Вы здесь

Израильская литература в калейдоскопе (сборник). Орли Кастель-Блюм (Бат-Шева Краус, 2013)

Орли Кастель-Блюм

(От переводчика:

В ее рассказах реальность переплетается с фантазией, вдруг происходит абсурдный поворот в реальном событии. Как будто это происходит во сне. Часто финал рассказа не ясен, и читатель волен поразмыслить над концом самостоятельно. И еще мне кажется, что большинство ее рассказов об одиночестве среди людей.)

Сценарист и действительность

(Из сборника «Новый рассказ»)

Некий довольно известный в своем кругу сценарист, который обычно писал сценарии получасовых фильмов, задумал написать классический сценарий, широкое эпическое полотно. Он полагал, что это будет фильм часа на три, да еще и на иврите, что примерно соответствует шести часам на английском языке или долгим девяти часам на одном из диалектов какой-нибудь деревни в далекой Финляндии.

Он чувствовал в себе потенциал для создания такого полотна, чувствовал, что это должно быть нечто из прошлых лет, как подобает эпосу. Можно и желательно вернуться хотя бы лет на восемьдесят назад, ведь смотреть эпос на современный сюжет – скучно, а сценарист не хотел скуки, он жаждал дышать полной грудью и дать возможность так же дышать и другим.

Будучи израильтянином, обладателем израильского удостоверения личности, законного и со всеми указанными в нем точными сведениями, сценарист обратился к событиям из жизни своего народа, еврейского народа, разумеется. Блеснувшая практическая идея привела его к началу текущего столетия[2], к первым дням сионистского заселения Палестины. Он хотел сделать что-то, связанное с этим движением, монументальное полотно о нем, о женщинах и мужчинах в одеждах того времени, но разговаривающих обыкновенно, хотя и слишком много. Ему захотелось поведать о первых днях еврейского ишува[3], написать о группе людей с высокими идеалами, описать то, о чем читают в брошюрах: любовь, ненависть, страсти, разгоревшиеся в период осуществления идеалов пионеров заселения. Сообразуясь со своим ощущением реальности, сценарист понимал, что должен взять две семьи и привести А из семьи А к браку с Б из семьи Б и на пути к нему ввести в сюжет все коллизии, какие только можно втиснуть в три часа. Он знал, что началом его фильма будет знакомство двух детей на корабле, а закончится он свадьбой. У него возникла идея: незадолго до свадьбы, они делают это в амбаре, в поселении Реховот. Помимо этого у него были намечены очень общие сюжетные линии, пока лишь пунктирные, но он знал, что наполнит весь свой материал хорошими диалогами, остроумными и исключительно достоверными. Он чувствовал, что сможет! Сценарист прочитал множество книг о начальном периоде заселения, как говорится, перелопатил материал. Набрасывал заметки, открывал и закрывал папки, в которых он собирал детали и заносил мысли в виде тезисов для нужд нелегкого начального этапа построения образов.

И вот тогда-то случилась очень неприятная вещь.

Сценарист забыл загасить сигарету, и с этого момента все развивалось стремительно. Он забыл о горящей сигарете и отправился к морю, а когда вернулся, обнаружил пожарных, занимающихся его домом. Он стоял на улице Буграшов, всматривался в глубину одной из маленьких улочек, на которой жил, и думал о своих материалах, обо всех материалах, которые с усердием собирал в течение полугода, о пожираемых огнем заметках и планах, которые набрасывал для образов главных героев.

Невозможно описать, какую ярость, какую обиду почувствовал сценарист перед лицом реальности. И хотя именно он не погасил сигарету, хотя это была его небрежность, однако, подумал он, не было таким уж преувеличением ожидать, чтобы эта сигарета сама погасла внутри пепельницы, а не упала назад и не подожгла бумаги на столе. Он подумал, что это нахальство со стороны сигареты, что она не дождалась его и не догорела немного медленнее, в то время как он плавал себе в море. Он подумал, что это в высшей степени безобразие – безразличие этой сигареты после того, что именно он зажег ее и дал ей жизнь, – так уничтожить его эпос, все записи и стрелки, которыми он обозначил, кто кого ненавидит и что мешает вследствие этого одному прийти к другому, и как он стремился привести зрителя к катарсису, продвигаясь к эмоциональной развязке в конце.

Сценарист приблизился к своему покрытому сажей дому машинальным шагом человека, который пытается освоиться с мыслью, что шесть месяцев работы пропали даром и что даже шестьдесят месяцев не вернут ему его первоначального варианта. Непонятно, замечали ли его люди на улице или нет. Или да. Неясно. И когда он вплотную подошел к трехэтажному дому, он внезапно впал в беспамятство. Он забыл, где живет. Ему никак не удавалось вспомнить, живет ли он на правой стороне или на левой. Это называют «black out». Он видел закопченные лица начавших выходить пожарных в касках и пластмассовые жалюзи, расплавившиеся от жара, но все еще не мог вспомнить. Лишь увидев четырех человек, выносивших из его подъезда два трупа, он понял, что с его сценарием ничего не произошло, и в силу этого ничего не случилось и с его набросками образов, и со стрелками, указывающими, кто кого любит, ничего не произошло, и что лишь это реальность.

Сценарист, который не знал, где ему спрятаться

(Из сборника «Новый рассказ»)

Некий сценарист откликнулся на просьбу знаменитого продюсера разработать для сценария появившуюся у него идею. Причиной этого шага были родственные связи между ними и кругленькая денежная сумма, которой наделил его продюсер. И вот суть идеи, которую согласился развить сценарист:

Две женщины, одна из периода времени а (продюсер сам не мог сказать толком, какого), а другая из периода в (это «наше» время, как сказал он), встречаются в какой-то точке времени периода с (продюсер не знал, что это за время с) для достижения общей цели xyz. Между обеими женщинами, пришедшими из двух разных периодов времени, на пути к цели xyz завязывается «замечательная дружба». В конце, после того как они спасают q, u и w от смерти и других катастроф, которым те предпочли бы смерть, обе женщины возвращаются каждая в свое время и продолжают вести обычный образ жизни вплоть до дня смерти, который, по словам продюсера, будет последним кадром фильма: эта умирает, и та умирает, и так все заканчивается. Продюсер считал, что идея разрушить временной барьер очень удачна, и после того, как сценарист закончил работу, продюсер еще больше помешался на сценарии и решил снять по нему фильм, а вот с этим сценарист просил повременить.

В глубине души он знал, что ему не удалось разрушить барьер времени, и даже если он и «нашел», о каких периодах идет речь и кто они – действующие лица, он понимал, что на экране это не пройдет. И что еще хуже, зрители не поверят фильму; только американцы умеют делать такие вещи (в определенных условиях также и французы), но втереть еврейскому зрителю еврейские штучки – этот номер не пройдет.

Он изобразил, будто вся эта черная дыра имеет место в мозгу ученого в институте им. Вейцмана: тот хочет поставить эксперимент (почему только ученым можно проводить эксперименты, почему?) и оказывается вовлеченным в галлюцинацию, которая и составляет суть фильма.

У него не было недостатка в фильмах, чтобы почерпнуть из них приемы, и продюсер подумал, что то, что хорошо для 250 миллионов говорящих по-американски, подойдет и для 5 миллионов “израильтянцев”. Увы, он ошибся и был раскритикован в газетах в пух и прах. Публика, как говорится, «делала ноги» из кинозалов, а те немногие психи, что оставались внутри, были другие сценаристы, которые пришли, чтобы выразить ему солидарность или сочувствие его глупости.

– Мне неприятно, – признался ему один, – но на твоем месте я бы сжег этот фильм.

– Мне жаль, – говорил другой. – На твоем месте я бы покончил с собой или что-нибудь в этом роде.

– Досадно, – сказал ему друг детства. – На твоем месте я бы уже в самом начале отказался браться за эту работу. Переходы во времени непостижимы, и твоя попытка отнестись к ним просто как к чему-то, само по себе происходящему, – оскорбление интеллигенции. Единство времени, места и действия, все остальное – шарлатанство!

Сценарист слушал и не знал, куда ему деваться. «Как же я оскандалился, – думал он. – Как оскандалился, Б-г мой, я этого не выдержу».

Он ходил по изменившим ему улицам и не знал, куда ему спрятаться. Он поехал в Иерусалим и не знал, где ему спрятаться. Поехал в Нагарию и не знал, где укрыться. Отправился на вечеринку, чтобы забыть все и отвлечься, и встретил там девушку, которая сказала ему:

– А я думала, что Вы не знаете, где Вам спрятаться.

– Верно, – сказал сценарист, – я действительно не знаю, куда мне спрятаться.

– Давайте я покажу Вам, – сказала ему девушка.

– Что? – переспросил сценарист.

– Где Вы можете спрятаться.

– Ты на самом деле знаешь, где я могу спрятаться?

– На сто процентов.

– Я должен взять с собой что-нибудь?

– Сумку через плечо и рюкзак разума, – сказала девушка.

Они назначили место и время встречи на завтрашний день. Девушка пришла на назначенное место. Ее можно было увидеть уже за пять минут до условленного времени, и сценарист, заметно ускоряя шаг, появился из боковой улочки.

– Надеюсь, я не опоздал, – сказал он.

– Пойдемте, – сказала девушка.

Она подвела его к машине «альфа-33» восемьдесят восьмого года, и они тронулись с места. “Это внутри города?” – спросил сценарист, но девушка не ответила, и его разобрало любопытство. Они проехали 550 километров, далеко-далеко за пределы города, доехали почти до Эйлата, но, разумеется, не въехали в него, а остановились в самом сердце пустыни.

– Ого, а здесь классно, – сказал сценарист, вглядываясь в окружавшие их горы с их библейской и геологической мощью. – Я потрясен, никогда не видел ничего подобного вот так.

– Хорошо, пока, – бросила девушка.

– Что, здесь? – удивился сценарист.

– Да, почему нет?

– Когда приедешь за мной? – спросил он.

– Когда-нибудь, – сказала девушка и села в свою «альфу-33» восемьдесят восьмого года.

Воцарилась пустынная тишина, тишина вне времени, непреходящая тишина вечности. Там не было ни одного предмета, даже похожего на пластик. Он пошел и по мере того, как шел, понял, что должен был начать свой фильм с какого-нибудь пустынного места, что пустыня скрывает в себе множество тайн, и все, что выйдет из нее, будет выглядеть самым обыкновенным в мире. Он понял, какую глупость сморозил, что изменил пустыне, попытавшись создать что-то логичное.

«Какой же я был дурак», – сказал себе сценарист и уселся на никому не нужный камень.

Он не знал, что он еще больший дурак, чем ему казалось. Не знал, что он окончательно чокнутый. Никто не придет забрать его отсюда. И вдобавок ко всему он оказался таким глупцом, что удалился от шоссе и заблудился. Несколько дней он сумел продержаться благодаря разным ящерицам, которых ему удавалось поймать, и скудному запасу воды, что был у него в рюкзаке, но после этого пустыня поглотила его, возможно, оттого, что он не отнесся к ней с должным уважением.

О девушке с “альфой”: “альфа“ вообще была краденой, а девушка – с “поехавшей крышей”, и она вовсе не была сценаристом, а если бы была, уж, конечно, не сделала бы ничего подобного. Она пыталась писать сценарии, но у нее не пошло. Она описывала интерьер. Улицу. День. Вместо образов. Комнату Мошико. Ночь. Поэтому она не стала сценаристом. Сказать по правде, она вообще не имела отношения к этому времени или к любому другому, what so ever.[4]

На маленьком огне

(Из книги «Недалеко от центра города»)

СЕДЬМОЙ телефонный звонок в тот шабат был мамин. Она хотела согласовать со мной, в котором часу точно мы приедем к бабушке, чтобы ребенок не простудился в дороге. Первый и третий звонок тоже были ее. Мы уже решили, что самое удобное время – двенадцать часов пополудни, но она хотела еще сказать, чтобы мы не забыли надеть ребенку синюю шерстяную шапочку, связанную тетей. Михаль считала, что полдень – действительно удачное время, так как можно будет уйти в час и весь день еще будет в ее распоряжении. Во всяком случае она не хотела даже и слушать о возможности пообедать там.

Мне и не нужно было больше, чтобы понять, что Михаль меня уже не любит. Уже несколько месяцев я подозреваю, что ее не интересует моя боль, которую я испытываю из-за того, что у меня нет рок-группы, несмотря на то что у меня неплохой голос и музыкальные способности. И еще она отводит глаза, когда я разговариваю с ней. Отсутствие интереса ко мне она ясно проявила еще во время брит-милы[5], ну и на вечеринке, которую мы устроили для всех друзей после этого события. Два года тому назад я хотел основать рок-группу, и у меня даже была определенная сумма денег, полученная в наследство, которой мне могло хватить на организацию и на все остальное, но дело лопнуло, потому что Михаль сказала, что у меня нет продюсерской жилки и очень сомнительно (в действительности не так уж), есть ли у меня задатки рок-певца; вместе с тем она признает, что у меня есть голос, но я не развил его и все потеряно, так как мне уже почти тридцать (мне двадцать пять лет и восемь месяцев) и не стоит оставлять работу, которую я ухватил в книжном агентстве.


Расстояние между нашим домом и бабушкиным около 10 километров. Семь минут максимум – приемлемое время, чтобы проехать этот путь в шабат, когда нет дорожных пробок (они есть, но в другом направлении – к морю). У нас это заняло больше двадцати минут. Возможно, потому, что нам хотелось, чтобы дорога была длиннее, чтобы моя бабушка жила в Хайфе, например.

Я включил приемник на «Коль а-шалом»[6] и сделал еще один круг, чтобы удлинить путь. Какая музыка! Я вслушивался, и мое сердце уносилось ввысь. К сожалению, без всякой цели и без того, что я с этим что-либо сделаю. Увлекшись, я рассказал Михаль о своем плане относительно диска. Она слушала. Я не уверен, что это ей интересно, но рискнул: прочитал ей слова новой песни, которую написал, и она сказала, что звучит красиво, но это кажется ей знакомым. Я вжался в водительское сидение, повернул направо, к бабушке, которой почти восемьдесят и она совсем сморщенная, но это ведь не моя вина, что она родила и вырастила пятерых детей и один их них – мой отец. Я объяснил Михаль особенности сочиненной мною песни, и она признала, что замысел отличный, но он уже не актуален. Это первое. И второе: я не сумел реализовать в песне и четверти из того, что сказал ей. Я спросил ее, есть ли у нее идея, как реализовать это лучше, и она ответила, что нет. Что если бы у нее была идея, она не была бы тем, что она есть – домохозяйкой и все, согласен ли я с ней?

Я кивнул и подумал, что в лучшие дни, если таковые настанут, она вся будет поглощена уходом за малышом, потому что выбора нет, и моральной поддержкой мне, потому что я нуждаюсь в поддержке на протяжении всего пути – по-другому продвигать дела я не способен.

По приемнику передавали песню израильской рок-группы. Я спросил себя, чем я хуже их. Вслушался в слова. Какая-то бессмыслица. Музыка была подражанием мелодиям английской «Новой волны».

«Идет дождь,/ на город льет дождь,/ да, на город в сером/ льет дождь,/ извините, это снег,/ фантазия и реальность,/ фантазия для бегства,/ это все, что мне нужно,/ простите, если я обидел старую женщину, что продает сигареты».

Я сказал Михаль, что слова в песне плохие.

Михаль возразила, что, по ее мнению, песня удачная.

Если так, я назову группу, которую создам, «Барабаны из змеиной кожи».

ПРИВЕТ, крикун! Как может быть иначе? Это то, что мы услышали от моих родственников при виде розового младенца через минуту после того, как вошли в дом моей бабушки. А после этого все сразу сошлись на том, что он удивительно похож на бабушку в пору ее молодости. Михаль выглядела до смерти скучающей. Бабушка взяла малыша на руки, и Михаль напряглась. Я думаю, от страха, что та уронит ребенка. Она словно приклеилась к бабушке на все время, пока та держала малыша, и повсюду следовала за ней.

Там были по крайней мере человек двенадцать и еще большая фотография моего улыбающегося отца. Дани, мой двоюродный брат, сидел на веранде и слушал песню «Help» битлов, льющуюся из радио. В отдельных местах он подхватывал и пел вместе с Маккартни, и я слышал, что он фальшивил. Отношения между нами, бывшие еще несколько лет тому назад прекрасными, поостыли, и сейчас он считает меня полным нулем. Но и я тоже думаю, что он неудачник во всем, что связано с самореализацией и с уступками, которые он делал, пока сделался тем, чем стал – маленьким, серым программистом.

И в этот момент я сочинил песню.

«Бомба падает на город:/ Это гриб спускающегося парашютиста. / Парашютист смеется и говорит:/ Я солдат артиллерии». Название песни «Парашютист», и я полагаю, что это антивоенная песня.

В левом углу комнаты сидела тетя. Несмотря на то, что у меня есть еще пять, или шесть, или семь теть, она единственная и неповторимая тетя, и она действительно та истинная мотивация, ради которой я пишу сегодня, 25 мая тысяча девятьсот восемьдесят третьего года, все, что тогда произошло.

– Здравствуй, Эхуд, – сказала она мне, – ты выглядишь в полном порядке.

Вероятно, она имела ввиду мою прямую осанку или что-нибудь в этом роде.

– Спасибо. Как поживаешь, тетя?


Михаль рассказывает моей матери, сколько весит малыш и достаточно ли у нее грудного молока. Остальные тети удивляются его недельной прибавке в весе в граммах и спорят, что лучше, материнское молоко или коровье. Перечисляются достоинства и недостатки того и другого. Михаль соглашается с обеими сторонами, однако я знаю: она считает, что для ребенка лучше всего материнское молоко и что спорить на эту тему вовсе незачем.

Так как в комнате нет другого свободного места, я сажусь возле тети и чувствую себя так, словно я без одежды вовсе. Утешаюсь тем, что хотя бы тетя не замечает моей наготы.

Я смотрю на нее. Она всем улыбается, щебечет с малышом, когда его подносят и кладут ей на руки. Понятно, и Михаль поблизости, готовая в любой момент подставить руку, если тетя вдруг дрогнет и уронит ребенка. Но тетя держит его очень крепко. Она поглаживает малыша и поет ему «Сегодня вечером на юге Испании выпал град». Я смотрю на нее и вижу, что ее искривленным губам удается произносить слова правильно, без чуждого английского акцента, характерного для остальных членов моего семейства. Я удивлен.

Вдруг мое удивление возрастает двукратно. Как это за тридцать лет своей жизни я не вглядывался в ее лицо вблизи и в моих глазах она была тем же, что и в глазах всех других – несчастной сестрой моего отца, к которой судьба была так жестока и превратила ее в такую, что никто не захочет жениться на ней, и она, со своей стороны, не мечтает выйти замуж ни за кого.

Мои обостренные чувства уловили, что бабушка каждый раз, когда та проходит мимо нее, качает головой и говорит: «Shi is a hopeless case», – и никто не отвечает ей, потому что все согласны, что тетя – случай уже десятки лет абсолютно безнадежный.


Подали орешки: миндаль, арахис в глазури и без нее. Я видел, что Михаль ест глазированный арахис, и понял, что она чувствует себя комфортно, иначе она бы ела неглазированные орешки или вовсе бы не ела никакие. Потому что если человек ест в обществе разгрызаемые с хрустом орешки, это говорит о том, что он чувствует себя, что ни говори, непринужденно.

Первоначальные восторги от ребенка двух недель от роду поуменьшились, и Михаль подала мне знак, что мы уходим. Это было слишком рано. Я попробовал дать ей это понять тем же способом, так как мне было известно с тех пор, как я знаю свою маму, что она – еще тот хитрец – прекрасно понимает, что мы торопимся, и чтобы мы не сбежали через полчаса – час, продумала визит таким образом, что подарки (вон они, проступают за шторами на кухне) будут вручать в конце. Она рассказала мне о них, о каждом из тех, что не дойдет до адресата, уже в первом сегодняшнем телефонном разговоре, и я знал, что не смогу уйти, не испытывая ужасного чувства вины за то, что обидел ее и всю семью отца.

У меня не было никакой возможности передать Михаль это длинное и сложное послание через заполненную людьми комнату. Поэтому я удовольствовался жестом, говорящим «минутку», и надеялся, что она не станет сердиться и также, что она знает – я в курсе того, что она назначила на три часа встречу с Дорит в общественном саду около нашего дома, чтобы погулять под летним послеполуденным солнцем с двумя малышами, ее и Дорит.

Внезапно несчастная тетя разразилась таким громким смехом, что все ошеломленно замолкли.

Бабушка, повернувшись к присутствующим спиной, собирала посуду. Мама поспешила помочь ей. На лице тети появилось злорадное выражение, интерпретируя которое все могли бы подписаться не глядя, что оно никак не связано с происходящим. Я отчетливо чувствовал, как в душе каждого рождается вопрос, не сошла ли тетя с ума вдобавок ко всем ее тяжелым болезням.

Но тетя не могла видеть взгляды, бросаемые в ее сторону. Она нащупывала что-то левой рукой и в конце концов, ко всеобщему удивлению, вытащила из-под кресла тяжелый, старый магнитофон и торжественно произнесла:

– Я записала вас, записала все, – и снова рассмеялась.

Я тут же твердо сказал, что во время этой встречи не было сказано абсолютно ничего секретного, и тетя, я уверен, записала нас исключительно для своего удовольствия и с намерением развлечь нас.

Однако в нашей семье я уже давно ничего не решал.

– Хотите послушать? – спросила она, но никто ей не ответил.

Я посмотрел на Михаль и увидел, что она думает, как все. То есть «нет».

– Да, – сказал я.

– Эхуд, – воскликнула тетя, которая когда-то жила у нас и ухаживала за мной, – но ты же выговорил это через силу!

– Из-за этого он и хочет послушать, – съязвила Михаль.

Магнитофон был включен. Снова послышались вступительные восклицания, которые раздались, когда пришли мы. Я услышал, как я сто раз говорю «привет» и как Михаль спрашивает всех с деланной приветливостью, как они поживают и как себя чувствуют. Услышал, как плачет наш малыш, а также марокканский и польский рецепт приготовления хамина[7]. Услыхал даже хруст разгрызаемого зубами присутствующих глазированного арахиса и, главное, свой хруст, потому что находился ближе всех к микрофону (кроме тети, конечно, которая орешки не грызла). На юге Испании выпал град. Все явственно слышали бабушку, сказавшую на английском: «она – случай абсолютно безнадежный», и маму, спрашивающую Михаль, что она хочет, чай или кофе. Услышал я и свой звучный баритон, произносящий: «нет, спасибо, мама, нет, спасибо», и маму, уговаривающую Михаль остаться на обед, и Михаль, уклоняющуюся от приглашения и упорно переводящую разговор на другую тему.

Мама нажала на кнопку остановки магнитофона.

Тетя спросила разочарованно:

– В чем дело? Вы больше не хотите слушать?

– Нет, – сказала мама. – Довольно. Ты сделала это замечательно. Правда, замечательно, но хватит уже.

Тетя приняла свою участь молча и шепнула мне на ухо, что у нее есть еще несколько кассет и она хочет, чтобы я их прослушал, но немного позже, так как ей кажется, что все злятся.


Бабушка была на балконе, и несколько родственников вышли туда, чтобы ее подбодрить. Остальные вели себя так, будто ничего не случилось. Потому что, в конце концов, на самом деле не случилось ничего. Пока. Я взглянул на Михаль. Она выглядела взволнованной и единомышленницей тех, кто думал, будто что-то произошло. Ребенок заплакал, и она забрала его в другую комнату покормить грудью.

Мама пошла вслед за ней, чтобы поговорить с ней, черт знает о чем еще. Кстати, уже несколько минут она делала мне руками всякие знаки – Михаль, то есть – а я притворялся, что погружен в собственные мысли и ничего не вижу.

Ну как она может хотеть, чтобы мы ушли! Ведь после этого я весь оставшийся день буду чувствовать, что обидел мать и переживать до следующего раза, сумею ли я умиротворить ее – процесс, который может занять несколько недель.


Тетя хлопнула меня по колену и сделала знак идти за ней. Я прошел с ней в ее комнатушку, и она открыла передо мной ящик. Я увидел около пятидесяти записанных кассет, уложенных в образцовом порядке, с написанными на них крупным шрифтом порядковыми номерами. Она сказала мне, что знает на память содержимое каждой кассеты в соответствии с номером и что пока она его видит, но еще немного, и она не будет различать и его. Она показала мне кассеты, потому что пеленала меня и растила до пяти лет, а также нянчила и после этого. И она хочет, чтобы я узнал о тайнике, чтобы после того, как она совсем перестанет видеть, я говорил ей номера. Я сказал ей, что все в порядке, на что она заметила: она всегда знала, что я хороший мальчик. Я почувствовал, что несмотря на все, мое сердце распирает от комплимента и что я действительно неплохой человек.


Когда я вышел, ко мне подошла Михаль и властно сказала:

– Иди сейчас же в ванную.

В ванной комнате, после того как открыла кран, чтобы никто не услышал, она сказала мне, что если мы не уйдем отсюда немедленно, я пожалею о дне, когда решил жениться на ней.


С ЭТОГО момента началось. Если необходим знак начала отсчета, скажем, он был дан. Заголовки, слабый стук барабанов на горизонте, продолжительный звук толстой струны скрипки. Длинный список безымянных участников. Резкий женский крик. Тетя. Кто знает, что думает общество? Возможно, какой-то труп. Возможно, театр ужасов.

Выясняется, что каким-то непостижимым образом исчезла кассета. Кто-то взял ее.

Успокоение. Щебет птиц. Из глубины эвкалиптовой аллеи появляется сыщик. Человек с определенной целью. Он подходит к фотоаппарату. Его задача – найти того, кто взял кассету. Черты лица постепенно проясняются. Обнаруживается, что сыщик – это я.

У меня в мозгу возникает маленькая записная книжечка, и я записываю в ней различные версии. Поднимаюсь и опускаюсь по списку. Утверждаю и отменяю. Для начала я проверяю версию, что кто-то из нашей семьи, не отличающейся чувством юмора, потехи ради утащил кассету в порыве озорства. Эта версия почти полностью рассыпается, когда я осматриваюсь вокруг и не вижу никого из детей какой-либо из находящихся здесь пар. Я вспоминаю, что они ушли в бассейн намного раньше, еще в то время, когда тетя дала нам послушать кассету.

Я оглядываю печальные лица и натыкаюсь на сияющие глаза Элиэзера Лапидута, мужа Ципи Лапидут, сестры моего отца, сестры тети. Он единственный в семье, у кого есть чувство юмора. Я оставляю на маленьком огне версию, что кассету взял он.

Тем временем три женщины организовали поисковую группу и, нагнувшись, искали пропавшую кассету под ногами тети. Они двигали ее из стороны в сторону, ощупывали диван, выглядывая из-за него. В то время, как троица копошится вокруг тети, которая не издает ни звука, я обдумываю возможность того, что тетя действительно потеряла кассету, а кто-то, увидев ее не на обычном месте, решил утаить это. Я держу в голове новую версию, но пока в ней нет смысла.

Выкроив передышку в своих размышлениях, я подошел к Михаль и сказал ей, что не собираюсь уходить в ближайшее время и хочу остаться до тех пор, пока не найду кассету. Сообщив это, я поторопился удалиться с ее глаз долой и поэтому не знаю, как она отреагировала. Одна из женщин за руку уводит тетю в ее комнатку. Тетя послушно уходит. Все уступают ей дорогу.

– Кто-нибудь из присутствующих сомневается в том, что кассета принадлежит тете? – громко спрашиваю я. – Или, может быть, здесь есть кто-то, который думает, что после того, как она нас записала, кассета стала всеобщей собственностью или собственностью того, кто говорил больше всех?

Я стараюсь придать своему голосу оттенок цинизма. Быстрый испытующий обзор лиц присутствующих немного обескураживает меня. Они даже не смотрят в мою сторону. В молчании я усматриваю знак того, что все понимают и знают, что кассета принадлежит тете, хотя теперь я уверен, что никто не понял ни полслова из сказанного мною.

Я продолжаю перебирать подозреваемых. Серьезных и тех, что выдерживаю на маленьком огне. Бабушка, мама, Ципи и Элиэзер, Сара и Моше, Дани и Реувен, Хагит и Матитьягу. Я также не исключаю возможности, что это может быть Михаль или Дани.

– Взявшего кассету прошу положить ее на стол, – я снова повышаю голос и указываю на сервированный стол посреди комнаты, заваленный пустыми тарелками.

Теперь все взгляды обращены ко мне. Дани адресует мне взгляд, полный презрения и отвращения. В комнате воцаряется молчание. Элиэзер Лапидут подавляет короткий смешок. Его жена говорит мне, улыбаясь:

– Ты хочешь сказать, что кто-то украл у тети кассету?

– Не украл, – неужели я пошел на попятный? – Взял по ошибке или шутки ради, – говорю я и чувствую разочарование от себя самого.

– Это не смешно, – категорично заявляет мама, что вовсе неудивительно и даже характерно для нее.

– Тогда где же кассета? – заново собравшись с силами, спрашиваю я, и дядя Моше говорит:

– Наверняка ее взял кто-то из детей.

– Нет, – возражаю я, – это мнение не принимается во внимание. Дети пошли в бассейн намного раньше, чем тетя вскрикнула, еще в то время, когда только дала нам послушать кассету.

– Ну, настоящий сыщик, – говорит Ципи и с удовлетворением оглядывается по сторонам, но ей не удается разрядить мрачную атмосферу. Несколько человек из присутствующих беспокойно ерзают. Я ясно вижу, как Сара и бабушка переглядываются.


– Может, выстроишь всех в шеренгу и обыщешь их карманы, мистер Гольденберг? – бросает вдруг Дани со своего постоянного места на балконе, но я цыкаю на него, я уже объяснял почему.

– Да, хорошая идея, – поддерживает Матитьягу, который в этот миг хочет быть со всеми заодно, несмотря на то, что владеет самой успешной сетью супермаркетов в Савьоне и его окрестностях и поэтому ставит себя и свою жену, по крайней мере, на ступеньку выше всех.

Жена толкает его локтем.

– Люди, мы на травку, – говорит она.

– Никому не двигаться! – крикнул я. – Тот, кто взял кассету, пусть положит ее на стол. Чтобы немедленно положил на стол! – Весь дрожа, я указываю на стол.

– Эхуд, довольно, – говорит мама, приближаясь ко мне, чтобы защитить меня, словно цыпленка. – Он немного грустен с тех пор, как мой муж…

– Я не грустен, – возражаю я. – Я упрямый, вот и все. Теперь оставь меня, оставь. – Я стряхиваю ее руки, обнимающие меня.

В комнате царит растерянность, и гости уже жаждут выйти в сад, чтобы поесть свою фаршированную рыбу с чолнтом. Но все-таки никто не двигается с места. Кажется, мне везет.

– Я не думаю, что это порядочно, – продолжаю я, – взять маленький плод ее труда – вещь, которую ни один из вас не способен понять, верно? – Я действительно сержусь. Слезы застилают мне глаза. Никто не видит. – И я скажу вам, почему вы не способны. Потому что все вы просто заевшиеся буржуи. Бизнесмены, которых интересуют в жизни только деньги. И кроме того, – я лихорадочно подыскиваю слова, – вы жмоты. Да. Вы жмоты. Можно подумать, ни у одного из вас нет денег оплатить тете пластическую операцию тут и там, улучшить ее внешность, хотя бы немножко. Вы даже не думаете об этом, не так ли?

Бабушка бросается ко мне и с силой дает пощечину. Дани уходит. Я не вижу Михаль, но слышу, как горько плачет малыш. Я держусь за свою горящую щеку и не знаю, что делать дальше.

– Дурак, процедила бабушка сквозь зубы, – дурак.

Этот парень – законченный дурак! Что мы только не делали для нее, а? – Она поворачивается ко всем, и они кивают головами. – Что не делали? Где только не были? Покажите мне хоть одного врача, у которого мы не были. Покажите мне – я хочу увидеть. – Она повторяет свои слова на английском, слово в слово, и выходит из комнаты, бормоча себе под нос имена нескольких врачей.

Мама уже не может меня защитить, хотя и знает, что я прав на все сто.

– Эхуд, прекрати, что с тобой? – мягко спрашивает Элиэзер. – Что ты прицепился к такой малости, как кассета? Тот, кто взял – уже взял. Скорее всего взял для смеха, негодяй… – Он на мгновение задумывается и становится серьезным. – А после того, что взял, уже не мог вернуть из-за всего того шума, из-за этого спектакля, который ты тут устроил.

– Элиэзер, верни кассету! – приказываю я, и напряжение нарастает.


– Я думаю, твой сын сошел с ума, как тетя, – говорит Элиэзер маме и, наверняка, спрашивает себя, почему он не согласился пойти с Розенбергами к морю вместо того, чтобы прийти на эту вечеринку в честь нового младенца.

– Может быть, малыш Авшалом взял? – спрашивает он и смотрит на всех, ожидая, что они рассмеются, так как ему все же не нравится, что он обвинен в воровстве. Однако, никто не смеется. Я уже говорил, что у нас шуток не понимают. Бабушка возвращается в комнату, и в руке у нее кассета. Она бросает ее на стол и говорит: «Вот».

– О! – восклицает Реувен, который до этого момента молчал, как рыба.

На миг я теряю дар речи. Думаю, что и на этот раз все окончилось ничем. Но тут я обнаруживаю на кассете цифру три, написанную крупным неровным почерком тети. Все смотрят на меня обвиняющим взглядом, как будто я убил кого-то. Мама не знает, куда деваться.

– Это не кассета, – говорю я.

– Тогда что это, цветок? – сердится Элиэзер.

– Это не та кассета, – говорю я тихим, невыразительным голосом. – Это другая кассета из собрания тети. Это обман. – Я говорю шепотом, но все слышат. Я не осмеливаюсь посмотреть на бабушку.

– Какое-такое собрание? – спрашивает Матитьягу от имени всех гостей.

Я не отвечаю. Я смотрю на Михаль. Она ненавидит меня. Любой идиот может прочесть это в ее глазах. Но мне это неинтересно. Еще немного и откроется правда. Кто-то просит у меня разрешения выйти в сад. Я разрешаю. По-видимому, комендантский час, введенный мною, произвел на них впечатление. Остальные тоже выходят. Михаль остается в комнате со мной. В моих глазах люди в саду подобны разгуливающим птицам, черным и высокомерным.

– Давай уйдем, – шепчет она мне, и я вздрагиваю.

Я не отвечаю ей, потому что и она у меня в списке подозреваемых. Я предлагаю ей открыть ее сумку, а она уходит в сад. Сумка остается на диване. Михаль исчезает за деревом шесека[8]. Я роюсь в сумке и нащупываю кассету. Затем я вставляю кассету в магнитофон и прослушиваю ее, но она такая скучная, что я нажимаю на «стоп», зову Михаль и говорю ей, что мы уходим.

Я собираю разбросанные по всей комнате вещи ребенка, решаю развестись с Михаль и уехать в Лондон учиться музыке. Или, по сути, я думаю о самоубийстве.

Временное решение

(Из книги «Недалеко от центра города»)

Дани Браво был красивым и богатым человеком. Миллионы придавали ему особый статус, который требовал высокой планки поведения и не позволял вязнуть в бесплодных беседах, которые он называл пустословием.

Серьезное выражение, не сходившее с его лица, было плодом продуманности и самообладания, и без него он, скорее всего, не достиг бы того, к чему пришел: офис в северной части города с тридцатью двумя сотрудниками и шестьюдесятью клиентами, из которых двадцать один – трудные и понимающие что к чему.

Оперируя крупными суммами, он, тем не менее, не перестал быть порядочным в отношении своих работников и платил им высокую зарплату. Те из них, кто не мог вернуть ему долг деньгами, обычно оставались работать сверхурочно без оплаты и таким образом находили способ отблагодарить его за обеды, которые он финансировал им в «То и это», при условии, что они не потратят больше двадцати пяти шекелей, которых хватало на тхину, соленья, приличный стейк из филе и холодный напиток.

Браво ненавидел лесть. Когда кто-нибудь осмеливался открыто льстить ему, он прерывал говорившего и резко спрашивал: «Чего ты хочешь?»

Так он вынуждал собеседника выбрать один из двух единственно возможных вариантов: немедленно вернуться добровольно к своему делу и замолчать либо без проволочек сказать, чего он хочет, коротко и по существу, без всяких лишних ухищрений.

Лучший друг Браво, который на самом деле был достаточно осторожен, все-таки нет-нет да и оступался и начинал льстить; в таких случаях он выбирал первую из упомянутых возможностей. Он замолкал, давая Браво почувствовать четкие и ясные границы его личности, и тут же менял тему. Только после того, как ему удавалось побеседовать с Браво на второстепенную тему, не связанную ни с ним лично, ни с его богатством, он осмеливался говорить о тяжелых для Дани годах, 1976—1981, о том, как тот преодолел трудности и научился использовать их себе во благо. Или спрашивал:

– Скажи мне, Дани, как прошло сегодня с этими тракторами?

Иногда другу это удавалось, и Дани сотрудничал с ним. Но, когда попытка лести была слишком очевидна, дело немного осложнялось. Дани отводил взгляд и говорил что-нибудь вроде:

– Кретин ты этакий, может прекратишь пудрить мозги?

Тогда друг замолкал и усиленно старался найти другую тему. Однако Дани в большинстве случаев вовсе не нуждался в беседах с кем-либо и уж тем более с другом, потому что, в конечном счете, Дани Браво являлся самодостаточной личностью.

Подобные вечера заканчивались тихим уходом друга домой, после того как они с Дани не обменивались ни словом и друг выкуривал более половины пачки сигарет, а Дани – ни одной.

В первые годы друг мучительно переживал долгие минуты молчания, но через года три научился находить для таких моментов особые темы для размышления. Именно мысли, потому что реальные действия в счет не шли. Когда Дани отводил от него взгляд или вставал по каким-то своим делам, друг заучивал точное расположение вещей вокруг себя, чтобы в следующий раз, когда он придет к Дани, он мог узнать по изменениям, что Дани делал и кто посещал его дом. Когда же ему надоедало это развлечение, он, не двигаясь, вглядывался в одну точку на белой стене и усилием воли заставлял себя думать о приятных вещах, как например, об озерах в Швейцарии, которых никогда в жизни не видел.

У Браво с годами также произошел прогресс, и он позволял себе запираться в других комнатах, долго разговаривать по телефону, наливать себе крепкие напитки и приготавливать легкую закуску. По мере того, как Браво дольше уединялся, его друг все больше затруднялся приводить в действие свое воображение и срочно искал новые образы, здания, сельские пейзажи. Неизменно безмолвные и всегда при свете дня. Если ему не удавалось найти никакой картинки подобного рода, он просто считал овец, а иногда для разнообразия – коров или развлекался подсчетом змей, прячущихся среди скал и подстерегающих доверчивых купальщиков на берегу моря.

На определенной стадии вечера, когда Браво проявлял явные признаки нетерпения, друг поднимался со своего места и говорил:

– Пока, я пошел.

Дани обращал на него взгляд из глубин раздумья и махал на прощание в его сторону своей крупной рукой.

За миг до того, как друг подходил к двери, он кричал вслед ему «спокойной ночи», пожелание, на которое друг никогда не отвечал. Он любил выйти из роскошного дома, хлопнув дверью.


В один из вторников, точно в тот день, когда по телевизору передавали программу «Что произойдет с Тель-Авивом, если на него упадет атомная бомба», его друг задерживался. Браво сидел напротив цветного экрана, пил пиво, смотрел передачу и посмеивался. Было смешно видеть знакомые ему издавна места разрывающимися на мелкие осколки. Взрыв, как подчеркивал обычно смешливый, посерьезневший в соответствии с характером передачи диктор, произведен посредством поразительной и дорогой техники, которая привезена специально для этой программы из Японии, где несколько месяцев тому назад показывали аналогичную передачу про Токио.

Дани чувствовал себя в безопасности. Возможно, потому, что знал, что это все просто эффекты, а может быть из-за того, что часто уезжал из города. Пять раз в году он летал в Нью-Йорк, четырежды – на встречи специалистов в европейских столицах и трижды в год он непременно ездил во Франкфурт, чтобы вложить деньги, которые не хотел оставлять в своей стране.

Пафос в голосе диктора возрос, когда он перечислял вред, который способна причинить бомба людям и их имуществу. Когда он закончил, началось повторение программы, это было скучно, и Дани выключил телевизор.

Одним большим глотком он прикончил пиво и швырнул пустую банку вниз. Банка проделала длинную траекторию протяженностью в восемь этажей и ударилась о тротуар. Дани иногда бросал с балкона вещи, которые, даже если бы и попали кому-нибудь в голову, не могли бы причинить ему большого и уж тем более убийственного вреда.

Друг, если бы он находился сейчас возле Дани, громко рассмеялся, поаплодировал, кинулся посмотреть, прячась за большими цветочными горшками на балконе, не попала ли банка в кого-нибудь, и доложил бы об этом Дани, с улыбкой глядящему на него со своего места.

Браво открыл еще одну банку пива, включил телевизор и увидел конец программы. Сразу после окончания передачи зазвонил телефон.

– В чем дело? – спросил Дани, уверенный, что звонит его друг.

– Дани? – услышал он голос своей сестры Тирцы и пожалел, что ответил.

Она спросила его, смотрел ли он программу.

– Нет, – ответил он ей, так как терпеть не мог, чтобы кто-то из семьи знал, что он делает. В особенности Тирца, которая потом разболтает всему свету. Она была в разводе, и в прошлом он выручил ее из судебной путаницы, которая возникла между ней и ее мужем. Он оплатил ей адвоката, и она была ему признательна. С тех пор она считала своим долгом ежедневно звонить своему младшему брату и пытаться смешить его разными историями с места ее работы. В конце разговора он обнаруживал, что у нее есть какой-нибудь интерес, обычно она хотела услышать его мужское мнение о новом парне, с которым познакомилась. На этот раз она спросила о частном учителе математики своего девятилетнего сына.

Конец ознакомительного фрагмента.