Вы здесь

Избранное. Тройственный образ совершенства. Тройственный образ совершенства{99} (М. О. Гершензон, 2015)

Тройственный образ совершенства{99}

I

Так учил Анаксимандр о взаимной вражде созданий: «Начало и исток вещей – бесконечное; и откуда вещи рождаются, в то самое они и разрешаются неизбежно, ибо терпят друг от друга в урочное время искупительную кару за свое нечестие»{100}. Ныне, через 25 веков, закон круговращения, угаданный Анаксимандром, обнаружен наукой. Все сущее в мире – единая субстанция; но единая мировая субстанция пребывает лишь в раздельных формах. Нет ничего самобытного, ибо в основе своей все едино и слитно; но также нет ничего, что существовало бы не как личность. Всякое бытие беспримерно в своей единственности; каждое создание утверждает себя самовластно и силится обращать все окружающее себе на пользу. И так как вне личностей нет субстанции, то каждая личность старается разрушить другую, чтобы освободить из нее и присвоить себе субстанциальное ядро, нужное ей для самосохранения. Так поступает зверь, срывая траву или раздирая другое животное: он разрушает скорлупу, то есть индивидуальную форму, чтобы извлечь часть той субстанции, которая обща ему и истребляемой им жизни.

2. – Таков верховный закон: внутреннее противоречие природы. Она одновременно желает и сохранять личность как целое, и освобождать субстанцию, что невозможно без разрушения личности. Поэтому она вооружает каждое свое создание сразу и средствами защиты, и средствами нападения; она истощается в усилиях скрыть ядро как можно дальше, как можно тщательнее, и для того одевает его тысячью скорлуп, – и с таким же усердием учит другие создания добираться до ядра сквозь все скорлупы. В человеке двойной замысел природы достиг наивысшего осуществления: лучше всех созданий человек умеет охранять целость собственной личной формы и лучше всех умеет добывать родовую субстанцию из других природных тел. Для животного круг потребления ограничен: оно умеет разбивать только немногие определенные формы, в которых ядро сравнительно доступно: таково питание животного; или же оно использует такие природные тела, чья личная форма уже помимо его была разрушена: так птица складывает гнездо из сухих веток; и в обоих случаях животное использует лишь незначительную часть субстанциальных сил, потому что оно не умеет добираться до глубже лежащих, до скрытых за дальнейшими скорлупами в том же потребляемом теле. Человек далеко превзошел животных; он научился, во-первых, добывать нужные ему элементы из природных тел, казалось бы совершенно чужеродных ему, – из железа и камня, из яда и радия, и бесчисленных других; во-вторых, несравненно глубже проникать во все вообще потребляемые им природные тела; и в-третьих, так воздействовать на природу, чтобы она создавала нужные ему для потребления формы в том месте, в том количестве и такого качества, как ему удобно для легчайшего их использования. Человеческая техника есть прежде всего умение разрывать оболочки природных тел – сначала личную, затем видовую, затем оболочку более обширного рода, и далее до бесконечности, и тем освобождать заключенные в них субстанциальные силы; потому что, чем глубже внутрь, тем тождественнее между собою субстанции тел и тем тождественнее они субстанции человека. Ветка на дереве вполне сохраняет свою личную форму, в засохшей, которую тащит муравей, личная форма разрушена; это значит, что в ней освобождены для пользования – притом освобождены не самим муравьем, – только те силы, которые были заперты в ее личной форме. Их мало, но муравей доволен ими: больше он не умеет добыть. Все остальные богатые силы веточки еще недоступны; их крепко сторожит ее видовая форма и не отдаст без борьбы; веточка еще имеет свою волю, непокорную муравью. Но человек разбивает и эту скорлупу, и еще многие скрытые за нею, и постепенно освобождает из веточки на службу себе ее глубочайшие силы. Потому что каждое создание имеет не только свою личную форму, но и форму того вида, к которому оно принадлежит, и не только форму своего вида, но и форму рода, включающего в себя вид, и еще далее, форму семейства, класса и царства, к которым принадлежит его род, – бесчисленные оболочки от неповторимого личного своеобразия до мировой всеобщности. Так каждое создание совмещает в себе предел и беспредельность в непрерывной последовательности переходов.

3. – Ясень, из которого сделан мой стол, был такою же живою личностью, как я сам. Он был отличен от всех других ясеней; зверь и птица верно знали его по его личным признакам, как мы узнаем своего знакомого в толпе. Как у человека есть много дум, и чувств, и отношений, так полно было и его существование, совершенно отдельное, и вместе вплетенное в общую жизнь вселенной. Он жил богатой и сложной жизнью в непрерывном общении со всей природой, исполняя таинственное дело, к которому он, особенный, был предназначен. Но человек сказал ясеню: «Я не хочу иметь дела с тобою как с личностью, потому что как личность ты равен мне, я же хочу, чтобы ты служил мне; поэтому я убью тебя, чтобы уничтожить твою самостоятельность». И срубил этот ясень и много других, и распилил их на доски, и смешал эти доски без разбора. Целостное в деревьях и все, что было в них личного, он истребил смертью; в досках уцелели только родовые признаки ясеня, то есть особенные силы, присущие любому ясеню, а этот скудный пучок сил, зато уже вполне покорных, человек легко мог обратить на пользу себе.

4. – Так создает человек свои вещи. Он все их создает из природных тел. Но всякое природное тело индивидуально; взятое во всей живой полноте своих личных свойств, оно непригодно для человека. Чтобы овладеть им, надо прежде всего вырвать его из могучего единства природы, а это значит – убить его как личность, то есть срубить или выкорчевать дерево; тогда получается труп: первая победа человека. Но и труп еще редко бывает пригоден; выдернутую морковь можно сразу съесть, но что можно сделать со срубленным ясенем, когда он лежит пред тобою в своих природных размерах, целый, многоветвистый и многолистный? Хотя и труп, он все еще отчасти личность, так как сохранил свою индивидуальную форму; в нем еще много самобытных сил, непокорных человеку. Надо погасить и эти личные силы, надо обезличить его вполне, чтобы в нем остались только признаки, общие всем ясеням на свете; и вот человек обрубает ветви, сдирает кору и распиливает труп на части. Итак, первое дело человека – убить, второе – уничтожить личную форму. На этом принципе основана вся техническая деятельность человека. Ни одно дитя природы не может удостоиться высокой чести принять в себя луч человеческого разума, прежде чем оно не умрет и не отдаст своего тела на попрание.

Но и этим обычно не довольствуется человек. Умертвив создание и разрушив его личную форму, он смешивает разъятые части мертвого тела с такими же разъятыми частями многих других природных тел, совершенно отличных от первого. Он из частиц многих убитых им разнородных индивидуальностей приготовил жидкую смесь – политуру и покрыл ею доски; чтобы изготовить обои, он взял по пригоршне частиц от множества разнообразнейших некогда живых природных тел и перемешал их по своему произволу. Этим смешением обезличение природных тел доводится до предела, потому что в обрубке дерева и в доске еще отчетливо узнавался по крайней мере вид – ясень, но в полированном столе узнается уже только род – дерево, наконец, в обоях, также сделанных из дерева, нельзя узнать уже ни личности, ни вида, ни даже рода какого-либо из многочисленных природных созданий, которые были закланы на изготовление этого куска обоев. Из таких смесей, из перетасованных до совершенной неузнаваемости, взаимно обезличивших друг друга кусков умерщвленной природы, создано почти все, что нас окружает, – наша материальная обстановка, орудия, одежда и пища.

5. – Ненасытная алчность толкает человека проникать в недра природы и отыскивать глубоко в ее живых созданиях частицы общей им и ему субстанции. Разум – оружие его завоеваний; и тот же разум учит его снова замыкать эти освобождаемые им силы в прочные формы, на этот раз – в человеческие, в формы вещей. Разрушая природную организацию, разум заменяет ее своею; человек мыслит: «Этот пучок природных сил я сам, насколько умею, изъемлю из оборота природы. Я узнал себя в них, я освободил их, и ныне да примут они мой образ, чтобы служить мне наравне с моими членами, которые уже от природы – я». Значит, изготовлением вещей человек тормозит непрерывное действие мировой антиномии: вместо того чтобы природные силы, освобождаясь из индивидуальных природных форм, сразу или вскоре переходили в новые такие же природные образования, он, освобождая, насильственно задерживает их в своем обладании, как бы в награду себе за труд их освобождения. Он сочетает их по своему смыслу, и тем кладет на них клеймо собственника – разумеется, только на время, так как вполне изъять их из ведения природы невозможно; они постепенно распадаются из состава, запертого человеком в вещи, и возвращаются в мировую жизнь. Итак, в производстве вещей человек следует всеобщему закону, который велит каждому неделимому{101} в меру данных ему средств разрушать другие неделимые и присваивать себе часть их жизненной силы. Первоначальный и простейший вид такой разрушительной деятельности и такого временного захвата – питание. Производство вещей есть также род питания: узаконенное природою убийство с целью грабежа и временного пользования.

6. – Но в силу той же основной антиномии человек встречает в своей работе двоякое препятствие. Природа повелительно требует от него убийства и в то же время ревниво затрудняет ему убийство, снабжая всякое создание, на какое ему дано посягнуть, тысячью оборонительных средств; прежде чем добраться до нужных ему элементов в чужом теле, он должен разрушить не одну, а множество скорлуп, которые все заключены в личной форме. Эта разрушительная работа есть труд, то, что трудно. Труд быку срывать и разжевывать траву, и великий труд человеку умертвить и размельчить несчетное множество природных созданий, чтобы создать вещи. Далее, хотя человек не ответствен за свои убийства, ибо исполняет ими веление Единой Воли, но в самом этом велении он постигает свое единство с жертвою: «она единородна тебе; ты окрепнешь ее кровью именно потому, что ее кровь тождественна твоей». Рука, невольно заносящая топор, медлит; стыдно и страшно взглянуть в лицо обреченному брату. Поэтому первый акт разрушения, именно разрушение личной формы, мучителен. Это чувство особенно сильно в первобытном человеке, потому что он еще знает каждое создание как единственную и самобытную личность. Оттого оджибуэй слышит стон дерева, срубаемого без цели; оттого кафр, убив слона, извиняется, говоря, что это случилось нечаянно; оттого коряк{102}, убив медведя, просит прощения у трупа, слагая вину на железный капкан или ружье, сделанные русскими; оттого древний Санхониатон{103} говорит о первом поколении людей, что они поклонялись травам, которыми питались. Потому что в убийстве ради питания есть не только верховная принудительность, но есть и свободное решение убийцы, есть его корысть и выбор. Эту несправедливость сохранения своей личной формы ценою разрушения чужой ощущает первобытный человек; за этот грех, думает он, придет душа убитого животного мучить его. Мы уже почти не чувствуем индивидуальности в живом создании природы; но все же древнее чувство еще не совсем угасло в нас, и убийство нам тем страшнее, чем больше личная форма жертвы похожа на нашу. Разрушение дальнейших оболочек, видовых и родовых, сопряжено все с меньшим стыдом, и стыд умаляется по мере удаления от личной формы вглубь вещества.

7. – Напротив, вторая часть задачи, следующая за разрушительной работой, – формировка человеческих вещей – соединена с высоким чувством, с гордым самосознанием разума. Однако труд и здесь не менее велик. Воля материи неистребима, даже в атоме еще сохраняется могучая сила инерции, жажда покоя. Как бы ни обработал человек вещество, оно все-таки противопоставляет его творческому замыслу по крайней мере свою косность; и даже если бы оно пожелало добровольно выйти из своей неподвижности, оно не знало бы, куда человек желает его направить. Поэтому творчество требует новых усилий, чтобы сдвинуть вещество и указать ему должное место. Усталостью этих последних усилий была рождена в Древней Греции мечтательная ложь об Орфее{104}, который звуками своей лиры заставил камни сложиться в стену. Но и игра на лире – еще усилие; так даже в мифе человек не смел мечтать о том, чтобы вещество добровольно и сознательно следовало велениям человека.

8. – Природа поставила труд условием потребления; только в совокупности обеих частей исполняется ее двуединый закон. Но человек хитрым разумом измыслил способ обходить закон. Он рано заметил (отчасти это знают уже животные), что можно облегчать свой труд, натравливая родовые силы одного природного тела на другое. Это коварство и положено им в основание техники: его основное правило – отыскивать в самой природе такие пучки сил, которые умели бы по его желанию превозмогать личную, видовую, родовую самозащиту неделимых, так, чтобы в непосредственной борьбе изнашивались они, рабы, а не он, ему же оставался бы только сравнительно легкий труд командования ими. Когда человеку нужно преодолеть волю дерева, заключенную в сцеплении его частиц, он не раздерет дерево своими руками: это трудно. Он отыщет в природе такое создание, которое таит в себе власть как раз над сцеплением древесных частиц, и он прежде всего вырвет это создание из общего состава природы, чтобы сделать его покорным себе, потом вытравит из него лишние видовые и родовые силы, сохранит лишь те, которые пригодны для данной цели, приведет их в целесообразный порядок и тогда пошлет эту небольшую рать сил – топор – в нужном направлении войною на дерево; и лезвие топора действительно легко побеждает волю дерева. Но и эти действия над железом он так же совершает не лично, а через посредство многих других порабощенных им природных сил, – и так далее назад до бесконечности. Именно этой «хитростью разума»{105} человек всегда и всюду побеждает природу: искусно возбуждая в ней и направляя междоусобия. Он заставляет останки одного трупа из последних уцелевших сил нападать на останки другого и останки третьего, четвертого, пятого – на останки тех двух, пока в их взаимной борьбе не уцелеет лишь нужное ему сочетание частиц. Всякое человеческое орудие есть пучок целесообразно сохраненных и приспособленных природных сил, и производство представляет собою многочисленную иерархию орудий, в строгой последовательности воздействующих одно на другое и по нескольку на одно, пока не достигается конечная цель, предумышленная человеком.

9. – Но чтобы превратить природную силу в послушного исполнителя, в орудие, необходимо прежде всего лишить природное тело, в котором она заключена, его индивидуальной воли. Наименьшее, чего требует человек безусловно от всех созданий, обращая их в орудия, – отречение от личной воли; далее же он обезличивает их в разной мере, смотря по служебной задаче, какую он ставит им. Где ему важно сохранить и динамическую силу создания, он оставляет последнему жизнь, ограничиваясь только подавлением личной воли; в других он погашает все личные признаки, то есть смертью разрушает их личную форму, и так далее, до погашения всех признаков личности, вида и ближайших родов, так что сохраняются только общие физико-химические свойства вещества. Пашущий вол есть такое же орудие человека, как вилы и дубильная кислота: в нужной степени обезличенный и приспособленный посредник между человеком и самостоятельностью природных тел. Весь труд борьбы с их самозащитою несет посредник, который и расходует свою энергию в этой борьбе, человек же присваивает себе плоды борьбы, то есть уцелевшие по его замыслу силы побежденных тел.

10. – На этом принципе основано уже питание животных. Цель питания – извлекать из почвы, из воздуха и из солнечных лучей те вещества, которые субстанциально-тождественны организму питающегося создания. Животное предоставляет злакам первоначальный труд этой переработки и затем, пожирая траву, грабит у нее плоды ее усилий – азотистые вещества, углеводы и соли, добытые травою из почвы, из воздуха и из солнечных лучей. В свою очередь человек выпускает быка на тучное пастбище с хитрою мыслью: «Мне лень самому добыть из травы нужные мне вещества в нужном количестве; мне пришлось бы для этого съесть и переварить целые пуды ее, что затруднило бы мое пищеварение. Сделай ты это за меня; пожри траву, выдели ненужные части, а азотистые вещества, жиры и углеводы переработай в кровь и мускулы; тогда я приду и отниму их у тебя в готовом виде, а остальной труд – превращение твоего фабриката в мою, человеческую субстанцию – доделают уже мои собственные зубы и желудок». Здесь – та же последовательность орудий; трава для быка, бык для человеческого желудка и человеческий желудок – для непостижимого человеческого «я» – суть фабрики, обрабатывающей сырье, суть орудия.

11. – Так орудийность присуща самой природе и не изобретена человеком; он только научился пользоваться ею сознательно и распространил ее применение на всю свою деятельность. Но оставалось сделать последний шаг, чтобы завершить систему орудий. На человеке еще лежало руководство орудиями, неустранимое потому, что орудие по самой сущности лишено воли. Этот последний вид труда – руководство орудиями – мог быть поручен только человеку. Итак, оставалось распространить принцип посредничества на человека и превратить брата своего также в орудие, именно в наивысшее из орудий – в подневольного руководителя всей иерархии низших орудий: в раба. А для того чтобы раб мог в этом деле вполне заменить хозяина, последний должен был оставить рабу не только жизнь, но и всю его личную форму в целости, отняв у него, по общему правилу орудийной хитрости, только личную волю. Рабом завершилась система орудий; над рабом же стоит сам хозяин, чей труд сводится теперь только к руководству волею раба. Но и самое это руководство волею рабов человек потом возложил на других рабов, так что постепенно образовалась многосоставная иерархия людей-орудий, чрез посредство которых свободная воля хозяина направляет мускульные усилия раба совершенно так, как и раб осуществляет свои усилия чрез посредство многих подчиненных друг другу материальных орудий. Ядром всей этой сложной системы остается строгая триада: хозяин, раб, орудие; или иначе: свободный замысел о преобразовании естества – разумное орудие, способное воспринять и исполнить этот замысел, – и орудие полуразумное или вовсе неодушевленное, непосредственно преобразующее природу согласно этому замыслу.

II

12. – Нам никогда не узнать, какая тайная сила, какое предназначение изнутри понуждает человека выедать тысячи верст леса и недра земли, зарываться вглубь Африки и в сердцевину металлов, и без устали преображать естество. Производство вещей – то же питание; так же и здесь ставится целью добыть из природного тела его родовые силы и задержать их в своем временном пользовании. Но питание имеет естественный предел: сытость, то есть самосохранение особи; человек же в своем производстве не знает границ, – напротив, за пределом животного самосохранения его алчность разгорается чем дальше, тем сильней. Покорить часть природных сил, чтобы ими окрепнуть, чтобы обеспечить свое хрупкое существование – да, это нужно; тут понятна настойчивость воли. Но этим ли одним озабочен человек? Если бы целью всех человеческих стараний было только обеспечить жизнь, этот предел дав но был бы достигнут равномерно для всех людей и на земле наступило бы сытое довольство. На что человеку лишняя добыча? Сколько бы он ни присвоил себе природных сил, его мощь не возрастет дальше положенного размера. Накопленное доныне богатство нисколько не удлинило нашей жизни: мы живем даже, вероятно, меньше, нежели дикари; наши мышцы дряблей, наш глаз не так зорок; наших богатств едва хватает на то, чтобы снадобьями врачевать нажитые болезни. Весь наш комфорт не стоит и миллионной доли тех безмерных напряжений, в каких истощается человечество. Нет никакого сомнения, что за самые вещи человек и не стал бы платить так дорого. Но, кажется, в вещах он ищет другого.

13. – Все в мире существует как личность, и каждая личность, подобно крупинке радия, испускает из себя во все стороны несметные заряды, как бы торпеды, на большее или меньшее расстояние вокруг себя, смотря по роду своему. Кто попадает в круг ее действия, тот мгновенно подвергается обстрелу: в него вонзается торпеда, что мы называем его восприятием. Торпеда же эта, исходящая из личности, представляет собою необозримую иерархию соподчиненных сил, которые все заряжены неповторимым своеобразием данной личности, но заряжены в разной мере и располагаются в порядке убывающей специфичности, через семейство, вид и род, до элементов едва окрашенных, почти нейтральных, какие присущи всякому бытию. Внедряясь в другую личность, торпеда идет как раз нейтральным концом, предъявляя право всеобщего родства. Таков неизменный закон воздействия.

Итак, все сущее в мире совмещает в себе мужское и женское начала: внедрение и восприятие. И вот, на низшей ступени тварь совершенно слепа. Личность безвольно, бесцельно излучает в мир неисчислимыми тучами стрел страстное движение своей безличной воли и так же безвольно приемлет в себя чужие заряды; изначально влюбленная, еще не знает, кого любит, и слепо раскрывает объятия всему навстречу.

Восприятие есть первая школа живой твари; Ева первая вкушает от древа познания. Соприродный заряд, внедряясь в личность, изменяет ее состояние; и наступает срок, когда в этом вынужденном своем изменении личность постигает себя длительною, то есть подлинно-сущею; точно так же и действующую силу она познает в ее движении, как подлинно-сущую, притом как соприродную ей в том плодоносном ядре, которое та внедряет в нее. Эти первые три знания суть вместе с тем функция; так зарождается нераздельная слиянность плоти и духа – чувствительная нервная система.

Но рабство длится еще; чувствующая личность все так же безвольна. Дальнейшим развитием тварь выходит на путь свободы. Именно в долгом опыте восприятий она привыкает узнавать уже в первых, сравнительно нейтральных элементах специфичность заряда и научается, руководясь этим чувством, выбирать среди осаждающих ее зарядов. Отныне личность наполовину свободна: она допускает внутрь себя только те заряды, которые несут ей ядро, плодоносное в ней, остальные отталкивает; восприятие раздваивается на питание и оборону. Это новое функциональное знание есть способность, заглатывая нейтральные частицы заряда, предузнавать по ним ядро, иначе говоря, умозаключать по сопутствию признаков. Но такое умозрение невозможно в пределах единичного; очевидно, тварь уже познала в опыте сверхличную, родовую субстанцию вещей как постоянное сосуществование признаков, то есть познала закономерность и своего, и всякого чужого бытия. А раз оба закономерны, то оба и равноправны. Итак, в актах питания и отталкивания личность осуществляет сразу три старых своих познания и три новых, утверждает себя и мир не только реальными и однородными, но также закономерными и равноправными. Так зарождается двигательная нервная система, и в ней заодно разум и воля. Оба поистине рождаются вместе, и орудие их навсегда – заключение по аналогии, что есть отвлечение.

В произвольном выборе – полусвобода. Оборона навсегда остается такою, но питание ведет дальше, к свободе. Ибо в навыке обороны тварь постепенно научается отступать от враждебного заряда, двигаться назад и в стороны. Двигаясь и натыкаясь, она познает многое; вновь обретенная способность целесообразного движения постепенно расширяет сферу питания: личность уже не ждет питательных восприятий – она сама начинает искать их; она входит в бесчисленные круги обстрелов и, чутьем узнавая по слабой окраске родовую содержимость встречных зарядов, приемлет лишь нужные. Так все точнее познается и тождество однородных личностей, и постоянство собственного бытия, и закономерность своего отношения к ним. И дальше, узнав в опыте свой питательный род, тварь научается уже не бродить по миру наудачу, а устремляться целесообразно в сферу нужных ей родовых обстрелов и глотать заряды уверенно; она приобрела свободу восприятий, пассивную свободу. Такова женская история твари. Некогда восприятие было насилием над личностью, теперь личность сама идет к любимым и приемлет семя по своему избранию.

Но личность также муж изначально, ибо непрестанным разряжением своим обсеменяет мир. Каждый личный заряд содержит в себе родовое ядро, зародыш. В начале личность слепо сеет окрест, яростно сеет заряды, сама не зная куда: на камни, в пучину, лишь случайно в матернее лоно. Она не знает, кто ей плодоносен, кого она хочет любить. Только питание научает тварь узнавать роды существ; и личность, для восприятия приближаясь к другим, но и сама обсеменяя их, научается узнавать свой плодоносный род в единичных личностях; отвлечением она достигает активной, мужской свободы – сознания своей власти над миром.

Наконец, высшее свое состояние личность обретает в труде, потому что в труде сочетается мужская и женская свобода. Трудиться – значит самовластно внедрять свой личный заряд в другую личность так, чтобы она, изменившись внутренне, выслала мне в ответ заряд питательный для меня. Труд мужествен, цель труда женственна; трудящийся мужской силой своею оплодотворяет женское естество чужой личности, чтобы сын, рождаемый ею, обратно оплодотворил его самого нужным восприятием, как женщину. И так как цель труда – создать определенное восприятие, то труд неизбежно основан на отвлеченном знании – на познании обоюдной родовой закономерности; трудящийся, чтобы получить желаемый эффект, должен знать и родовую особенность своего заряда, и специфическую плодоносность матерней силы.

Так из восприятия развилось питание, из питания труд, и труд включает в себя питание и восприятие, как свои меньшие концентрические круги. Труд есть только целесообразное питание, или, что то же, произвольное творчество восприятий. Восприятие – рабство, питание – полусвобода, труд – свобода, то есть господство над миром. Неверно сказать, что в начале было Слово; и неверно сказать, что в начале было действие{106}; но истинно жизнь началась восприятием, из восприятия родилось родовое представление, из него – слово и действие.

14. – Жизнь в существе своем – непрерывный поток восприятий; мир непрестанно вторгается в единичную тварь, питая или разрушая ее. Низшие создания пассивно воспринимают мировые заряды, высшие умеют сами выбирать питательные и отклонять пагубные, но только человек научился целесообразно внедряться в вещи и изменять их так, чтобы получать от них нужные ему восприятия. Так разум сочетает женское и мужское начала в единство: но женское начало первородно в человеке и навсегда основное, мужское же производно и служебно. Малейшее восприятие безвозвратно изменяет тварь; и так как жизнь есть непрерывный поток восприятий, то тварь преображается неустанно. Поэтому нормальная жизнь человека есть перемежающийся ряд восприятий и внедрений, где из предшествующего опыта восприятий рождается замысел внедрения с целью стяжать высшее восприятие; и вся культура – не что иное, как целесообразное творчество восприятий. Человек хочет не создавать, а ощущать; только ради высшего предвкушаемого ощущения он принужден создавать; и радость его – только в восприятии и в надежде на восприятие, творчество же, усилие, труд – проклятие человека, щедро оплачиваемая неволя. Восприятие предшествует творчеству, ставит ему цель, пока только мечтаемую; творчество следует за восприятием, почему и сказано: Das Ewig-Weibliche zieht uns hinan{107}. Оттого наука, которая есть упорядоченное восприятие, идет впереди, указуя путь упорядоченному внедрению – технике.

15. – Труд – наивысшее самоутверждение человека, ибо в труде личность преднамеренно насилует всякую другую личность. Подсмотрев у природы орудийную хитрость и научившись применять ее, человек в ней, в этой хитрости, нашел универсальное средство порабощения. С тех пор как природные тела стали сами покорять друг друга по его предначертанию, его мощь безмерно возросла; и постепенно он утверждался в сознании своего неограниченного могущества над естественным миром. Труд – его третья, наивысшая школа. Только в технической деятельности он ежеминутно почерпает уверенность, что и сам он реален, что реален и мир, и что он способен по своему произволу входить в мир и присваивать его себе.

Как видно, человеку дороже покоя и жизни – непрерывно ощущать свою власть над миром, знать себя не игралищем стихийных сил, а самозаконным и старшим между ними. Он все же в их власти и, конечно, всегда будет покорен им, но в малом круге, сопредельном ему, он может утверждать свое господство над ними. Покорить природу – смешные слова! Природа беспредельна вширь и вглубь; наша власть простирается только на самую малую часть ее, притом – лишь в самую малую глубину. Каких бы успехов ни достигли с веками наука и техника, – они не овладеют ни круговращением земли, ни даже направлением комариного полета, и все их завоевания – жалкий обрывок неизмеримого целого, песчинка от Чимборазо{108}. Но пусть владычество над природой лишь самообман: видно, не может человек не желать. И кто знает, в этой пожирающей жажде власти не руководит ли человеком некое тайное знание? Не почуял ли он в стихиях готовность и радость служить ему и бессознательно следует голосу своей царственной крови? Как юный царь среди буйных слуг отца, он предан на их волю, но и он знает их рабами, а себя – рожденным для власти, и они, встречаясь с ним в одиночку лицом к лицу, смущенно опускают глаза пред его непреклонным взором.

16. – Не рукотворные вещи нужны человеку, а самосознание своего господства над внешним миром; не для комфорта несет он великие труды, но для того, чтобы ощущать свою власть и ежеминутно видеть ее возрастающей. В каждом своем техническом действии он говорит природному созданию: «Ты не реально в целом; реальна в тебе только та частица, которая единородна мне, все же остальное в тебе – призрак; свое я по праву возьму из тебя, а все остальное обращу в прах, чтобы доказать себе и тебе, что оно действительно прах»; и, сказав, он делает так и на опыте убеждается в своей правоте. Его победы над природою дороги ему уже не как добыча, а как символ. Животное тоже утверждает свою частичную мощь над природой, питаясь; но оно ограничено издревле неизменною сферою власти, человек же нудится расширять свою державу в каждое мгновение за всякий достигнутый предел. Вот почему он творит без отдыха, зарываясь все глубже в глубь пустынь и в недра вещества.

17. – Но еще и другому творчество учит человека. Только в своих созданиях человек узнает, что он есть. Ибо сам он для своего разума – та же природа, темная стихия. Сила, которая в нас, – чего она хочет и что она может? Нам не узнать этого иначе, как по ее проявлениям; всякое другое самопознание, непосредственное, остается смутной догадкой, которую только опыт может превратить в уверенность. Создав вещь, человек с жадным удивлением оглядывает свое создание: «Так это – я?» Его побуждала к творчеству безотчетная потребность осуществить себя и увидеть себя, или иначе – внутреннее свое сделать для себя объектом.

18. – Потому что, в отличие от всех других существ, человек одарен двойным зрением и живет сразу в двух мирах. Уже зверь в своей добыче, хотя смутно, но уверенно, познает сверхличную, родовую субстанцию. Человек достиг полноты раздвоения: пребывая, он воспринимает явления в их индивидуальной целости; действуя, он сквозь единичную форму воспринимает родовое ядро. Орудийность покоится на отвлечении. Всякое действие в мире есть воздействие на мир, а воздействовать значит использовать общую энергию, замкнутую в единичном. Поэтому взор действующего безотчетно прободает оболочку явления и улавливает только его содержимое, тогда как бескорыстный взор объемлет именно личную форму, ее лелеет и освящает. Но заблуждение думать, что личная форма, как непроницаемая преграда, задерживает восприятие и поглощает его. Сквозь личную форму, как сквозь магический кристалл{109}, взору открывается беспредельная даль; в бескорыстном восприятии дух непосредственно общается с целостным бытием, и чем отчетливее созерцание единичного, тем ярче предстает духу слитный, нераздельный, непознаваемый разумом образ действительности. Напротив, орудийное восприятие бесконечно беднее; оно насыщается тотчас, как только уловит в необозримо-сложном содержании единичного объект своей корысти, искомую родовую силу. Тогда мгновенно вспыхивает ярость желания; взор, устремленный на предмет желания, слепнет на все остальное, и явление предстоит духу уже не как волшебное зеркало, а как непокорная данность, которая должна быть побеждена. Поэтому между непосредственным восприятием и восприятием действенным нет качественного различия, в чем и обнаруживается единство человеческого существа. Непосредственное восприятие открывает безграничную перспективу, в которой, однако, даже ближайшая пядь не видна раздельно; напротив, действенному восприятию видна за конкретным именно только одна ближайшая пядь, но зато с полной отчетливостью. Созерцая бескорыстно, человек провидит мир в его предельном совершенстве, а действуя, он осязательно нащупывает каждую последующую ступень и уверенно идет к этому совершенству.

III

19. – Мир не мертв, но жив, не кончен и поставлен на место, а только начат как целое и непрерывно растет эволюцией всех отдельных созданий. Как в почке невидимо и непреложно начертан план цветка и плода, так в мироздании от века заложен план его предельного строя. Низшая тварь не догадывается о своем служении: она безотчетно осуществляет тот план химическим изменением своего вещества и закономерностью своих инстинктов. Только человек, один из всех существ, знает мир и себя неоконченными. Мир растет, изменяясь, и потому явление – только личина: так обличает человек ложь воплощенного мира и запредельную правду. Сквозь насущную действительность ему просвечивает зыбкое видение иной действительности – подлинной; миру видимому и осязаемому, миру раздельному в его душе противостоит целостный образ лучшего мира, не воплощенный, но неизбежно долженствующий воплотиться. В каждой человеческой душе есть образ совершенства, полный и тождественный у всех, и люди разнятся друг от друга только размерами его освещенной части. Этот образ в полноте своей не может быть мыслим, но, невидимый сам, он один приводит в движение человеческую волю, один внушает идеалы, диктует желания и определяет оценки. Поскольку человек ощущает его целиком, единый образ воспринимается им в трех видах: как образ своего лучшего «я», как образ лучшего мира и как образ своего лучшего положения в мире. Во всех этих трех формах образ совершенства освещается сознанием только частично, в силу контраста с раздельной действительностью, как бы вспыхивая гневом на самозванство явления, выдающего себя за абсолют.

20. – Всякое творчество есть осуществление идеального образа, предсушествующего ему в творце. Нашему взору ничто не предстает как последний рубеж, но в действительном мы всегда провидим должное. Созерцая реальную вещь, человек в своем духе одновременно воспринимает два образа: один – как бы зеркальное отражение вещи в духе, образ отчетливый во всех подробностях и верный, но не вызывающий никакого движения в духе, подобно тому как отражение ветлы в реке не волнует речной глади; и другой, зыбкий и смутный, но возбуждающий чувство. Человек не властен сделать так, чтобы в его душе не возник идеальный образ созерцаемой вещи: образ возникает самопроизвольно и неизбежно. И так как мы ежеминутно соприкасаемся с бесчисленными реальностями, то в нас ежеминутно рождаются бесчисленные идеальные образы, но в большинстве столь бледные, что мы вовсе не сознаем их.

21. – Если бы духовный взор человека был достаточно зорок, если бы идеальные образы предстояли ему так же отчетливо и ясно, как видимая вещь предстоит телесному оку, – ничто не нудило бы волю к воплощению их, и творчества не было бы вовсе. Но образ совершенства едва светится в душе; тусклы видения нашего духа: вспыхнут в тумане и влекут неотразимо, но терзают взволнованный дух сомнением и неясностью своих очертаний. Вижу, Господи, но вижу ли подлинно? Не ложный ли призрак мерещится мне? И что именно вижу? Сердце трепещет от радости, лечу навстречу чудному гостю, но дай мне осязать его, чтобы узнать и поверить! – И обречен человек близорукостью духовной и неверием своим творить в материи; должен облекать мечту свою в вещество, чтобы чувственно удостовериться в ее реальности и чтобы еще от братьев своих, верящих, как и он, лишь телесному опыту, услыхать подтверждение ей.

22. – Но в самой близорукости духа есть ступени, и человек разнится от человека сравнительной яркостью своих видений; и в тусклости самих видений есть различия силы. Здесь действует тот же закон, какому подчинены наши внешние чувства. Подобно тому как звук ниже определенной высоты не внятен нашему слуху, так идеальный образ, лишь достигнув известной яркости, становится доступным сознанию; и как внешнее раздражение, усилившись чрезмерно, причиняет боль, так и внутреннее восприятие, то есть восприятие идеального образа, имеет свою границу боли.

23. – Идеальный образ, достаточно яркий, приводит в движение сознание и волю. Он предстоит им, как приговор, вынесенный тайным судилищем и подлежащий неуклонному исполнению; он предстоит им как цель. Поэтому надо строго различать между целью и целесообразностью. Цель человека, как бы она ни была мала, всегда запредельна, всегда воображаема, целесообразность же влачится чревом во прахе{110}: она – не что иное, как познанная причинность. Пристально вглядевшись в свой идеальный образ, человек мысленно сооружает как бы призрачную лестницу от витающего в пространстве туманного образа до твердой земли – не реальную лестницу, но лишь воздушный чертеж ее, может быть ошибочный, – чтобы затем на деле строить ее в обратном порядке, начиная с твердой земли. Каждая ступень, какую он укладывает, подвигаясь вверх, есть уже раньше покоренная сила природы; цемент, скрепляющий ступень со ступенью, есть дознанная в опыте причинная связь. Так, звенья целесообразности все реальны, но ее направление идеально, и в своей двойственности она равно принадлежит и горнему, и дольнему миру. Вот почему знание причинностей есть основа всякого творчества. Целостный образ совершенства осуществляется по частям, не иначе, как с помощью науки.

24. – Чем ярче вспыхнул идеальный образ, тем глубже разрыв в душе; тогда человек стремится восстановить единство своего раздвоившегося сознания. Пред ним двойственная задача: необходимо разоблачить лживость реального образа и воплотить образ веруемый; а для этого надо разбить вдребезги конкретный образ, чтобы, уничтожив его, доказать самому себе его подлинную призрачность, и надо из отдельных частей реальной вещи создать новую реальную вещь по той идеальной модели, чтобы перевести веруемый образ из вероятия в действительность и тем удостовериться в его реальности. Так творчество восстановляет единство сознания; оттого миг сознания – миг радости и успокоения. Но только миг; потому что, едва воплотившись в чувственной форме, идеальный образ – уже вещь, предмет созерцания, и, созерцая его, каким он стал вовне, человек уже снова провидит лучшее; и снова рождается в душе идеальный образ, но высший, и опять, воплощенный, он оказывается обманом, и так без конца. Вот почему человек обречен творить непрерывно. Ибо все, что доступно внешним чувствам, тем самым разоблачается как пребывающее еще во внешней сфере бытия, то есть как ложь, и потому подлежит смерти; вечная же жизнь принадлежит только полноте истины, образу совершенства, объемлющему несчетные круги убывающей чувственной достоверности. Творчество людское – постепенно воплощаемый образ совершенства; отдельные создания человека суть частичные выявления его духа. В каждом творческом усилии, как бы оно ни было ничтожно, человек выражает себя сполна, от своих животных корней до небесных алканий, потому что в каждом действии совмещены и конкретная потребность действующего, и ею сказавшаяся воля его, и направляющий волю образ совершенства.

IV

25. – Ровно, как океан, и безбрежно раскинулась природная жизнь – живет, тянется в росте, играет и никнет, вся насквозь пульсирует мириадами жил, переливается из создания в создание, и, как океан же, всю себя держит в собственной власти. Несчетные частные законы в бесконечных иерархиях соподчинены друг другу, и все по ступеням – одному, который связывает вселенную в единый узел, все непреложные, неизменные до конца времен. Ни одному созданию – даже тени свободы, ни одной живой твари – даже намека на смысл ее невольного существования, но каждое дыхание и каждый атом покорно совершают предуказанное им дело в общем труде. Мысль цепенеет пред безысходностью бытия; от яркой дневной поверхности до темного дна здесь все – стихия и рок. Мир предстоит нам как независящий от нашей воли, как царство естественной необходимости. Это царство – природа, и в ее составе – также человеческий дух. Земля и воздух, воля ближнего моего и страсть, родившаяся во мне самом, – равно природа и рок.

26. – Но внутри стихийного мира, его же силами, из его же частиц, мы воздвигли мир человечески разумный, мир целесообразный и замкнутый. В природе все рассчитано на нужды целого, которые беспредельно сложны; в нашем мире все рассчитано себялюбиво только на наши сравнительно простые нужды; оттого природа в каждом своем явлении должна учитывать несметные цели, наша же целесообразность несложна и стройна. В нашем мире без сравнения меньше расточительности и противодействий; в нашем мире господствуют мера, симметрия и соразмерность.

27. – В недрах природы, сам ее порождение, человек создал себе царство свободы, как бы твердый остров на зыбкой пучине морской. Источник его свободы – вечная тайна. В целом подвластный стихии, он в частях повелевает ей властью, ею же взращенной в нем, властью разума, который – только его частный динамический закон в связном единстве мировых законов. Как может быть подчиненная воля свободна? Свободы в мире нет и не может быть, ибо все обречено служению; и все же человек как-то свободен, хотя и в бесконечно малом круге. Его разум, как речная лилия, корнями недвижно питается из недр, а вершиною так свободен, как не свободны ни цвет лилии, ни ветер, ни зверь, но только разум человека.

28. – В мире нет свободы, но нет и рабства нигде, а есть только внутренняя принудительность, потому что в каждом создании внешний закон его бытия есть вместе закон его воли; ничто не толкается извне, но все изнутри движется по предначертанным путям. Ради своей относительной свободы человек первый создал в мире абсолютное рабство, принудительность внешнюю, и это рабство и есть его единственное открытие. Он изобрел после Бога новую форму существований, и на ней основал свою державу. Божий мир движется имманентной необходимостью, в которой погашена противоположность рабства и свободы, мир человеческий держится внешним принуждением, которое есть чистое рабство. Строгое равновесие царит в Божьем мире, ненарушимо в пространстве взвешены светила, – один только человек перешагнул рубеж, чтобы беспредельно расширять свою свободу в ущерб свободе других созданий. Волк, одолев ягненка, именно своей победою удостоверяет свое право на убийство и добычу, потому что его право питаться, то есть жить, должно быть каждый раз сызнова доказано победою. Другими словами, его жизнь протекает в замкнутом круге, где победы и питание взаимно обусловливают друг друга: сколько он способен победить, столько он съест, и сколько съест, настолько будет силен для дальнейшей победы. Но человек разорвал круг. Движимый высшею волею, он изобрел состояние, какого высшая воля нигде не создала, а только едва наметила, – состояние орудия, и чрез бесконечную связь орудий утвердил свое господство над тварью. Собственно человеческое действие в мире – порабощение. И положение человека в мире всецело определяется его орудийным искусством.

29. – Человек стал царем земли и во многом упрочил свое существование, но за исключительный свой удел он платит дорогой ценою, как тот, кто волею господина возвышен из среды рабов в надсмотрщики их. Три казни терпит на земле человек-поработитель, неизвестные прочим созданиям. Первая казнь его – отчужденность от земной твари. Было время, когда он жил среди нее, как равный среди равных; он узнавал их в лицо, потому что только и знал их как личности, – с одними дружил, враждовал с другими, и голос их желаний был ему внятен. Теперь он один, один. Он давно забыл родной язык, вокруг него – не лица, но лишь экземпляры видов и родов. Он рад бы хоть на час снова окунуться в родную стихию, но в его глазах неугасимо горят жадность и насилие, и застят ему взор: ему уже не разглядеть в этом дубе его неповторимого лица, а четвероногий брат в ужасе шарахается, обожженный привычно-корыстным огнем его взгляда. Не так бежит ягненок от волка, ибо самой враждою между ними взаимно почтена святыня личности. Волк не до конца знает ягненка ягненком вообще, – он знает вот этого, вместе и личность, и род ее; и так же ягненок. Здесь только ужас обреченности, но нет унижения. Человек нападает без личной ненависти, он видит в твари только ее род, что для жертвы – обида, тягчайшая смерти. Так человек порвал связь родства и сделался одинок среди природы. Скучно ему и страшно смотреть извне на отчужденный отчий мир; там – своя жизнь, такая глубокая, полная, дружная в самой вражде; там мудрость. Эту мудрость и он впитал некогда; ею он жив и сейчас, – но запас ее все больше скудеет. Холодно в сердце и слишком ясно в уме; это – первая казнь.

30. – Изобрев насилие и вкусив опьяняющей власти, он в долгой практике незаметно простер свой орудийный метод и на ближних своих – на самого себя. Труднее было на камнях и деревьях научиться приручению зверей, чем на зверях научиться порабощению людей. Сам себя перехитрив своей хитростью, стал рабом человека свободный человек; так искусился в ловитве, что не устоял поймать в сеть самого себя. И к одиночеству среди низшей твари прибавилась отчужденность от людей: хозяин хозяину – соперник, рабу – насильник, и раб обоим – враг. Это – его вторая кара.

31. – Всех горше третий недуг, каким заразил человека долгий опыт порабощений. Предстоя насильником всему живому, привыкнув всяческую личность превращать в орудие – даже человеческую личность, он кончил тем, что разучился видеть в мире какую бы то ни было самозаконность, ибо, где он ни встречал ее, если только он мог досягнуть, его воздействие тотчас обличало ее как мнимую. Оставался он один, человек; не весь человек, потому что раб видел и себя, как всю тварь, орудием; оставался только свободный человек, хозяин, потому что он один не знал над собою внешнего принуждения. Но мог ли он себя признать самоцелью? Была едва одна ночь, когда, покорив доступный круг созданий и в том числе – самого человека, хозяин почил от насилий в гордом сознании своей свободы. Он мыслил: «на утро я прикажу им, что захочу». Но вот настало вожделенное утро; что это? «Я хочу» оказалось не чем иным, как «я не могу не хотеть». Оказалось, что я могу повелеть рабам только то, что должен повелеть; чья-то воля властно велит моей воле, – горе мне! я сам раб! – Тогда в миг померкает очарование власти, и не рад человек своему достоянию, потому что ощутил в самом себе непреложный закон. Отравленный своим орудийным опытом, он, взглянув на самого себя, узнал в себе то же, чем издавна стали для него все создания, – орудие, а не самоцель. И смертная горечь разлилась в человеческом сердце. «Ты, сильный, ты, жестокий, я не хочу твоей власти надо мною! Ты дал мне вкусить господства, но я увидел, что оно подневольно; зачем ты мучаешь меня? Ты велел мне жить и ведешь меня по разным путям, но призвание мое держишь в тайне. Не ты ли взрастил мой разум, ставящий цели? – Смотри же, как он томится, не зная цели своего собственного бытия! И если уж так надо, зачем ты по крайней мере не ведешь меня прямой дорогой, как злак или улитку, а даешь мне блуждать вкривь и вкось, и потом взыскиваешь на мне мои заблуждения? На что мне эта свобода в малом, когда весь я в твоей руке? На что мне мыслящий разум, чтобы понимать мою обиду?»

Эти три казни – три развилины одного ядовитого корня, питающего многоветвистый Анчар. Его породила самая почва производства, которая своими соками непрерывно отравляет человеческий дух.

32. – Три казни современной культуры совместно коренятся в орудийности производства. Орудийный метод по самому своему понятию есть метод использования в частном – его родовых свойств, то есть метод погашения частной самобытности. Поэтому орудийность в корне отрицает все личное, однократное. В производстве человек научается ценить неделимое только как вместилище некоторых общих сил и совершенно разучивается созерцать его как личность. Другими словами, производство упраздняет отношение человека к природному созданию как целого к целому и ставит на его место совсем другое отношение – безусловно-связанной индивидуальной целости к условно-связанной совокупности безымянных частей. Отношение лица к лицу есть любовь или ненависть; характер производства – совершенное равнодушие, так как оно пренебрегает своеобразием единичной особи. Только в первом акте производства – в разрушении природной формы естественных тел – еще до некоторой степени присутствует личное отношение, именно отношение вражды, поскольку личная форма тела, ограждая скрытую субстанцию от посягательств, противится вторжению человека; но с этим действием личное отношение прекращается.

33. – Очевидно, что в долгой школе производства человек мало-помалу отучался постигать явления непосредственно. Природная форма представлялась ему только ненужной, досадной скорлупой; чем более глаз изощрялся пронизывать внешнюю оболочку явления и видеть сквозь нее заключенное внутри питательное ядро, тем более он отвыкал распознавать черты личного своеобразия. По мере того как человек втягивался в производство, росла его слепота на единичное в природе, так что современному человеку мир предстоит уже не как четкая звездность раздельных форм, а как слитная текучесть родовых энергий, как бы серая пелена, сквозь которую смутно мерещится хоровод явлений. У нас одни лишь художники еще умеют видеть единичное. Дикарь так же хорошо, как мы, знает тождество однородных явлений; по книге Бытия уже первый человек дал земным тварям имена по роду их{111}, то есть имена собирательные. Но покуда человек умел соединить в группы только малую часть созданий, весь остальной мир оставался для него лично-раздельным. И потому в сознании дикаря элемент личного своеобразия еще далеко преобладает над элементом сверхличного тождества. Дикарь едва может представить себе что-либо как совершенно безличное. Для него река или роща не суть une riviere или une foret{112}, то есть экземпляры родов, а непременно – эта река, эта роща – единственные в мире, имеющие каждая свой личный Дух. Разбив ногу о камень, он бьет камень как личного виновника своей боли; даже вещь, сделанную его собственными руками, он еще чтит как личность – приносит жертвы своему топору, своей ручной мельнице, как до сих пор делают туземцы в некоторых частях Индии. Нам необозримая множественность явлений представляется собранной в группы, и каждое отдельное явление в наших глазах – безразличный член определенного единства. Личные названия, сохраненные нами, – названия рек, гор, долин, городов и пр., – пережитки далекой старины; мы, люди XX века, могли бы почти так же удобно довольствоваться любыми условными знаками, как в новейших городах Запада улицы уже и обозначаются цифрами или буквами.

V

34. – Как непосредственное восприятие есть источник нашего существенного знания о мире, так восприятие корыстное, действенное, орудийное доставляет нам материал для отвлеченного знания. На отвлеченном знании основан всякий действенный расчет. Оно справедливо называется отвлеченным, потому что его задача – совлекать конкретные формы и тем обнажать родовые свойства; или иначе: его метод – отвлекаться от своеобразия единичных тел. Все в мире существует индивидуально, а индивидуальное, пока оно остается таким, недоступно никакому воздействию, так как оно именно своей личной формой вплетено в общую ткань вселенной и составляет с нею одно. Сотворенное довлеет себе и миру; оно в подлинном смысле слова неприкосновенно. Но сама природа создает свои единичные формы из сравнительно немногих основных элементов, соединяя последние в бесконечно разнообразных сочетаниях. Стоит человеку только обнажить эти элементы, развязать узел, в котором они сплетены, и он получает сырой материал для творчества, тот самый, из которого творила природа, но теперь уже не запертый в личной форме, а разрешенный, бездомный. Поэтому для человека изначала не было дела важнее, как подглядывать в вещах сквозь личную скорлупу родовые силы, чтобы, узнав, перехватывать их в свое временное пользование и для того сочетать по-своему.

35. – Природное явление предстоит тебе как личность и как личность признает тебя прахом, своей добычей; оно истребит тебя, чтобы использовать. Но познав его, ты познанием утверждаешь себя как личность, его как прах; тогда ты властвуешь над ним. Только познание дает власть в мире, и глубиною познания определяется размер власти. Недопознанное опасно: оно еще не обезличено до конца.

36. – Но познавать значит познавать в единичном его род. Человек узнает родовые признаки в вещах посредством сравнения и различения единичных объектов; он подмечает черты их существенного сходства и, отвлекаясь от индивидуальных черт каждого, забывая о них вовсе, объединяет только эти сходные черты многих в родовое понятие, то есть в отвлеченный образ, который удостоверяет постоянную сопринадлежность признаков или постоянную связь между их изменениями. Животным также до известной степени присущи родовые представления: мышь знает кошку как таковую, и наоборот; утка бежит к невиданному раньше пруду. Так и человек никогда не существовал без запаса родовых понятий; каждое новое, какое ему удавалось образовать, разоблачало пред ним новый клад бесхозяйных природных сил, который он мог присвоить. Вся его деятельность основана на отвлеченном знании, потому что всякая деятельность есть использование родовых сил.

37. – Но родовое понятие – как двулезвийный меч: оно отсекает личное не только в объекте, но и в самом наблюдающем. Пока я предстою явлению как личность, я воспринимаю и его непременно как единичное. Ибо каждое явление есть своеобразный сплав неисчислимых признаков, из коих каждый принадлежит к какой-нибудь родовой группе в мироздании; но моему личному восприятию нет дела до их родовой принадлежности: будучи само глубоко своеобразным, оно подбирает себе в цельный образ лишь те признаки явления, которые соотносительны моему собственному своеобразию. Здесь принципом отбора является целостная индивидуальность зрителя, и, следовательно, так составленный образ единичен по существу. Напротив, чтобы образовать родовое понятие, я должен как раз не дать возникнуть во мне такому личному образу; я должен взирать на вещи как бы безличным оком, равнодушно наблюдающим сходства и различия; я должен заглушить свое «я». Итак, образуя родовое понятие, человек одновременно погашает в нем и единичные своеобразия объектов, и личную свою особенность; он не может совлечь чужой формы, пока не совлечет собственной. И всякий знает, что родовое понятие тем совершеннее, чем тщательнее в нем вытравлены следы субъективных восприятий.

38. – Уже сознание первобытного человека населено бесчисленными родовыми представлениями; без них он и шагу не мог ступить; и человеческая речь есть неисчерпаемое хранилище родовых понятий, закрепленных в слове ради запоминания и передачи. Это первоначальное отвлеченное знание крайне грубо, так как оно образовано из наблюдений поверхностных и неточных. Однако царство свое на земле человек основал именно с помощью приблизительного, неочищенного знания, ему обязан важнейшими своими завоеваниями и им же преимущественно живет доныне.

39. – Но пожирающая жажда творчества подстрекала человека не только безустанно создавать все новые и новые родовые понятия: не менее упорно он добивался и точности своих отвлечений, чтобы шаткое вероятие своих расчетов возвести в достоверность. Совершенствуя свои приемы, грубо-опытное познание постепенно становилось научным. Наблюдение единичного остается основою науки. Но наука выработала методы, позволяющие ей наблюдать с такой совершенной точностью, какая недоступна нашим внешним чувствам. Она научилась искусственно переводить в круг чувственного опыта многочисленные ряды явлений, которые по своему объему или составу вовсе не поддаются чувственному восприятию, так что, изучив их механизм в лаборатории, она научает человека управлять ими в самой природе. И всюду она, путем тщательных наблюдений, отделяет несущественные признаки от существенных и образует чистые родовые понятия, то есть такие, в которых учтены только существенные признаки; от ближайших родовых признаков она нисходит к силам, создающим их, и от этих – еще к глубже лежащим, строя бесконечную иерархию причинных зависимостей. Обнаружив единство в многообразии малого круга, она ищет понять это единство как причиняемое закономерностью большего круга и, дальше расширяя круги, находит законы все более общие и потому все более удостоверенные всем рядом нисходящих соподчинений; и от общих законов она умозаключает к единству кругов еще не объясненных, и опытной проверкой подтверждает правильность своих догадок. Так человек научается овладевать всякой множественностью сил путем захвата единой силы, ее производящей, то есть и сразу, и уверенно.

40. – Неисчислимы и величественны завоевания науки, беспредельна ее держава, но она шла от победы к победе тем самым путем, по которому первые шаги сделал ее дикий пращур – грубо-эмпирическое родовое представление. Как Изида{113} в подземное царство, так человек может проникать в недра природы только совлекая с себя самого пред каждыми воротами одну оболочку за другою. Древнее родовое понятие, основанное на простом чувственном восприятии сходств и различий, было бы неверно потому, что в нем человек не умел сполна отрешаться от самого себя. Наука ничего другого не делала, как только совершенствовала это умение; она обрабатывала не явления, но познающего их; она изыскивала средства к тому, чтобы научить ученого освобождаться от его личных особенностей, гасить в себе все своеобразие восприятий и мышления. И поскольку человек научался этому, сущность явлений уже сама раскрывалась перед ним на соответственную глубину. Первое в науке – искусство познания, а само добываемое знание есть следствие. И потому во все века главное внимание ученых было обращено на выработку методов; и беспримерно ускорился прогресс науки с тех пор, как Бэкон положил основание особенной науке наук – теории познания{114}.

41. – В этой внутренней своей работе наука пользовалась теми же приемами, как во внешней, потому что личность познающего есть такое же природное явление, как и сама познаваемая вещь, и, следовательно, должна быть так же изучаема. Личность множественна сама в себе и представляет черты сходства со всякой другой человеческой личностью. Наука возводит это внешне наблюдаемое сходство к единству более общих душевных признаков, и это высшее единство – к высшей еще закономерности, и далее до тех пор, пока не обнаруживаются самые общие, наиболее постоянные законы духовной деятельности. Как материя в химической лаборатории, так в теории познания человеческая личность разлагается на первичные элементы, присущие всякому человеку независимо от его особенностей; получается логический остов духа, критерий истинного знания. Познающий дух есть дух сверхличный, очищенный от всех пристрастий индивидуального чувства, от односторонностей мышления, от количественного разнообразия душевных сил, словом – от всех частных определений бытия.

42. – Так в акте познания до дна обезличивается человек, в содержании знания – мир явлений. Для науки существуют только виды: она равно отрицает реальное бытие личности и в познающем, и в познаваемом. Знание идет от чувственного восприятия к отвлеченному воззрению и от воззрения к чистому понятию. Мир единичных вещей оно истолковывает как систему взаимодействий и строит модель, в которой наглядно представлен механизм взаимодействующих сил; и дальше самый этот механизм оно истолковывает как систему отношений, уже не конкретных и даже не символических, а чисто-идеальных, которые могут быть выражены только на абсолютно-отвлеченном языке математики. В пределе знания мир разрешается в серую массу основных и неизменных элементов; явление есть только своеобразное сочетание их. Явление не реально, не действенно, не самозаконно: реально в мире только движение, то есть нечто такое, что само по себе не может быть ни воспринято чувствами, ни представлено воображением, но только мыслимо. В познающем и в познаваемом равно совлечена плоть; одна зияющая бездна глядится в другую зияющую бездну.

43. – Наука естественна – кто станет спорить против этого? Наука была закономерно порождена потребностью творчества, как сама потребность творчества заложена в человека природою. Но наука обособилась в отдельную державу и зажила буйною, своевольною жизнью. Она была призвана служить творчеству; ради успешности своего служения ей пришлось заняться исследованием своих сил и средств; и, углубляясь, она крепла и ширилась самобытно, питала творчество, но и добывала многое, чего творчество непосредственно не требовало от нее, трудилась усердно и с любовью и кончила тем, что беспредельно опередила все потребности человечества. Наука стала как бы живым организмом со своими особенными законами и нуждами. Утонченность ее приемов, совершенство ее орудий непроизвольно влекут ее к бесчисленным открытиям; и, принося всякое свое открытие в дар своей матери-технике, она форсирует творчество, как подстрекаемое ею творчество в свою очередь до времени развращает человеческий род. Различные способности духа уже не умеряются взаимно в гармоническом строе, но бешено торопят друг дружку своим односторонним и чрезмерным развитием.

44. – Гигантская система современной культуры всецело зиждется на двойственном отвлечении. Отвлечение – специальный метод культуры, другого орудия она не имеет; совершенствуя искусство отвлечения, культура развивается. Она выделила из себя особенный орган отвлечения, науку, и от науки получает уже готовый материал – жизнь обнаженную от всех конкретных признаков, чистую эссенцию бытия; и потому научность – душа культуры. Всего культурнее, то есть всего глубже пропитаны отвлеченностью те сферы жизни, которые наиболее подчинили себя науке.

45. – И вот уже вся людская жизнь приняла новый вид. Подобно болезнетворной бактерии отвлечение распространилось по всему составу человечества и переродило все его органы. В природе отвлечения коренятся две неудержимых тенденции: оно стихийно стремится расширять свой круг, чтобы в пределе стать числом, и оно неустанно делится почкованием внутри самого себя. Куда бы ни проникло отвлечение, оно всюду одинаково действует по этим двум линиям. Всякая сфера нераздельной жизни, где только угнездилось отвлечение, тотчас начинает бродить; отвлечение, разрастаясь и делясь, организует самобытный строй, и вот уже эта сфера автономна, ее творчество почти уже не регулируется всеобщей закономерностью целого, она творит по законам своей специальной техники и загромождает жизнь плодами своего одностороннего и своевольного творчества. Так противоестественно разрослась прежде всего сама наука, орган, вырабатывающий отвлечение, и разделилась сама в себе на бесчисленные дисциплины, умножающиеся с каждым днем; так случилось и с техникой, промышленностью, торговлей, правом. И потому современная жизнь представляет картину болезненного разращения всех органов духа.

VI

46. – Самый страшный нарост на теле человечества – без сомнения промышленность, какою она стала в последние два века. Промышленность по самой своей природе подчинена научному знанию, – техника всегда была посредницей между ними; промышленность развивалась в строжайшей зависимости от успехов науки. Когда же наука достигла своей наивысшей точки и чрез технику передала производству свое величайшее обобщение, тогда для человечества наступила новая эра. С введением машины производство становится всемогущим.

47. – Машина могла явиться лишь тогда, когда наука прошла путь отвлечения до конца, то есть когда удалось понять живую силу железа, угля, воды и их взаимодействие не только как систему механических движений, но уже как систему отвлеченных отношений, выразимую в числах. По всему этому пути расположен ряд преемственных механических изобретений; но машина могла быть построена только на предельном отвлечении – на математической формуле. Машина в своем устройстве олицетворяет абсолютную научность, то есть абсолютную отвлеченность. Самый ход науки, приведший к созданию машины, был не чем иным, как постепенной обработкой человеческой психики в смысле совлечения, отметания ее частных особенностей, засоряющих чистоту наблюдения и обобщения до тех пор, пока не удалось добыть чистейший экстракт духа – неизменную, всеобщую логическую энергию. Дух, так обнаженный, уже беспрепятственно входит в недра естества, потому что первичные движения духа и материи определяются одной и тою же закономерностью. Этот голый механизм духа, эта чистая логическая энергия и действует в машине; от того машина автоматически разлагает природное тело: пред лицом обнаженного духа тварь не смеет предъявлять ни своих личных, ни семейных, ни родовых прав, но и сама покорно обнажает скрытую в ней мировую энергию. Машина стоит между человеком и обрабатываемой им вещью как мощный аппарат отвлечения, переводящий обезличенность человека в обезличенность вещи. Эту чистую логическую силу можно регулировать в ее действии математически точно, ее можно скоплять в одном месте или, наоборот, делить на мельчайшие доли; оттого машина способна вытягивать проволоку неизменной тонины, распиливать дерево на листы тоньше паутины, поднимать тысячепудовые тяжести. Своей безусловной отвлеченностью она раз и навсегда ограждена от вторжений какой бы то ни было личной воли: в рабочем она использует только его родовые свойства, из природного тела извлекает его субстанцию, в своем продукте осуществляет сверхличную идею. Рабочий, природное тело и потребитель стоят пред нею равно униженно как безыменные и безразличные экземпляры своих родов. Сама плод отвлечения, она тремя каналами вливает назад в мир отвлеченность, обезличивая рабочего – трудом, природу – обработкою, потребителя – своим изделием. Логическая эссенция человеческого духа есть яд сильнейший в мире, убивающий безошибочно и мгновенно.

48. – С тех пор как машина воцарилась в промышленности, число вещей стало возрастать с неимоверной быстротой. Мир обезумел, его обуяло бешенство производства. Что ни день, на каждую душу населения приходится все большее количество истребляемых созданий природы и все большее количество человеческой энергии, расходуемой на изготовление вещей. Ежеминутно, ежесекундно на всем пространстве земли миллионы тюков, ящиков и бочек поднимаются на визжащих блоках, тяжело нагруженные поезда днем и ночью грохочут во всех направлениях, пароходы с набитым брюхом бороздят моря, кишмя кишит рабочий люд на пристанях, в рудниках под землею, на складах и заводах, чтобы вырвать у природы мириады тонн живого вещества и переработать его в вещи. Бесчисленные виды созданий, раньше таившиеся под неразгаданными формами, теперь ввергнуты в производство, с тех пор как наука, всюду шныряющий соглядатай, разоблачила их потребительскую или рабочую годность. Подобно тому как если бы кто вздумал получить приплод от дворняжки и волка, чтобы в новом поколении удесятерить злобу домашнего пса, так человек научился сочетать рабочие силы разнородных стихий в чудовищные машины и реактивы, способные молоть железо, расплющивать сталь, разлагать крепчайшие составы. Он обратил в орудия тепло и холод, свет и тьму, падение вод и воздушные волны, он поставил бы на работу все существующее, даже улыбку ребенка и вздох сокрушенного сердца, если бы наука научила его превращать их в орудия, потому что и в них есть энергия, пропадающая теперь для производства. Производству подчинена вся жизнь, так что умный дикарь, пожив среди нас, справедливо заключил бы, что культурные народы, вместо того чтобы жить, заняты единственно очеловечением естества. Недаром именно в наши дни сознанию многих предстало с очевидностью истины экономическое объяснение истории: неверное для прошлых веков, оно теперь почти верно, потому что производство бесспорно главенствует в жизни государственной и международной. Теперь невозможны религиозные войны, угасла буйная жажда завоеваний, умерло честолюбие; внутренняя политика определяется стихийным движением производства, внешняя – заботами правительств о развитии производительных сил страны. Не новых провинций, которые увеличили бы мощь и блеск державы, – теперь ищут новых рынков для сбыта и новых источников сырья.

49. – Потому что производство исказилось в корне и утратило свой природный смысл, превратившись из служебного средства в самозаконное образование. Оно порвало пуповину и зажило самостоятельной жизнью; оно внутри себя выработало свой особенный строй с особенными законами своего существования и развития. На почве отвлечения оно развилось и организовалось, на почве отвлечения и разделилось внутренно на бесчисленные ячейки. Ему уже нет дела до потребностей, которые оно призвано удовлетворять, – оно руководится только своими собственными потребностями и управляется собственными законами. Успехи техники естественно удешевляют выделку, рост производства подгоняет технику, каждая отрасль науки, каждая отрасль техники торопят смежные, рост производства в одной отрасли неизбежно влечет за собою его рост во всех многочисленных сопряженных областях, конкуренция побуждает расширять производство в видах его удешевления, капитал, скопляясь и алкая процентов, ищет себе применения снова в промышленности; и так, в силу ее имманентных законов, в силу тысячи ее внутренних движений, количество производимых вещей растет стихийно, без всякого соответствия живым потребностям, – напротив, уже готовый продукт ищет навязаться потребителю в степях Монголии или в дебрях Камеруна. Производство перестало быть нормальным питанием духа, – оно питает насильственно, форсируя слабую потребность или будя еще спящую. Оно одолевает мир и до времени растлевает человечество.

50. – И прежде всего оно растлевает самого производителя, заменив творческий труд повторением. На заре истории каждая рукотворная вещь была продуктом творчества. Дикарь тратит два месяца на изготовление украшенного лука и полгода на выдолбку чаши, но в этом труде он глубоко осознает себя. Сколько есть в человечестве самосознания, – оно приобретено в творческом труде. А массовое производство – враг творчества, машина по самой своей природе предназначена только повторять с абсолютной точностью. Поэтому ныне производство легко, но и бесплодно; машинный рабочий, без конца повторяя готовый образец, подобен белке, вертящейся в колесе. Теперь один акт творчества приходится на миллиарды повторений; производство уже не учит, а отупляет.

51. – Творчество рождается из неодолимой потребности личного духа воплотить идеальный образ, стихийно зачатый в нем, и чрез то обрести покой. Поэтому творческий труд на всем своем протяжении запечатлен страстным личным интересом: поток чувства, зародившийся в личности, остается личным и тогда, когда, изливаясь наружу, он посредством знания преображает мир. Ступень за ступенью творец возводит лестницу причинностей к лучезарной звезде своей, и каждая упроченная ступень удовлетворяет его в объективной правильности его идеального образа. Сам Мировой Разум ободряет его: «Так: до сих пор ты верно провидел; дальше», – и ликуя, тревожась, страшась, он с неусыпным вниманием ощупью движется дальше ввысь, заботясь только о прочности ступеней да о неуклонном направлении к своей воздушной цели. Нет предела его усердию, его пытливости. Знание в нем – как пожирающий огонь, как боль и радость, совершенно живое и личное; ибо чрез веруемый образ своего видения он ставит на карту не какой-нибудь частный свой интерес, но самую душу свою, ее безвозвратную участь. И ежели его труд венчается успехом, тогда уже нет сомнения: в этом частном случае он верно провидел сущность вещей, они отдали ему свою силу и помощь как сопричастнику вселенской тайны. Отныне он будет смелее доверяться своим видениям, нежели раньше.

52. – Итак, личная заинтересованность от начала до конца – вот признак творческого труда. Предвкушаемая радость конечного успеха распределяется радостью отдельных достижений по всему пути и одушевляет страстным вниманием его последовательные этапы. Таков труд художника. Художник трудится столько же ради процесса творчества, сколько ради результатов своего труда. Если бы его творческие замыслы осуществлялись помимо его личных усилий, как Венера по воле Зевса возникла из пены морской{115}, он проклял бы свой дар и наложил бы на себя руки.

53. – Только творческий труд полон и совершенен, все другие виды труда несовершенны. Есть три типичные формы неполного труда. Труд неполон, когда личная воля трудящегося устремлена не на осуществление творческого замысла, а на цель побочную, по существу чуждую замыслу труда, когда человек трудится, например, ради заработка, или славы, или развития в себе каких-нибудь способностей, или препровождения времени. Чистая форма такого труда – спорт; поэтому в спорте существенная цель труда вовсе устранена: ее заменяет мнимая цель, лишенная всякого реального содержания. Неполон труд и тогда, когда трудящийся осуществляет чужой творческий замысел; здесь цель предуказана извне, и потому одушевление труда поддерживается только радостью частичных достижений. Наконец, еще более неполон труд копирующий, где отсутствует не только изначальный пыл видения, но и радость самобытного осуществления; здесь труд от начала до конца проходит преднамеченные этапы.

54. – В современном обществе всякий труд представляет сочетание нескольких форм, причем, однако, элемент чистого творчества встречается всего реже; даже художник, творя, обычно помнит о славе и деньгах. Но наиболее противоестествен нынешний фабричный труд, соединяющий в себе исключительно все отрицательные черты трех неполных форм. В нем нет и тени личного творческого замысла; при господствующем ныне разделении труда труд отдельного рабочего есть чистое повторение, копирование данного образца, почему он и может наиболее удобно производиться посредством машины. Идеальный образ фабрикуемой вещи, возникший где-то в пространствах, даже целиком не предъявляется рабочему Способы его осуществления также установлены заранее и закреплены конструкцией машин. Таким образом, труд рабочего совершенно безличен как в отношении замысла, так и в осуществлении; и потому весь поток трудовой энергии протекает бесстрастно и вяло. Такой труд чрезвычайно тягостен; ни один человек не стал бы совершать его по доброй воле. Но равнодушный и к цели, и к процессу своего труда, рабочий делает вид, будто он заинтересован своим трудом; интересует же его на самом деле нечто такое, что лишь косвенно связано с его трудом, именно заработная плата. Его личный интерес направлен не по линии труда, а по побочной линии, неудержимо стремящейся разойтись с линией труда; поэтому его усердие ежеминутно склонно превратиться по отношению к труду в корысть и обман. Следовательно, фабричный труд, как повторение ради платы, не только по существу безличен, но еще и эксцентрично-личен – два качества, из коих первое поражает его апатией, второе недобросовестностью. Он полярно противоположен подлинно творческому труду, который на всем своем протяжении есть страсть и пламенная личная преданность, беззаветное самоотвержение, неутомимое прилежание и благоговейная, неподкупная, суеверная честность.

55. – Идеальный образ творческого труда – точно аккумулятор, в котором на время сосредоточилась вся живая энергия личности, без остатка, и труд осуществляющий разряжает, освобождает эту энергию; и потому, чтобы вернуть себе свободу, одержимая личность вкладывается в творческий труд сполна, изо всех сил. Оттого в творческом труде совершается всестороннее раскрытие личности; не только явные силы ее развивают свою наибольшую деятельность, но и вызываются из дремоты к действию силы скрытые, не ведомые раньше самому творцу. Напротив, в фабричном труде личность не расцветает, а глохнет, как заброшенное поле, ее глубокие слои остаются бесплодными и мертвеют. Политикоэкономы не подозревают, какие огромные количества недоданной, невыявленной в мире рабочей силы напрасно пропадают в порабощенной воле трудящихся.

56. – Так в вещах обезличивается не только природа, но и рабочий. А потребитель? – Число искусственных вещей растет неимоверно. Кипит работа на бесчисленных фабриках, миллионы рабочих с быстротой удивительной, с ловкостью фокусников превращают живое естество в вещи. Города и села наводнены вещами, дома загромождены ими; вещи дешевеют с каждым днем, и уже не только богатый, как некогда, но и бедный теперь обставлен их густым строем. Первобытный человек жил среди живых созданий природы: вокруг нас уже ничто не струится, не движется, не цветет; мы окружены исключительно вещами. И этот чудовищный рост производства двояким образом изменил природу вещей.

57. – Живое создание вмещает в своей личной форме несчетные концентрические круги семейства, вида, рода и пр., до последнего, самого широкого круга, который объемлет физико-химические свойства, общие уже всем созданиям. Прогресс техники состоит в том, чтобы научиться использовать в природном теле силы все более широких кругов, погашая в них силы меньших кругов. Надо дробить природную форму на куски все более мелкие, надо разлагать их состав все глубже, ибо чем дальше вглубь естества, тем оно сроднее и послушнее человеческой воле. Оттого в наших вещах почти уже нельзя узнать форму природных тел, из которых они сделаны.

58. – Чувствительна к свету фотографическая пластинка, микрофон слышит звуки в ночной тиши, но более всех аппаратов беспримерно чуток и восприимчив человеческий дух. В необтесанной колоде и необделанной шкуре он яснее ощущает космическое, нежели в крашеной коже и полированной доске; чем больше измельчено и смешано вещество природных тел, тем слабее в нем чувствуется тайна. Из многих потоков, которыми стремится вперед культура, вот один быстрейший: возрастающее обезличение природных тел в вещах. От пищи до тончайших предметов роскоши, вещи, за немногими исключениями, ценятся тем выше, чем бесследнее в них вытравлен облик природных тел. Бедный живет в тесовой избе, одевается в небеленый холст, ест вареные овощи и вареное мясо, а в доме богатого нет голых бревен, его одежда – из крашеных тканей, в его пище мясо и овощи преображены неузнаваемо, и воду он пьет не простую, а смешанную с останками других природных тел, и даже воздух подправляет вокруг себя частицами цветочных трупов.

59. – В вещах обезличиваются не только природные тела и рабочий, – обезличивается и потребитель. Так как каждая особенная вещь требует для себя специальной степени дробления и специального смешения природных тел, то фабрикант, стремясь удешевить производство, естественно норовит изготовлять возможно большое количество одинаковых вещей из однородной массы. А для того чтобы вещь продавалась в большом количестве, она должна удовлетворять большое число людей, то есть необходимо, чтобы возможно многие узнавали в предлагаемой вещи свою собственную преднамеренность и свой образ красоты. Поэтому в современных вещах отсутствуют все тонкие оттенки индивидуального сознания и вкуса; пред ними я – не личность, не единственный, а любой из обширной группы людей.

60. – И вот эти-то вещи, втройне обезличенные, окружив нас плотной толпою, воспитывают нас своим непрестанным присутствием. Живой дуб полон тайны и внушает благоговение. Не мысля знаешь, что он, как царь, – и лицо, и символ. Он стоит пред тобою отдельный, целостный и неповторимый, замкнутый в индивидуальную форму и утверждающий свое личное бытие. И в то же время его вид уводит твое сознание в даль его отдельного преемственного ряда, и чрез него – в беспредельную ширь всеобщего бытия; он учит тебя знать единство вселенной и железную связь ее законов. Эта наука, преподаваемая человеку живыми созданиями природы, есть высшая и нужнейшая из наук, ибо единственная, какую он воспринимает целостным духом. Ее-то не содержат в себе человеческие вещи.

61. – В этом письменном столе еще уцелел некий скудный остаток сил живого дерева, которые человек частью умышленно сохранил, частью не сумел истребить. Волокнистость дерева, его твердость и мягкость, его вес и химический строй – последние, тлеющие угли костра. Их уже ничто не оживит, они неудержимо гаснут, – мы говорим, что вещь изнашивается. Гаснут же они потому, что эта вещь мертва. В природном создании пребывает некий творческий дух, зиждущий и обновляющий создание; в человеческой вещи нет этой зиждительной силы, и оттого она неспособна рождать из себя подобную себе; оттого же между ее частями нет органической связи: ножки стола не выросли из стола; и оттого же, наконец, она неспособна сама регулировать свою жизнь сообразно с изменениями окружающей среды и восстановлять свое равновесие, когда оно нарушено.

62. – Что говорит нам человеческая вещь? Безмолвно созерцая природное создание, мы внемлем гармонию сфер; искусственная вещь, как голос природы, почти нема: лишь еле внятно шепчут в ней последние силы ее организованной формы. Зато громко и уверенно говорит из нее человек. В эту смесь обезображенных обломков природы вложена некая Идея: ей- то подчинены и ею связаны между собою все части вещи.

63. – В человеческой вещи надо различать идею и содержание. Идея вещи всегда проста и рациональна: идея вещи – ее практическое назначение. Идея чернильницы – быть вместилищем для небольшого количества жидкости, идея стены – быть вертикальным ограждением пространства. Напротив, содержание вещи сложно: оно состоит из многих частей, рассудочных и чувственных, но всегда подчинено идее; своими рассудочными элементами оно непосредственно служит идее, то есть повышает годность вещи, эстетическими оно пытается замаскировать наготу идеи, потому что человек бессознательно стыдится своей корыстной рассудочности. Будет ли входное отверстие чернильницы широко или узко, вертикально или наклонно; велика ли ее емкость или мала; дана ли ей форма склянки или чаши, или какая-нибудь другая; сделана ли она из стекла или металла, украшена или нет, – все эти признаки вещи составляют в совокупности ее содержание. Как нет вещи без идеи, так нет вещи без содержания. Но идея – царь и душа вещи; все ухищрения человека бессильны скрыть наглое бесстыдство попирающей содержание идеи. Она одна властно говорит в вещи, и почти только ее слышит в вещи человек. Идея вещи тупа и эгоистична, как гном; она знает только себя и хочет быть только собою. Едва родившись, она уже неподвластна человеку и с злым упрямством отстаивает свою корысть. В богатом воображении человека вокруг нее увиваются и льнут к ней чудные феи, но гном ходит среди них, как плантатор на невольничьем рынке, и выбирает в свою дворню, в содержание вещи, только тех, кто может быть ему либо рабом, либо наложницей. Все содержание вещи – рабы и наложницы гнома-идеи; в его доме из глины, дерева или металла никто не смеет ему прекословить. Оттого красота и не пытается войти в его дом: она любит свободу; к нему идет в услужение лишь ветреная миловидность. У него есть среди челяди старые слуги, с которыми он издавна сжился, – бессменные части содержания; других он меняет часто. Он бережлив и любит порядок, оттого так скучны наши вещи: прямые линии и прямые углы, круг и его части, горизонтальные или вертикальные плоскости, и симметрия во всем. Он большею частью стар, Мафусаиловых лет{116}, но от старости только крепче и деспотичней. Идея вещи ясна и оттого бедна: прямолинейная целесообразность пользы. Назойливо и однообразно твердит нам вещь свою односложную и слишком понятную повесть. В моей комнате все мертво, и из всех вещей смотрит мне в глаза трезвым взглядом рассудок, человеческий – мой собственный рассудок. Они не выводят душу в мировой простор, а замыкают ее в ней самой. Они рассудочностью кормят душу и обезличивают ее своей безличностью.

64. – Некогда человек жил среди живых созданий природы, то дружа, то враждуя с ними, как в родной семье. Теперь их соседство ему несносно, он не любит смотреть им в лицо; надо истребить следы их наружности в человеческих вещах, чтобы уже ничто не напоминало о ней. Но и собственный облик в своей единственности еще страшит его, потому что своеобразие личности – та же стихия; и для того, чтобы вещи были не слишком верными зеркалами, он обезличивает в них и самого себя, насыщая обезображенные останки природных тел образом среднечеловеческим. Оглянись каждый один в своей комнате: все кругом – мертвые и безличные вещи; некуда обратить взор, чтобы он не встретился с глазами гомункула{117}, засевшего в комочке перетертой материи. Работая по способу двойного отвлечения, обезличивая природу чрез обезличение человека, производство, слуга жизни, сделалось ныне ее тираном.

65. – Ибо всякое движение, возникающее в природе, стремится возрастать бесконечно, и природа не ставит ему никаких преград, пока его рост не перейдет некоей таинственной черты. Она поощряет всякую жизнь и, однако, жестоко карает чрезмерный расцвет; она лелеет многое, что, разрастаясь как курдюк, влечет создание к гибели. Так и человек свободен идти до гибели по каждой из открытых ему дорог. Отвлечение, орудийность, производство врождены человеку; но в отличие от всех других созданий он не совсем подчинен власти роковых определений: разум способен наблюдать последствия человеческих дел и по последствиям уразуметь ошибку.

VII

66. – Преображая природу вокруг себя, человек в неисчислимых внешних усилиях неосторожно накоплял внутри себя враждебную силу, порабощавшую его самого. И новый восстал над ним господин, страшнее природных сил: сверхличный, логический разум. Он самодержец, и все сущее – ему лишь орудия, в том числе сама человеческая личность. Человек двояко подвластен сверхличному разуму Ибо, во-первых, человек – и сам явление природы, столь же хаотическое пред очами разума и столь же опасное, как хищный зверь. Темная воля его, клубящаяся чувством, кипящая страстями, поминутно высылает в мир неукротимые желания, которых ни он сам, ни его ближние не могут заранее предусмотреть и учесть. Притом стихия, заключенная в личности, более могущественна, нежели стихии природного мира, так как в своем неистовстве она действует всеми средствами, какими разум вооружил личность для внешней борьбы; и укрыться от нее невозможно, потому что она в самом человеке. Во-вторых, объективный разум может осуществлять свои замыслы не иначе, как волею и трудом отдельных людей; его единственное и непременное оружие над внешней природой – духовный механизм личности. Поэтому человеческая личность подлежит общему закону орудийности: подобно лошади и железу, она должна быть целесообразно обработана для служения. Итак, природный человек, во-первых, опасен для себя и для общества, во-вторых, и вовне беспомощен для себя и бесполезен для общества. Так он вдвойне становится объектом культуры: как стихия сам и как орудие над внешней стихией.

67. – Двойная выучка эта, требуемая разумом, по существу едина: человек должен быть обезличен. Ибо внутреннее устроение личности есть вместе ее орудийная годность; обезличенный дух и сам в себе покоряется законодательству сверхличного разума и родовой силой своею свободно входит в родовые недра других созданий, чтобы познавать и творить. Поэтому всякое нравственное воспитание человека в полной мере своей повышает его познавательную и техническую способность, и, наоборот, отвлеченное знание и техническое уменье целиком превращаются в нравственное самообладание. Все три средства по существу тождественны как подчинение личности объективной норме, закону. Итак, двуединая выучка, которой подлежит человек, может осуществляться тремя способами: моральной дисциплиной, знанием и техникой.

68. – Подобно тому как узурпатор, воздвигнув первоначально шаткий престол, слабой властью своею сеет соблазны, и чем более упрочивается во власти, тем успешнее соблазняет на покорность себе, так разум в личности крепнет каждой своей победою для сугубых побед. Чем больше человек успевает в двуединой выучке, тем ревностнее, по внушению окрепшего в нем разума, жаждет обезличиваться дальше. И вопреки господствующему мнению, в этом деле нет противоборства между волею каждого и волею всех. Каждый отдельный ищет обезличиваться ради собственной выгоды, – иначе его растерзают страсти и он останется бессильным вовне; но не менее важно для него и обезличение его ближних, потому что в обществе все связаны круговой выгодой самообладания и технической умелости. Поэтому общество всячески поощряет обезличение каждого. Из отдельных умов эта готовность вливается в общество, образуя в нем идею непререкаемого долга, и затем удесятеренной в силе возвращается в индивидуальное сознание. В обществе, как и в отдельной личности, поступательное движение разума само ускоряет себя, но ускорением, еще несравненно быстрее возрастающим. Культурное сознание общества со временем все более опережает действительную обезличенность его членов и, опережая, нудит ее своим авторитетом.

69. – Средств обезличения, как сказано, три: нравственная дисциплина, знание и техника. Каждое из этих трех воспитательных средств имеет свое частное назначение: дисциплина – обуздывать чувство, знание – познавать мировые законы, техника – преображать естество; и потому каждое развивается самостоятельно. Но действуя раздельно по целям, все три действуют одним и тем же орудием – отвлечением, и потому их влияние на личность тождественно. Историю человечества можно рассматривать как чередование их господства. Отдельное общество то с ревностью предается прямому воспитанию воли, уча личность смиряться пред велениями веры, то силою обезличения, приобретенной в религиозной практике, быстро поднимает на высшую ступень знание, а с ним и труд, и вслед за тем снова обрушивается на волю дисциплинарным навыком углубленного знания и усовершенствованной техники. Но в подъеме и падении отдельных волн совершается действие общего закона: долг, знание и труд, раздельно воздействуя на личность, преображают ее целостно. Вот почему в преддверии культуры с незапамятных времен поставлена школа, чтобы неокрепшему еще духу прививать двойной орудийный навык – готовность самому терпеть отвлечение и способность действовать чрез отвлечение вовне. Воспитание и образование, сообщаемые школой, тождественны по смыслу; они взаимно питают друг друга и двойной обработкою – дисциплины и знания – тем успешнее обезличивают дух.

70. – Некогда человек был зверь и целен как зверь. Но в первобытной цельности духа забрезжило смутное чаяние совершенства и постепенно разгорелось солнцем в уверенное предвидение предельного совершенства – в религию. Что было в отдельной личности наиболее неповторимо заветного, то предстало как объективный закон; так возникло первое чувство сверхличного долга, первое побуждение личности к самоотречению. Религия явилась первой по времени и самой могущественной школой обезличения; следовательно, обезличение человека началось добровольно и бескорыстно. Но в первых же зачатках религии открылось чудо: бескорыстная покорность нездешним силам оказалась необычайно прибыльной здесь, на земле; обезличение давало чудесную власть над самим собой и над миром. Цельная личность всемирна и никуда не может проникнуть, ни на что воздействовать, даже на самое себя, ибо ей нет ничего внеположного, но все в ней и она во всем; вера же не только погашала в человеке его страстную волю, но этим делала его также способным внедряться в естество; пред обезличенным духом мир раскрывался покорно: познавай и твори! Это было одно из величайших открытий человека – что духовное древо веры приносит осязательные плоды. Невидимый Бог оказывался подателем вещественных благ; отдавая ему свое личное своеволие, человек получал взамен чудесные дары самообладания и отвлечения. Эту связь вещей человек постиг не сознавая; не умел разглядеть в себе колес и приводных ремней, которыми вера перерабатывалась в обезличенность, а обезличенность – в познавательную и техническую умелость, но видел конечные звенья цепи – веру свою и земное благоустройство, – и правильно, хотя наивно, признал между ними причинную связь. Оттого и окрепло в нем сознание реальности Бога. А по мере того как складывалось общество и выступала на вид круговая зависимость его членов, вера становилась всеобщим и принудительным делом, взаимным поощрением всех к обезличению каждого.

71. – Так самое интимное в личности побуждало ее к обезличению; целостный образ совершенства изнутри разлагал личность, чтобы чрез ее дробление осуществляться вовне по частям. На протяжении тысячелетий религия оставалась главным воспитательным средством, учила человека смиряться пред сверхличной волей и тем готовила его для культуры. Преображенный верою, он мог познавать и творить. И настал срок, когда вскормленные ею наука и техника окрепли сами, укоренившись в обезличенном духе; тогда религия стала, казалось, более не нужна. Так мать невольно приближает разлуку, научая ребенка знаниям и умениям, которые увлекут его вдаль. Доныне воля к самообезличению била, как родник, из живого центра, из образа совершенства, теперь наука и техника, оторвавшись от веры, превращаются в аппараты механического обезличения и отвлечения. Этот перелом становится явным в Европе с половины XVI столетия. Могучее напряжение веры в период Средних веков разражается небывалой кипучестью естественных наук в XVI и соответственным расцветом техники с конца XVIII века. Отныне наука и техника самочинны; их уже не движет целостный дух в очарованном восхождении: они сами вырабатывают в личности энергию отвлечения и ею движутся движением самодовлеющим, не вверх к всецелому совершенству, а горизонтально – в пустую даль. Оттого так быстр и безудержен их бег на протяжении двух последних столетий. Но спешат они в силе и славе по давно проторенным путям, и все новое в них – разработка древних открытий. Они были гениальны в младенчестве – теперь они только искусны.

72. – Знание и техника с самого начала устремились по двум путям; один имел целью прямое преображение человека, другой – преображение внешней природы, осуществимое только силами преображенного человека. Таким образом, на обоих путях человеку было предопределено обезличение, там как самоцель, здесь как средство. Человек подлежал той же обработке, какой он сам подвергает природные тела: все личное, чем один отличается от всех, должно быть погашено в нем, чтобы свободно могла проявляться родовая сущность. И культура пошла по этим двум путям: естественно-научное знание и естественно-научная техника воспитывают человека как орудие для внешней цели, педагогика, право, мораль и весь строй общественной жизни воспитывают его непосредственно в нем самом.

73. – Естественно-научное знание призвано, конечно, стать некогда главнейшим воспитательным средством; но до сих пор наука в чистом виде еще слабо воздействует на человечество. Зато она обильно вливается в народную массу чрез посредство законов и учреждений, особенно же чрез труд и технику, кристаллизуясь в производстве, и могущественно воспитывает людей мириадами троякобезличных вещей, потому что созданных обезличенным трудом из обезличенного вещества на вкус безличного потребителя. Главным же наставником человека все еще остается физический труд, неизбежный для большинства. Без обезличения труд невозможен: и по мере того как наука сама в себе, бесцельно и бескорыстно, вырабатывает наилучшие приемы обезличения, – техника перенимает их у нее и тем совершенствуется. Полное насыщение техники научностью достигнуто наконец в машине, которая и есть совершеннейшее из внешних орудий культуры; она обезличивает трудящегося безошибочно и до конца.

74. – Но всех объемлет без исключения и каждого воспитывает поминутно от рождения до смерти та многообразная система, которая имеет своим предметом прямое воспитание человека. Уже первоначальное, целостное обезличение веры таило в себе начатки раздельных человеческих отвлечений, зародыши права, педагогики и морали; и разрастаясь, обособляясь во времени, эти специальные органы еще тысячелетия оставались укорененными в религии, то есть в целостном образе совершенства. Они были им порождены в человеческой воле как орудия его осуществления, и только в строгом подчинении ему был залог их верного действия. Но отвлечение и здесь, как всюду, перерождало самую ткань; оно быстро ширилось и очерчивало свою сферу, одновременно дробясь внутри себя и тем дробя жизнь, пока педагогика, и мораль, и право не оторвались от своего общего корня и не зажили самостоятельной жизнью. С тех пор они сделались язвами на теле человечества. Самодовольные, бесцельножадные, они разрастаются неудержимо и без конца дробятся внутри себя. И так как содержание в них иссякло, – тот живой поток воли, которым питал их образ совершенства, – а остался только самодовлеющий метод, отвлечение как цель в себе, то они отдались в подданство науке, поставляющей непогрешимые рецепты отвлечения для всех людских нужд. Они стали автономны, не служат больше целостному образу совершенства, и потому их махровый расцвет бесплоден. Но, напояясь научностью, они достигают все большего искусства в обезличении человека, в бессмысленном обезличении, которое никуда не ведет, но есть только отупляющая дрессировка его для внешней цели. Так вол, обученный покорности и хождению в ярме, не выше, не совершеннее быка; но он исполняет работу, на какую его дикий собрат неспособен.

75. – В этой сложной воспитательной системе единая задача распределена между многими органами. Из них важнейшие два – власть и деньги. Власть есть начало, скрепляющее всю систему. Власть основана на отвлечении; подвластный рассматривается не как этот, особенный и впервые сущий, а как безразлично-единый в общем составе подвластных. Власть не знает лица: ее объект – родовое в личном. А так как отвлечение есть плод познания, то власть рождается в познании и им же питается. Только знание дает власть над познанным, другой власти нет. И потому, как бы ни были скрыты познавательные корни власти, они всегда существуют; даже Наполеон, попав на Марс, без знания марсиан не приобрел бы власти. То знание, из которого первоначально возникает власть, разумеется, в высшей степени грубо и неточно; оно совершенствуется со временем, и власть, если она правильно сознает свои интересы, естественно вступает в общение с зарождающейся наукой, и ласкает ее, и черпает в ней все более точные методы отвлечения, чем и крепнет.

76. – Но знание, как сказано, двулезвийно; мы познаем родовое в единичном, поскольку в нас самих родовое начало превозмогает личность, и всякое отвлечение есть в сущности самоотвлечение. Поэтому и власть, как основанная на отвлечении, может излучаться только из самоотрешающейся воли, как свет из сгорающей свечи. Первым властителем был не сильнейший, а наиболее способный на самоотрешение и потому наиглубже постигший родовую тождественность многих. Этот закон власти был, разумеется, очень рано угадан людьми. Платон предлагал вручать власть философам, то есть тем, кто в опыте чистого познания более всех людей научился погашать свою личность{118}; но и задолго до Платона царство было у всех народов неотделимо от жречества, потому что непосредственное подчинение божеству обеспечивало в царе наибольшее самообуздание. В первобытном обществе, где личность еще сравнительно цельна, власть зарождается по мере того как знание, труд и вера обнажают в личности род; личное своеобразие выветривается, и из-под него проступает гранитная основа: обезличиваемые познают свою тождественность. Тогда возникает потребность создать планомерный образ совместного существования тождественных; первой формой его является вече. Оно несговорчиво и беспомощно, потому что каждый член его – еще резковыраженный характер. Когда растущему спросу снизу приходит навстречу сверху гениальная самоотрешенность одного, то зачинается царство. Так возникает связь власти и подчинения. Эта связь, по общему закону отвлечения, раз возникнув, самочинно укореняется и растет. Власть уже сама становится могучим средством обезличения, подчинения каждого единым для всех законам, и по мере того как обезличивает, геометрически крепнет для дальнейшего обезличивания.

77. – На этой стадии власть вырабатывает свою механику. Власть по существу формальна и служебна; но кристалл отвлечения здесь, как и всюду, вызывает кристаллизацию всей сферы; и вот начинается расширение и внутреннее деление власти, совершенствование ее техники, гармонизация ее частей. Власть превращается в самозаконный организм внутри нации и приобретает собственную волю, которая есть частью формальная воля ее техники, частью произвол ее носителей. Отныне власть закупорена для циркуляции народной воли и вследствие этой закупорки болезненно разрастается, изнуряя жизнь правовым отвлечением.

78. – Так как властвование и повиновение соотносительны, то власть равно может проистекать либо из самоотрешения правящих, либо из обезличения подданных. На первых порах деятельным началом в союзе является властвование: оно насильственно внедряет в личность родовую волю и тем обезличивает ее. Заодно с принудительными нормами власти в том же направлении работает вся педагогика обезличения, образующая культуру, – религия, знание, техника и пр. Но с ростом общего обезличения центр тяжести постепенно передвигается сверху вниз, из властвования в подчинение. Большинство подданных становится все более однородным, и личность все реже протестует против уравнительного закона, а с тем вместе отпадает необходимость принуждения. Следовательно, насилие не есть внутренне-обязательная принадлежность власти. Власть только до тех пор присваивает себе монополию насилия, пока в обществе много не сломленного личного своеобразия, которое надо отсекать мечом; когда же масса достаточно обезличена, власть неизбежно теряет характер внеположной народу, то есть принудительной силы. Родовая воля в каждом победила личность, и потому каждый добровольно подчиняется общему приговору как велению объективного разума; власть и подданство совпадают: возникает демократический строй, самоуправление.

79. – Деньги – одно из гениальнейших созданий культуры как орудие уравнительное по преимуществу. Рубль двулик, как Янус: он смотрит назад и вперед{119}. В сознании трудящегося рубль есть прежде всего определенный образ прошлого, именно воспоминание о труде, затраченном на его приобретение. В трудовом рубле это воспоминание бывает весьма тяжело, в нетрудовом оно совсем отсутствует; следовательно, в качестве воспоминания ценность рубля есть величина субъективная и переменная. Вторым лицом рубль обращен к будущему как ручательство за осуществление многих желаний. И так как состав желаний и степень их настоятельности совершенно различны в разных людях и даже по времени в одном и том же человеке, то и вторая ценность рубля, обращенная к будущему, очевидно, вполне субъективна. Из этих-то двух переменных складывается общая ценность рубля. Для чернорабочего она равна весу его тяжелого дневного труда плюс вес его насущных потребностей; напротив, в руке миллионера рубль легковесен, так как первый вес в нем отсутствует, а второй измеряется потребностями обычно ненастоятельными. Отсутствие воспоминания в нетрудовом рубле делает то, что даже при равных потребностях деньги легко нажитые издерживаются легче. Наоборот, тяжесть воспоминания в рубле подчас так велика, что вытесняет из сознания ценность рубля, обращенную к будущему. Оттого люди тяжелого труда часто сорят своим заработком или пропивают его, чтобы кратковременным угаром заглушить воспоминание. Здесь покупная ценность заработанных денег так несоизмеримо мала сравнительно с затраченным усилием, что человек презирает ее и топчет ногами, как тот, кто, купив много билетов в лотерее-аллегри{120}, выиграл одну безделушку, которую тут же с досадой отдает детям. Итак, в действительности ни один рубль не равен другому. Но культура отрицает в рубле все субъективные различия и узаконяет в нем вместо бесчисленных реальных ценностей одну неизменную отвлеченную ценность, вследствие чего старая больная прачка-вдова, талантливый и бедный композитор и никогда не трудившийся акционер получают в обмен на свой рубль одно и то же количество хлеба или лекарства. Это страшное дело стало привычным; личность уже до такой степени умерщвлена в человеке, что почти не чувствует боли, когда при каждой трате объективный разум кладет ее на прокрустово ложе и отсекает все то, чем она в данном рубле именно беспримерна: субъективность воспоминания и субъективность потребности. Сердце-то живо и истекает кровью в мир, но разум личности умер или зарылся в ил, не видит, что с этой кровью уходит из личности самая жизнь. Другого назначения деньги не имеют: они – только знак, что личное отсечено без остатка; и символический смысл денег обнаруживается в том, что его носителем может быть безразлично и кусок полезного металла, и ничего не стоящий обрезок бумаги. Мировая деятельность денег колоссальна. Изо дня в день ежеминутно, в миллионах и миллионах отдельных актов, они обгладывают личность, как вороны падаль, – и сами они, и еще более хищные дети их: вексель, акция и пр. Между тем они были изобретены некогда для нужд еще индивидуального обмена. Так и всякий организм общественного быта, возникший для пользы целого, превращается при безудержном росте отвлечения из здорового и нужного органа в болезненный нарост и, непрестанно делясь внутри себя, множит число наростов, смертельно изнуряющих человечество.

80. – Деньги, без сомнения, – самое совершенное уравнительное орудие, каким располагает культура, но и все другие ее органы служат той же задаче. Общественный строй основан всецело на отвлечении; общество отрицает всякую неотчуждаемую личную особенность и признает реальными только состав и механику сил, одинаковые во всех людях. Каждое проявление индивидуальной воли рассматривается в отвлечении от личности, как законченный и объективный факт, и оценивается и подвергается воздействию наравне со всеми однородными проявлениями всех других личностей. Отвлечением действуют две гигантских системы, приводимых в движение – одна властью, другая – деньгами: право и экономика.

По одному или немногим общим признакам государство соединяет в классы или сословия миллионы различных людей и предписывает им одни и те же права и обязанности, высчитанные путем отвлечения. Статьею уголовного закона оно отвлекает от конкретности поступок глубоко своеобразный как по причинам, так и по последствиям, и судит его на основании объективной нормы. На отвлечении основаны труд, торговля и промышленность, все законы нравственности, приличия и моды, даже половая жизнь в виде продажной любви. Человек вплотную охвачен со всех сторон адской тысячерукой машиной: как спастись? Когда ему грозит явная опасность, от голода или холода, от нападения или болезни, – он защищается; но культура изобрела другой способ: она не пронзает личность до дна в одной точке, – нет; но острым ножом отвлечения она снимает с личности почти безбольно каждый раз лишь одну тончайшую оболочку целиком, и не навсегда, а только на мгновение, вот, пока я совершаю это частное действие в общественной среде. Но этих действий так много и способы отвлечения так искусны, – смотришь, твоя личность расточена без остатка.

81. – В бесконечном ряду поколений, все более разгораясь орудийной алчностью, человек исказил свою природу, и ныне он рождается уже готовым для орудийного творчества; его дух перерожден наследственным навыком отвлечения. Здесь он с первой минуты вступает в круг безличных вещей, потом в круг отвлеченных понятий и, наконец, в круг отношений, основанных на отвлечении. Потом школа искусно и долго учит его подавлять в себе непосредственные движения воли и насыщает его дух отвлеченным знанием. Когда же, обученный для деятельности, не для бытия, он выходит в жизнь, она объемлет его хороводом мятущихся призраков, и сам он покорно растворяется в ней. Природу он воспринимает как систему безличных сил; на что ни обратит взгляд, чего ни коснется рукою, все сбрасывает свой лик и являет устрашающий остов рода. Дуб ли растет у дороги, держишь ли камень в руке, – ты тщетно силишься разглядеть собственные черты этого дуба, этого камня: туман родовых представлений застит взор. Но и общество людей сливается пред ним в серую массу. Все их общения орудийны; человек разучился видеть в брате своем целостное и неповторимое, а разложил его, и тем самым себя, на общие признаки. На что мне знать лицо продавца, извозчика, почтальона? – мне нужна в них работа родовых сил. И сам я для них не личность, а объект их воздействия, единица родовой группы. И нет разницы между человеком и вещью: для государства гражданин, для торговца покупатель, для фабриканта рабочий – только экземпляры соответственных видов, как для покупателя товар и для рабочего дерево, которое он строгает. Так изо дня в день мы живем в отвлечении, общаемся не с личностями, но сквозь личности – с их субстанцией, и сами на каждом шагу терпим отвлечение над собою. В этом мире орудийной ярости человек ежеминутно чувствует себя разлагаемым на свои родовые свойства; каждое действие ближнего возводит его на эшафот. Среди неисчислимых отвлечений, совершаемых надо мною, где моя личность? Она растерзана в клочья, ее клюют, как падаль, и продавец, и закон, и рубль, и вещи, окружающие меня. А сердце тоскует и зябнет, потому что сердце живет только личным. Только пол, неугасимо горящий в нас, еще озаряет и греет сближаемых им. Смотри, как вокруг его костра теснятся мужчина и женщина, родители и дети, братья и сестры, как они греют здесь свои холодеющие сердца, как в неверном свете жадно ловят неповторимые своеобразием милые черты! Спеши и ты насмотреться полуослепшими глазами на лицо, любимое тобою! Это – последнее, что ты еще видишь раздельно.

82. – Трагизм человеческой судьбы – в том, что человек поставлен в необходимость примирять два противоречивых начала. Пока личность целостна, она неизбежно воспринимает и всякое другое создание как целостное, как личность, и потому встречает неодолимую преграду в личных волях всего, что ее окружает; то есть, как целостный, человек не свободен. Свободу личность обретает только чрез отрицание и разрушение чужих личностей; но разрушать их она может только разрушая собственную целость. Она становится тем могущественнее вовне, чем более дробится внутренне; в завоеваниях она утрачивает свое сосредоточенное единство, как армия Александра Македонского, оставлявшая гарнизоны в покоренных городах. На выбор даны – либо полнота, непосредственность, природная напряженность человеческой воли, и с ними – ее совершенное бессилие в мире, либо действенное могущество воли, но вместе с хилостью, подрывающей самое могущество. Там изначальная немощь, здесь немощь как неизбежный конец.

83. – Наука есть только проверенное и упорядоченное восприятие, техника учит приемам внедрения, но ни та, ни другая не способны рождать из себя творчество. Для того чтобы был создан горшок, нужны были не только знание свойств глины и умение сделать горшок: нужна была еще идея горшка. Откуда же она? Человек объемлет ряд единичных явлений родовым понятием и ряд других – другим родовым понятием; из двух родовых понятий он образует умозаключение, которое выражает неизменность их взаимного отношения. Владея одним умозаключением или многими разнородными, он знает, но еще не может действовать: для действия он должен обладать по крайней мере двумя умозаключениями, имеющими общий член. Он образовал два отвлеченных понятия: человек и смерть; потом установил постоянство их отношения и получил умозаключение: все люди смертны. Точно так же он из двух родовых понятий: цикута{121} и смерть – образовал второе умозаключение: цикута причиняет смерть. Теперь у него их два; и вот он скрещивает их в их общем члене, в понятии смерти и получает правило техники: соком цикуты можно убить всякого человека. Теперь он не только знает, но и умеет. Однако какое отношение имеют это знание и это умение афинских судей к судьбе Сократа? Пусть себе судьи знают это, как и многое другое, – Сократ пойдет домой обедать. Да: их знание и умение сами по себе инертны, но приобретают жизнь и реально вторгаются в мир – в силу замысла, лежащего вне их и не имеющего по своей природе ничего общего с ними: воля человека сообщает им движение и указывает их движению путь. А воля – это личность в человеке. Только целостная личность движет сильно и по верному направлению, потому что в ней жарко пылает образ совершенства. Культура сама готовит себе гибель, ослабляя и калеча из чрезмерной жадности свою единственную движущую силу – индивидуальное желание.

84. – Мир оживлен, как никогда, гулом и грохотом целесообразных движений полна земля: это ли гибель культуры? Прилежно трудятся миллионы рук, вертятся колеса бесчисленных машин, гениальных машин, с каждым днем все более гениальных; наука шутя посрамляет ум своими открытиями, техника – фантазию; за два века мир небывало расцвел довольством, безопасностью, просвещением. Все это богатство объективный разум нажил усердием своей верной рабыни – личности. Но за долгие тысячелетия личность изнурена самообузданием и трудом. Сам объективный разум, движимый ее же энергией, слабеет с ее угасанием и уже больше не диктует ей новых замыслов. Вся эта кипучая деятельность культурного человечества – уже не страстное творчество, как когда-то, а только виртуозная разработка древних идей и, больше всего, – повторение, несчетное множение. Объективный разум, конечно, издавна предвидел эту опасность и поступал как добрый хозяин, который подкармливает своего переутомленного вола. Вот почему культура никогда не шла одним путем – обезличения, но всегда, с древнейших времен, делала уступки личности, до поры не изгоняла ее из тех убежищ, где она еще сохраняла свою цельность. Так, когда личность построила себе семью, культура одобрила ее выдумку и всей своей властью оградила неприкосновенность семьи: ей было выгодно, чтобы личность набиралась сил в семье. Ей было выгодно, чтобы религия и искусство поддерживали в личности врожденный ей жар, готовность жить и творить, – и она взяла их под свое покровительство и не скупилась на вспомоществование им. И в наши дни социальный быт еще во всех направлениях изборожден стезями, на которых личность сравнительно безопасна, и каждый день культура изобретает или, может быть, разрешает новые средства к частичному ограждению личности, особенно в педагогике и праве. Но все тщетно: логика культуры сильнее ее предусмотрительности. Отвлечение – ее единственный метод; и отвлечением она не может не шириться, и потому неизбежно разлагает отвлечением все уцелевшее в личности, разрушает все убежища цельности, выстроенные с ее же помощью. Только одна есть в мире целесообразно действующая сила: страстное хотение, питаемое образом совершенства; но страсть беззаконна пред очами разума; как же сделать, чтобы подчинить стихию закону, не ослабляя ее? Обезличение человека влечет за собою сперва сумасшествие, а потом и смерть культуры.

VIII

85. – Любовь есть полярная противоположность культуры, потому что любить значит как раз целостно воспринимать чужую личность. Этот образ любимого, напечатленный в тебе, образ ее живого единства, – он твой, только твой; утверждая его, ты утверждаешь целостное своеобразие твоей собственной личности. Неверно говорят, будто в любви человек отрешается от своего «я»; напротив, только любящий в своей любви реально полагает себя и познает себя как неделимое и единственное; только в любви личность неприкосновенна, как в неприступной крепости. Любовь есть высшая школа самопознания, ибо она одна дает человеку полное самопознание, тогда как творчество учит нас знать себя только частично; а познавать себя значит познавать свой образ совершенства. Ты в готовом стуле увидал твой образ более совершенного стула; воплотив этот идеальный образ, ты в стуле, созданном тобою, отчетливо познаешь определенные черты твоего образа совершенства. Художник в своем творении воплощает и делает для себя реальным многие еще туманные черты своего образа совершенства; но только любящий воочию созерцает в любимом весь свой образ совершенства, не расчлененный, не отчетливый в частях, но полный, и именно в силу полноты невоплотимый и невыразимый.

86. – Когда мать, в отсутствии, мысленно вызывает пред собою образ своего ребенка, ее страстное видение как бы ограждает его крепкой стеною и повелевает всем вещам: «Да будут его бытие и целость неприкосновенны!» Этот образ ее ребенка создался в ней глубоко-лично; в его своеобразии она утверждает свое, в его ненарушимости цела ее собственная личность. Люди всегда смутно чувствовали роковую связь между человеком и его зеркальным отражением: в любви эта связь осязательна. Любимый ребенок – зеркальная поверхность, в которой мать видит отраженной себя, так что образ ребенка, живущий в ней, – отражение ее собственного лика. Но любовь – магическое зеркало: в ней реально живы оба – и отражающий предмет, и глядящийся лик, мать и ребенок; и не только зеркальный образ точно воспроизводит малейшее изменение глядящегося лика, но и наоборот, глядящийся лик реально претерпевает всякое изменение отражающего предмета. Поэтому связь любви не призрачна, а совершенно конкретна, действеннее всякой другой связи на земле. Самая очевидная причинная зависимость материальных вещей еще груба и относительна в сравнении с этой связью. Вертикально вращающееся колесо приводом вращает горизонтальное, и переход их вращения можно регулировать микрометрически{122}; но беспредельно полнее и тоньше, с несравнимой и абсолютной чувствительностью переживает мать боль и радость ребенка чрез изменение его образа в ней, который есть вместе ее собственный образ.

87. – Поэтому сладко также и быть любимым. Все общения разлагают тебя, каждое утверждает, как единственную реальность в тебе, лишь родовой признак, тот или этот. Но ты ведь не связка признаков: ты живой и цельный. Оттого томится дух в орудийных общениях, и меркнет в нем его огненный центр, образ совершенства. Только в любящем взоре ты можешь видеть себя отраженным целостно, неразложимой и беспримерной личностью. И какая радость вечно снова находить себя здесь, возвращаясь с людного торжища, чувствовать себя целым в ограде чужой целости, в любящем сердце, которое ради собственного своего спасения собрало и хранит в себе твой расточаемый лик! Так древняя мудрость Египта олицетворила в образах силу любви. Сын земли и неба Озирис – не Человек ли? Его убил родной брат и тело его рассек и разнес во все концы вселенной; не каждый ли день родной брат убивает Человека, рассекая на части? И Горус, в самой смерти рожденный им от его небесной сестры, – не любовь ли, Эрос греков? Горус любящий собирает члены Озириса и поцелуем вдыхает в тело освобожденную душу. Отныне Озирис бессмертен, ибо любовь победила смерть; и отныне всем людям открыта тайна воскрешения любовью, чтобы всякий мог ею воскреснуть и воскрешать.

88. – Кто любит, в том образ совершенства возбужден к действию: либо осуществляет себя чрез любимого, либо, по крайней мере, утверждает себя действенно чрез ограждение любимого; кто любим, тот лишь удостоверением любящего научен знать в себе образ совершенства. Уже и знать себя личностью в нашем орудийном мире – благо. Горе тому, кто не видит себя целостным ни в чьем любящем взоре! Он быстро распадается в мире, ибо, как обручи бочку, так человека изнутри скрепляет ощущаемый образ совершенства. Быть любимым значит уцелеть, не больше; напротив, любящий не только знает себя личностью, но и воплощает свое личное начало, в воплощениях познавая его все глубже.

89. – Половая любовь – по существу не любовь, а лишь природно-орудийное влечение. Но механически сближая двух человек теснейшею связью, она легко и легче всякого другого общения разгорается в любовь. И так как взаимное влечение мужчины и женщины, во-первых, всеобще, во-вторых, неодолимо по силе, то чаще всего любовь, вынуждаемая орудийностью культуры, искони отливается в эту неполную, но всегда подручную форму.

90. – Любовь не врождена человеку; способность и потребность любить возникают лишь в ходе культуры. Человеку, как и всему живому, изначально присущи только две формы восприятия: мимолетное целостное восприятие чужой личности и восприятие орудийное, частичное. Любовь есть не что иное, как углубление мимолетного целостного восприятия, и зарождается она в противовес орудийности, обуревающей человека. Любовь стала нужна по мере того, как отвлечение, первоначально слабое и хаотическое, вырабатывало свои планомерные способы и все искуснее разлагало личность изнутри, как деятеля, и извне, как жертву: тогда человек, ища спасения, научался дольше прежнего задерживаться в своем непосредственном восприятии, то есть научался длительно пребывать в чужой личности, чтобы в ней ощущать себя целостным. Так среди скорби радостная рождалась в мир любовь. И тотчас, подобно малой искре, она разгорелась всем, что есть социального в природе человека: животной страстью пола, материнской заботой, нуждою в сотрудничестве. И в животном царстве пары до времени неразлучны, самка заботится о детенышах, особи соединяются для охоты или самозащиты. Но пары расходятся безвозвратно, едва птенцы оперились – мать покидает их, и в волчьей стае, в муравьиной куче не рождается дружба. Потому что в низшей природе всякое общение личностей служит лишь нуждам рода и с достижением родовой цели автоматически гаснет. Только человек узнал в инстинктивном общении сверхродовой пользы свою личную выгоду и взял в свое ведение природный дар. Не так, как мыслят историки, – не стихийной волею рода созидался в человечестве семейный строй, но сам человек по своей воле тысячелетия учился длить и упрочивать звериное общение, пока не преобразил его в семейный союз, сам строил храмину, где мог бы укрыться от своей неудержимой активности. Природою ли велено человеку жить в пожизненном супружестве? Нет: родовой инстинкт, явственный даже поныне, влечет его к многобрачию. И неугасимая любовь родителей к детям разве не тормозит родовую жизнь, искусственно создав столь долгую продолжительность беспомощного детства, какой не знает остальная тварь? Но самочинная воля личности превозмогла и покорила себе родовую волю. Сам разлагая себя отвлечением, человек уже на заре культуры смутно ощутил могильный холод наступающего Числа{123}, и был миг, когда кинутый волею рода, как столько раз прежде, в объятия человеческой самки, он безотчетно остановил свой взор на ней и она на нем, и оба впервые постигли неизреченную радость знать друг друга единственными и во взаимной единственности ощущать свою отдельную целость. То же чувство познала мать, кормя, как зверь, своего ребенка и с бессознательной корыстью, уже для самой себя, стала длить свои заботы о нем и продлила любовь дальше всех забот, потому что нет большей отрады человеку, как в аду отвлечения утверждать свою нераздельную личность целостным и долгим восприятием чужой.

91. – Непосредственное восприятие говорит встречному созданию: «Ты еси»{124}, то есть вижу, что ты наравне со мною существуешь как личность. Из этой точки выходят два пути: орудийность и любовь. Орудийность говорит в следующее мгновение: «Но твое отдельное бытие – ложь, твоя личная форма – призрак: она должна быть разрушена. Не буди!» Напротив, в любви человек говорит любимому: «Буди! Ты подлинно личность, и будь ею вечно; хочу, чтобы ты навсегда сохранился как личность». Поэтому острие любви направлено против отвлечения и орудийности, разрушающих личность любимого; а ее положительное хотение – чтобы любимый осуществлял свой образ совершенства. Ибо любить значит любить личность не в ее неподвижности, которой и нет (неподвижность вещей – только условная предпосылка познания), но в ее целостном движении, в ее непрерывном преображении: в ее образе совершенства.

92. – Человеку доступна ныне двоякая деятельность: орудийное творчество и любовь. В орудийном творчестве он присваивает себе и целесообразно перемещает частицы мировой субстанции и частично узнает свой образ совершенства по новой форме, какую он дает своей добыче; в любви же, ничего не присваивая и ничего не изменяя, он целостно созерцает и осуществляет свой образ совершенства. Любовью он утверждает свою личность вполне, в орудийном творчестве он разлагает свою личность, чтобы утвердить себя частично. Орудийное творчество неизменно сопряжено с разрушением чужой личности; напротив, любовь паче всего лелеет целость единичного. И, словом, творчество обоюдно разрушает единичную форму, любовь обоюдно охраняет ее.

93. – Ибо жизнь природы есть не только движение, но движение и равновесие вместе. В водовороте неисчислимых движений личность возникает как временное их согласие, как точка покоя, словно природа непрерывно проверяет себя творчеством, равномерно ли совершается развитие ее отдельных сил. Но для того чтобы проверка была показательной, личность должна являть природу в действии, то есть должна уметь жить, должна фактически жить. С тем вместе она перестает быть только зеркалом вселенской гармонии: в своем бытии она становится активным блюстителем и творцом вселенской гармонии. Создав жизнеспособную личность, природа говорит себе: «я здорова»; миг создания – миг ее торжества. Но личности она дает завет: «блюди мою соразмерность», – и только личность преступно дает усилиться в себе одному природному началу, – она подлежит казни. Так личность сочетает в себе покой и движение: она – живое, то есть само себя восстанавляющее равновесие действующих и непрерывно растущих сил. Личность – поистине микрокосм, потому что в ней не только воплощается достигнутое совершенство бытия, но и осуществляется его гармоническое развитие к предельному совершенству.

94. – И потому, созерцая живую личность, ты проникаешь в тайнодействие мира и видишь целостно его созидающееся совершенство. Войди в живую храмину: здесь в миг замрут твои раздельные чувства, ты приобщен вселенскому чуду, и, ясновидя в беспамятстве, ты пьешь неизреченное полное знание. Напрасно ты колышками подтягивал и спускал твои расстроенные струны; но погрузи твой дух в музыку сфер, – она настроит его. Только в личном личное умирает затем, чтобы целостно воскреснуть окрепшим. Входи в личное непосредственным восприятием, входи чаще, гости дольше. Любовь есть то же непосредственное восприятие, но в его предельной форме, – самое страстное и самое длительное восприятие личного как целости; любовью ты глубоко и надолго погружаешь твой дух в тайну творения. Практическая ценность любви неизмерима, потому что любовь – орудие важнейшего для людей познания о мире – целостного познания. Наш разум чрез науку добывает знание об отдельных уже окрепших законах и их немногих соединениях; но только в непосредственном восприятии, и особенно в любви, мы сразу озираем весь строй мироздания, и это целостное знание, тайное и невыразимое, – оно, как общее чутье, добытое в опыте, одно только способно ограждать нас от ошибок в конкретном действии, одно руководит нами из центра. И если заблуждения людские стали весьма велики, то лишь потому, что запас этого общего знания, накопленный в далеких веках, постепенно иссякает.

IX

95. – Непосредственное восприятие достигает своей совершенной полноты в любви, раздельное или отвлеченное знание – в математике. Любовь и математика, Личность и Число – вот два полюса духовной сферы, экстаз и смерть личности, точка ее кипения и точка замерзания. Между ними лежат все бесчисленные ступени отвлечения, лестница между небом и землею, явленная Иакову во сне{125}. Верю: в божественном разуме слиты «да» и «нет», ибо вижу, что природа одновременно утверждает личность и как единичное, и как звено ее рода. Ангелы в сновидении Иакова ходят по лестнице вверх и вниз, потому что они неспособны обнимать, как Бог, единым взглядом и личное бытие, и орудийную безличность твари, но умеют все же восходить и нисходить разумением. Человек давно покинул верхние ступени; он должен научиться снова восходить от орудийности к любви, которая в живом орудии узнает и радостно приветствует брата.

96. – Мои двое детей и цифра 2 – вот полюсы; между ними лежит вся лестница отвлечения: двое детей, два человека и т. д. С каждой ступенью вниз реальная связь между субъектом и объектом слабеет, пока в числе не исчезает совсем. Между мною и цифрою 2 нет отношения; в цифре 2 бытие разрешено, и я с ним: какая связь возможна внутри небытия, поглотившего нас обоих? Пифагор вещим оком узрел внизу бездну Числа; в звучащей струне и во вращении небесных светил он первый из людей угадал математическую достоверность явлений; ему обязан человек своим господством над стихийною силою, потому что он первый узнал и возвестил людям, что измерить число вещи значит уже и овладеть самой волей ее{126}. Но он же, благой учитель, ввел человечество в тягчайший обман, ибо, охваченный головокружением над бездной Числа, он кинул в века ликующий клик безумия, где истина смешалась с ложью: «Мерою и весом мир победишь, ибо Число есть сущность вещей». И соблазнившись о разгаданной тайне, поверил человек и в ложь разгадки; тот крик Пифагора острием своей правды пронзил века, зажигая ложный свет в умах. С тех пор человечество начало планомерно высылать вперед науку, как саперные отряды, чтобы она строила вниз ступень за ступенью, и ныне, спустившись по утвержденным ею ступеням, культурный мир стоит глубоко внизу, спиной повернувшись к вершине. Последнее научное обобщение есть математическая формула, выражающая неизменное количественное отношение между вещами; и, подчиняясь науке, культура обнажила во всякой личности – число.

97. – Но число не содержит в себе сущности, число не знает ее и не хочет знать. Единица есть не что иное, как символ однократного, простейшего, отрешенного от всякой предметности логического акта. Она дает знать зрителю, что в этом месте совершилось или должно быть совершено единичное далее не разложимое действие разума, безразлично, над чем бы ни производилось это действие, как буква а указывает только, что здесь должен быть произнесен звук а. Поэтому единица обозначает любую вещь, явление или событие, какое только может быть предметом такой простейшей логической операции; и математическая формула есть извещение о том, какими группами и в каком порядке должен быть расположен данный ряд однократных простейших логических актов. Числом разум только выражает на своем языке относительное расположение простейших частиц или движений, которые в совокупности образуют явление. Число ничего не изрекает о сущности – оно только воспроизводит закономерность ее бытия. Сущность же мира воплощена в лице, в живом единичном, и потому, чтобы обнять бытие в его целости, необходимо знать и лицо, и число. Если бы мир был навеки закончен и неизменен, как часы, нам было бы довольно изучить его механизм; но мир – машина живая, то есть непрерывно преображающаяся изнутри, мир – безостановочное движение каждого отдельного создания и всех в совокупности, согласованное стремление всей твари к неведомому совершенству. Подобно тому как в катящемся колесе мы различаем, во-первых, его строение и состав, во-вторых, его бег, нераздельный с направлением бега, так и мир не может быть познан отдельно в своей статике или в своей динамике, но только в обоих вместе. Остановив колесо, ты видишь его отдельные спицы и их число, и это есть верное, но еще не полное знание; а глядя на вращающееся колесо, ты видишь его движение и путь, но не видишь его сливающихся в круг частей: вторая половина знания. Так наука раздельно изучает строение и состав мироздания в его идеальной неподвижности, и кто предался науке, тот склонен признавать мир неизменным механизмом и мировую жизнь – дурной бесконечностью повторений. Потому что сам познающий – такое же катящееся колесо: чтобы познать мир в его статике, надо не только идеально остановить познаваемое, но и реально остановиться самому. Только на бегу познавая бегущее, ты можешь постигнуть всемирное движение; только цельный воспринимая индивидуальное, ты в одном акте и знаешь, и живешь. Человек должен быть, как ангелы в сновидении Иакова, не как Иаков, лежащий внизу на камне, но как ангелы, свободно восходящие снизу во врата небесные. Лицо и число нераздельны, единосущны; они две ипостаси сущего; но в лице сокрыто знание, в числе – умение, а ты должен и знать, и уметь. Дикий не знает Числа, и потому не умеет, мы знаем закономерность бесчисленных природных рядов, но забыли лицо – и потому все умеем, но творим без смысла и разумения. Оттого техника, по мере своего приближения к Числу, стремится во всех областях культуры порвать пуповину и стать независимой, так что самодовлеющее умение подчиняет себе и поглощает жизнь.

98. – В незапамятную пору познал человек противоречивую двойственность своей природы. Так изрекает Книга Бытия: человек сотворен по образу и подобию Божьему, но сотворен из праха и возвращается в прах{127}. В целой личности своей – образ Божий, в своих слагаемых частях – безликая общая субстанция; не только личность, но и число, не только число, но и личность. И ты взгляни открытыми глазами, не так ли? Живой и целый, ты в мире один, как Бог: тебе нет двойника; но разложившись в могиле, ты весь растаешь в изначальной материи. И не снаружи облекает тебя живого образ Божий, но каждая капля крови в тебе насыщена им. Ибо весь состав человека и все его бытие во времени, от внешней плоти до глубочайшей глубины духовной, суть только прах и всеобщая закономерность, и нет в нем такого явления, которого наука теперь или позже не сумела бы разложить на однородные единицы первичных движений; но еще и в малейшем атоме живого создания пребывает и действует божественное начало личности.

99. – Наследственная передача признаков телесных и духовных неоспоримо доказывает, что в микроскопической частице семени содержится определенность не только рода, но и лица, отца; так и каждый атом, и каждое проявление живого тела суть атом или явление данной единственной личности. Но именно личное в них навеки неисследимо: его не уловят ни микроскоп, ни химический анализ. Личное в существе и есть его жизнь, и жизнь – не что иное, как всепроникающее, единое в себе личное начало. Личность бесплотна и, следовательно, неизмерима, она и есть единое в мире, не имеющее в себе числа. Она только замысел; но плоть насквозь проникнута этим замыслом в своем строении и бытии; личность действует только чрез измеримое, чрез материю, тело, – только в измеримом и пребывает. Личное начало есть тайна, беспредельное, непознаваемое, а тело – явь, предел, количество: в живом организме предел и беспредельность непонятным образом связаны так, что существуют только друг чрез друга. Нам говорит современная наука, что материальные вещи образованы по законам скорости, то есть числа, из эфира, который сам по себе не материален{128}. Так подтверждается догадка пифагорейцев: в мире нет никакой субстанции, никакой материальной энергии, а есть только многорасчлененный и единый в своих явлениях божественный замысел, да число, чрез посредство которого он осуществляет себя. Может быть, личность и есть только каждый раз особенное соотношение мер, только строй, который в момент своей должной настроенности вдруг вспыхивает во тьме ярким пламенем жизни и горит до тех пор, пока не нарушена его предустановленная соразмерность. Вот почему телесное повреждение погашает личность, или, наоборот, с угасанием личности телесные атомы распадаются. Так воля фабриканта согласует и движет воли всех рабочих, но с его смертью мгновенно развязывается узел и рабочие превращаются в простое сборище людей, которое неминуемо должно распасться.

100. – Оттого жизнь и познаваема, и не познаваема, – может быть бесконечно разлагаема на количественные отношения, и, однако, целиком протекает сквозь самую мелкую сеть закономерностей, как вода сквозь невод. И потому нет ни одного духовного действия, которое совершалось бы бестелесно: самая воздушная греза есть движение телесных частиц и может быть в этом движении измерена количественно; но еще и в малейшей молекуле живой плоти действует, одушевляя ее, нематериальное личное начало. Без него атомы не соподчинялись бы в целостном существовании – в зарождении и росте организма, в его самосохранении и целесообразной деятельности. Организм есть совокупность бесчисленных причинных рядов, но эти ряды подобраны и объединены в своем сотрудничестве некоей идеей – идеей личного предназначения.

101. – В мире нет материи и духа, но вся материя духовна и все духовное воплощено; беспредельное действует только чрез предельное, и всякое проявление предельного исходит из беспредельности. Поэтому движения материи, передаваясь чрез наши внешние органы мозгу, превращаются в ощущение и образ, и, наоборот, бесплотное представление о желаемом чрез посредство нервов и мышц вторгается в материальный мир и изменяет его; так личность перерабатывает материальное в духовное и наоборот. Орган, где совершается эта переработка, есть нервная система животного. Что реально: искра, пролетевшая между катодом и анодом, или возникший во мне духовный образ ее? Чтобы вылепить горшок, равно необходимы кусок глины и идея горшка. Эта идея существует так же реально, как глина, но она невидима, неосязаема, непротяженна: она иной природы, чем глина. И вот, будучи иной природы, как мы говорим – духовной, она входит в глину, которая – природы материальной, и преобразует ее; и каналом ее нисхождения в вещество служит нервная система горшечника. Очевидно, что нервная система сопричастна обеим сферам, то есть и духовна, и вещественна. Будучи сама духовной, она способна воспринимать идеи, и будучи вещественной, она способна действовать в материи, и обратно. Дантист зубчатой иглой извлекает из зуба тонкую кровавую ниточку нерва: взгляни на нее с благоговением: она обрывок той таинственной и священной сети, где совершается тайна бытия. Все измеримое в ней ученый измерит на тысячу ладов и откроет нейроны, электроны; но беспредельность есть жизнь ее непостигаемая, вторая сущность.

X

102. – Если человек в своей орудийной ярости позабыл древнюю правду, если трактует брата своего как организованный прах и закономерность праха, то не малый проступок совершает он и осудится не людским судом: он попирает взаимно – в брате и в себе – верховный закон природы и наказан в самый миг преступления. Как в реке валун обтирается о валун, так взявший себе раба становится рабом его, и чем сильнее порабощает, тем более рабствует{129}. И как господин обыкновенно не видит, что ради частных и осязательных выгод он губит общую выгоду свою, утратив покой и свободу, но видит это вольный сосед его и смеется над ним, точно так культурное человечество ослеплено орудийным соблазном. Распиная природу, сораспял себя ей человек, потому что он и она едино суть и всякое свершение вовне он совершает над самим собою. Но мне жаль не только его, обратившего в прах себя и меня, – мне жаль и поруганную тварь бессловесную и недвижную, все, что, рождаясь как личность, отдано во власть человека.

103. – Есть что-то призрачное в этом зрелище, как лучшая человеческая сила отделилась от человека и зажила в виде его двойника. Отделилось и неудержимо растет раздельное знание, заодно с ним растет техническое умение, и нет им дела до живой души. Необходимое знание! Безграничное уменье! За два века не узнать культуры. Мир наполнился мириадами человеческих созданий одно изумительнее другого. Шутя, почти без усилий, наука все глубже проникает в природу, разглядывает механизм ее сокровеннейших сил и, записав, передает технике математическую формулу закона, в которой и власть над законом. Каждая из вещей, окружающих нас, – подлинное чудо; в самой ничтожной из них, в какой-нибудь пуговице, воплощены неисчислимые познания и гигантское умение, – они заложены в вещь и живут в ней вечно деятельной, но бесстрастной жизнью, мудрые и могучие, но безликие. В этом-то сочетании умной силы с совершенным равнодушием ко всему, о чем скорбит и радуется человек, – в нем последний ужас, лик Горгоны окаменяющий.

104. – В самом человеке естественно родилось отвлечение, которое уже не он, как дыхание, исходящее из его уст; и отвлечение разрослось вне его облаком, которое обняло его, вампиром науки и техники. Все крепче сжимаются объятия вампира, бледнеет и чахнет человек, питая его своею кровью. И не вырваться ему из смертельных объятий, потому что он из недр своих родил своего двойника, сам дал ему жизнь и власть; не вырваться, пока не перестанет безвольно питать его своею кровью.

105. – Чем хитрее и могущественнее становится безличная человечность, тем больше отдельный человек теряет в силе и мудрости. Никогда личность не была так хила, как теперь, в расцвете науки и техники. Жил среди людей человек, слывший недурным столяром; и задумав усовершенствоваться в своем ремесле, он перестал делать шкапы, столы и стулья, но разложил ремесло на отдельные знания и умения и начал учиться раздельно: пристально изучал различные породы дерева и способы их обработки, учился строгать ясень и дуб до полной гладкости, пилить вдоль, поперек и вкось, учился склеивать доски, отделывать и подгонять шипы и по времени достиг во всех частях великого искусства. Годы шли, он все глубже вникал, все дальше дробил мастерство и хотя разучился делать целые столы и стулья, но продолжал совершенствоваться. И понемногу люди начали догадываться, что он потерял рассудок. Он давно забыл цель своего ученья и уже ни о чем не мечтал, даже не радовался своим успехам. Его мастерская была полна идеально оструганных досок, разнообразнейших ромбов, углов и квадратов, отделанных на диво, а он, как одержимый, ежедневно с утра становился за верстак и тупо, с мутным взглядом, пилил, строгал, сверлил и сколачивал бесцельные части, потом ставил конченное к старой груде и машинально принимался за новое. Так современный человек, увлекшись раздельным знанием и умением, позабыл общий смысл своего жизненного дела. Наука и техника были благом для человечества, пока они действовали и медленно росли в строгом подчинении его целостной воле, то есть сущему в нем образу совершенства; и они стали величайшим проклятием с тех пор, как оторвались от почвы своей и зажили легкой воздушной жизнью, головокружительно быстро развиваясь и увлекая за собою изнуренного человека.

106. – Мы ныне изживаем остатки того крепкого здоровья, которое некогда впитали из почвы наши далекие предки, когда они еще своею личностью, как живым корнем, коренились в природе. Они знали невыразимым знанием целое назначение свое, и если их средства были скудны, зато не было ни одного знания или умения, которое не подчинялось бы общему смыслу труда. Наши средства необъятны, но уже не служат делу, которое мы забыли, а напротив, уводят нас прочь, не подчиняются жизни, а подчинили ее задаче своего собственного совершенствования. Тяжкое недоумение томит человека: он не знает, на что ему это богатство знания и умений, он вообще ничего не знает и ничего не хочет. Для чего жить? не хочется жить! В этом чувстве нет логики и нечего ее искать. Воля к жизни – только факт, она бывает сильна, и она может совсем угаснуть. Он еще стоит за верстаком, как тот столяр, и с виду усердно строгает, но в его глазах глухая тоска и зарницы безумия. Вдруг сумасшедший столяр точно проснется, оглянется с ненавистью на кучи своих ненужных поделок и, озверев, начинает яростно рубить топором, и рубит в щепы, пока не искалечит рук; тогда он роняет топор на землю и, сев в углу, беспомощно плачет, так что сердце надрывается слушать. Не так ли безумствовали европейские народы в этой страшной войне?{130} С яростью крушили, топтали, клочьями пускали по ветру созданное такими трудами. Мы думали раньше – они обожают свое достояние; но в них внезапно зажглось неукротимое отвращение к нему; в грохоте сражений был слышен крик человека: «Что мне в богатстве? Мне тяжко, мне больно! все сокрушу!» Может ли человек дорожить тем, что создано хотя его руками, но не личной волей его, а отвлеченной волей человечества? Вещь любит тот, кто родил ее, как сына, из недр своих; любит дикий бедную утварь свою и суеверно почитает чужую, воплощенный образ чужой личности. Дикие ужаснулись бы такого разрушения, остановились бы в самом начале.

107. – Чувства вялы, страсти слабы; бесчисленны вкусные яства, но аппетита нет. Какие небывалые возможности наслаждения, и какая скука! Какие сокровища искусства! Изнемогая в железных объятиях культуры, личность поет свою лебединую песнь, потрясающую и трогательную; она искусством остерегает и пророчит, зовет и плачет. Но зритель тупо стоит пред картиною, не содрогается в нем сердце; пронзительный стих едва ласкает ухо. Ты видел проститутку на улице? Что же, вернувшись домой, ты бился в рыданиях? Ты видел нищенку-старуху в отребье, и свет тебе стал не мил? Ты подумал о себе самом, о своей пустой, однообразной и трудной жизни, и мятежно восстал, вознегодовал на судьбу, разорвал свои цепи? – Все скользит по душе, почти не волнуя ее, – и рабский гнет, и унижение, и уродство, и трубные звуки, и чары красоты. А мысль, где ее жало? Мир полон вечных истин, открывшихся пророкам, истинами полны наши книги и наша память – как царская сокровищница, но истина не вонзается в душу, а лежит подле, как мертвая вещь.

108. – И снова, как встарь, – ибо так было уже не однажды, – явится из диких степей народ-всадник, вскормленный не отвлечением, а сосцами матери-природы, и пройдет на своих неутомимых конях наши страны, сокрушая воли, как ломкий тростник: каждый на коне – кипучий микрокосм; что ни человек, то личность. То будет в человеке победа Божьего образа над прахом, в который мы обратили себя: поистине, праведная победа. Пушки Круппа их не остановят. Разве слабее было оружие великого Египта над гиксосами, или Византии над гуннами?{131} Разве монголы под стенами Вены не смеялись над огнестрельными игрушками Европы? Могучей всех безличных сил ярость личных желаний, жарко пылающий в духе образ совершенства.

109. – Я не проповедую, я только свидетельствую о подлинно сущем. Непременный закон человека – быть и образом Божьим, и прахом. Культура несет в себе свою гибель, ибо какая польза накопить богатство, ежели в накоплении изнемог сам человек? Всякое создание есть и личность, и не личность, цель и средство; всякое совершенно замкнуто в себе – и совершенно растворено в общей жизни, существует самобытно и, однако, существует не для себя. Не плачет ли сама природа, когда, поцеловав рожденную ею плоть, бросает ее в кипящее горнило, как мать, посылающая сына на ратное поле? Еще в огне сражений природа окружает свое дитя заботою и любовью, крепит его пищею и помогает отражать удары. Но и враг – ее же дитя; горе, горе! Когда голодный волк вонзает зубы в горло ягненка, скорбит ли душа мира или ликует? – Скорбит и ликует в одном чувстве, какое недоступно человеческому сердцу, и торжествует с победителем.

110. – Культура затмила наш разум, приучив нас видеть во всех созданиях, от камня до человека, только средство, вследствие чего человек и самого себя сознал средством, а сознав, и стал им: стал орудием культуры. Но я не средство; по воле создавшего меня я – и средство, и личность, только в двойном бытии я исполняю мой закон. Не исцелится человечество, больное культурой, пока не исполнит и второго своего назначения, пока не сознает себя человек, как незаменимую ценность, как временно-конечную цель творения. А сознать в себе личность значит окрепнуть как личность, а личность крепнет только в личном и целостном восприятии, и более всего – в любви.

111. – Этот верный путь издревле угадывали сердцеведцы всех времен, основатели религий. Не благодушной мечтательностью звучал их призыв, но так же существенно, как старший говорит ребенку: «Строгай от себя, иначе порежешься», так они остерегали людей: «Люби ближнего твоего и всякую тварь. Отвлечением ты низводишь себя в прах, и только любовью можешь утвердить себя, как образ Божий, среди разлагающего отвлечения». Призыв к любви – самый трезвый, самый практичный, самый мудрый совет, какой можно дать человеку. И люди всегда понимали это. Кого признают величайшими благодетелями человечества? Кому воздается наибольшее поклонение миллионами душ на протяжении тысячелетий? Тем, кто открыл человечеству врачебную силу любви: Христу и Будде. «Знаю, что так, хочу любить, хочу уцелеть, и от глубины сердца благодарю тебя, указавшего мне путь спасения»; и изнурялись в напрасных усилиях любить, не понимая того, что любовь есть наивысшее самоутверждение личности, венец, а не начало, что невозможно живущему шесть дней отвлечением в седьмой полюбить, что расцвесть любовью может только душа, окрепшая в непосредственных восприятиях. Разве скажет кто горбатому: «выпрямись!» – Столько же пользы сказать современному человеку: «люби!» Оттого были тщетны горячие молитвы верующих, скорбь и раскаяние сокрушенных сердец, великие жертвы девятнадцати столетий. Нельзя личности остаться целою и способною любить в испепеляющем огне культуры; нельзя человеку безнаказанно предаваться самораспятию отвлечения. Замедли бег! Кругом тебя, что ни явление, то личность, и каждая личность – целебная купель. Погружай твою личность в личное! Виждь и внемли!

112. – Первобытный человек и человек культуры равно далеки от совершенства. Руссо был неправ, когда проповедовал культурному миру возвращение к первобытной простоте{132}. Дикарь, погруженный в природу, действительно черпает в ней верное и полное знание: в нем глубоко напечатлен целостный образ совершенства. Поэтому он страстен и ярок в своей душевной жизни, и каждое чувство его, каждая мысль существенны, как боль телесной раны. И оттого, что в нем целостен образ совершенства, он, с одной стороны, сумел выразить первую мысль о Боге, с другой – безошибочно угадать направление, предназначенное человеку, и проложить начала всех путей, по которым доныне идет культура. Это он в своем безотчетном знании узнал, что тьма и холод – неправда мира, а правда – свет и тепло, и потому сохранил и раздул случайную искру огня, чего не сделало ни одно животное; это он понял, что пространство, разделяющее тела, – недолжное в мире, и изобрел стрелу и лодку, чтобы превозмогать пространство. Но он знает еще почти все природные создания только как личности, в каждом из них видит образ Божий, и оттого обожает каждое; оттого же он и сам для себя неприкосновенен. Правда же в том, что создание есть и образ Божий, и прах. Дикарь только немногое в природе опознал как прах, как орудие, и оттого, верно осуществляя образ совершенства, осуществляет его робко и медленно, потому что образ совершенства познается в нераздельном, но осуществляется чрез раздельное, чрез орудийность. Напротив, культурный человек знает все создания, как прах и орудия, и потому на диво искусен в осуществлении, но почти вовсе не знает личного в мире. Образ совершенства в нем тускл и бледен; отсюда и общие заблуждения культуры, и призрачность, бесстрастие, вялость личного духа.

Недаром люди издревле видят в художниках существа высшего рода, как бы норму свою: спасение человечества в том, чтобы совмещать целостное и страстное знание со знанием раздельным, холодным, подобно тому как художник сочетает в своем труде вдохновение с целесообразностью средств. Во все времена среди людей возникали учители двух родов: одни учили общей мудрости жизненного дела, другие – частным приемам труда; и хотя изобретение паровой машины и прививки против бешенства бесконечно увеличили их материальную силу, а в писаниях нет никакой осязательной пользы, народы с большей любовью хранят память о Руссо и Толстом, нежели о Уатте и Пастере. В почестях, воздаваемых мудрецам и поэтам, есть трогательное противоречие. Понятна благодарность культуры Уатту, так могущественно двинувшему ее вперед; но Руссо и Толстой, Шекспир и Пушкин разве не противодействовали ей, принципиально восстановляя личность против культуры, как первые двое, или увлекая личность с орудийного торжища на горные вершины, как вторые? Или сам объективный разум коварно позволяет личности подкармливаться правдой и поэзией, потому что ему пока еще нужен личный почин, и в наше время поэзия, сгорая в душах, подобно углю гонит колеса культуры?

113. – Я есмь я и ничто другое в мире, потому что предмет, находящийся в одной точке пространства, не находится ни в какой другой точке его, и мгновение исключает вечность. Я не все, не везде, не всегда, но только вот этот, здесь и сейчас. Мое бытие исключает всякое иное бытие. Я – отдельный атом мироздания.

Но я пребываю не иначе как в суждениях и желаниях. Всякое мое суждение исключительно, как я сам. Говорю ли я: это стол, я тем самым утверждаю, что этот предмет – ничто другое; говорю: этот стол желт, и тем отрицаю в нем черноту, белизну и все остальные цвета, кроме желтого; мое «да» – крохотный островок в необозримом океане «нет». Точно так же мое «хочу» есть хотение этого и потому исключает все другие предметы желаний.

Итак, в каждый отдельный миг я всем моим бытием и каждым его проявлением осуждаю на смерть все существующее, кроме двух частиц его: меня самого и предмета моего суждения или желания. Я говорю миру: «Сгинь, пропади, для того чтобы я уцелел!» – но один я не могу уцелеть; я должен унести с собой и спасти еще хоть одно создание: предмет моего суждения или желания. Один я не могу уцелеть, как я никогда и не существовал один. В каждое мгновение жизни я нераздельно слит хоть с одним атомом, который – не я, и чрез него – со всем мирозданием, ибо и он таков же. Без мироздания я не мог бы ни возникнуть, ни жить, и всякое мое «да» или «хочу», как остров, рождается из мирового единства и покоится на лоне его. В горшке соединены две субстанции: ком глины и идея горшечника. Ком глины подчинился идее, но ведь и она подчинилась ему: из глины ты можешь создать только глиняное, и даже из малого кома ее не создашь большого горшка. А подчинились они друг другу потому, что оба они – ком глины и идея горшка – равно единичны, единичное же не есть истинная сущность: оно не содержит в самом себе причину и основание своего бытия, но возникает из другого, другим поддерживает свое существование и от другого приемлет смерть. Истинная же сущность одна в двух видах: мир, как единство, нераздельное в пространстве и времени, и образ его в человеческом духе, образ совершенства. Жизнь – согласие противоречий.

Жизнь – ни предел, ни беспредельность, ни единство, ни множество, ни покой, ни движение, ни тьма, ни свет, но то и другое вместе и одно в другом, потому что жизнь есть всеобщее в единичном. Оттого любовью человек исполняет естественный закон, ибо любовью «я» растворяется в «не-я» и в то же время наиболее ограждает свою отдельность. Любовь есть полнота жизни, реальное согласование противоречий: в пределе беспредельность, в двойственности единство, покой в движении и свет во тьме.

Нам даны три обители, не разделенные стенами. Первая наша обитель – чистое бытие или бытие личности в ней самой – в ее тройственном образе совершенства. Здесь нет раздельности и потому нет ни любви, ни вражды; здесь тьма и единство тьмы.

Вторая наша обитель – действенное бытие, где личность насыщена числом, единство – раздельностью. Здесь, в сумерках, протекает наш век. В каждом действии я должен смешивать лицо и число и, значит, должен решать – в каких долях? Мудрость наших дней благословляет науку за то, что она освободила человечество от страха пред произволом божества. Да, соблазн был велик. Лицо страшно; оно – оболочка, которой прикрыта пучина. Какие внезапности таятся за ним? Его даже нельзя разглядеть: подобно огнезарному солнцу, оно слепит глаза стрелами своих лучей. А число безопасно, отчетливо видно, и за ним нет ничего. Оттого человек и предался числу, погряз и изнежился в нем, почти отвык от страстной и суровой жизни, как в Капуе воины Ганнибала{133}. Но горе тому, кто выбрал себе в удел число. Ибо вот уже разверста третья обитель, готовясь поглотить тебя: третья обитель – смерть, царство Числа, где в ровном мертвенном свете все раздельно и все – вражда.

Комментарии

Печатается по тексту: Гершензон М. О. Тройственный образ совершенства. М., 1918. Фрагмент «О ценностях» ранее публиковался в сб. «Ветвь» (апрель 1917). Составитель В. В. Сапов.

Основной философский труд Гершензона остался незавершенным. Публикуемый текст представляет собой первую часть задуманного автором исследования. Фрагменты второй части находятся в архиве М. О. Гершензона, хранящемся в Российской государственной библиотеке. Об этой второй части «Тройственного образа совершенства» дает представление следующий отрывок из статьи Т. М. Макагоновой (указания на единицы архивохранения при цитировании опущены): «К моменту издания ч. I “Тройственного образа совершенства” Гершензон приступил к работе над ч. II исследования. В архиве сохранились подготовительные материалы и автографы окончательных редакций отдельных глав неопубликованного труда. Одна из глав имеет авторский заголовок: “Мир иной”. Систематизируя рукописи, М. Б. Гершензон оставила на л. 1 этой главы помету, синим карандашом: “В рукописи не нумеровано, как бы отдельная статья”. Под “миром иным” Гершензон имеет в виду иллюзорные представления людей о творчески преображенной действительности. В его же трактовке, художественный образ – это “свет и перспектива”.

Ч. II “Тройственного образа совершенства” афористично определяет основные философемы гершензоновской системы совершенствования. “Правильно улучшать мир может лишь тот, кто улучшает его не из своей статики, а из своей динамики, то есть руководясь одновременно и образом своего лучшего ‘я’, ибо только в себе человек познает бесконечность совершенствования”. В книге находят место и историко-философские наблюдения Гершензона: “Мое воспоминание о прошлом и мое представление о будущем равно суть образы, созданные по моему образу и подобию, и контуры их, видимые мною, равно объемлют неисчерпаемые глубины…” Определяя “меру вещей” состоянием человеческого духа, Гершензон рассматривает “историю культуры” как “эволюцию расстояний между личностями”… Гершензон видит в биографии того или иного лица «лишь перечень внешних средств», благодаря которым могла осуществиться заложенная в человеке идея. Этой четкой и краткой мысли Гершензон дает полное развитие во фрагменте ч. II, начинающемся словами: “Каждый человек носит в себе план своего назначения”. Исходной величиной всей философской системы Гершензона становится “отдельная личность”, возвращение к которой он считает необходимым.

Один из фрагментов ч. II “Тройственного образа совершенства” начинается словами: “Подобно тому, как изучаемые наукою отношения между вещами существуют в действительности”. Здесь уточняется философское определение “тройственного образа совершенства”: “… он объемлет самую личность – в образе лучшего ‘я’, мир – в образе ее полного благополучия или ‘счастия’”. Гершензоновский образ совершенства учитывает воздействие объективных и субъективных факторов. На знании действующих в обществе законов зиждится и его “предвидение мира”. В указанном фрагменте Гершензон останавливается на принципах относительности, “знаках условности”, неотторжимых от кантовских формализованных утверждений о мире. Эти “знаки условности” напоминают, “что в действительности мы ничего не можем знать о мире, каков он есть, и всякое наше утверждение о нем есть лишь утверждение о том образе, каким он выражается в зеркале нашего духа”. Фрагмент рукописи заканчивается словами: “…чистая картина предельного совершенства подменяется картиною рая, где праведники получают награ…” Его заключает черновой автограф другого фрагмента, находящийся на грани смысловой стыковки: “…ду, и соответствующей картиной ада, где грешников ждет наказание”. Ниже на листе обозначена очередная главка: “Если изложенная здесь гипотеза верна” (Макагонова Т. М. Дни и труды М. О. Гершензона. (По материалам архива) // Российская Государственная Библиотека. Записка Отдела рукописей. М., 1995. Вып. 50. С. 98–99.)»