Пусть всегда
Максим Тихомиров
1. Водка
На проходной его ждали.
Двое в штатском: пальто с полами до пят, лаковые, не по сезону, штиблеты, федоры с опущенными полями. Тот, что повыше, сразу спросил напрямик: такой-то и такой-то? Он потупился, горестно вздохнул. Кивнул, сознаваясь. На душе стало пусто, легко и отчего-то очень светло, словно отряхнул, наконец, совесть от застившей свет, подобно угольной пыли, нечистоты. Больше можно было не притворяться, быть, пусть и недолго, тем, кто ты есть. От осознания этого сами собой расправлялись ссутуленные плечи и распрямлялась угодливо согбенная, как того требовала роль, спина. Странное, давно позабытое чувство. Позабытое, к счастью, не до конца…
Показал фальшивый аусвайс; аусвайс забрали, взглянув лишь мельком; обиднее всего было то, что сразу же отняли – без применения силы, но так уверенно, что и язык не повернулся возразить – мешок со всем содержимым; внутрь даже не заглянули – просто швырнули в кусты за краем бетонированной площадки перед заводоуправлением. Мешок влажно всхлипнул напоследок и закувыркался в темноту, позванивая дюралем и медью.
Пускай, подумал он, чего теперь жалеть… Жалеть, если разобраться, было о чем. О многом можно было жалеть, но сейчас такой роскоши он не мог себе позволить, а потому прогнал прочь мысли, которые могли сделать его слабее. Это у него пока все еще получалось хорошо – прощаться, прогонять и забывать.
Его деликатно, но крепко взяли под локти и, попутно обыскав с вежливой ненавязчивостью профессионалов, повлекли к служебного вида черной машине с бесконечно длинным капотом. Под капотом рокотал мощный мотор. Усадили на задний диван, прижались плечами так, что не вскочить. Третий, тоже в шляпе, обернулся с водительского места: можно? Было можно; машина мягко тронулась с места и, буравя стену мокрого снега прожекторными клинками фар, покатила по влажно чернеющему асфальту прочь от заводской ограды.
– Будете? – спросил тот, первый.
Сейчас он сидел слева. Не дождавшись ответа, сокрушенно качнул головой. Снял шляпу, стряхнул с полей талый снег на ковролин пола. Шляпу водрузил на колено. Перчатки у него были неприятные, страшные даже были перчатки – пальцы обрезаны по первую фалангу, на костяшках – явственные утолщения свинчаток.
Будут бить, подумалось с тоской. Как надоело.
Бить не стали. Первый достал из-за пазухи неожиданно большую, долгую бутыль с лебединым горлышком, ухватил зубами и выдернул рывком плотный бумажный пыж, которым была укупорена склянь. Напахнуло ядреным духом первача; первый, запрокинув голову, припал к горлышку и торопливо задвигал кадыком. Оторвался, крякнул, занюхал тылом ладони. Глянул искоса, приглашающе качнул головой: а? Нет, помотал он головой в ответ. Во рту было горько и сухо.
– Зря, – пожал плечами первый, и он почувствовал сквозь ткань рукава, какие железные мышцы перекатились совсем рядом при этом простом движении. И понял – да, зря. Но первый уже убирал бутылку обратно за пазуху (и как она там у него помещалась?), и просить стало неловко. Тогда он сел как можно прямее и стал неотрывно смотреть в несущийся навстречу, словно метеорный поток из радианта, снег.
Автомобиль двигался внутри искристого туннеля, вдоль оси трубы из стремительно летящих хлопьев, и отраженный метелью свет фар окутывал машину волнующимся электрическим ореолом. В такую ночь очень не хотелось умирать снова, и он надеялся, что на этот раз пронесет.
Выехали на объездную, миновали крайние пакгаузы промзоны, пронеслись по шикарному участку магистрали в десять полос, что вела к новому международному терминалу летного поля, над которым маячили смутные громады воздушных судов, дальше по обычному четырехполосному побитому асфальтовому полотну ушли в сторону Вятки. Автомобиль катил мягко и ходко, скрадывая неровности дороги; внутри было тепло, пахло хорошо выделанной кожей (от обивки), сырым сукном (от сопровождавших), дорогими сигарами (от панелей салона) и немного – водочным свежаком от того, что сидел слева. А еще пахло оружейной смазкой и недавно сгоревшим порохом. Жизнь у железных людей в длиннополых пальто и мягких шляпах явно была непростой и очень насыщенной.
Через десяток верст нырнули в сосновый бор по ухоженной гравийке. Снегопад прекратился; за окном сплошной стеной проносились ровные золотистые стволы, тепло вспыхивающие в лучах фар, прежде, чем снова пропасть в ночи. Замелькали высокие, добротные ограды дачного поселка, из-за которых сонно таращились на ночных гостей темные окна верхних этажей приличного, партийного вида особняков; машина миновала несколько перекрестков и свернула в поперечный проезд. Глухие каменные заборы вдруг сменились неуместным, легкомысленным здесь штакетником, выкрашенным в белый цвет. По верху палисада змейкой вились, переходя одна в другую, шапки маленьких, совершенно игрушечных сугробов, которые венчали каждую из штакетин. За забором тепло светились окна большого деревянного дома, притаившегося среди сосен. Снежная змейка вдруг обвилась вокруг массивного столба и забралась на перекладину ворот, в которые свернула машина. К дому вела присыпанная снегом подъездная дорожка, на которой не было ни единого следа. Машина замедлила ход и остановилась напротив освещенного окна.
Тот из провожатых, что сидел справа, открыл дверцу и вышел. Снаружи напахнуло морозным запахом снега – так пахнет шерсть вернувшегося после зимней прогулки кота, вспомнил он вдруг, некстати. Защемило то место, где когда-то было сердце. Он шагнул было следом за конвоиром, но его крепко придержали за плечо, и, затравленно полуобернувшись, он краем глаза увидел, как тот, с первачом, отрицательно качнул головой: не стоит.
И правда – не стоило.
Потому что из теплого квадрата освещенного окна, за которым по ошкуренным бревнам стен тянулись щедро уставленные сафьяном книжных корешков полки, где на широком письменном столе зеленела абажуром особенная, управленческая лампа, а рядом, на кружевной салфетке, исходил паром зажатый в подстаканнике с государственной символикой граненый стакан с наверняка сладким чаем, к которому прилагалась вазочка с наверняка вишневым вареньем и мелкое, словно игрушечное, печеньице – из всего этого тепла и уюта смотрел на него, не мигая, человек, которого он надеялся в этой жизни больше никогда не встретить.
Ан нет. Не выгорело.
Встретил.
Лицо у человека за окном, подсвеченное снизу ровным пламенем стоящей на подоконнике свечи, было бесстрастным. Огонь лезвиями глубоких теней безжалостно резал застывшую, словно в посмертьи, маску по линиям морщин. Глаза прятались в темноте подбровий и оттуда светились отраженным огнем – но уже яростным, непримиримым, нетерпимым к таким, как он, огнем, который был сродни фанатическому блеску веры в глазах тех, кто обрел наконец Бога после целой жизни бесплодных поисков и лишений.
Страшные, что и говорить, были глаза. Но его не напугали эти отблески адского пламени, беснующегося внутри застывшего за окном человека. Он знал, что человек из-за окна видит сейчас тот же свет в его собственных глазах – словно смотрится в зеркало.
Одинаковые. Такие же. Идентичные. Тождественные.
Они смотрели друг на друга долгое мгновение; один – замерев в полуобороте внутри просторного салона мощной, положенной по статусу лишь слугам народа и их слугам, автомашины, с тяжкой лапой цербера на плече, другой – стоя из окна благоустроенного дачного дома, который был бы для него местом для размышлений и для отдохновения души, если бы таковая у него оставалась.
Потом тот, за окном, чуть заметно кивнул, отпуская. Он почувствовал, как давление на плечо усилилось; сопротивляться ему было столь же бессмысленно и невозможно, как нажиму промышленного гидравлического пресса. Его аккуратно усадили обратно на скрипучую кожу дивана, второй из охранников скользнул внутрь привычным отработанным движением, и машина покатила дальше, оставив позади и заснеженный дом под соснами, и неслышимый аромат крепко заваренного чая, и приговор в мертвых глазах человека за окном.
Ехали недолго. Остались позади огни дачного поселка. Миновали березовую рощу и пару полей с перелесками, остановились на высоком яру с гривкой леса по краю, над широким пространством замерзшей реки. Двигатель взрыкнул, засыпая, и смолк. Тучи расступились, дав дорогу молодому месяцу; серебром залило все окрест. Видно было как днем. Лучше всего была видна огромная груда березовых ветвей и целых стволов, наваленная на краю яра. Среди веток здесь и там виднелись серебристо-бледные в лунном свете руки и ноги, часть обнаженные, часть – в одежде. Некоторые слабо шевелились. Из-под кучи дров, да-да, именно – дров, понял наконец он, – раздавалось невнятное постанывание. В этом негромком страшном звуке не было ни муки, ни боли, ни страха – были лишь тоска и вселенская усталость, да еще слабая надежда на то, что сейчас все наконец-то закончится.
Некоторое время он зачарованно вслушивался в этот словно из-под земли идущий многоголосый стон. В какой-то момент он понял, что остался в машине один. Дверцы были распахнуты настежь, и конвоиры, негромко переговариваясь, курили ядрено-крепкие папиросы и наслаждались ночным пейзажем. Какое-то время он сидел, нахохлившись и глядя в пол. Потом вдруг взъерошил энергичным движением волосы, подергал зачем-то зажатые между пальцами пряди, отчего они с легким треском отделились от черепа, с удивлением взглянул на вырванные пучки. Нервически хохотнул, звонко хлопнул ладонями о тугие подушки сиденья, словно подбивая итог и, качая головой, полез наружу – подышать напоследок.
Его терпеливо ждали. Вот, дождались.
– Сколько… Сколько их там? – спросил он. В горле внезапно пересохло.
– Много, – откликнулся тот, первый.
– И все…
– Да. Все как один.
Помолчали. Он тщетно пытался отыскать в недрах памяти хотя бы тени воспоминаний обо всех этих инкарнациях, обо всех тех кратких вспышках самоосознания, о тех коротких мгновениях бытия, что сейчас лежали под этими ветвями бесстыдным развалом неумирающей плоти, которая никогда и не была по-настоящему живой…
– Он просил вас отдать ключ, – сказал потом первый.
– Ключ?
– Да. От ячейки камеры хранения. Фамильного кладбищенского склепа. Подвала, чердака, съемной квартиры… От чего угодно. От замка, за которым вы скрываете ее. Для него это очень важно.
– Но ключа нет, – развел он руками. – Там просто незаперто.
Цербер вздохнул.
– Тогда нам понадобится адрес. Как можно более точный.
Он посмотрел в темные пространства неба между месяцем и грядами туч. Оттуда на него смотрели звезды. Их было немного, они были неяркой россыпью крохотных огоньков. Они смотрели ему в глаза и шептали: все верно, все правильно, иначе нельзя… Делай, что должен.
– Сколько из них сказали вам то, что вы у них спрашивали? – спросил он.
Ему не ответили.
– Ясно, – улыбнулся он звездам. Потом спросил снова: – А на что же вы тогда, собственно, надеетесь?
– На статистическую вероятность и погрешности отклонения, – ответил первый и, чпокнув пробкой, приложился к бутыли на несколько больших шумных глотков. – Рано или поздно нам попадется один из вас, который предпочтет заговорить. Тогда мы найдем ее, и поток бессмысленных смертей прекратится… Хотя бы на время. До той поры, пока она снова не умрет.
– И вы оставите ему жизнь? – рассмеялся он. – Тому, кто приведет вас к ней?
Вместо ответа его ударили. Дважды, со спины, саперными лопатками со штыками, отточенными до бритвенной остроты края. Под правое колено, валя с ног, и следом сразу – в поясницу. Когда он завалился, хрипя и не чувствуя ног, пинком перевернули на спину и рубанули накрест по корпусу, рассекая реберные дуги и печень. Свистнул, ворвавшись в плевральные полости через раны, воздух. Легкие скомкались, и сразу нечем стало дышать… впрочем, он не особенно-то умел дышать и раньше, начиная с самого момента, когда осознал себя в этом мире и понял, что это уже далеко не первый его визит сюда.
Первый – главный – цербер присел на корточки рядом с его распластанным телом, снег под которым стремительно чернел от изливающихся наружу жидкостей.
– Пока я не начал исследовать содержимое твоих кишок – ну, на предмет того, а не проглотил ли ты что-то важное: ключ, карту, что-то еще, способное привести нас к ней – я в последний раз предлагаю тебе честную сделку.
В чем же здесь честность, хотел спросить он, но уже не смог – спавшиеся легкие не в состоянии были протолкнуть сквозь голосовую щель и гортань даже малой толики воздуха, необходимой для того, чтобы едва слышный хрип превратился в речь.
– А честность в том, – продолжил чекист, словно прочел его мысли, – что она останется жива. Пусть не с тобой, но все-таки жива. Разве не это для тебя главное?
Это, хотел сказать он. Это. Она. И еще маленькая, со смешными косичками девочка, характером вся в отца, такая же красивая, как мать… Девочка, которая несколько минут – целую вечность – назад во все глаза смотрел на него сквозь все то же окно со свечой, стоя в дверях кабинета с книжными полками до потолка и лампой с зеленым абажуром на массивном письменном столе. За ее спиной виднелась украшенная к зимним праздникам гостиная, в центре которой тянулась к потолку лесная красавица-ель в огоньках электрических гирлянд и зеркальном блеске пузатых шаров из тончайшего стекла. Надо же, сколь многое способен заметить человеческий мозг за мимолетную встречу, в очередной раз удивился он.
– Судя по тому, что было у тебя в мешке, который ты вынес с территории комбината, что уже само по себе является делом уголовно наказуемым со сроками исполнения приговора от пяти до десяти лет, дела у твоей благоверной идут не слишком хорошо, верно? Мясо-сырец, фрагменты трубопроводов, контуры охлаждения… Тебе приходится кормить ее белковой пищей и держать в холоде, чтобы приостановить распад? А охладитель постоянно ломается, вот ты и устроился на комбинат по кустарно сделанному аусвайсу, чтобы иметь доступ к жрачке и запасным деталям. Нам тут же пошел сигнал-звоночек о скрывающем свою личность работнике, и все заверте…
Он промолчал.
– Значит, все так… Ведь ты понимаешь, что без тебя рядом она погибнет в течение полусуток? Неужели не хочешь продлить ее… жизнь, да, назовем это так, потому что другого слова даже для такого вот безобразия, как это ваше существование, противное и богу, и партии, в родной речи нет! Разве она не заслуживает того, чтобы еще раз встретиться с дочерью прежде…
– А многие из них согласились? – спросил он, зная, что его собеседник читает по губам; все они умели; такими их создали.
Тот усмехнулся и отвел глаза.
Потом они разрезали его тело на много небольших фрагментов, каждый из которых был тщательно исследован на предмет наличия потайных подкожных карманов; была вскрыта каждая герметичная полость и расколота каждая крупная кость. Когда все кончилось, край неба заметно порозовел, и последние звезды спешили укрыться за понабежавшими вислобрюхими тучами. Пробросило снегом. Снежные хлопья укрыли груду ветвей толстым ковром, и сжечь все чекисты решили уже по весне. К тому времени придется навозить сюда еще стволов и веток, поскольку зима обещает быть урожайной. Как-никак, третий статист за неделю.
Голову с полуприкрытыми неживыми глазами водрузили рядом с тремя десятками таких же, расставленных по краю яра. В стылых бельмах меж век отражались снег, лед и восходящее солнце. Когда машина с церберами ушла, голова медленно-медленно моргнула.
Где-то далеко, запертая в холоде, тишине и темноте, бледная хрупкая женщина сосредоточенно объедала плоть с фаланг пальцев, тщетно надеясь выжить.
2. Колбаса
Он пришел в себя сразу, рывком, и так же – рывком! не медля! – попытался собраться воедино. Это оказалось непросто – спустя несколько мгновений чудовищного, экзистенциального ощущения собственного несовершенства и внутренней разобщенности он понял, что и в самом деле не является сейчас единым целым. Мрак, ритмично рассекаемый под ровный перестук клинками мертвенно-белого света ртутных ламп, пах сосновой стружкой. Щекой он чувствовал уколы мелких щепок. В носу свербело от смолистого запаха древесной пыли.
Ящик, понял он. Я в ящике. Спеленали, чтобы не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, плотно упакован и на совесть заколочен. Тела не чувствую, поскольку затек… Впрочем нет, чувствую – но будто через вату, словно конечности отделены от головы и туловища немыслимыми расстояниями и находятся в неимоверно далекой дали. Он попробовал пошевелить рукой и услышал, как что-то скребется в дощатую стенку ящика совсем рядом.
Но это был другой ящик. Ящик, в котором нечто шевелилось в такт его мысленным приказам собственной руке, отделялся от того, в котором он обнаружил себя, как минимум еще одним ящиком, который венчал свою стопку в длинном и высоком штабеле. Штабель выстроился вдоль стены, по которой в такт проносящимся мимо фонарям бежали снова и снова квадраты света от узеньких окон на противоположной стороне длинного узкого помещения, пол и стены которого ходили ходуном под чертовски знакомый перестук железных колес.
Поезд мчал его в ночь, навстречу переменам.
Дьявол, как так, думал он. Мысли мчались в такт стуку колес на стыках – словно спотыкаясь о невидимую преграду и теряя часть смысла в момент этого соударения. Ни разу за все воскрешения ему не удавалось почувствовать себя полноценным, настоящим – он каждый раз знал, что из места, в котором он очнулся, надо убраться как можно скорее, пока сюда не добрались ищейки того, главного врага; он знал, что в жилах его течет ненастоящая кровь, и что плоть его тела тоже не вполне настоящая – собаки, например, таким мясом брезгуют… И это он тоже откуда-то знал.
Имени своего он не помнил. Пользовался произвольно придуманными, крал чужие документы при малейшей возможности. Воровством он не гнушался – слишком коротким оказывался каждый раз отведенный ему срок. Кем отведенный? К сожалению, ответ на этот вопрос был ему очень хорошо известен. Им самим. А вот почему, зачем – этого он сказать не мог. Амнезия. Ментальный блок.
И он знал, что каждый раз, когда он обнаруживает себя одетым или голым, полубезумным или стопроцентно вменяемым, перманентно голодным или до тошноты сытым, воскресая на чердаках и в подвалах, в общественных уборных или среди вывороченных корней лесного великана, – в тот же миг на расстоянии пары километров от него точно так же некая неведомая сила воскрешает любовь всей его жизни, единственную женщину, ради которой он всегда и безоговорочно готов абсолютно на все.
И у нее рак.
Молниеносно текущий, разрушающий тело в считанные часы – если не принять должных мер.
Для этого нужны:
– холод (чтобы замедлить метаболизм, который опухоль разгоняет до невероятной, самоубийственной интенсивности)
– пища (чтобы накормить опухоль быстрее, чем она примется за ткани ее тела)
– покой (тихое темное место, в котором она сможет отдохнуть и набраться сил, пока он прикладывает все силы для того, чтобы найти способ спасти ее).
Со способом пока были одни сплошные проблемы.
А потому они умирали, снова и снова – от голода и холода, от несчастных случаев, от рук грабителей и убийц. Стоило уйти одному, и второй терял цель и интерес к жизни, стремительно деградируя и угасая в считанные часы после смерти партнера.
Лишь для того, чтобы возродиться вновь. Опять и опять. Снова…
Время было дорого. Он не мог позволить себе терять ни минуты. Обшарив руками внутренности скрывавших их ящиков, интуитивно прочувствовал слабые места в каждом из них. Пять минут возни с изменением интенсивности и направления нажима на углы, силовые бруски и доски обшивки – и вот уже в образовавшиеся щели спокойно проходит кисть. Ориентируясь по слуху, он погнал обе руки к себе, и через минуту они старательно, стараясь не нахватать заноз, расшатывали дощатую крышку ящика, в котором лежала среди стружек его голова. В треске ломающегося дерева голова была схвачена за волосы; руки, переплетясь предплечьями, водрузили ее на неровно опиленные культи и повлекли вдаль по вагону, передвигаясь на пальцах огромным уродливым пауком.
Внутренности вагона были заставлены такими же одинаковыми ящиками с неизвестным содержимым безо всякой маркировки. Протиснувшись между ними, он наконец увидел ее.
Двое немытых бродяг держали ее за раскинутые косым крестом руки и ноги, растянув на полу, а третий, здоровенный бугай в засаленном картузе, драном лапсердаке и спущенных до колен штанах, увлеченно оглаживал заскорузлыми ладонями ее бедра. Короткая толстая палка, окруженная густой порослью волос, задорно топорщилась между его мясистых ляжек.
Конец ознакомительного фрагмента.