Глава 1
Откуда-то издалека доносился протяжный высокий вой, похожий на вопли ирландского духа-баньши. Габриэла как будто плавала в море холодного и сырого тумана, который с каждой минутой все глубже засасывал ее неподвижное тело. В тумане что-то двигалось, но рассмотреть это ей никак не удавалось. Серый туман то светлел, то становился совсем черным, и тогда тоскливый пульсирующий вой замолкал.
– Где я? – спросила Габриэла и не услышала собственного голоса. Лишь вдалеке снова кто-то завыл и завизжал, и она подумала, что это, наверное, последние вопли ее гибнущей души. Значит, она умерла. Ну что ж, теперь она, по крайней мере, сможет встретиться с Джо…
Габриэла не понимала, что мучающий ее звук был сиреной «Скорой помощи», которая, отчаянно мигая синими и красными огнями, неслась по улицам Нью-Йорка к ближайшей больнице. В тумане, в котором куда-то плыла Габриэла, ей чудились таинственные голоса, но что они говорят, она разобрать не могла. Одно только имя… Кто-то звал ее по имени, умолял, грозил, запрещал, заклинал ее вернуться из молчаливой, черной бездны, в которую Габриэла неумолимо соскальзывала.
– Габриэла! Габриэла!! Габриэла!!! Ну давай же!.. Открой глаза, Габриэла!
Но она не желала понимать и подчиняться. Голоса (или то был один голос?) звали ее обратно к жизни, которая была ей больше не нужна. «Оставьте меня!» – хотелось сказать ей, но кто-то заорал страшным голосом, и из тумана высунулись оранжевые резиновые руки с ножом, который, как показалось Габриэле, вонзился ей прямо в сердце. Она ждала боли, но боль не пришла. Вернее, пришла, но не оттуда, откуда Габриэла ожидала. Кто-то как будто схватил ее за ноги и силился разорвать напополам. Так погибла одна злая фея… Кстати, как ее звали? Мария? Миранда? Мирабелла? Забыла… А кто привязал ее к двум согнутым соснам? Джо? Джон? Микки Маус?.. Тоже забыла. Ну и пусть, не важно. Габриэле действительно было все равно, да и боль была не такая уж сильная. Чего она не хотела, это открывать глаза и возвращаться в мир, где боль, стыд и горечь снова станут непереносимыми.
Она совершенно не помнила, что с ней случилось. Габриэла знала только, что это было что-то очень плохое и что, когда она умрет совсем, ей станет лучше. И она готова была сама призвать смерть, но вместо этого вдруг открыла глаза.
В лицо ей сразу же ударил такой яркий свет, что она зажмурилась снова, но блаженное забытье и невесомость не возвращались. Теперь она ясно ощущала, что с ней что-то делают: переворачивают, колют невидимыми иглами, отрезают от нее куски и снова пришивают, протягивая прямо сквозь мясо толстую, грубую нитку. Кто-то ковырялся у нее во чреве сразу обеими руками и, кажется, каким-то железным инструментом наподобие щипцов. Этот кто-то буквально вырывал у нее все внутренности, подбираясь к самому сердцу. Габриэла ждала, когда же холодные скользкие пальцы разорвут последние артерии и вены, которые все еще связывали ее с жизнью и с этой ослепляющей болью.
– Габриэла, Габриэла, Габриэла!.. – кто-то продолжал звать ее. Как будто чайки галдели над морем или работала какая-то машина… Какая – Габриэла додумать не успела. Боль, такая резкая, что по сравнению с ней все предыдущие мучения казались детской забавой, пронзила ее насквозь, и она сразу поняла, кто она. Она маленькая девочка, которую снова избила родная мать. Она Меридит, фарфоровая кукла, которую Элоиза в ярости разбила, растоптала и выбросила. Она…
– Габриэла!!! – на этот раз голос показался ей сердитым. Она по-прежнему не видела ни лиц, ни рук людей, которые продолжали что-то с ней делать. Она вообще ничего не видела, кроме сменявших друг друга света и тьмы, ничего не слышала, кроме этого монотонного крика, ничего не чувствовала, кроме боли. Потом явь снова стала путаться с бредом, и Габриэла увидела отца, который смотрел на ее муки с выражением тоскливой беспомощности на лице.
Внезапно вместо отца появился Джо. Он улыбался ей, протягивал к ней руки и манил за собой. Джо что-то говорил, но Габриэла никак не могла слышать – что. «Где ты?» – хотела спросить Габриэла, но, подняв глаза, увидела, что он смеется.
– Я не слышу тебя. Что?.. Говори громче! – эти слова она повторяла снова и снова, но он ничего не отвечал и все смеялся. Потом Джо стал удаляться, и Габриэла крикнула, чтобы он подождал, она хочет идти с ним, но ноги отказывались ей повиноваться. Они были слишком тяжелыми. Габриэла никак не могла сдвинуться с места, а Джо уже поти совсем исчез в туманной дымке. Лишь на мгновение он задержался на границе света и мрака и, поднеся палец к губам, отрицательно покачал головой. В следующий миг он исчез, и Габриэла неожиданно почувствовала себя свободной. Сорвавшись с места, она бросилась за ним вдогонку, но он исчез, просто перешел в другой мир и закрыл за собой дверь, которую она никак не могла разыскать в туманной мгле.
Сердитые голоса за спиной Габриэлы сразу сделались громче. Они гнались за ней, не хотели, чтобы она уходила от них, и, обернувшись назад, Габриэла поняла, почему она не может последовать за Джо. Она была накрепко привязана к креслу: руки ее у запястий стягивали широкие резиновые бинты, широко разведенные в стороны ноги были непристойно задраны вверх и тоже привязаны. Ослепительно яркий, но холодный свет заливал все вокруг.
– Нет, я должна идти за ним, – беззвучно крикнула Габриэла. – Он ждет меня. Я нужна ему…
Но тут все снова заволокло туманом, и из него выступил Джо. Он выглядел таким счастливым, что Габриэла даже испугалась. Но невидимые люди, столпившиеся вокруг нее, закричали громче, и Габриэла поняла, что они делают с ней что-то ужасное. Что? Они старались украсть ее душу, чтобы она не могла последовать за Джо.
– Нет, нет, нет! – кричала им Габриэла, но они не слушали ее. Или не слышали.
– Все хорошо, Габриэла, держись, Габриэла, еще немножечко, Габриэла… – бубнил ей на ухо какой-то голос. Она попыталась отодвинуться, но у нее ничего не вышло. Тогда Габриэла попробовала приподняться и, открыв глаза, с удивлением обнаружила, что начинает кое-что различать. Над ней склонялись мужчины и женщины, одетые в бледно-голубые бесформенные одежды. У них не было лиц – были только руки в резиновых перчатках, и все они были вооружены острыми ножами, которые они по очереди вонзали в ее беззащитное, истерзанное тело.
– Черт побери, Дик, давление опять падает, – прозвучало где-то у нее над головой, и Габриэла поняла, что попала в ад. Но ее это почему-то не пугало. Жизнь была много, много страшнее.
– Сделай же что-нибудь, – сказал другой очень сердитый голос. – Мы теряем ее.
Габриэла подумала, должно быть, это главный черт, он тоже сердится на нее. Значит, такая уж у нее судьба, что никто – даже черти в аду – не могут относиться к ней нормально. Значит, она действительно непослушная, мерзкая девчонка – настоящее чудовище, от которого с ужасом и отвращением отворачиваются даже служители преисподней. Несомненно, она совершила что-то очень страшное.
Она закрыла глаза и снова услышала знакомый вой. На этот раз Габриэла вспомнила, что так стонет и свистит сирена санитарной машины. Значит, решила она, произошел несчастный случай, и кого-то сильно поранило. Какую-то женщину, поняла Габриэла, когда в скрежещущий вой сирен вплелся отчаянный, исполненный муки женский вопль. Сразу появились новые фигуры в белом и голубом; они были повсюду, и Габриэла подумала, что, может быть, они хотят ей помочь. Руки и ноги были невероятно тяжелыми, она не могла даже прогнать демонов боли, которые, рассевшись у нее на животе, продолжали свой пир, по одной вытягивая из нее жилы.
«Они собрались, чтобы убить меня! – догадалась Габриэла. – Самым долгим и болезненным способом. Что ж, наверное, я это заслужила…»
– Вот незадача, – выплыл из темноты густой мужской голос. – Привезите еще два литра плазмы.
Врачи продолжали вливать ей в вены донорскую кровь, но им было уже ясно, что Габриэла не выживет. Спасти ее могло только чудо. Артериальное давление все время стремилось упасть до опасно низкого предела, а сердце работало слабо, с перебоями, и каждую секунду могло остановиться.
Неожиданно вокруг стало очень тихо, и Габриэла блаженно вытянулась. Наконец-то ее оставили в покое! Прохладный туман снова начал обволакивать тело. Он заглушал чужие гневные голоса, холодил разгоряченную кожу и исцелял раны. Даже боль в ее чреве, казалось, затаилась и перестала жевать внутренности своими тяжелыми, как жернова, челюстями.
Снова пришел Джо. Он возник из тумана совершенно бесшумно и, остановившись возле Габриэлы, опустил руку на ее потемневшие от пота золотые волосы.
Губы его шевельнулись. Он произнес несколько слов, и на этот раз Габриэла отчетливо расслышала их. Она в мольбе протянула к нему руки, но он оттолкнул их.
– Я не хочу, чтобы ты уходила со мной во тьму, – повторил он, и его голос не показался Габриэле ни сердитым, ни даже печальным. Джо выглядел очень спокойным и умиротворенным – таким она давно его не видела.
– Но почему, Джо?! Ведь я не могу без тебя. Ты обязательно должен взять меня с собой.
– Ты сильный человек, Габи.
Она попыталась возразить ему, но Джо закрыл ей рот ладонью.
– Ты должна жить, – закончил он.
– Никакая я не сильная… И не могу… не могу жить без тебя!
Но Джо снова покачал головой и исчез в тумане. Сразу вслед за этим на Габриэлу снова обрушилась давящая тяжесть, распарывающая внутренности боль захлестнула ее словно поток раскаленной лавы. Конечно, она тонет, тонет, как Джимми, брат Джо. Водоворот боли затягивал ее во мрак, на самое дно, и она почти не сопротивлялась, лишь судорожно открывала рот, стараясь в последний раз глотнуть воздуха. Ей казалось, что Джо где-то рядом. Сейчас он возьмет ее за руку своими прохладными сильными пальцами. Она судорожно пыталась отыскать его в клокочущей, бешено вращающейся мгле и вдруг поняла, что его давно здесь нет. Он ушел! Он бросил ее! Она совершенно одна в этих бурных волнах.
И тогда случилась удивительная вещь. Какая-то сила, неумолимая, как закон природы, внезапно выбросила Габриэлу на поверхность бурлящего черного озера, она глотнула воздуха, закричала, заплакала.
– О'кей, – сказал голос. – Сработало. Теперь мы ее вытащим.
– Нет, нет, не надо! – беззвучно молила Габриэла. Она снова чувствовала боль, уколы, прикосновения чужих рук, ремни на запястьях и лодыжках, которые снова приковали ее к пыточному креслу. Страшный огонь сжигал ее тело изнутри, и Габриэле казалось, что его не остудит даже целый океан ледяной воды.
– Перестаньте! – хотела крикнуть Габриэла, но не смогла. Из нее что-то рвали и тащили страшными железными щипцами. А это – ее сердце! Они отняли у нее сердце, потому что хотели отнять Джо. Габриэла не сомневалась, что теперь ее медленно, кусочек за кусочком, разрежут на части, чтобы лишить последнего… и самого дорогого, что у нее было.
Она не знала, кто придумал для нее эту изощренную пытку, но почему-то не сомневалась, что то была ее мать. Это Элоиза все подстроила, Элоиза выследила ее и выдала настоятельнице. Элоиза предала ее в руки палачей. И за это Габриэла ненавидела ее сильнее, чем когда-либо в своей жизни.
– Габриэла! Габриэла! Ответь нам, Габриэла! – голоса зазвучали неожиданно мягко, почти ласково, но Габриэла могла только кричать от невыносимой боли, которую они ей причинили и от которой не было спасения. Кто-то продолжал звать ее по имени, и на мгновение ей показалось, что матушка Григория подошла к ней и ласково провела рукой по волосам.
Не сразу она поняла, что демона, который пожирал ее изнутри, уже нет. Пока она кричала, кто-то изгнал его.
– Господи Иисусе, слава тебе! – произнес голос совсем рядом. – Мы чуть не потеряли ее. Еще бы немного, и…
Это многозначительное «и…» означало, что Габриэла чуть не отправилась вслед за Джо. Она была жива, хотя сама хотела умереть. Она выжила, и в этом был виноват Джо, который не захотел взять ее с собой. Он бросил Габриэлу и ушел, чтобы никогда больше не возвращаться, как не вернулся ее отец. Все, кого она когда-то любила и от кого зависела, оставляли ее совершенно одну. И она выживала, хотя могла погибнуть уже много раз. И именно это казалось Габриэле самой большой несправедливостью.
– Как ты себя чувствуешь, Габриэла?
Услышав этот тихий вопрос, Габриэла открыла глаза и увидела над собой лицо женщины средних лет. Вернее, только глаза, поскольку остальное было закрыто белой хирургической маской. Все, кто ее окружал, были в таких масках. Голоса, которые сначала так пугали ее, звучали теперь гораздо мягче.
Габриэла хотела ответить, но не сумела произнести ни слова. Дело было не только в слабости – ее сердце умерло, а душа была пуста. Габриэла просто не хотела говорить, даже если бы могла.
– Она меня не слышит, – сказала женщина, и Габриэла едва заметно вздрогнула. В голосе врача ей послышалось разочарование, какое часто звучало в голосе Элоизы. «Ты подвела меня!» – кричала она в таких случаях и набрасывалась на Габриэлу с кулаками. «Интересно, станут они бить меня сейчас?» – равнодушно подумала Габриэла. Ее это нисколько не трогало. Хотелось только избежать возвращения демонов с заостренными хвостами, которыми они словно пиками язвили и мучили ее тело и душу.
На некоторое время ее оставили одну, и Габриэла снова унеслась куда-то далеко – в какое-то незнакомое место, где она еще ни разу не бывала, но и там было тоскливо, жутко и одиноко.
Когда она очнулась, на лице у нее была прозрачная кислородная маска, от которой сильно пахло какой-то кислятиной, и Габриэлу едва не стошнило. Каталку, на которой она лежала, куда-то везли. Габриэла видела проплывающие над ней лампы, потолки и верхние части белых дверей с черными номерами. «Сейчас мы отвезем тебя в твою комнату», – сказал кто-то, и Габриэла подумала, что она, наверное, в тюрьме. Здесь ей предстоит отбывать пожизненный срок за все те ужасные вещи, которые она совершила.
Она всерьез ждала, что кто-нибудь скажет ей: ты виновна в том-то и в том-то, но не дождалась. Каталку ввезли в какую-то комнату, и Габриэла почувствовала, как ее поднимают и перекладывают на кровать. Крахмальные простыни обожгли тело ледяным океанским холодом, но после перенесенных страданий это было даже приятно. «Закована в холод и лед; весна, жди – не жди, не придет», – вспомнила она. Кажется, это стихи Шелли. Но, насколько она знала, Шелли никогда не был на Северном полюсе. А она, по всей видимости, находилась именно там, на самой макушке Земли, чтобы Богу было виднее, кому он выносит свой окончательный приговор.
– Продолжайте вливать физиологический раствор, – раздался в отдалении приятный мужской голос. – Каждые три часа – переливание крови. И кислород, обязательно кислород…
Потом Габриэла заснула и проспала почти сутки. Дважды или трижды, потревоженная шорохом близкого движения, она приоткрывала глаза. Теплые сильные руки поправляли на ней простыню, оттягивали кожу на плече и на сгибе локтя, и тогда она ощущала легкий укол. К этому времени Габриэла уже поняла, что находится не в тюрьме, а в больнице. Потом она вспомнила, что с ней делали, вспомнила донесшийся из тумана жалобный крик какой-то женщины и поняла, в чем дело. Она потеряла ребенка Джо.
От этой мысли Габриэле захотелось плакать, но у нее не было сил. Она только несколько раз глухо всхлипнула. Но когда часа через два к ней в палату пришел врач, она не сдержалась и зарыдала в голос.
– Ну-ну, не надо, успокойтесь, – сказал врач и потрепал ее по руке. – Я очень вам сочувствую, но медицина, к сожалению, не всесильна. Не расстраивайтесь так, девочка моя. Вы скоро поправитесь и сами увидите, что все не так страшно.
Врач был пожилым и очень опытным, но откуда он мог знать, чту значил для Габриэлы этот ребенок. Габриэла поступила в больницу из монастыря, но врачу даже в голову не пришло, что она может быть послушницей. Он полагал, что Габриэла скорее всего одинокая мать или дочь чрезмерно строгих родителей, которую упрятали от позора.
– Вы обязательно поправитесь, – повторил он, – и у вас будут другие детки, крепкие, здоровенькие, умненькие. Конечно, потерять первенца – трудно, но не смертельно. Считайте, что вам просто немного не повезло.
Но от этих слов Габриэла зарыдала еще горше. Она вообще не хотела иметь детей, боясь превратиться в такое же исчадие ада, какой была ее мать. Пока у нее был Джо, она могла надеяться, что сумеет начать новую жизнь с любимым человеком и с ребенком, рожденным от их искренней и чистой любви. Эту мечту она лелеяла все те два месяца, что продолжались их с Джо тайные встречи, но теперь все полетело в тартарары. Должно быть, она просто не заслуживала счастья.
– В первое время, конечно, придется поберечься, – продолжал между тем врач. – Вы потеряли слишком много крови, и мы едва смогли вас вытащить. К счастью, бригада «Скорой» сразу начала переливание. Опоздай они хоть немного, и все было бы кончено.
Врач умолчал о том, что у Габриэлы трижды останавливалось сердце – один раз в санитарной машине и дважды – в приемном покое. За всю его долгую практику это был самый тяжелый случай выкидыша.
– Вам придется несколько дней полежать у нас, – сказал он. – Потом, я думаю, мы отпустим вас домой, но только если вы обещаете избегать всяческих волнений и тяжелой работы. – Врач предостерегающе поднял палец. – И, разумеется, никаких танцев, вечеринок или свиданий! Все это вам совершенно противопоказано по крайней мере в ближайший месяц. Вам ясно?
Врач старался казаться суровым, но при мысли о том, как эта ослепительно красивая девочка кружится в танце или смеется, запрокинув назад голову и сияя своими небесно-голубыми глазами, он не сдержал улыбки. Он был совершенно уверен, что как только Габриэла выпишется, ей сразу захочется встретиться с друзьями или, быть может, даже с тем молодым человеком, который сделал ей ребенка.
Старый врач, конечно, не догадывался, что возникшая в его воображении картина не имеет ничего общего с жизнью, которую вела Габриэла. Поэтому он был по-настоящему потрясен, когда увидел в ее взгляде бесконечный ужас и горе.
– Мой муж умер вчера, – сказала Габриэла хриплым шепотом. Она действительно считала Джо своим мужем. Формальности не имели для нее никакого значения – ни тогда, ни тем более сейчас.
Врач посмотрел на нее с сочувствием.
– Мне очень жаль, – проговорил он, качая головой. Теперь ему многое стало понятно. На протяжении всего времени, пока шла борьба за жизнь Габриэлы, его не оставляло ощущение, что пациентка не хочет жить и отчаянно сопротивляется любым усилиям врачей. Она хотела умереть, чтобы быть вместе с любимым – с человеком, которого она только что назвала своим мужем, хотя врач сомневался, что они были женаты официально. В противном случае Габриэле вряд ли позволили бы жить в монастыре.
– Постарайтесь заснуть, – сказал врач. – Вам нужно как следует отдохнуть. Ну а потом уже можно будет думать, как жить дальше.
Он не сомневался, что впереди Габриэлу ждет долгая и счастливая жизнь. В конце концов, она была еще очень молода, а врач знал, что молодость – лучшее лекарство и от болезней, и от всех жизненных невзгод. Когда-нибудь эта беда, это двойное несчастье, которое заставило ее так страдать, забудется, сотрется из памяти, заслоненное новой счастливой встречей. А в том, что такая встреча в ее жизни состоится, он не сомневался. Габриэла была так хороша собой, что врач почти жалел, что не может скинуть годков этак двадцать пять и снова стать молодым и гибким юношей, каким он был, когда заканчивал медицинский колледж.
Но пока девочка выглядела так, словно мир вокруг нее перестал существовать, и, с точки зрения самой Габриэлы, так оно и было. Без Джо жизнь теряла всякий смысл. Каждый час, каждую минуту она вспоминала их тайные встречи и свой дневник, в котором она обращалась к нему. Вся короткая история их любви развертывалась перед ней день за днем, и Габриэла тихо плакала, когда в ее ушах начинали звучать те нежные слова, которые когда-то сказал ей Джо. Тело тотчас же начинало отогреваться и слегка подрагивать, словно откликаясь на ласковые прикосновения его осторожных и сильных рук.
День, когда она узнала, что Джо покончил с собой, вставал перед ней как в тумане. Она плохо представляла себе лица и слова двух священников, принесших ей страшное известие, но зато хорошо помнила отчаяние, охватившее ее при мысли, что Джо ушел навсегда и бросил ее одну. И в этом Габриэла обвиняла именно себя. Ведь не зря же Джо не захотел взять ее с собой тем страшным утром, когда бригада врачей, выбиваясь из сил, старалась вернуть ее к жизни. Она чуть не умерла – Габриэла знала это совершенно точно, но Джо оттолкнул ее, не позволил следовать за собой, и от отчаяния она сдалась, позволив врачам вытащить себя из бездны.
Теперь Габриэла ненавидела себя за это. Впадая время от времени в дрему, она снова пыталась вызвать Джо из небытия, но он не приходил. Он оставил ее навсегда. Габриэла старалась представить, чтуу он чувствовал и о чем думал перед смертью. Она до сих пор не знала, какая мэка заставила его принять это страшное решение. Почему он поступил так, как много лет назад поступила его собственная мать, оставившая сиротой единственного сына.
Теперь Джо оставил сиротой ее. Габриэла была совершенно одна. Даже ребенка – их ребенка – она потеряла. У нее не было ничего. Абсолютно ничего, кроме горя и сожаления.
Вечером следующего дня к Габриэле неожиданно приехала матушка Григория. Предварительно она поговорила с врачом и узнала, как близко Габриэла была к тому, чтобы «отправиться в лучший мир», как деликатно выразился дежурный врач из уважения к черному монашескому облачению настоятельницы.
Состояние Габриэлы было по-прежнему тяжелым, и вид ее смертельно бледного, измученного лица неприятно поразил настоятельницу. Это лицо нагляднее любых слов свидетельствовало о том, как близка была Габриэла к смерти. Щеки ее ввалились, губы казались почти прозрачными и приобрели синеватый оттенок, голубые глаза потеряли блеск, выцвели и сделались грязно-серыми. Постоянные переливания крови пока не возымели никакого действия, и врач сказал настоятельнице, что Габриэле потребуется несколько месяцев, чтобы оправиться. «В физическом смысле…» – добавил он многозначительно и посмотрел на матушку Григорию.
У постели Габриэлы матушка Григория просидела почти час, но говорили они очень мало. Габи была еще слишком слаба, к тому же все, что она пыталась сказать, заставляло ее плакать.
– Молчи, дитя мое, ничего не говори, – произнесла наконец мать-настоятельница и взяла ее за руку. Минут через десять Габриэла уснула, и матушка Григория была почти благодарна ей за это. Но когда ее взгляд случайно упал на лицо Габриэлы, она не сдержала дрожи. Такие лица – бледные, неподвижные, вытянутые – она видела только у мертвых.
Слухи о том, что случилось с отцом Коннорсом, достигли монастыря только через три дня после того, как молодой священник покончил с собой. Монахини тревожно перешептывались по углам, и матушка Григория, видя, что сохранить это дело в тайне не удастся, сделала за завтраком краткое объявление. Она сообщила сестрам, что отец Коннорс неожиданно скончался и что его тело будет кремировано, а прах отправлен для захоронения в Огайо – туда, где покоились останки его родителей и старшего брата. Все поминальные и заупокойные мессы также пройдут в Огайо.
Таково было решение архиепископа Флэнегана, и матушка Григория понимала, что старик делает все, чтобы замять скандал. Хоронить отца Коннорса на нью-йоркском католическом кладбище было нельзя, поскольку, покончив с собой, он совершил смертный грех. По той же самой причине никто не должен был служить по нему заупокойные мессы, но архиепископ решил, что пусть лучше этому обстоятельству удивляются на родине отца Коннорса, а не в Нью-Йорке, где подобный запрет мог смутить души обитательниц монастыря Святого Матфея.
Самым подозрительным выглядел, разумеется, пункт о кремации. Католическая церковь не признавала «огненного погребения», и умерший католик, а тем более – священник, мог быть кремирован только в самом исключительном случае. Матушка Григория полагала, что, хотя и с очень большой натяжкой, этот факт можно будет объяснить трудностями транспортировки тела. И все же, когда настоятельница попросила сестер келейно помолиться об упокоении души отца Коннорса, она поймала на себе несколько недоуменных взглядов, а сестра Анна – ныне сестра Генриетта – неожиданно расплакалась.
Через несколько часов после того как матушка Григория вернулась из больницы, сестра Анна сама пришла к ней в кабинет. Она опять плакала, и настоятельница, усадив ее на стул, спросила, что случилось. Но молодая послушница только рыдала, повторяя одни и те же слова: «Mea culpa!»[1], и ничего не могла толком объяснить.
– Что же все-таки случилось, дитя мое? – спросила матушка Григория после того, как сестра Анна залпом выпила два стакана воды и немного успокоилась. – В чем ты виновата? Я понимаю, что смерть отца Коннорса сильно подействовала на нас всех, но не до такой же степени! Возьми себя в руки. Ведь ты не имеешь к его смерти никакого отношения, правда?
– Нет, имею! – всхлипнула сестра Анна, которая уже догадалась, что с Габриэлой и отцом Джо Коннорсом случилось что-то страшное, и теперь ее мучила совесть.
Матушка Григория взяла новициантку за подбородок и заставила поднять голову. Глядя ей прямо в глаза, она проговорила спокойно, но твердо:
– Ты ни в чем не виновата. Отец Коннорс, очевидно, был серьезно болен, но скрывал это ото всех. Обстоятельства его смерти, конечно, весьма трагичны, но это еще не причина, чтобы так расстраиваться.
– Служка из Святого Стефана сказал продавцу из бакалейной лавки, что отец Коннорс повесился, – всхлипнула сестра Анна. Она была по-настоящему потрясена. Эта кошмарная история дошла до нее через десятые руки: бакалейщик рассказал новость почтальону, который по пути в монастырь зашел к нему в лавку выпить содовой. В монастыре почтальон поделился слухами с сестрой Жозефиной, а от нее новость стала известна половине обители.
Услышав об этом, мать-настоятельница сердито насупилась. Она была очень недовольна, но старалась не подавать вида.
– Уверяю тебя, сестра Генриетта, это полная чушь.
– А где тогда Габриэла? – спросила сестра Анна. – Сестра Евгения говорила, что ее увезли на «Скорой», но никто не знает почему. Где она, матушка?
– У сестры Мирабеллы был приступ гнойного перитонита. Сначала она не знала, что это такое, и боялась, что могла заболеть какой-нибудь заразной болезнью. Поэтому она просила меня временно отселить от нее сестер, которые жили с ней в комнате. Ей было очень больно, но она терпела, как подобает истинной послушнице. Лишь на следующий день я решила вызвать к ней врача, и ее забрали в больницу.
«Прости меня, Господи! – мысленно взмолилась мать-настоятельница. – Боже, как я лгу! Как будто всю жизнь этим занималась!» Впрочем, это была официальная версия, которой сестрам отныне следовало придерживаться как в разговорах между собой, так и с посторонними. Монастырь был слишком мал, чтобы в нем можно было что-то утаить. И сестра Анна и остальные не могли не видеть сурового отца Димеолу, посланника архиепископа, который приезжал в монастырь вместе с отцом О'Брайаном. Одного этого было более чем достаточно, чтобы тихая обитель невест Христовых наполнилась самыми невероятными догадками и слухами. Любовь к сплетням была неизлечимой болезнью любого замкнутого сообщества. Матушка Григория, как женщина в высшей степени разумная, даже не пыталась что-либо с этим делать.
В данной ситуации ее задача сводилась к одному: довести до сведения всех послушниц официальную версию случившегося, и сейчас она пыталась втолковать это сестре Анне.
– Ты поняла меня, дитя мое? – спросила она, и сестра Анна, судорожно сглотнув, кивнула.
– Да, я все поняла, матушка.
– Тогда скажи, в чем ты считаешь себя виноватой.
– Это я написала то письмо, – призналась сестра Анна и снова зарыдала. – Я нашла дневник Габриэлы. В нем она описала все… как встречалась с отцом Коннорсом в нашей пустой келье, где сейчас архив. О, матушка, как я ей завидовала! Я не хотела, чтобы у нее было то, что я когда-то имела, но не смогла удержать.
Да, матушка Григория хорошо помнила это письмо. Оно, конечно, озаботило и даже напугало ее, но началось все не с него. Настоятельница уже давно чувствовала, что между ее любимицей и молодым священником возникла опасная симпатия. Письмо сестры Анны только ускорило события.
– Ты поступила нехорошо, сестра Генриетта, – сказала она молодой послушнице. – Ревность и зависть – это грех, который тебе предстоит искупить молитвами и богоугодными делами. Твое письмо ни на что не повлияло. Я не придала ему значения, поскольку оно было без подписи. Я только огорчилась, что одна из моих сестер запятнала себя таким пороком, как трусость. Что касается твоих подозрений, то они, конечно, не имеют под собой никаких оснований. Тебя ослепила ревность. Сестра Мирабелла и отец Коннорс были просто хорошими друзьями. Их связывала не любовь друг к другу, а любовь к Господу нашему Иисусу Христу и преданность однажды выбранному пути. И если Габриэла порой позволяла себе кое-какие фантазии, то лишь по молодости и по неопытности. Ты не должна была придавать этому значения, как не должны мы, служители Божьи, обращать внимание на соблазны мира. Мы свободны от них, свободны по собственному выбору, если, конечно, мы хотим быть настоящими монахинями. Ты понимаешь?..
Она немного помолчала, пристально глядя на послушницу.
– Я рада, что ты все поняла, – сказала матушка Григория, дождавшись утвердительного кивка сестры Анны. – А сейчас забудь обо всем и ступай. Все будет хорошо.
Сестра Анна послушно пошла к двери, но на пороге настоятельница остановила ее.
– Кстати, где сейчас дневник сестры Мирабеллы? – спросила она.
– У нее в комнате, в сундучке, – ответила сестра Анна.
– Хорошо, ступай.
И, перекрестив новициантку, мать-настоятельница отпустила ее. Как только сестра Анна ушла, матушка Григория немедленно отправилась в комнату Габриэлы. Там она достала из сундучка тонкую тетрадь в клеенчатой обложке и отнесла к себе в кабинет. Не читая, она спрятала ее в сейф и снова вышла. До вечерней молитвы настоятельница успела встретиться с сестрами Эммануэль и Иммакулатой и с десятком самых старых монахинь. Все они должны были собраться в ее кабинете после того, как послушницы и молодые монахини лягут спать.
В половине одиннадцатого вечера двенадцать монахинь уже сидели в кабинете настоятельницы. Все они выжидательно смотрели на матушку Григорию, видимо, ожидая, что она расскажет им правду о том, что случилось с Габриэлой и отцом Коннорсом, но настоятельница сразу заявила о том, что в монастыре циркулируют самые нежелательные слухи и что их задача – пресекать в корне всякие разговоры на известную тему.
– Священники и монахи прихода Святого Стефана скорбят о трагической кончине отца Коннорса, – сказала она, – однако подробности этого дела таковы, что молодым сестрам и послушницам вовсе не обязательно их знать. Наш долг, – добавила настоятельница, – защитить сестер от возможного скандала и не позволить им сплетничать между собой, ибо известно, что празднословие льет воду на мельницу врага рода человеческого.
В своей речи матушка Григория была столь решительна и сурова, что никто из монахинь не осмелился задать ей ни одного вопроса о характере отношений между Габриэлой и отцом Коннорсом. Они только поинтересовались, где сейчас сестра Габриэла, и мать-настоятельница сообщила им то же самое, что она несколько часов назад рассказывала сестре Анне: острый аппендицит, операция, больница.
– Сестра Мирабелла вернется, когда будет чувствовать себя лучше, – закончила она, думая о том, что после удаления аппендицита у Габриэлы непременно должен остаться шрам и что его отсутствие рано или поздно будет замечено сестрами. Впрочем, она уже почти не верила в то, что Габриэле будет позволено остаться в монастыре.
– Так что же, значит, слухи верны? – переспросила сестра Мария Маргарита, которая сидела, опираясь руками на свою поставленную вертикально клюку. В монастыре она была самой старой, и потому ей дозволялись некоторые вольности. – Говорят, эти двое любили друг друга и встречались в каком-то парке? И из-за этого молодой Коннорс убил себя? Послушницы болтали об этом все утро…
Прежде чем ответить, матушка Григория мысленно поблагодарила Бога за то, что о беременности Габриэлы не было сказано ни слова.
– А мы не будем болтать об этом, сестра Мария, – с нажимом сказала она. – Я не знаю всех обстоятельств смерти отца Коннорса и не стремлюсь узнать. Когда я встречалась с архиепископом, он совершенно ясно и недвусмысленно дал понять, что нас это не касается. Давайте же будем добрыми сестрами и перестанем думать о том, что не должно нас занимать. Душа отца Коннорса находится в руках Божиих. Мы можем только молить Всевышнего о милосердии и снисхождении.
Она ненадолго замолчала, пристально глядя на собравшихся.
– Иными словами, сестры, я не желаю больше ничего об этом слышать. А для того, чтобы ни у кого не возникало соблазна почесать язык, на всех сестер налагается семидневный обет молчания. Начиная с завтрашнего утра ни одна из нас, за исключением меня и сестры Иммакулаты, не должна произносить ни слова. Вслух разрешается только молиться и исповедоваться. Аминь.
– Аминь, матушка, – хором отозвались монахини, пораженные этой чрезвычайной мерой. Ни одна из них не усомнилась, что настоятельница действует по прямому указанию архиепископа, и это было действительно так. Святой отец Флэнеган дал матушке Григории, что называется, полный карт-бланш в пределах ее полномочий, а эти полномочия были достаточно широки.
Отпустив монахинь, матушка Григория отправилась в монастырскую церковь. Там она упала на колени перед статуей Девы Марии и долго молилась, прося ее помочь Габриэле. Матушка Григория полюбила Габриэлу как родную дочь, и мысль о том, что ей придется расстаться с ней, была невыносимой. С другой стороны, она боялась даже думать о том, что будет с ее воспитанницей, выброшенной в жестокий мир.
В том, что Габриэла совершенно не готова к жизни вне стен монастыря, настоятельница не сомневалась. История с Джо Коннорсом была тому самым наглядным подтверждением. Они оба были слишком наивными и чистыми, чтобы прислушаться к голосу разума и остановиться до того, как стало слишком поздно. Они были слишком молоды, у них не было опыта, они могли опираться только друг на друга… Что ж, жизнь преподнесла Габриэле жестокий урок, за который она заплатила жизнью любимого человека и едва не заплатила своей.
Тут старая настоятельница поняла, что плачет. Крупные слезы градом катились по ее морщинистому лицу и никак не желали останавливаться. Она несколько раз промокнула их краешком наголовного платка, но он скоро промок насквозь.
Эти слезы матушка Григория сдерживала с самого утра, когда за завтраком ей пришлось сделать объявление о смерти отца Коннорса. Во второй раз она чуть не заплакала, когда навещала Габриэлу в больнице. И вот теперь, оставшись наедине с Девой Марией, она наконец дала себе волю. Старая настоятельница оплакивала маленькую десятилетнюю девочку, какой Габриэла попала в монастырь, скорбела о погибшей душе Джо Коннорса и жалела Габриэлу нынешнюю – измученную, с выжженной душой и израненным сердцем. И впервые в жизни в ее голову закралась святотатственная мысль, что, как бы она ни молилась за них обоих, худшего ада, чем тот, через который они прошли, не может быть даже в преисподней.