуждыми Бога и обнищавшими уже сыны Божий и сонаследники Христовы. О сколько для меня человека, Иисусе мой Богочеловече, Ты богодействуешь сегодня! Сегодня вся тварь чувственная и подлежащая чувствам делается общницею Божественных даров и благодатей.

Святящее земнородным солнце, восходя над землею, освещает все видимое. Спасающее же земнородных Солнце правды, сияя от Иордана, просвещает вселенную. Крестится и восходит от воды. Ему отверзаются небеса. Дух Божий сходит, яко голубь, и пребывает на Нем, – Дух, который никогда не разлучался от Него. Ибо в Нем обитает вся полнота божества телесне, глашает Павел[257]. И глас от Отца свыше: сей есть Сын Мой возлюбленный, о нем же благоволих[258]. Итак славу возслем Отцу, тако благоволившему, славу – Единородному, сегодня во Иордане нас воссоздавшему, славу – Всесвятому Духу, нас освящающему! Слава Святой Троице, коея славе мы тайно научились сегодня на Иордане.

Но, о Христе Царю, принявший сегодня крещение от Иоанна во Иордане, и Своим божественным крещением соделавший нас причастниками божественного Своего Духа, Сыне и Слове Божий и Боже вышний! Покрой, огради и сохрани в здравии и благоживотности Блаженнейшего, Божественнейшего и Всесвятейшего нашего государя и владыку, отца нашего и Патриарха, Господина, господина Кирилла благознаменитого на лета Мафусаиловы неколеблемо утвержденным на святейшем Апостольском и патриаршем его престоле, и всякого навета пре-высшим всемощною Твоею силою, право правящим слово Твоея истины и бого-любиво пасущим подчиненную его пастырскому жезлу христоименитую полноту. Блаженнейшими же и богопослушными его молитвами пошли здравие совершенное и жизнь благополучную и исполнение всех во спасение пожеланий преосвященно-словеснейшим святым архиереям патриаршего сего престола, преподобно-словеснейшим святым архимандритам и протосинкелам с преподобно-словеснейшими старцами и великим сосудохранителем г. Серафимом[259], благоговейнейшим иеромонахам и иеродиаконам, преподобнейшим и достопочтеннейшим старцам, – всем, говорю, составляющим знаменитое братство святогробцев, и честнейшим и боголюбивейшим начальникам, старшинам и споспешникам Всесвятого и Живоносного Гроба и всей полноте Святой Твоей Церкви. На многие лета! На лета многие! На многие периоды лет! Да будет!»

По окончании Славы один из иеродиаконов, заняв место славителя, прочитал положенные по уставу пророчества и Апостол. Во время чтения последнего Патриарх сошел со своей кафедры к водосвятному столу и прочитал там Евангелие. После великой ектений и тайной молитвы он возгласил длинную хвалебную песнь – молитву Пресвятой Троице, сочиненную Патриархом Иерусалимским Софронием[260], как она надписывается в греческих требниках, начинающуюся словами: Троице пресущественная, преблагая, пребожественная… и оканчивающуюся так: содержимый страхом, в умилении вопию тебе.

Старческий голос читавшего едва слышался, хотя был весьма напряжен и держался на высокой ноте. Молитву освящения, согласно с уставным указанием, Патриарх старался читать еще громче. За всяким разом повторяемого первого стиха: Велий ecu Господи и пр. певчие припевали: Слава тебе, Господи, слава тебе. В обоих местах молитвы, где указано произносить трижды слова освящения и благословения воды, Патриарх, погружая персты руки в воду, благословлял все три сосуда, но так, что при каждом разе переменял порядок их, начиная благословлять то с правой, то с левой руки, то с средины. Таким же точно образом он поступил потом и при погружении креста (с Животворящем Древом). Во время пения стихиры: Воспоим вернии… Патриарх кропил святой водою храм, алтарь и всех предстоявших. Народ устремился затем к столу, а Патриарх с 4-мя архиереями направился из собора к Гробу Господнему, где на сей день совершалась Божественная литургия. По тесноте места служащих было не много, а именно кроме владык только 3 священника, из коих один русский. Несколько ектений сказано было по-русски в утешение наше, а равно и Евангелие мы также имели удовольствие слышать на родном языке.

A.C.


Печатается по публикации: Херсонские епархиальные ведомости. 1869. № 5. С. 140–147.

Из Иерусалима

Мы прибыли во Святой Град в самое затишное его время. Наши Постройки нашли почти совсем пустыми. Разумею наши Мужской и Женский приюты. Везде идет побелка, перетирка, почистка, мытье, метенье. Между тем идут деятельные работы и в нашем соборе Троицком. Его перекрывают сверху и перештукатуривают изнутри. В домовой церкви Миссии служение продолжается и теперь, как зимой, постоянно по четыре дня в неделю. Обедня бывает в праздники в 7, а в будни в 6 часов утра. Вечерня же постоянно в 4 часа, после полудня. Молящихся собирается немного. И у Гроба Господня тоже весьма просторно. При ночных богослужениях обыкновенно царствует глубокая, невозмутимая тишина. Все работы по возобновлению купола давно покончены. В самом конце их возникло затруднение по поводу передачи ключей от верхней галереи Патриарху. Оно и до сих пор еще не устранено. Удивляться нужно, как во время самого производства работ не случилось ничего подобного. Благополучный исход их знатоки местных дел приписывают единственно Божественному промыслу. Таинственные приключения в Вифлееме[261] до сих пор не разъяснены. Полусгоревшая подвесь не убрана и, как слышно, будет заменена новою, жертвуемою самим султаном[262] в устранение неизбежных столкновений между тремя вероисповеданиями. Только третьего дня удалось православным и армянам поставить на место пропавших своих икон несколько новых. Теперь остается увидеть, приведут ли «франки» в исполнение свою угрозу пострадать до крови за свои мнимые права, или даже и сжечь самый храм Вифлеемский. На всякий случай отряд солдат вот уже третий месяц день и ночь сторожит храм и Вертеп. Магометане отстаивают христианскую святыню против христиан… Печальное зрелище!

Редкий для нас, русских, случай видеть двух Патриархов православных[263] в одном месте и даже в одном служении представился нам в минувший высокоторжественный день тезоименитства Ее Величества Государыни Императрицы[264]. В Иерусалиме не менее, чем у нас в России, празднуется день этот. Еще с вечера иллюминован был крест на храме Воскресения, пламеневший всю ночь, что бывает здесь только под самые великие праздники. Утром 22 числа <июля> на восходе солнца продолжительный звон на храмовой колокольне известил о том, что оба Патриарха – Иерусалимский Кирилл и Антиохийский Иерофей – отправились в храм на служение. Они шли из Патриархии церемониально в сопровождении всего Иерусалимского Синода и Братства Святого Гроба. К приходу их в церкви была уже окончена утреня. Облачившись в соборном алтаре, все имевшие служить взошли особым ходом с пением на Святую Голгофу, впереди священники (главным образом наша Миссия), потом архиереи (числом 4), наконец оба Патриарха. Ни один из святителей не имел на голове своей митры. Патриархи шли с жезлами, а другие архиереи без оных каждый с своим служебником. По прибытии на Голгофу прежде всего совершено было благословение хлебов, перенесенное от вчерашней вечерни на нынешнее утро. Патриархи стояли при сем один с северной, другой с южной стороны столика. Архиереи стали между ними полукругом на запад, а священники и диаконы стояли к востоку за столиком. Диаконы, чередуясь, говорили прошения литийной ектений. Антиохийский Патриарх говорил возглас: Услыши ны Боже… а Иерусалимский – молитву: Владыко многомилостиве… Хлебы были большие и плоские, вроде наших ковриг, с рельефными изображениями Воскресения Христова наверху. Во время пения тропаря наш архимандрит кадил кругом столика, и он же потом, взяв обеими руками верхний хлеб, держал его вертикально, стоя перед столом лицом к востоку, в то время как Патриарх (Иерофей) читал молитву благословения. По окончании оной хлеб был подносим для лобзания обоим Патриархам и затем поступил в собственность подносителя.

Останавливаюсь более надлежащего на литии, потому что она значительно разнится здесь от того, что мы привыкли видеть у себя. Само греческое название ее: «хлеболомление» не похоже на наше. Искрошенные хлебы предназначаются для раздачи народу вместе с антидором.

Вслед за литией началась литургия. Патриархи стояли рядом, но Антиохийский держал правую сторону и таким образом как бы первенствовал. Он многократно возглашал по-славянски и произносил слова чистым русским выговором. Молитва: Призри с небесе Боже… сперва произнесена была по-славянски (Иерофеем), потом по-гречески (Кириллом) и, наконец, по-арабски (опять Иерофеем). Вообще языки поминутно перемешивались при богослужении. Пели большею частью наши певчие, но их нередко перекрывали и греческие певцы. На великом входе оба Патриарха поминали поочередно Августейшую Фамилию нашу. По окончании литургии все сошли процессиально к Господнему Гробу и впереди его на площадке отслужили молебен, причем Патриархи стояли в митрах, а другие архиереи по-прежнему в камилавках под крепом.

Евангелие читал Антиохийский Патриарх по-славянски, а заключительную молитву – Иерусалимский по-гречески. Равным образом и многолетие Царствующему Дому также пето было и по-гречески и по-русски. Благословив народ крестом из Животворящего Древа, Патриархи вошли опять через собор в алтарь и там разоблачились. Потом следовало церемониальное шествие всего духовенства в Патриархию. Патриархи надели при этом на себя ордена наши, Иерусалимский – св. Александра Невского, а Антиохийский – св. Анны. В большой зале патриаршей было обычное угощение всех присутствовавших. Через час после того все знатнейшее местное духовенство с нашей Миссией и чинами консульства приглашены были Патриархом Кириллом к обеденному столу, кончившемуся по обычаю заздравными тостами в честь Августейшей Фамилии, обоих Патриархов, консула[265], начальника Миссии и пр. Стол был весьма оживлен, и хозяин очень весел.

Вслед за праздником Е<го> Бл<аженство> Патриарх Антиохийский собрался в обратный путь, погостив здесь около месяца. Ночью под четверток он выехал из Иерусалима, и в понедельник с русским пароходом отплывет в Триполь, где недавно обрушился только что отстроенный православный собор. Сколько трудов и кровных издержек стоило местному (весьма ревностному и всеми уважаемому) архиерею довесть дело до конца, и вдруг все пошло на ветер! Поистине, где тонко, там и рвется! Сегодня Его Блаженство Патриарх Кирилл отдал нам, так сказать, визит. Ради второго высокоторжественного праздника[266] Государыни Императрицы он служил с двумя епископами в церкви нашей Миссии. После службы со всем синодом своим и почетнейшим духовенством он обедал у начальника Миссии. Гостей было человек 50.

Во всем крае все обстоит благополучно. Поговаривают о появлении около Хеврона каких-то невиданных зверей ростом с теленка, кидающихся на скот и на людей. Это не волки и не гиены. Другие рассказывают о бешеных собаках и указывают на случаи укушения и бешенства… Достоверно, что у прудов Соломоновых убили одну гиену. Может быть, это обстоятельство и подало повод к тревожным слухам. Урожай хлеба и овощей был на этот раз хороший.

Хлеб давно уже сжат и смолочен, даже смолот и отчасти поеден. Теперь начался сбор винограда и смокв, за которым почти непосредственно последует таковый же – маслин, – самое веселое время в году у поселян (феллахов) здешних. Владея столькими пустопорожними местами кругом Иерусалима, мы не имеем, однако же, здесь ни виноградника своего, ни масличника, к немалому прискорбию тех из наших, которые еще дома в России мечтают, что, по прибытии в Обетованную Землю, будут отдыхать тут кийждо под виноградом своим и под смоковницею своею[267], как было во дни Соломона. По рукам ходит здесь «пастырское воззвание к верующим» (своего рода и вида) Провикария Св<ятого> Стула и Проделегата и пр., латинского епископа Валерги, титулующего себя Патриархом Иерусалимским, на арабском и французском языках, писанное по поводу созываемого в Риме, глаголемого Вселенского собора[268]. Прелазяй инуди[269] не оставляет в своем воззвании в покое истинных, хотя и бедствующих, пастырей Востока. Особенно достается преемнику Фотиева престола[270] за его отказ принять папское приглашение на собор и за его, якобы безвременное и неуместное, состязание с вручителями сего приглашения. О. Валерга озлоблен равномерно и на Русскую Церковь… Пресловутый прелат находится теперь в Риме, президентствуя в какой-то Восточной коллегии или комиссии или экспедиции при соборе[271]. Но машина так хорошо устроена, что и без механика делает свое дело отлично. Папизм идет здесь весьма успешно. Уже имеют смелость уверять, что большинство Заиорданских христиан (православных) стоит за них… И можно не сомневаться, что если это не правда в настоящую минуту, то будет правдою вскоре. Из отчетов Общества Святого Γроба[272], устроившегося главным образом в прирейнских провинциях Пруссии, видно, что взносы его в 1868 простирались до 15.436 талеров. Это в одной малейшей части католического мира! С такими пособиями можно конечно идти вперед всякой пропаганде. Когда сравнишь эти тысячи с тем нулем, которым располагает наша Палестинская Миссия, и ее убогих деятелей с иезуитами и «сестрами»[273], то волей-неволей пожелаешь, чтобы что-нибудь было, чего нет… И в самом деле, не могло бы разве и у нас, в великой и христолюбивой России, составиться общество Святого Гроба, например, или иначе как, чтобы спасти еще остающуюся горсть православных жителей первохристианской земли от раскрытой пасти волка?

Кроме старой язвы Востока распространяется с неимоверной быстротой по больному организму его и новая – лютых поборников т. наз. Евангельской веры. Кто бы поверил в фанатизм протестантства? И однако же на долю многострадальной Святой Земли досталось испытать на себе действие этого невероятного нравственного явления. В одной из памятных Востоку брошюр русских[274], помню, говорилось, что деятельность протестантства (в Палестине) исключительно обращена на евреев и что оно вовсе не посягает на права и достояние православной Церкви[275]. Но оно не признает сей Церкви даже за христианскую, и когда истребляет ее, думает, что борется с язычеством. Так что тут говорить о правах и достоянии? Смею уверить брошюриста, что протестантство пожирает Церковь нашу на Святой Земле всеми усты, по выражению Писания. Где только есть хотя малая община православная, там непременно или втерлись, или втираются в сию минуту проповедники «очищенной» веры. Они не держатся системы о. Валерги пробивать стену лбом и не несут впереди себя яркого знамени, которому нужно сразу поклониться, и на нож – даже на кулак – прямо никогда не устремляются, водясь премудрым правилом действовать оттуда, где совершенно безопасно и даже как бы комфортно…

Новое подтверждение старой истины представляет нам Виртембергское общество: Темпель (храм)[276]. Оно серьезно начинает водворяться в Палестине и селиться, согласно с вышесказанным правилом, у самого моря в наиболее цветущих торговлей и порядком гражданским городах, в Яффе и Кайфе. Что бы пойти новым «рыцарям храма» в тучные и прекрасные горы Моавитские к бедуинам? Какой простор для миссионерской и цивилизаторской деятельности! Нет, теснятся там, где и без них не пусто! Находят, что вместо того, чтобы рисковать жизнью или даже и одним лишним гульденом, лучше начать свою богоугодную деятельность посреди Яффы заведением паровой мельницы, бойни, пекарни или вместо того (а еще лучше современно с тем) училища, госпиталя и т. д. Глубоко проникнутый благочестием народ! Для уяснения вышесказанного привожу в переводе несколько строк из одной протестантской газеты, относящихся к упомянутому «храму».

«…Мы можем известить, что Христоф Гофман, основатель храмовой общины в Киршенгардтгофе в Виртемберге, прошлой осенью высадившийся в Кайфе с тем, чтобы сделать там подготовку к большому переселению в Палестину, нынешней весной прибыл в Яффу с целью продолжать дело американцев, которые в 1866 г. пытались там утвердиться под водительством Адамса, но по причине печальных качеств своей главы должны были разойтись.

В доказательство того, с какою обдуманностью поступается при новой попытке колонизовать Палестину, мы приведем здесь некоторые из основных положений, постановленных комитетом старейшин храма:

1. Всякая частная колония сколько возможно должна быть средоточным пунктом духовной деятельности, чтобы собрать около себя столько колонистских семейств, сколько она считает нужным для своего независимого существования.

2. По сей причине нельзя позволить селиться кому где угодно, но предоставить это распоряжению предстоятелей на Востоке и комитету старейшин в Киршенгардтгофе, чтобы тот, кто желает иметь долю в заселении, извещал о себе, а комитет мог сделать надлежащий выбор.

3. Не обладание внешними средствами, но пригодность к миссионерству или способность в ведении внешних дел, в чем колония имеет надобность, должны быть руководящим началом при сем выборе.

Новая немецкая колония состоит пока из 33 голов (sic) и владеет уже 5-ю домами, из коих 4 принадлежали бывшей американской колонии и лежат к северу от города (Яффы) на расстоянии 1/4 часа (одной версты). Один из них предназначается для гостиницы. В том же, который стоит внутри города, устроены паровая мельница, пильня и масложомня, а равно и больница на 6 кроватей. Здесь один известный мясник из Саксонии с большою ревностью (!) работал в течение целого года.

Г. Гофман писал от 29 апреля: "теперь мне уже известно, что здесь нужно иметь лекаря. Во всяком случае, устроение школы не только для арабских (а не немецких!) детей, но и для юношей, которые хотят потрудиться над будущностью земли этой (коротко да ясно!), я считаю одною из своих ближайших целей". И еще: "в виду различных притязаний, которые со стороны иудеев и язычников-христиан[277] будут устремляться к посту, каков наш, нам весьма пригодится основное положение "храма": трактовать людей не по их действительному или мнимому (славно! Ай да христиане, да еще и миссионеры!) вероисповеданию, но по их занятиям, согласно с словом Апостола: о Христе Иисусе ни обрезание что может ни необрезание..)[278] (что это, как не издевание над божественным Писанием? Недостает спокойного слова в ответ такому наглому лицемерию).

Мы охотно верим, заключает газета, что из малой немецкой колонии в Яффе, зарекомендовавшей уже себя промышленной) деятельностью, к которой скоро примкнет земледельческая колония в Кайфе, может развиться большая национальная вещь. "Основание во всяком случае твердо". Чтый да разумеет!»

Недавно пронесся слух, что правительство турецкое не позволяет нам ничего строить у Дуба Мамврийского, как известно, купленного нами в конце минувшего года. Какая-нибудь французская княгиня[279] на самой горе Елеонской строится на месте, известном под именем: Отче наш и драгоценном для всякого христианина, к какому бы исповеданию он ни принадлежал, а нам, русским, в пустом поле не позволяют выстроить шалаша для приюта поклонников! Вещь кажется невероятною. Поживем, увидим.

Заключу письмо свое известием, что старое здание иерусалимское, носящее имя «дворца царицы Елены», с пресловутыми котлами, и принадлежащее, как думают, эпохе калифов, теперь перестроено и назначается в жилище (Серай) палестинского губернатора, и комната, которую ради котлов посещали поклонники и туристы, обратится в государственную тюрьму.

Поклонник

Иерусалим, 27 июля 1869 г.


Печатается по публикации: Херсонские епархиальные ведомости. 1869. № 19. С. 645–655.

Дуб Мамврийский

(Письмо к редактору «Всемирной иллюстрации»)

Кому из русских неизвестен и кому из русских поклонников не памятен Мамврийский Дуб, этот древнейший памятник древнейшего и славнейшего из событий Священной Истории?

Досточтимая святыня составляет теперь собственность русскую. И сказать не могу, с какою радостию мы встретили дорогую весть эту по прибытии сюда, на Святую Землю. С нетерпением выжидал я случая взглянуть на несравненную покупку. Зима и память прошлогоднего несчастья, в таких грустных подробностях переданного нам, удерживали стремление наше. Наконец, в феврале месяце достоверно было узнано, что наши «городские», воспользовавшись хорошею погодою, были у Дуба. Собрались вслед за ними и мы, загородние.

На так называемой Пестрой неделе[280] отправились мы большим караваном (человек во сто) к месту, исполненному таких высоких, восторгающих и ублажающих воспоминаний. Мысль, что оно наше, сопровождала нас во всю дорогу, а по прибытии на место исторгала у нас радостные слезы.

Для тех, кто не бывал на святых местах, замечу, что Мамврийский Дуб находится на юге от Иерусалима, за Вифлеемом, возле города Хеврона, в двух верстах от него к западу, на склоне невысокой (относительно общего уровня Иудейских гор) каменистой горы, посреди множества виноградников, летом оживленных народом, а зимой – совершенно пустых. Конного пути до него от Иерусалима полагается от 7 до 8 часов, а пешеходного – от 9 до 10 часов. Дорога сперва та же самая, что и в Вифлеем, но у памятника Рахили на Хеврон отделяется другая, называемая здесь даже большою или караванною.

Первый привал полагается у Прудов Соломоновых[281], часа через 4 пешего пути. Второй – у памятного путникам и столько желанного ключика[282]; тоже примерно часах в четырех от первого привала. Оттуда до Дуба остается часа полтора (или менее несколько) ходьбы. Полагая же на всякий час ровной и неспешной ходьбы по 4 версты, выйдет всего от Иерусалима до Мамврийского Дуба около 40 верст. Не мало, да и не много! Привыкшему «ступанием и пядию измерять» Россию из конца в конец – о таком расстоянии поистине можно сказать: «не за горами», хотя гор и не знать, сколько насчитает он между Дубом и Иерусалимом.

Вся эта дорога идет глухою пустынею. Ни одной деревни, ни одного жилого дома не встречается на пути. Зато ежедневно, с утра до вечера, тянутся по дороге вереницы верблюдов, нагруженных то дровами, то известью, то зерновым хлебом. Все это направляется от Возлюбленного (Эль-Халиль – это Хеврон) к Святому (Эль-Кодс – это Иерусалим) и приятно оживляет собою пустыню. Впрочем, для одинокого путника, думаю, такое оживление было бы, пожалуй, и не в радость. При верблюдах всегда есть и провожатые, а у провожатых руки длинные на чужое добро. Конечно, в этих руках, вопреки рассказам и эскизам туристов, не ружья видятся, а большей частью путнические батожки, но все же и с батогом невесело встретиться в глухом и диком месте. Год от года, впрочем, все улегает и утихает набегограбежный дух Измаила[283], и уже не редкость русскому паломнику (особенно всаднику, и притом едущему с кавасом) услышать от встречного агарянина дружелюбное: Здравствуй!

Так и мы, поминутно встречаясь с этими живыми памятниками издали привлекательной патриархальной жизни и переносясь мысленно за десятки веков назад, медленно тянулись в день тот, то поднимаясь, то опускаясь по волнистому хребту Иудейских гор. Около двух часов пополудни мы достигли ключа, истомленные донельзя, жаждавшие, алкавшие, едва дышавшие. Отдохнув тут, потянулись еще раз в гору, с вершины которой думали уже увидеть Священный Дуб, видимый, по рассказам, на большом расстоянии, но и еще раза три мы то поднимались, то спускались, пока дошли до места, где дорога расходилась на две стороны – влево к Хеврону, а вправо к Дубу.

Направившись по последней, мы спустились в широкую долину, усаженную всю виноградником. Пересекши ее с востока на запад, вошли в небольшую масличную рощу и стали огибать гору, которую наши поклонники наименовали Мамврийскою. Вскоре открылось на пригорье и Священное Древо, высокое, широкое, одиноко стоящее и действительно поражающее своим величием. Оно зеленеет круглый год и еще недавно, говорят, давало кругом себя густую тень саженей на 10. Теперь же представляется значительно общипанным и даже как бы изувеченным от небрежения и от спекулятивного расчета на него первого встречного, а равномерно и от великого почтения к нему нашего поклоннического люда.

Не нужно говорить, с каким чувством мы подошли к нему. На все протяжение ветвей его под ним зеленеет вечная полянка, образуя несколько наклонную с севера на юг площадку.

Скольких и каких посетителей не увидит она на себе в течение года! И скольких видела в течение целого ряда веков! Мы помолились, стоя на ней, кто как знал и умел – и по книге, и на память, и на призыв минуты богомыслия, без которого невозможно стоять на месте Богоявления.

Затем тут все уселись и улеглись отдыхать до вечера, когда отправимся в Хеврон. Присматриваясь на досуге к месту, я нашел, что вся приобретенная нами земля идет по косогору шагов 200 в длину и ширину с весьма неправильным очертанием границ. Священное Древо находится на южной оконечности земли, почти у самой ее межи. Ствол его (в 5–6 обхватов) обложен при земле круглой завалинкой. Это единственно пока чем ознаменовала себя на приобретенном месте новая хозяйская рука. К северу от Дуба, за пределом ветвей его, стоит каменная сторожка, в которой живет нанимаемый от Миссии сторож. К западу <находится> ключ холодной чистой воды, хотя со всех сторон окруженный нашей землею, но, по условиям купчей, составляющий общественное достояние, в силу местных положений края. За ключом высится другой дуб, вполовину меньше первого, хотя тоже очень старый. Он тоже принадлежит нам. Поклонницы уже назвали его Сарриным, оставив за большим Дубом право слыть Авраамовым. Вверх по косогору видны еще с десяток дубовых кустов, видимо, отпрысков моего столетнего великана.

Место пока еще не огорожено ничем. Одна каменная (а иной быть не может) стена кругом всей земли нашей будет стоить многих сотен рублей. А должен же быть при Дубе и поклоннический приют, чтобы не искать нашим места для ночлега в Хевроне. Все это уже дело второстепенное, а главное – дело времени. Самое трудное и важное, с Божиею помощию, сделано. Дубрава Мамврийская есть дубрава русская.


Поклонник А. Отшибихин


Печатается по публикации: Всемирная иллюстрация. 1869. № 42. С. 243.

1870

Из Иерусалима

Святой Земле в близком будущем угрожает великое бедствие или, по крайней мере, неблагополучие – голод. Давно небывалая засуха продолжается через всю зиму. Бывало, с ноября месяца начинаются северо-западные ветры, несущие с собою стужу (относительно говоря) и дождь. Самое редкое зимнее явление бывало – восточный ветер. На сей злополучный год у нас на горах почти постоянно дует восточный заиорданский ветер. Небо ясно бывает по-летнему иногда через целую неделю. Еще с начала осени стали носиться зловещие слухи о предстоявших невзгодах атмосферных и иных. Какие-то три, наиболее чтимые, иерусалимские еврея в одну и ту же ночь будто бы увидели один и тот же сон, извещавший их, а через них и весь Святой Град, что предстоят три великие бедствия для края: бездождие, саранча и холера, и что избранный народ Божий должен какое-то известное число дней молиться на трех священных местах: в Иерусалиме, в Хевроне и еще не знаю где, – может быть в Сафете или Тивериаде, и просить Бога об отвращении беды. Точно, особая депутация еврейская отправлена была на молитву в Хеврон и в другое место. Но молитва не принесла желанных плодов. Дождей не было ни в ноябре, ни в декабре. Магометане также со своей стороны учредили молебствия частные и публичные о дожде. Омарова мечеть служила ежедневным прибежищем множества молящихся. Пост рамазана проводим был «верными» с удвоенным воздержанием, и светлый праздник Байрама был как бы не в праздник. Но – все напрасно! Раз восточный ветер нагнал на Святой Град и предсказанную саранчу. Несметные массы ее летели беспрерывно в течение трех часов, пока мрак ночи не скрыл их от испуганных взоров. Печальное явление возобновлялось потом в течение нескольких дней, хотя и с меньшею силою. Слухи о распространившейся по России холере как раз подходили к тому, что совершалось здесь, и усугубляло народное уныние. Кто-то увидел днем на небе около самого солнца большую звезду. Стали на нее смотреть и другие, и видели в течение почти двух недель. Хотя и не сознавалось отношение дневной звезды к саранче и холере, но все же выходящее из ряда вон небесное явление смущало дух и подавало повод к толкам без числа и меры. Между тем вода исчезала в городе с каждым днем, и к началу нового, 1870 года уже множество городских цистерн были совершенно пусты[284]. Дважды в течение зимы налетали действительно на Иудейские горы грозные тучи с моря, забрасывали Иерусалим градом, и тем все оканчивалось! Все христианские вероисповедания денно и нощно просят у Господа великой милости – орошения земли, но доселе все было напрасно.

30 января в день Трех Святителей здесь был крестный ход Православной Иерусалимской Церкви. После патриаршего служения в храме Воскресения огромная и великолепная процессия, состоявшая из Патриарха, шести архиереев, 40 священников и пр., двинулась от Гроба Господня по площади Храмовой, улице Пальм, базару и другим улицам к Дамасским воротам города, считающимся первыми или царскими, в которых была первая остановка. После литии и молитвы пропето было тут и многолетие «Величайшему и державнейшему султану Абдул-Азис-Хану[285]». Вышед за ворота, процессия повернула к западу и направилась вдоль северной стены города к Русским Постройкам. В Консульских воротах ее встретило наше духовенство с иконами и хоругвями и провожало до водосвятного колодца, у которого было сделано особенное приготовление для усугубленной молитвы. Прочитаны были Апостол и Евангелие из чинопоследования о бездождии, и после великой ектений было всеобщее коленопреклонное моление. Патриарх прочел по-гречески три молитвы, и за ним еще один из архиереев прочитал одну молитву по-русски. Восклонившись, пели (по-гречески) многолетие государю императору в той же типической форме, как и султану, только величали его при сем «Благочестивейшим и Христолюбивейшим». Кончив моление, процессия обошла кругом недостроенный собор наш и вышла в большие Поклоннические ворота на Яффскую дорогу, которою и возвратилась в город через Врата Давидовы. Конец всенародного моления был перед Святым Гробом Господним. Здесь пропето было последнее многолетие «Блаженнейшему и Божественнейшему» Патриарху, заключившееся отпустительною по здешнему обычаю песнью: Кто Бог белый, яко Бог наш! Ты ecu Бог, теорий чудеса един.

Весь тот день было жарко до духоты. Ни ветерка, ни облачка на отпаивающем своей ясностью небе! Как слышно, имели сперва намерение пройти крестным ходом до монастыря св. Илии Пророка, чтобы и его, так сказать, подвигнуть вместе с собою на молитву, но усталость и жар остановили порыв усердия.

С тех пор еще минул один многовещавший ущерб, а небо по-прежнему стоит заключено. На приближающееся новолуние уже не рассчитывают, а там наступит март месяц, который и в дождливые годы обыкновенно скуп бывает на воду. Предвидится неминуемое переселение жителей Иерусалима на летнее время или в Яффу, или к Иордану. Уже и теперь кочевники бедуины окрестных мест целыми таборами переселяются с гор к морю. Это те, которые занимают своими шатрами сухую местность всего восточного склона Иудейских гор к Мертвому морю и Иордану. Другие же – галилейские кочевники, говорят, еще за три месяца перед этим начали поливать свои посевы, чего никогда в обыкновенное время здесь не делают. Удивлявшимся такому их поступку они отвечали, «что они знают хорошо небо, и знают, что дождя в этот год не будет».

Приюты наши переполнены поклонниками. Уже давно вновь прибывающих поклонников из Яффы прямо направляют в город. Но и в городе теперь затрудняются давать им помещения по причине безводия. Патриархия давно уже покупает воду. Монастыри, в которых останавливаются поклонники, делают то же самое. У нас на Постройках, говорят, воды станет еще месяца на два, т. е. до Пасхи. Затем будь что будет! Нас же донеси, Господи, благополучно в свою дорогую Россию, обильную всяким добром, в том числе и – водою.

A.A.

Иерусалим. 14-го февраля 1870 года


Печатается по публикации: Херсонские епархиальные ведомости. 1870. № 6. С. 234–238.

1871

Из Иерусалима

С праздником Троицы оканчивается наиболее продолжительный период поклоннического странствования по святым местам. Дождавшись, вместе с немногими другими, сего термина[286], я считаю некоторого рода своим долгом дать краткий отчет о шестимесячном пребывании нашем здесь, в виде простого перечня наиболее выдававшихся событий в нашей тихой и однотонной, хотя подчас тоже суетливой, жизни. Начнем с того, что к минувшим святкам Русские Постройки, т. е. поклоннический приют русский в Иерусалиме, были полны народа, и вновь прибывающим «партиям» еще в Яффе рекомендуемо было ехать прямо в город, помимо Построек, и там искать себе места в так называемых монастырях греческих. Впрочем, строго говоря, горькая необходимость искать места у чужих, в виду своих заведений, падала всею тяжестью своей только на поклонниц. Поклонники, как малочисленнейшие, находили все себе угол на Постройках. Часть их – духовенство и монашество – обыкновенно помещается в самом доме Духовной Миссии в 12 номерах нижнего этажа. Правом этим, однако же, не все духовные пользуются. Семейным людям нет места в доме Миссии. Равно отказывается в месте там и монашествующим лицам из русских, прибывающим в Иерусалим с одними турецкими тескерями[287], без русских паспортов. В том же доме Миссии, но разобщенно с остальными частями его, построена гостиница для «благородных», одиноких и семейных, куда допускаются и купцы, и простые мещане, иногда. Одним духовным (семейным) нет в ней места, неизвестно почему. Истинные горемыки эти принуждены бывают искать себе места или в семейном отделении Мужского приюта (предназначенного для простонародья), или в городе. О городских помещениях я не знаю, что сказать. Есть люди, которые находят их весьма удобными и предпочитают своим, напоминающим им солдатские казармы, а много бывает случаев, что поклонницы наши с ревом бегут из города на Постройки и предпочитают жить в коридорах Женского приюта, нежели оставаться там (большею частью – чтоб не платить денег за постой).

На праздник Рождества Христова все, конечно, отправлялись в Вифлеем. Отправка происходит обыкновенно накануне праздника. В этот день с утра до вечера тянутся вереницы пешеходов от одного Святого Града к другому. Туда же ежегодно ездит и Патриарх на служение. Был он там и на этот раз. Патриаршее служение происходило не в самом Вертепе, а в великой церкви. С Блаженнейшим служили два архиерея, два русских архимандрита и много других священников. Богослужение началось в 11 часов вечера утреней и кончилось литургией часам к шести утра. С вечера еще стал покрапывать дождь, превратившийся к утру в полную непогоду. Всех это обрадовало несказанно. Начало зимы было засушное, и все боялись, как бы не возвратилась прошлогодняя беда. Ненастье, впрочем, стояло недолго. К обеду, когда последние из поклонников, запоздавшие у «пастушков», возвращались домой из вифлеемского похода, солнце уже сияло по-летнему на ясном небе.

К празднику Богоявления оповестились все на Постройках, что Патриарх намерен служить на Иордане, чего не было еще ни разу во все его 26-летнее патриаршество. 4-го января, в понедельник, ранним утром потянулись наши на священную реку, по обычаю, отдельными кучками или партиями. С обеда начали набегать на небо с запада тучи, смочившие путников раз 6, пока они добрались до Иерихона. Около 5-ти часов вечера погода установилась хорошая. Было сухо и тепло на необозримой долине иорданской. Наступавшие сумерки заставляли держаться пешеходов всех вместе. Версты на 3 растянулась подвижная вереница. Обгоняя ее, Патриарх весело и ласково благословлял парод. Святого Иордана достигли уже в потемках. Мы нашли на берегу его от 6 до 8 палаток, из коих две были так велики, что вмещали в себе до 300 человек, как говорили. Для Патриарха была особая палатка, для свиты его также особая, для нашей Миссии – тоже, и две-три палатки для наиболее почетных (и зажиточных) богомольцев. Накануне праздника, в нарочно устроенном на самом берегу реки шалаше, имевшем вид алтаря, довольно рано отправлены были утреня, часы и литургия без перерыва, одно за другим. Служили иеромонах Лавры св. Саввы и наш священник из поклонников. К концу литургии опять полил дождь, так что около четверти часа пережидали его, чтобы совершить на реке вечернее водосвятие, в котором принял участие сам Патриарх. Все богослужение кончилось часам к 10-ти дня. Затем следовал всеобщий отдых, пользуясь которым поклонники то купались, то сушились после вчерашних ливней, возобновлявшихся не раз и минувшей ночью, то рубили себе камышовые трости, то доставали камни с русла Иордана, кого что занимало больше. Часов в 5 вечера у Патриарха было испрошено благословение отслужить всенощное бдение по русскому уставу для русских. Повторена была вечерня, за которой следовали великое повечерие и утреня с литией и полиелеем. Патриарх с любопытством следил за ходом службы нашей. Особенно его заняло наше помазывание маслом, не употребляющееся у греков. Часам к 9-ти мы окончили свое моление. Но чтение, а отчасти и пение наше слышались еще долго потом под церковной палаткой. Кто читал причастное правило, кто – иные службы от усердия.

На самый праздник утреня началась за 2 часа до света и шла довольно долго от медленного пения греческого. Русского ничего не слышалось при этом. По окончании ее следовало облачение Патриарха и вслед за тем вторичное освящение воды в Иордане на том же самом месте. Тут пели и читали уже смешанно на трех языках: греческом, славянском и арабском. Литургия следовала за водосвятием на восходе солнца. Патриарх почтил долголетние заслуги известного поклонническому миру нашему о. Вениамина пожалованием ему палицы, чем немало утешил стольких чтителей почтенного отца[288]. Тотчас по окончании обедни поклонники начали отправляться восвояси, полные духовного веселия, знаменовавшегося без конца повторявшимся пением крещенского тропаря. Многие достигли своего иерусалимского приюта часам к 4-м вечера, а некоторые, и особенно некоторые, едва могли доплестись до дому часам к 10-ти ночи. Патриарх и наш архимандрит ночевали у Елисеева источника под Сорокадневною горою и только на следующий день возвратились домой. Не обошелся этот дорогой и веселый праздник и без «случаев». Две поклонницы, неопытные или неосторожные наездницы, поплатились за удовольствие помолиться на Иордане крепким ушибом в голову, к счастью, не имевшим худых последствий, а одну поклонницу считали целый день пропавшей, но и она отыскалась к вечеру того дня в Иерусалиме отдыхавшей от подъятого непосильного труда.

В 5-е воскресение Великого поста православный мир был свидетелем особенного торжества – освящения и открытия патриаршей больницы иерусалимской. Здание, составляющее обширный четырехугольник комнат с галереей, открытой на внутренний, тоже четырехугольный, двор, заложено было давно, еще в благополучное время, до знаменитого coup de таіп[289] нехвалимой здесь памяти князя Кузы[290], но за неимением средств оставалось много лет на 2/3 высоты своей неконченным. Одна благочестивая госпожа русская, пожертвовавшая на богоугодное дело это, как говорят, 20 или 40 тысяч рублей, ускорила желанный исход его. Все братство Святогробское приглашено было Патриархом к щедрому пожертвованию. И действительно, сборной суммы оказалось более 500.000 пиастров, на которую и окончено было пока в один этаж здание, немало украсившее собою христианский квартал Святого Града.

В день открытия больницы (14 марта) было патриаршее служение в храме Воскресения. Предполагалось после обедни всему освященному клиру идти процессионально в облачениях из храма в больницу. Но дождливая погода уменьшила несколько блеск торжества. Шло за Патриархом все православное духовенство города, хотя с обычным церемониалом, но без характера священнодейственного. Прибыв в освящаемое здание, служили молебен с водосвятием, и Патриарх окропил святой водой все здание извнутри и извне. Возвратившись к месту собрания народа, он сказал небольшое приветствие Святогробскому братству, поздравляя его (и себя) с благополучным окончанием трудного, но славного и полезного дела. Затем ученый профессор эллинской словесности в Крестной семинарии прочел с кафедры патриарший Сигиллион[291] относительно открываемой больницы Патриаршего престола Иерусалимского, весьма обширный и цветисто написанный документ. Потом им же читано было изложение всего хода больничного дела с подробным перечнем имен жертвователей, в ряду коих изредка слышались и русские фамилии. По окончании чтения пропет был патриарший гимн, и публика пошла осматривать здание, действительно достойное приданного при его освящении торжества.

Чрез 4 дня после сего, в день памяти св. Кирилла Иерусалимского, происходило и освящение больничной церкви во имя сего святителя. Она занимает отдельный флигель при больнице. Странный был повод к выбору для нее сего святого патрона. Один из наших боголюбцев, крестьянин приуральской губернии, прислал через нашу Миссию в Иерусалим «на икону св. Кирилла Иерусалимского» 1 руб. серебром. Рубль этот передан был Патриарху именно тогда, когда он впервые возымел мысль устроить при больнице церковь. «Да возрадуется же душа усердного дателя, – сказал он. – Вместо иконы в Иерусалиме будет храм св. Кирилла. Кстати, такого до сих пор не было».

Освящение нового храма совершал сам Патриарх. После службы, в приемной зале больницы, ректором Крестной школы архидиаконом Фотием[292] прочитана была ученым образом составленная Жизнь св. Кирилла, критическим изданием известных сочинений которого много лет уже занимается ученый муж. В том и другом торжестве самое живое участие принимала, разумеется, и наша Русь иерусалимская, хотя огромное большинство ее было в это время в отсутствии, отправившись в Галилею на поклонение тамошним святые местам.

В субботу Лазареву, по обыкновению, торжественная служба была на горе Елеонской. Большинство служивших божественную литургию составляли наши русские поклонники духовные, да и вообще большинство молившихся были мы. После обедни любопытные ходили смотреть русское место на Елеоне, приобретенное в минувшем году нашей Миссией. Оно занимает самую высшую точку священной горы, занято теперь смоковничным садом, а когда-то было усеяно зданиями, принадлежавшими, вероятно, какому-нибудь монастырю, и может быть, еще не одному. Нам обязательно показали открытый в одном месте на незначительной глубине в земле остаток великолепного мозаического пола с изображением птиц, рыб и пр., весьма похожий на сохранившийся в церкви Крестного монастыря и составляющий одну из редкостей Палестины[293].

Должно сознаться, что мы, хотя (сравнительно) и поздно являемся собственниками в Святой Земле, но приобретаем все хорошие вещи. Недавно наши ходили в Горнюю и к величайшему утешению своему нашли и там русскую собственность в таких размерах, в таком виде и в таком местоположении, что просто не нарадуешься, говорят.

Не берусь описывать торжества последней недели Великого поста. Пасха ныне сошлась у нас вместе с римско-католической. Торжественный шум и блеск церковных служб при Гробе Господнем оттого удвоился. До Великого Четвертка мы все молились у себя на Постройках. Кроме своего архимандрита, часто видели в служении и другого – из поклонников. Да, кроме того, были два игумена, из коих один есть всероссийская знаменитость – старец Парфений, странствователь и писатель и ревностный ратоборец против раскола[294].

Обряд «умовения ног» совершен был, по обычаю, самим Патриархом посреди площади перед Воскресенским храмом. В числе образных апостолов трое были русские. Они носили имена Петра, Матфея и Филиппа. В Великий Пяток вся ночь прошла в непередаемой агитации духа и тела. Процессии коптская, сирианская, латинская и греческая чередовались одна за другой в храм Воскресения при несметной и непроходимой толпе народа. При латинской процессии были произнесены 5 проповедей: греческая, немецкая, французская, арабская и итальянская. При православной три: русская, турецкая и греческая. Довольно сказать, что мы возвратились из храма домой уже в 4-м часу ночи.

Великосубботнее раздаяние Святого Огня своим, совершенно своеобразным характером, тысячу раз описанным и все еще недостаточно переданным, заставило нас позабыть все, что впечатлела в сердце минувшая ночь. За ним, как за бурею тихая и ясная погода, наступила несравненная пасхальная ночь. Напрасно искать слов для выражения того состояния, в котором находились мы, когда троекратно обтекали веселыми ногами залитый светом, «яко рая краснейший», Гроб Христов, Пасху хваляще вечную.

Дождавшись радостной песни Воскресения, мы, русские, поспешили к себе на Постройки и в половине 1-го часа начали свою пасхальную службу по своему уставу и обычаю. Хотя и в слабом отражении, но все же сияла и наша светоносная утреня своим посильным торжеством. Служащих и у нас было 10 священников и 4 иеродиакона, стекшихся у престола Божия с разных концов неисходимой Земли Русской.

Быстро опустела иерусалимская «Московия» по миновании Светлого праздника. Прекратились и у Гроба Господня торжественные богослужения. Иерусалим как бы притих или задремал. Великий праздник местный, день св. великомученика Георгия, на сей год, однако же, имел торжественность необычную. Патриарх ездил служить на этот день в Лидду, где стоит гроб славного мученика, обнесенный жалкой развалиной великолепного некогда храма. Развалина эта, после долгой и трудной процедуры судебной, признана, наконец, собственностью православной Патриархии Иерусалимской, в посрамление латинских притязаний на нее. Блаженнейший Кирилл служением своим в своей церкви хотел, так сказать, освятить решение местного правительства. С ним ездили на праздник наш консул и начальник Миссии. Последний и служил вместе с ним на гробе мученика.

В праздник Вознесения была вторичная служба на Елеоне. У нас на Постройках вовсе не служили, потому что народ весь ушел на Святую гору. Опять нас завлекло любопытство на свой «русский» Елеон. Он уже весь обнесен стеною. Недавно случайно напали на целую кучу золотой мозаики и множество кусков белого мрамора. Несомненно, тут была церковь. Да будет она и опять некогда, по благословению Воздвигшего тут руце Свои и Благословившего всякое доброе начинание!

Все ждали, что к празднику Троицы последует освящение иерусалимского Троицкого собора русского. Но надежды не сбылись. А многие из оставшихся поклонников для этого именно и остались здесь. В утешение их, в новой церкви отправлено было всенощное бдение под праздник Пятидесятницы. Опасение за глухозвучное пение под столь высокими сводами и прямо под одним из куполов не оправдалось. В этом отношении церковь будет хороша. На первый раз довольно и сего.

В праздник Троицы, по принятому обычаю, совершена была Патриархом повторительная вечерня на Сионе, на предполагаемом месте Сошествия Святого Духа на Апостолов. Разумеется, Русь наша не преминула утешить себя и этим глубоко умилительным служением. Средняя из трех молитв читана была по-славянски.

Заключу свой отчет поклоннический приятной вестью, что и при ветхом Дубе Мамврийском была уже совершена божественная литургия. В минувший понедельник к вечеру отправился туда с Построек целый караван пеших и конных богомольцев. Избрали для пути нарочно вечернее и ночное время, чтоб избыть знойную духоту дня. Прибыли под священное древо ровно в полночь. И здесь все нам говорило во имя свойства и близости. Родоначальник всех наших «троицких березок» и всякого «клеченья», заветный Дуб, истинно говоря, завещан был России, а потому и достался ей. На восход солнца во вторник мы увидели импровизированный алтарь, устроенный в самом трехчастном разветвлении ствола дерева. Там, под открытом небом, при тихом шелесте вечно зеленеющих ветвей, в прохладе и благоухании весны, поклонились мы Триипостасному Божеству, моля Его из глубины души не переставать посещать мир, как прежде, так и днесь и во веки веков.

Поклонник

Иерусалим. 22-го мая 1871 года


Печатается по публикации: Церковная летопись «Духовной беседы». 1871. № 37. С. 188–192-, № 38. С. 260–265.

1874

Из Константинополя: нечто об Иерофее и Прокопии

(письмо в редакцию)

В № 116 «Русских Ведомостей» помещена весьма курьезная и, на иной взгляд, довольно загадочная корреспонденция из вашего города, от 28 мая с. г. Корреспондент выказывает себя в ней не только посвященным в тайны высшей церковной администрации нашей, но как бы и участвующим в ней, и задается проектами несподручного, по-видимому, для него значения. Оставляя в стороне главную, очевидно, интенциозную часть корреспонденции, как не касающуюся далеких краев наших, мы позволим себе остановиться и остановить внимание читателей серьезного журнала вашего на последних, как бы приставочных строках корреспонденции. В них содержатся краткие сведения об отношениях к Русской Церкви двух патриарших престолов восточных – Антиохийского и Иерусалимского в настоящий момент; мы весьма признательны корреспонденту за сообщение этих сведений. Так как довольно редко можно встретить в печати нашей что-нибудь о темных углах этих и их, не менее темных, обитателях и деятелях, а между тем углы эти нам настолько известны, что всякий недоговор или переговор о них бросается в глаза и возбуждает желание ввернуть в него и свое объяснительное словцо, то мы и просим позволения у ваших читателей явиться с некоторого рода комментарием на краткие заметки корреспонденции.

Собственные имена Иерофея, Прокопия, Агапия и пр. говорят мало воображению читателей; мы облечем их если не в плоть и кровь, то хотя в ту одежду, которая сразу позволит их отличить одного от другого.

Иерофеи[295] уже более 30 лет слывет на Востоке за «русского человека» и говорит по-русски[296]. Полагаем, что даже сам себя считает русским или считал до того момента, когда, предавши своего старого друга и, так сказать, однокашника, неожиданно очутился на стороне недоброжелателей России. По странной случайности, политические роли двух закадычных приятелей к концу их политической деятельности, неведомо самим им как, совершенно переменились.

Под «другом» Иерофеевым мы разумеем громкую личность Кирилла Иерусалимского. Оба соседственные Патриарха родом, разумеется, греки, оба принадлежат к так называемому «Святогробскому братству», и оба шли одним и тем же жизненным путем, проходя разные, обычные при Святом Гробе, послушания и возвышаясь мало-помалу до последней служебной степени архиерея, обыкновенно номинального, как бы в своем роде in partibus. Когда Иерофей назывался архиепископом Фаворским, Кирилл именовался Лиддским. Еще при жизни бывшего Патриарха Иерусалимского Афанасия первый назначен был его преемником и, в качестве «нареченного Патриарха Святого Града», в 40-х годах совершал памятное путешествие по России[297]. Восседать на кафедре св. апостола Иакова ему, однако же, не удалось. Когда наступило для сего время, турецко-эллинская интрига огласила его «русским» и выдвинула на его место Кирилла, не ведавшего по-русски и не видавшего России. В утешение экс-нареченный, когда открылось место, возведен был на патриарший престол Антиохийский – ступенькой как бы еще выше своего собрата и невольного (?) антагониста, но в существе далеко стоя за ним, по своему действительному значению на Востоке и, в частности, в Константинополе.

Когда, в силу вынуждающих обстоятельств своего престола или просто застарелых привычек, случалось обоим Патриархам жить по целым годам в Константинополе, то Антиохийский Патриарх обыкновенно помещался на Иерусалимском подворье и нередко заменял в церкви своего собрата и сотоварища, представляя из себя что-то вроде его наместника или викария. Эллинскому сердцу такое зрелище патриархальной простоты двух важнейших сановников Церкви доставляло несказанное утешение. Блаженнейший Иерофей был только как бы тенью Блаженнейшего Кирилла. Грозивший ему всеобщим дискредитом, русизм его совершенно сгладился под сильным освещением цельной эллинической личности Кирилла. Когда оба иерарха служили раз вместе Царскую панихиду в нашей посольской церкви Константинопольской, то в публике известно было, что служит Иерусалимский Патриарх, а Антиохийский был только как бы в придачу к нему, хотя первенствовал в служении, по чину каноническому, Иерофей и все возгласы при этом говорил по-славянски, – Кирилл, конечно, по-гречески, – но никому и в голову не приходило считать кого-нибудь из них или более русским, или менее греком.

В таком состоянии полнейшего единомыслия продолжали жить они и разъехавшись по своим кафедрам. Ни Синайский[298], ни Александрийский[299], ни самый местный, арабский вопрос[300] не разделяли их. Когда скончался многоболезненный Бейрутский митрополит, Иерофей поспешил, в силу своих давних прав, посвятить на его место одного из приближенных к себе клириков из греков. Но жители Бейрута не приняли иноплеменника и требовали себе владыку из арабов, своих единородцев; Патриарх, притворяясь непонимающим их тенденций и приписывая отречение их от нового архиерея личной антипатии их к нему, отнесся в соседний Патриархат, требуя пригодного для Бейрута архиерея из «чужеземцев». Кирилл, не долго думая, первого праздношатавшегося по улицам Иерусалима из греков, экс-игумена Святогробских угодий в Молдовалахии, соименного себе Кирилла отправил к соседу. Тот, не дождавшись, пока избранник, согласно своему обещанию, выучит два-три слова по-арабски, вопреки народному воплю, сейчас же поставил его в митрополита Бейруту. Бейрутцы и в город не пустили непрошеного архипастыря. Иерофей вынужден был, наконец, рукоположить им третьего архиерея, единоплеменного им. Выбор его пал при сем на настоятеля Антиохийского подворья в Москве, архимандрита Гавриила, араба родом, но грека духом. Иерусалимского же искателя приключений нарек Пальмирским – in partibus и послал в Москву управлять подворьем. И явился, таким образом, в первопрестольной столице нашей высокий сановник церковный, «Высокопреосвященнейший митрополит Пальмирский» Кирилл, с такою славою и почестью затмевавший собою смиренных викариев московской кафедры!

Но пришла очередь измениться всему строю затишной жизни Православного Востока. Болгарский вопрос[301], взволновав весь Патриархат Константинопольский, разошелся громким эхом и по библейской Сирии, затронув собою оба Патриархата и обоих старых друзей и, на время, соперников. На пробном камне Константинопольского собора 1872 г. должно было выясниться, какой пробы эллинизм был в том и другом Патриархе и насколько было в них лигатуры славянизма. К удивлению всех, оказалось, что «русский» Иерофей был рьяным поборником эллинского филетизма[302], а мнимый столп эллинизма Кирилл был панславист! Более сего: Кирилл обвинен был (конечно, не печатно) в государственной измене, как передававший Палестину в руки русских или намеревавшийся сделать из нее полувассальное княжество арабское, вроде родного ему острова Самоса, за что его отличные патриоты острословно окрестили именем Абдуллаха, а его собственный клир, не убоявшись Бога, объявил «схизматиком» и низложил.

Конец ознакомительного фрагмента.