«От моих родных мне было больше вреда, чем им от меня – пользы».
Каир, 25 июля 1798 года
«В газетах ты прочтешь об исходе наших сражений и о нашем завоевании Египта, где мы встретили весьма сильное сопротивление, но сумели пополнить лавровый венок французской армии еще одним листком.
Как никакая другая страна в мире, Египет богат пшеницей, рисом, бобовыми и всевозможными злаковыми. И ни с одной другой не сравнится своей дикостью. Денег нет, войскам платить нечем. Через два месяца я могу быть во Франции. Препоручаю тебе свои интересы.
Дома у меня сплошные несчастья.
Я очень дорожу твоей дружбой. Мне осталось только лишиться ее и узнать, что ты меня предал, чтобы окончательно превратиться в мизантропа. Как больно, когда в твоем сердце живут противоречивые чувства к одному и тому же человеку.
По возвращении поселюсь в какой-нибудь вилле неподалеку от Парижа или в Бургундии. Хочу запереться там на всю зиму.
Я устал от людей. Я жажду уединения и затворничества. Величие мне наскучило, сердце мое иссохло. В двадцать девять лет слава мне приелась. Я чувствую в душе полное опустошение. Единственное мое спасение – это стать эгоистом. Свой дом я сохраню за собой, никого в него не пускай. Лишних средств к существованию у меня нет.
Прощай, мой единственный друг. Ты должен признать, что никогда не видел от меня несправедливости, хотя порой такое желание меня и одолевало. Ты меня понимаешь. Передавай привет жене и Жерому.
Нап.»
Из письма Наполеона брату следует, что он знал и мирился с неверностью своей любимой жены Жозефины. Частная переписка была перехвачена британцами и опубликована в лондонской газете «Морнинг Кроникл».
1809 год
Глава 1. Мария-Люция, принцесса австрийская
Дворец Шенбрунн, Австрия
Ноябрь 1809 года
При дневном свете в нашей студии я изучаю лицо Марии-Людовики и пытаюсь решить, как ее лучше писать – с золотой диадемой в волосах или без нее. Она стоит от меня всего в паре шагов, протяни руку – и можно дотронуться, она держит кисть и, в свою очередь, рассматривает меня. Придворные моего отца зовут нас «две Марии», уж больно у нас с ней много общего: туфли, увлечения и даже имя. Мы троюродные сестры, но я рослая и крепкая, у меня золотистые волосы и широкие бедра, в то время как Мария-Людовика маленькая и тоненькая. Ее темные волосы волнами ниспадают на плечи, и в отличие от меня она не унаследовала «габсбургскую губу», полную и слегка выдающуюся вперед. При взгляде на нас все думают, что я старше – это из-за моего высокого роста. Но мне всего восемнадцать, а ей двадцать два, и она уже императрица Австрийская, я же всего только эрцгерцогиня.
Когда она прибыла из Италии, я подумала, что будет очень странно иметь мачеху, которая старше тебя всего на четыре года. Она третья жена моего отца, моя мать два года как умерла. Но вскоре после приезда Марии в Вену мы с ней подружились как сестры, мы вместе смеемся над глупыми дворцовыми интригами, ездим в город на рождественские базары и пишем портреты в нашей уютной мастерской с окнами на зимние сады Шенбруннского дворца. Будучи старшей из детей в семье, я никогда не имела подруги одних со мной лет. По возрасту мне ближе всех мой шестнадцатилетний брат Фердинанд, но он от рождения слабоумен, как и наша сестренка Мария-Каролина. Поэтому с детства моим уделом было одиночество.
– Хочешь, я напишу тебя с Зиги? – спрашивает Мария, глядя на спящего у моих ног маленького спаниеля.
– Не знаю, – отвечаю я. – Ты как думаешь, Зиги? Хочешь позировать?
Мой песик открывает глаза и лает.
– Он понимает, что ты говоришь про него! – смеется Мария.
– Еще бы. – Я откладываю кисть, нагибаюсь к Зиги и беру на руки. – В целой Вене не сыщешь более смышленого пса. Ведь правда? – Зиги зарывается головой мне под мышку. Во всей Австрии я не встречала собаки, у которой уши были бы покрыты такой длинной, лохматой шерстью. Мне его подарила Мария, когда только приехала в Шенбрунн, и с тех пор я с ним не расстаюсь.
– Если тебе удастся удержать его на месте, я напишу тебя с ним на руках.
– Зиги, а ну-ка, веди себя как следует! – строгим голосом командую я. Песик кладет голову на передние лапы и поднимает на меня глаза.
– Вот молодец! – Мария макает кисть в черную краску, но не успевает сделать мазок на холсте, как спаниель уже пошевелился. – Ох, Зиги. – Она вздыхает. – Ну что с тобой такое?
– Он нервничает, – оправдываюсь я и шепотом объясняю: – С ним это с того дня, как приехал император.
– Меня это нисколько не удивляет. Этого человека даже животные не выносят.
Мы говорим о Наполеоне, в прошлом месяце прибывшем в Вену с унизительным проектом договора, пребывая в полной уверенности, что мой отец, император Священной Римской империи Франциск Второй, его подпишет. Наши британские союзники категорически возражали против капитуляции отца. Но в войне против Наполеона он и так уже потерял три миллиона солдат.
Условия предложенного Наполеоном договора были жесткими, мы должны были уступить Баварии Зальцбург и Тироль, Галисию отдать Польше, Восточную Галисию – России и большую часть Хорватии – Франции. И вот четыреста тысяч наших граждан, не говорящих ни на одном языке кроме немецкого, употребляющих только немецкую пищу и знающих только немецкие обычаи, за одну ночь превратились в подданных четырех разных стран. Зато оставшаяся часть королевства осталась нетронутой, и этим отец обязан князю Меттерниху. Говорят, мир не видывал другого такого дипломата. И что если бы не Меттерних, от великой империи Габсбургов-Лотарингских ничего бы не осталось.
После того как договор был подписан, я слышала перешептывание придворных: «Лучше быть уличным попрошайкой, нежели трусом». Они считали, что отец продал Адриатическое побережье за корону. Но ведь это не их мужья и сыновья гибли на фронте. И не они из месяца в месяц получали еженедельные списки погибших. Ужасные списки. А я получала. Я сидела там, в Государственном совете империи, поскольку после восшествия на престол Фердинанда мне предстоит сделаться его регентшей. Я понимаю, какую высокую цену затребовал с Австрии Наполеон. Но придворные словно забыли, на что способны французы. Забыли, как всего шестнадцать лет назад они обезглавили мою двоюродную бабушку, королеву Марию-Антуанетту.
Мало кто понимает истинную цену этот договора для моего отца, но Мария в числе этих немногих. Когда наполеоновские войска тринадцать лет назад вторглись в Италию, она была еще ребенком. Солдаты прошли по улицам, забирая все, на что ляжет глаз: кареты, виллы, дорогой фарфор, женщин. Ее отец, правитель герцогства Моденского, собрал всех домочадцев, и они бежали – кто в чем был. По прибытии в Австрию он сделался герцогом Брейсгауским. Но Мария так и не смогла забыть утраченного навсегда Милана, дома, где прошло ее детство, и ей нелегко далось подписание ее мужем Шенбруннского договора – для нее это было равносильно тому, чтобы заново пережить капитуляцию перед злейшим врагом своей семьи.
– А ты заметила, какой он коротышка? – спрашивает Мария, и я уже знаю привычное продолжение.
– Я его видела только издалека, – напоминаю я. Я отказалась присутствовать при подписании документа, уступающего часть империи врагу.
– Это просто карлик какой-то! Князь Меттерних говорит, во Франции недоброжелатели называют его Бубновым Королем, маленьким царьком, облаченным в красный бархат и меха. Да кто он вообще такой? – негодует Мария, повышая голос. – Откуда он взялся? Как подумаешь, что нам еще приходится ему кланяться! Корсиканец. Ты хоть знаешь, чем они на своей Корсике занимаются? – Ответа от меня она не ждет. – Отправляют родных дочерей в бордель зарабатывать деньги. Даже дворяне!
Не знаю, насколько это соответствует действительности, но Мария в этом убеждена.
– Достаточно взглянуть на его сестру Полину. – Она подается вперед, всякая живопись уже забыта. – Что это за женщина, что позирует скульптору нагишом? На-ги-шом!
Эта история вылилась в скандал европейского масштаба: дескать, французскому императору под силу командовать армией в триста тысяч человек, но только не своей родней. Сначала Жером Бонапарт выбрал жену вопреки воле брата и сбежал от его гнева в Америку. Затем Люсьен Бонапарт тоже женился без одобрения Наполеона. Теперь Полина бросила в Турине своего второго мужа и ведет в Париже такой образ жизни, какой простителен лишь незамужней женщине, да и то не всякой.
Это семейство не годится ни для какого престола. Я вспоминаю, на какие ежечасные жертвы шел мой отец, стремясь быть достойным представителем династии Габсбургов, пользующимся уважением подданных. Думаю о ночах, которые он провел без сна, наводя порядок в финансовых делах империи, о том, как он не позволял себе никаких фавориток в стремлении хранить супружескую верность, о его бдительном радении о государственной казне. Это неинтересная работа, в ней нет никакого блеска. Но народ – отражение своего монарха, и мы должны служить ему примером.
Нас с сестрой и братом учили вести счет деньгам, и мы имеем точное представление о том, сколько было потрачено на все наши шелковые туфли и теплые плащи. В ноябре отец потратил на меня почти вдвое больше, чем на Марию-Каролину. В следующем месяце буду скромнее. «Монарх, правящий без оглядки на казну, быстро останется без короны», – любит говорить отец.
Особенно если учесть, что Шенбруннский договор нашу империю фактически обанкротил, ведь отец должен был выплатить Наполеону репарацию в размере пятидесяти с лишним миллионов франков. Бонапарт претендовал на сто миллионов, но такую сумму никакая монархия на свете не потянет. Тогда он согласился на половину, но обязал отца отказаться от хождения серебряной монеты и перейти на бумажные деньги. И если сейчас на наших улицах голодают женщины и дети, то только по вине этого договора. И потому, что Наполеон не захотел довольствоваться Хорватией, или Зальцбургом, или даже Тиролем. Ему нужно было показать всему миру, что Габсбурги повержены, и теперь немецкий народ должен страдать за то, что осмелился верить в способность своих монархов встать на пути его амбиций завоевать всю Европу. Но ему и Европы было мало!
Одиннадцать лет назад Наполеон высадился в Египте с армией почти в сорок тысяч человек. Нам говорили, он стремится взять под контроль принадлежащую британцам Индию. Правда же, однако, заключалась в другом. Князь Меттерних больше трех лет жил в Париже в качестве посла при французском дворе, и он рассказывал моему отцу, что в Египет французского императора влекло одно – жажда славы. И что для него ничего важнее не существует. Он хотел править землей, некогда завоеванной Александром Македонским. Он жаждал слышать, как его имя гремит по всей земле.
Глядя, на какую головокружительную высоту он взлетел, можно решить, что на его стороне само Провидение, что это Господь направляет его все к новым и новым вершинам. Но как такое может быть, если из-за его действий наш народ голодает? Если навязанный им договор вверг в нищету самую добродетельную империю в Европе? Династия Габсбургов-Лотарингских насчитывает без малого восемьсот лет. А этот выскочка возомнил, что способен покорить мир в неполные сорок лет! Да кто он такой?
Я собираюсь наказать Зиги за нежелание сидеть смирно, как вдруг раздается резкий стук в дверь, и пес соскакивает с моих колен. Мы с Марией обмениваемся негодующими взглядами, поскольку в нашей мастерской никто не смеет нас беспокоить.
– Войдите, – отзывается она.
Зиги рычит на дверь, но на пороге появляются отец с князем Меттернихом. Они входят, и мы тут же встаем. Эти двое – самые красивые мужчины во дворце, у обоих густые золотистые волосы и стройные фигуры. Одному сорок один, другому тридцать шесть, они полны жизни, и у обоих прекрасная кожа. Мой отец унаследовал ее не случайно, это одна из фамильных черт Габсбургов, которая делала предметом мужского обожания Марию-Антуанетту.
– Две Марии, – приветствует нас отец и жестом велит не вставать, хотя мы уже вскочили. – Продолжайте свое рисование, – говорит он. – Мы именно за этим и пришли.
– Что, за какой-то картиной? – удивляюсь я.
– Нам нужны ваши самые несимпатичные портреты.
Я чуть не прыскаю со смеху, но отец сохраняет серьезное выражение. Объяснить берется князь Меттерних:
– Наполеон затребовал портреты дам из всех знатных домов Европы. Особенно его интересуют незамужние европейские принцессы.
– Но ведь он уже женат! – восклицает Мария.
– Поговаривают о его разводе с Жозфиной, – негромко отвечает отец.
Мы с Марией переглядываемся.
– Скорее всего, это пустая затея, – спокойно заявляет Меттерних, – но он обратился с просьбой, и отказать мы не можем. – Меттерних, как всегда, совершенно невозмутим. Попроси Наполеон прислать наши статуи в обнаженном виде, он бы говорил об этом таким же ровным тоном.
– Выбери портрет, на котором ты наименее привлекательна, – говорит отец.
У меня начинают дрожать руки.
– Я думала, он любит Жозефину, – пытаюсь возражать я. Ведь он простил ее даже тогда, когда вся Европа узнала, как она развлекалась, пока он был в Египте.
– Разумеется, он ее любит, – соглашается Меттерних. – Но императору нужен наследник.
– А ребенок от любовницы у него есть, – кривится отец, – что опровергает подозрения в бесплодии с его стороны.
– Будет ли конец скандалам в этом семействе? – Мария поднимается. – Что ж, отправим ему что-нибудь из самых первых портретов, когда мы с тобой и кисть-то держать еще не умели – глядишь, ему и в голову не придет искать невесту в Австрии. – Мы вместе направляемся к стене, возле которой стоят в рамах наши ученические полотна. – Вот этот, – Мария указывает на один портрет. За исключением светлых волос и голубых глаз, меня на нем узнать нельзя.
Князь Меттерних откашливается.
– Насмешки нежелательны, – говорит он.
– Какая уж тут насмешка! – восклицает отец. – Он, наверное, думает, что с женой ему удастся разделаться так же легко, как с египетскими мамлюками? Ватикан этого не потерпит. Европа никогда не признает законным его другой брак!
– Тогда он сделает это вопреки воле Папы, – возражает Меттерних. Мы трое смотрим на него в недоумении. – Наглости у него достанет, ваше величество. Ничего нельзя исключать. Я бы посоветовал отослать вот этот, – предлагает Меттерних, указывая на большой овальный портрет, написанный три месяца назад. На нем я больше всего похожа на себя: у меня широко расставленные ярко-голубые глаза, пожалуй, мое главное украшение в реальной жизни. Но на картине схвачен и мой слишком решительный подбородок, длинноватый нос и вздернутая габсбургская губа.
– Нет, – сопротивляется отец. – Тут она больно хорошенькая.
Меттерних переводит взгляд с картины на меня, и я краснею.
– Но он требует максимального сходства! – только и говорит он.
– А как он узнает? – возражает Мария. – Он же ее никогда не видел!
– Ваши величества, этот человек может нагрянуть в Вену хоть завтра, хоть через неделю, хоть через месяц. И что он подумает, когда увидит эрцгерцогиню и поймет, что его провели? Пожалуйста, подберите что-нибудь, что не вызовет у него подозрений.
– Выбирайте тогда сами, какой больше нравится, – предлагает отец. – Только давайте быстрее, и закончим говорить об этом человеке.
Меттерних кланяется.
– Дело касается и вашей супруги, ваше величество. Он же затребовал портреты всех членов монаршей семьи. Если есть картина, которую вы предпочитаете…
– Да. Самую дешевую. И вообще: не вздумайте посылать ему портреты в золоченых рамах. – Отец задерживается в дверях, потом обводит комнату взглядом. – Вот эту, – решает он и показывает на незавершенный портрет Марии на моем мольберте. Я уже изобразила ее черные глаза, маленький, изящный ротик и пышные кудри, обрамляющие ее головку. Правда, платье еще предстоит закончить, но в целом едва ли кто станет спорить, что отец сделал удачный выбор.
– Когда, думаете, он будет готов? – интересуется князь Меттерних.
Я чувствую, как опять начинают гореть щеки.
– Дней через пять. Может, семь.
Скрестив руки на груди, он разглядывает полотно. Затем поворачивается ко мне.
– Да у вас талант!
Неожиданный интерес к моей персоне заставляет меня испытать неловкость.
– Ничего особенного. До Марии мне далеко.
– И давно вы рисуете?
– Три года.
– А сколькими языками владеете?
– К чему этот допрос? – вмешивается отец, возвращаясь в комнату.
– Да так… – поспешно отвечает князь Меттерних. – Обыкновенное любопытство.
Но когда он снова поворачивается ко мне, я вынуждена сказать правду:
– Шестью.
Он расплывается в довольной улыбке.
– Одаренная, как и полагается габсбургской эрцгерцогине.
Глава 2. Полина Бонапарт, княгиня Боргезе
Дворец Фонтенбло, Франция
Октябрь 1809 года
Перед тем как встретиться с ним, я стою перед зеркалом и, по обыкновению, поражаюсь собственной красоте. Нет, не такой красоте, как у Жозефины. У этой женщины только и есть, что большие коровьи глаза и пышная шевелюра. Я говорю об утонченной красоте, как у мраморных изваяний Бартолини. Мне двадцать девять, и можно было бы предположить, что красота уже начала увядать. Но это не так: моя талия все так же стройна, а поскольку рожала я только один раз, то и грудь по-прежнему высока и упруга. Я верчусь перед зеркалом, чтобы разглядеть свой греческий наряд со спины. При свечах он восхитительно прозрачен.
– Поль! – зову я, и мой камергер мгновенно является.
Это мой самый верный союзник, мой несгибаемый телохранитель. Когда семь лет назад я нашла его в Сан-Доминго, я дала ему новое имя, сходное со своим. Теперь, после обретения независимости, они называют свое государство Гаити. Но для французов эта колония навсегда останется Сан-Доминго.
– Он здесь? – спрашиваю я.
– В холле, ваше высочество.
– И как выглядит?
Поль со мной честен.
– Вид несчастный.
Стало быть, Жозефина явилась, и разговор состоялся. Не сомневаюсь, она бросилась к его ногам, умоляя о прощении. И брат, разумеется, ей посочувствовал. Но на этот раз о прощении не может быть и речи. Это вам не интрижка с молоденьким лейтенантом – это уже непростительная ложь. Почти четырнадцать лет она внушала ему, что у него не может быть детей. Что не она, а он повинен в том, что у него никогда не будет наследника. И тут появилась пани Валевская. Хорошенькая блондиночка, мужняя жена, которая в конце концов бросила супруга ради моего брата. И все переменилось. Боже мой, да я готова ее расцеловать! Надо будет послать ей бриллиантовую брошь. Пусть знает, какую службу она сослужила Бонапартам, наконец ввергнув в опалу императрицу Жозефину и послужив падению этой ненавистной Богарне.
– Пригласить его, ваше высочество?
Я возвращаюсь к зеркалу – терпеть не могу эту уродливую громадину в золоченой раме, подаренную мне на свадьбу вторым мужем! – и изучаю свое отражение. Волосы у меня схвачены простой нитью жемчуга, и я расправляю их по плечам наподобие длинной черной шали.
– Нет, пускай обождет еще минутку.
С самого детства Наполеон восхищается моими волосами. Дома, на Корсике, я часто просила его заплести мне косы. Он лишь смеялся в ответ и называл мою просьбу уловкой распутницы, добавляя, что ни один мужчина не устоит перед женщиной, чьих волос он касался. Что ж, послушать дам нашего двора – я и есть распутница.
Знаю, какие сплетни ходят обо мне. Мол, когда первый муж повез меня на Карибы, я какой только любви ни испробовала: и с черным, и с белым, и с мужчинами, и с женщинами. Воспоминания о жизни в Сан-Доминго вызывают у меня улыбку. Томные ночи, когда мы наслаждались тропическими плодами, и в моей постели было два и иногда и три любовника разом. А следом за тем – утро, когда солнце накрывает море золотой вуалью… Но потом мой муж умер от желтой лихорадки, и пришлось возвращаться в Париж. И вот я стала вдовой Леклерк, и даже без какого-нибудь титула.
– Теперь скажи ему, что я готова.
Поль кланяется в пояс и скрывается за дверью.
Однако мое второе замужество все переменило.
Я думаю о Камилло Боргезе, о том, чем он сейчас занят в Турине. Хотя другого такого болвана с титулом князя вовек не сыщешь, мой брак с ним стал для меня величайшим достижением. Обеим сестрам брат пожаловал титулы императорских высочеств, но зато я – княгиня Боргезе, обладательница собственного палаццо в Риме, огромной коллекции произведений искусства и фамильных драгоценностей Боргезе на триста тысяч франков. О такой партии для меня даже мама не мечтала.
Интересно, что бы подумали марсельские старухи, если бы сейчас увидели свою «итальянскую прислугу». Мне было тринадцать лет, когда наша семья уехала с Корсики и нашла пристанище в этом жалком приморском городишке. Все свое имущество мы побросали, и когда приехали, у нас ничего не было. И вот как французы нас встретили – как ничтожеств. Они считали, что раз мы корсиканцы, то и французского не знаем. «Вон корсиканцы пошли, – перешептывались они за нашими спинами. И еще: – Какая жалость, что у них ничего нет. А эта Паолетта – красотка. Могла бы удачно выйти замуж».
Когда нас с сестрами отправили служить в богатый дом Клари, мужчины этого дома решили, что сексуальные услуги входят в наши обязанности. «Девушки с Корсики, – говорили они, – лишь для одного годятся». Наполеону я об этом так и не сказала. Ему тогда было двадцать четыре, и он уже был генералом с опытом войны за плечами. Но когда он приехал к нам в Марсель, то сам все понял. Каролина к тому моменту разжирела как хрюшка, я же, наоборот, совсем перестала есть. «Что с ними такое?» – спросил он у мамы, но та сделала вид, что проблема в еде. «Здесь все не так, как на Корсике».
Но Наполеон видел мои слезы и обо всем догадался.
«Завтра же ноги вашей в этом доме не будет! – объявил он. – Обе поедете со мной в Париж».
Но в Париже шла война. «Это слишком рискованно. Мы же будем бедствовать!»
«Мы никогда не будем бедствовать! Мы – Бонапарты, – поклялся он, переменившись в лице. – И мы больше никогда не будем беззащитны».
Сегодня никто не осмелится шептать, что «корсиканки берут недорого».
Я поворачиваюсь к своей маленькой левретке, расположившейся на кушетке в дальнем конце комнаты.
– Мы самая могущественная семья в Европе! – говорю я тем голосом, каким разговариваю только с собакой. Она с энтузиазмом виляет хвостом, и я продолжаю: – Нам принадлежат престолы половины Европы – от Голландии до Неаполя. И о нас теперь говорят с трепетом в голосе. «Берегитесь Бонапартов! – вот как они говорят. – У них – вся власть!»
Отворяется дверь, и Поль торжественно объявляет:
– Его величество император Наполеон!
Я поворачиваюсь, но медленно, давая брату возможность в полной мере оценить мой наряд.
– Благодарю тебя, Поль.
Он возвращается в приемную, а я оказываюсь лицом к лицу с Наполеоном. Мы с ним во многом похожи. Оба – темноволосые и смуглые, как мамина родня, Рамолино, и подобно им горячие и пылкие. Еще в детстве он говорил мне, что когда-нибудь его имя будет греметь на всю Европу, и я ему верила.
– Значит, ты ей сказал. – Я улыбаюсь. Обри подбегает к нему приласкаться, и он машинально гладит собаку.
– Как я мог? – Он подходит к моему любимому креслу и садится. – У нее началась истерика, она рыдала.
– И ты не сказал, что намерен развестись?! – Я говорю таким тоном, что Обри стремглав бросается из комнаты.
– Она меня любит…
– Тебя пол-Европы любит! А она – лгунья! – Я пересекаю комнату и встаю перед ним. – Сам подумай: как она только тебя не обманывала! – выпаливаю я. – Сначала – про свой возраст, потом – про счета, и наконец – что она не бесплодна.
Господи, думаю я, да она же на шесть лет тебя старше! Без пяти минут бабушка. И ты почти четырнадцать лет верил, что отсутствие детей – это твоя вина!
Он прищуривается.
– Это правда. Она всегда меня обманывала.
– Она усомнилась в твоих мужских способностях. – Я на секунду закрываю глаза, потом выкладываю свой главный козырь. – Взять хотя бы, что она наплела русскому послу.
Его лицо каменеет.
– И что же?
Я делаю шаг назад.
– Как, ты не слышал?
– Что… она… ему… сказала? – Он поднимается.
Я изображаю глубокое сострадание, потом опять прикрываю глаза.
– На одном из своих приемов она заявила русским, что ты, по-видимому, импотент.
Брат свирепеет. Он кидается к двери, но я его опережаю и преграждаю дорогу, чтобы не дать уйти и схлестнуться с Жозефиной.
– Этого уже не исправишь!
– Пусти! – кричит он.
– Ты ничего не можешь сделать! Успокойся. – Я глажу его по лицу. – В эти слухи ни один серьезный человек не верит. А теперь, когда Мария Валевская носит твоего ребенка, кто ей вообще поверит? – Я беру его под руку и возвращаю к креслу у окна. – Открыть? Хочешь свежего воздуха?
– Нет! Свежий воздух вреден для здоровья. – Но его не оставляют мысли о русских. – Импотент! – бушует он. – Если я когда и отказался ее взять, то лишь потому, что был прямо от Мари!
Сестры от такого признания пришли бы в ужас, но у нас с Наполеоном друг от друга тайн нет. Я сажусь на край кресла и наклоняюсь к нему.
– Она просто распустила слух… Гнусную сплетню. Она всегда была непорядочной!
Конечно, он не может забыть, как она прятала от него счета, когда они поженились. Как ему пришлось продать конюшню – своих драгоценных лошадей! – чтобы оплатить ее причуды, которые продолжаются и поныне.
Он, конечно, богаче Папы Римского, но я никогда не прощу ей, что она его использовала. А еще – того, как она обошлась со мной…
– Это правильное решение – развестись.
– Да.
– Я… я ей завтра скажу.
Но я понимаю, что у него на уме. Привязанность брата к этой женщине противоестественна. В другие времена я бы задумалась, не околдовала ли она его.
– А можешь поручить это Гортензии, – небрежно бросаю я, будто меня только что осенило. И пусть тогда Жозефина рыдает, ей все равно его не отговорить. Потом я резко меняю тему, так, словно вопрос решен. – Сегодня вечером у меня прием в твою честь.
– Да, слышал.
Гости уже, наверное, собрались, и моя парадная гостиная полна смеха и аромата духов.
– А кое-кого я пригласила специально для тебя.
– Очередную гречанку?
– Нет, итальянку. Она блондинка и очень скромная. Не то что твоя старая карга. – Это мое излюбленное прозвище для Жозефины. Забавно, что по-французски оно звучит как «богарнель». – Идем? – Я встаю, зная, что, освещенная со спины, кажусь совершенно голой. Он ужасается:
– Так ты не пойдешь!
– Почему это?
– Это неприлично.
Я смотрю вниз.
– Пожалуй, сандалии стоит заменить.
– У тебя платье просвечивает!
– Но так одевались в Древнем Египте, – протестую я.
После завоевания Наполеоном Египта весь Париж помешался на фараонах. Одержав решительную победу в битве у пирамид, военные начали везти домой разные диковины: расписные саркофаги, алебастровые сосуды, маленькие резные фигурки из ярко-синего камня. В моем дворце в Нейи целых три комнаты заняты египетскими артефактами. И на каждый день рождения Наполеон дарит мне что-то новенькое. В прошлом году это была статуя египетского бога Анубиса. А за год до этого – женская корона из золота и лазурита. Когда-нибудь, когда я стану слишком дряхлой, чтобы устраивать празднества в честь брата, я обряжусь в египетский лен и украшу грудь и запястья золотом. А после этого умру с честью – как Клеопатра. Она не стала дожидаться, пока ее убьет Август Цезарь. Она сама распорядилась своим телом.
– Ты чересчур увлекаешься древностью. – Он встает и, хотя не в силах отвести от меня глаз, говорит: – Надень что-нибудь другое!
Я стягиваю наряд через голову и бросаю на кресло. После этого иду через комнату и нагишом замираю перед гардеробом.
– Твое кисейное платье с вышивкой серебром, – говорит он и подходит ко мне.
– Я в нем была вчера.
– Другое, новое.
Мой брат все знает о покупках, произведенных его двором, – от продуктов для дворцовых кухонь до нарядов, заказанных придворными дамами. Последнее его особенно занимает. Он говорит, мы должны затмевать все другие европейские дворы, и если для этого каждой фрейлине надо закупать четыреста платьев в год, значит, так тому и быть. Если же женщина настолько глупа, чтобы появиться на пышном приеме в платье, в котором уже где-то показывалась, ее никогда больше никуда не пригласят. Обожаю своего брата за то, что он это понимает. Я достаю кисейное платье, и Наполеон кивает.
Он следит, как я одеваюсь, а когда я протягиваю руку за шалью, качает головой.
– Такие плечи грех закрывать.
Я поворачиваюсь, кладу шаль на комод и морщусь от резкой боли в животе. Бросаю быстрый взгляд на Наполеона – тот ничего не заметил. Не хочу, чтобы он тревожился о моем здоровье. Впрочем, недалек тот день, когда мою болезнь уже не скроешь ни румянами, ни пудрой. Она будет заметна по морщинам на лице и худобе.
– Ты никогда не пытался представить себе, каково это – стать египетским фараоном? – спрашиваю я.
Я знаю, при мысли о Египте он вспоминает Жозефину, ведь именно там ему открылась ее неверность. Но в Египте правители никогда не умирают. Прошла тысяча лет, а Клеопатра все так же молода и прекрасна. И чем больше находят золотых корон и фаянсовых ушебти[1], тем больше она приближается к вечности в людской памяти.
– Да, – усмехается он. – Мертвым и мумифицированным.
– Я серьезно! – возражаю я. – Императоры и короли были всегда. А вот фараона уже две тысячи лет как нет. Только подумай: ведь мы могли бы править вместе. – Он улыбается. – А почему нет? Правители Древнего Египта брали в жены сестер. Более великой пары во всем мире бы не было!
– И как ты мне предлагаешь это сделать? – спрашивает он. – Или забыла, что египтяне восставали?
– Ты завоюешь их снова. Раз уж ты австрияков покорил – мамлюков и подавно. Разве это так трудно?
– Да не очень.
Я беру его под руку, и мы направляется в мою гостиную.
– Подумай об этом, – говорю я. И весь вечер он не сводит с меня глаз. И хотя я уверена, что с той итальяночкой, что я ему нашла, ему будет хорошо, я так же точно знаю, что восхищение у него вызываю только я.
Глава 3. Поль Моро, камергер
Дворец Тюильри, Париж
«Из трех сестер Наполеона, Элизы, Каролины и Полины, последняя, известная обольстительница, была его самой любимой».
У Полины Боргезе есть только две вещи, которые никогда не лгут, – ее зеркало и я.
Когда она с первым мужем приехала на Гаити, я был единственным на плантациях отца, кто предупредил ее о гонорее.
Аристократы из числа белых и цветных боялись говорить правду ослепительной жене генерала Леклерка. Мне было всего семнадцать, но даже мне было понятно, чем закончатся ее похождения с неразборчивыми в связях мужчинами типа моего сводного брата: сначала болезненные спазмы, затем кровотечение и, наконец, лихорадка. Так что я сказал ей, кто я есть – сын Антуана Моро и его чернокожей любовницы, – и объяснил, какие ее подстерегают опасности.
Сперва она застыла и сразу стала похожа на деревянную резную статуэтку. Потом заулыбалась.
– Ревнуешь меня к брату? Обидно, что он француз, а ты всего лишь мулат, и я бы на тебя никогда внимания не обратила?
Она замолчала в ожидании моей реакции. Но мне уже доводилось видеть, как она таким образом заманивает мужчин.
– Это означает, что Симона мадам уже забыла? – спросил я. Он был цветной и два месяца состоял у нее в любовниках, при том что был куда темнее меня. Она зарделась, и я испугался, что далеко зашел.
– Как, ты сказал, тебя зовут?
– Антуан.
Она шагнула ко мне. Так близко, что я мог вдыхать аромат жасмина, исходящий от ее кожи.
– И чем ты занимаешься здесь, на плантации? – спросила она.
– Я управляющий у отца.
– В пятнадцать-то лет?
– Семнадцать, – поправил я. – Я уже с прошлого года управляю плантацией.
Она вгляделась в мое лицо, а я не мог понять, нравятся ли ей доставшиеся мне от матери высокие скулы и отцовский сильный подбородок. Никто на Гаити не воспринимал меня как француза. Но и в то, что моя мать африканка, тоже мало кто верил. Волосы у меня вьются слишком крупными локонами, глаза тоже не черные.
– А отец знает, что ты ведешь с его гостями столь откровенные разговоры?
– Надеюсь. Он же меня воспитывал.
Впервые с момента нашего знакомства она мне улыбнулась.
И до конца своего пребывания на Гаити мадам Леклерк обходила со мной вместе поля, наблюдая, как пшеничные колосья наливаются золотом. Так мы с ней и познакомились, и она куда быстрее меня поняла, что ни она, ни я не принадлежим своему кругу. Великий гаитянский полководец Туссен-Лувертюр только что начал революцию, бесстрашно заявив французам, что провозглашает отмену рабства на нашем острове. Но мы были богатейшей в мире колонией – выращивали для Франции индиго, хлопок, табак, сахарный тростник, кофе и даже сизаль, – и Наполеон пришел в ярость. Благодаря этому, собственно, мы с Полиной и познакомились: ее брат направил генерала Леклерка на усмирение Сан-Доминго любыми средствами.
На момент прибытия Полины черные не доверяли белым, белые – черным, и никто не доверял мулатам. Я как раз был мулат. Одержи победу брат Полины – и моя мать вновь будет обращена в рабство. Мой сводный брат сражался на стороне Наполеона, в то время как моя мать тайно помогала Туссену. Когда я спросил у отца, на чьей стороне он, то получил ответ:
– На стороне свободы, сынок. Свободы от Франции и от рабства.
До моего рождения у него было больше двух десятков рабов. Но он говорил, что после того, как впервые взглянул в мои глаза, освободил всех. Так что свободным я буду всегда, но кто я такой? Этот вопрос не давал мне покоя. Мне казалось, я становлюсь Полине все ближе.
Она-то знала, каково это – жить в стране, раздираемой войной, и какой хаос эта война несет семьям. Как-то она заметила:
– Ты никогда не говоришь о сводном брате.
Я опустил глаза. И не потому, что она с ним спала. Просто когда-то она предпочитала общению со мной компанию мужчины, красивого, как принц, и невежественного, как крестьянин. О чем они говорили? О политике Франции? О французском завоевании Гаити?
– Не говорю, – согласился я. – Да и о чем тут говорить…
– Это из-за войны?
– По многим причинам.
Однако, чтобы сохранять близкие отношения Полиной, я должен был мириться с другими ее мужчинами. Пускай ночами они владели ее телом, зато днем ее сердце принадлежало мне. Теми долгими летними вечерами я научил ее есть сахарный тростник и жарить бананы. Она, в свою очередь, научила меня одеваться на парижский манер и танцевать.
– Для старой знати этикет превыше всего.
Меня эти слова удивили.
– Это и есть залог их богатства?
– Нет. Это отличает их от таких, как мы.
– Но вы же из корсиканской знати! – удивился я.
Она рассмеялась.
– Для них этого недостаточно.
Так мы и упражнялись в реверансах и поклонах в гостиной в доме моего отца, воображая, что комнату освещают роскошные канделябры, а окна выходят на бескрайние сады какого-то дворца. Мы виделись с ней изо дня в день, и по молодости лет я был уверен, что так мы и станем жить до конца дней – с пикниками на берегах реки Озама, читая друг другу из поэм Оссиана: «Смерть, словно тень, проносится над его воспаленной душой. Ужель я забуду тот светлый луч, белорукую дочь королей?»[2] И слушать пение птиц в кронах манговых деревьев. Я был настолько глуп, что не воспринимал всерьез доносившиеся до нас с гор звуки перестрелки, а в отдельные жуткие ночи – и крики женщин, и это при том, что отцовские плантации лежали в отдалении от города и не представляли интереса для французских солдат.
Потом ее муж умер от лихорадки, и сказке пришел конец.
– Мадам, вам не следует находиться у меня, – предостерег я. – Пойдут разговоры.
Раньше она никогда ко мне не приходила, и сейчас я мог лишь гадать, какое впечатление на нее производит мой жалкий деревянный шкаф и жесткая койка. Совсем не так жил мой сводный брат, у него-то была массивная мебель из тика и большой письменный стол. Но надо сказать, наши работники жили еще беднее меня.
Она села на койку рядом со мной.
– Можно подумать, что сейчас о нас не сплетничают!
Это была правда. Хотя я никогда к ней не прикасался, даже мой сводный брат считал нас любовниками. Как-то утром он подстерег меня возле наших конюшен и пригрозил убить и меня, и мою гулящую мать, если я не перестану видеться с мадам Леклерк.
Он уже хотел схватить меня за горло, когда я воскликнул:
– Неужто ты думаешь, что она станет спать с мулатом вроде меня?
Однажды я видел, как Полина за ужином проделала этот трюк с мужем. Ему было невдомек, что Полина не придает значения цвету кожи, как и то, что я ни за что не взял бы женщину раньше, чем она станет моей женой. После того случая всякий раз, встречая неотразимую мадам Леклерк в обществе жалкого влюбленного полукровки Антуана, он лишь ухмылялся.
Сейчас она закрыла лицо руками, и слезы ручьем хлынули из ее глаз.
– Все кончено, Антуан. Я возвращаюсь во Францию.
– Навсегда?
– Да. Но ты едешь со мной.
Я отпрянул.
– Вы не можете распоряжаться мной как своим слугой!
– Но ты же меня любишь!
Она встала и прижала меня к груди.
– Теперь я вдова. Ты ведь этого ждал, разве нет?
Я вгляделся в ее лицо, пытаясь определить, правда ли все это. Если правда…
– Мадам, вы обезумели от горя, – сказал я.
– Я знаю, от чего я обезумела! И мне невыносима мысль об отъезде домой без тебя.
Я закрыл глаза и пытаюсь думать, а она прижимается ко мне.
– Отец не сможет управлять плантацией без меня.
– Наймет кого-нибудь. Ты мулат, Антуан. Твое место не здесь. Черные тебя в свою армию не возьмут, а если ты встанешь в строй на стороне французов, то отвернешься от родной матери.
Я молча воззрился на нее. Она была права. Полина погладила меня по щеке. Никогда еще женщина не прикасалась ко мне так. Мелькнула мысль, что так же она прикасалась к моему брату, когда они были вместе.
– Едем со мной! – повторила она, но я слышал лишь ее дыхание у самого моего уха. – Им ты не нужен, а мне – да. Мы уедем в Париж, пока не кончилась эта война. Там будет еда, мир и ночи без стрельбы. Я сделаю тебя своим камергером. Через несколько лет ты станешь богатым человеком. Сможешь возвратиться в Сан-Доминго и купить себе любую плантацию. И кто знает – может, я тоже захочу сюда вернуться?
Мое сердце бешено колотилось. Мне открывалась перспектива вернуться на родной остров с прекраснейшей женщиной на свете, и у меня будет достаточно денег, чтобы обзавестись собственной фермой.
– И вы опять поедете в Сан-Доминго? – спросил я.
– Почему нет? Сейчас оставаться нам здесь нельзя. Брат зовет меня домой. Поехали! – взмолилась она. – Расценивай это как приключение.
Судно, на котором мы отплыли во Францию, называлось «Янус». Тут-то я и узнал, что это будет за приключение: еще в море она завела себе двух любовников, за ними последовали бесчисленные мужчины, которых она привечала у себя уже в Париже. Потом был ее второй муж, Камилло Боргезе, толстый коротышка, герцог Гуасталлы.
– Но он не настолько толст, как его мошна, – шутила Полина.
– Вы кого-нибудь из них любили? – спросил я как-то вечером, наблюдая в зеркале, как она расчесывает волосы – ибо это именно то, за что мне платят: следить, и ждать, и слушать, и давать советы.
С момента нашего отъезда с Гаити минуло два года, и глядя в принадлежащее ее мужу зеркало, я не узнавал себя. На меня смотрел мужчина, облаченный в камзол из красного бархата с золотыми эполетами. Его волосы были коротко острижены и едва прикрывали уши. И имя у этого мужчины теперь было иное – на этом имени настояла Полина, когда, подобно солнцу, выжигала себе путь во дворец Тюильри. Это имя было Поль Моро. Антуана я оставил где-то на Гаити, должно быть – в манговых рощах, вместе с песнями моей матери.
Я получил имя в честь княгини Боргезе и на правах французского придворного теперь говорил с князьями и прохаживался с королями. Будь живы мои родные, они не признали бы меня в человеке, изо дня в день беседовавшем с императором в его личном кабинете. Они бы решили, что прекрасно одетый камергер, цитирующий Руссо и ратующий за независимость Сент-Люсии, Гваделупы, Мартиники и Сенегала, – сын какого-нибудь высокообразованного дипломата.
Но родные мои умерли и не могут теперь меня видеть. Их, как и имя свое, я оставил на Гаити.
Полина повернулась ко мне, видно было, что она раздумывает над моим вопросом. Проведя со мной столько дней и отдав мне свое сердце, испытывала ли она любовь к мужчинам, с которыми спала?
– Конечно, нет, – ответила она. – Ты же знаешь, в моей жизни есть только два мужчины. – Она замолчала, давая мне возможность высказаться. Не дождавшись, она продолжала: – Наполеон и ты.
Сейчас, спустя пять лет, она такая же необузданная, эгоистичная и ослепительная. Сегодня утром ей с трудом удается сдержать свою радость из-за того, что император наконец это сделал. Он сказал своей супруге, женщине, что следовала за его звездой, даже когда та опускалась в самую низкую часть небосклона, что через две недели объявит о разводе.
– Господи, Поль, я так счастлива, что готова плакать. Нет: я так счастлива, что готова танцевать! – Она отрывается от зеркала, и по блеску в ее глазах я понимаю, что у нее созрела какая-то потрясающая, с ее точки зрения, идея. – Я сегодня устраиваю бал.
Я не двигаюсь с места. Продолжаю сидеть в том же кресле. Здесь, в дальнем конце ее будуара, я провожу каждое утро, слушая о планах Полины на день, тем временем как Обри укладывается у меня на коленях и засыпает.
– И вы считаете, это удачная идея?
Но когда на нее нападает такое настроение, ее уже не урезонишь.
– Почему нет? Он мой брат. Он должен знать, как сильно я его люблю.
– Потому что есть много таких, кто любит и императрицу тоже. А теперь она все потеряла. Этот дворец, мужа, имперскую корону…
– Чего ей и иметь-то не полагалось, если уж на то пошло!
Она отворачивается к зеркалу и яростно расчесывает волосы. Если она не избавится от привычки драть себе волосы щеткой всякий раз, как приходит в бешенство, то к сорока годам облысеет.
– Вот что, Поль, я даю бал, и даже тебе меня не отговорить!
– Ваша преданность брату мне известна, – говорю я. Но не добавляю, что в этой преданности есть что-то нездоровое. Она жаждет его внимания. Во всей Франции не сыщешь другую пару брата с сестрой с такими необузданными амбициями. И они друг друга стимулируют.
– А как же императрица? – спрашиваю я. – Что будет с ней?
Полина подходит к комоду и изучает свои шелковые халаты.
– Он ее сошлет, – предполагает она, выбирая красный халат. – И тогда она поймет, каково это – потерять желанного мужчину!
У нее нет необходимости привлекать мое внимание, но она сбрасывает сорочку на пол. При том обилии проституток, что привлекают клиентов на бульваре дю Тампль, я никогда не видел ни одного женского тела, кроме ее. И она начисто лишена стыдливости. После свадьбы со своим богатым итальянским князем Полина подарила ему статую работы Антонио Канова, для которой позировала в обнаженном виде в образе Венеры. Увидев такое, император пришел в бешенство и запретил впредь всякие изваяния. Тогда для дворца Нейи, своей частной парижской резиденции, она заказала обеденные чаши в форме собственных грудей. Я видел, как ее брат ел из такой чаши орехи. «С чего бы мне их прятать? – сказала она мне тогда, довольная своей шуткой. – В Древнем Египте женщины с гордостью демонстрировали свою грудь».
Завязав халат, Полина проходит через спальню в гостиную.
– Ты идешь? У меня есть для тебя история про Жозефину.
Я следую за ней в свой самый любимый зал во всем Тюильри. Двери на балкон распахнуты, и свет с улицы заливает покрытые золотом стены, расписанные картинами из храмовой жизни Египта. На этих картинах женщины в облегающих белых одеяниях воздевают руки к солнцу, а странные боги с головами шакалов и буйволов держат символы власти: посохи, цепы, золотой ключ жизни – словом, все атрибуты власть предержащих.
Она устраивается на диване, я же сажусь в мягкое кресло напротив.
– Когда мы познакомились с Фрероном, мне было всего пятнадцать, но я уже знала, чего хочу. Мы собирались пожениться на Мартинике, пока Жозефина… – Ее глаза краснеют от слез. Я в шоке. Мне не приходило в голову, что она испытывает к Фрерону столь сильные чувства, раньше она упоминала о нем только вскользь. – Пока Жозефина не заявила моему брату, что Фрерон для меня никогда не будет подходящей партией.
Я подаюсь вперед.
– Так вы его любили?
– Конечно! Мне же было пятнадцать лет!
– Но он не был военным, – напоминаю я. Почти все возлюбленные Полины носили форму французской армии.
– Нет. – Она закрывает глаза. – Я чуть не связала свою судьбу со скромным депутатом. Можешь себе представить? Я бы жила в бедности, уповая лишь на то, что в один прекрасный день правительство поднимет ему зарплату. Но Жозефина не должна была это знать! – с жаром восклицает она.
– Стало быть, она спасла вас от нужды, – замечаю я и получаю в ответ грозный взгляд.
– Я была чувствительной девочкой. А он должен был стать моим спасителем. Ты не знаешь…
Но я-то знаю. Я отлично знаю Полину Боргезе, герцогиню Гуасталлы, которая выросла в нищете на маленьком итальянском острове и вместе с братом поклялась покорить мир. Жаль, что я не знал ее тогда. В то время, когда она не испытала еще столько боли и горя.
Она рукой смахивает слезы, и редкое проявление нежности, свидетелем которой я сейчас стал, трогает меня до глубины души.
Как по команде, вбегает Обри и сворачивается в клубок на диване подле хозяйки. Собака для Полины – самое любимое существо. Крошечная, весом всего в десять фунтов, но ее глаза всегда светятся радостным ожиданием и готовностью поиграть.
– Расскажи, что ты слышал о разводе, – просит Полина, поглаживая нежные уши левретки. Имеется в виду – «Расскажи что-нибудь, что меня позабавит».
– Говорят, что, когда император сообщил ей о своем решении, Жозефина упала в обморок, и ему пришлось на руках нести ее в спальню, так она была слаба.
– Ну и артистка! – восклицает Полина. – Я ни разу не просила императора нести меня на руках, хотя мне-то всегда больно! Помнишь, какой ужас был на той неделе?
– Да, ваше высочество два дня не вставали с дивана.
– И я что, просила брата прийти и куда-то меня отнести? Или я вставала перед ним и изображала обморок?
– Нет, вы куда более тонкая натура.
Она пристально смотрит на меня, но лицо ее непроницаемо.
– Я говорила ему, пусть ей сообщит о разводе Гортензия, – продолжает она. – Тогда не пришлось бы терпеть эти сцены… Что еще? – вопрошает она после паузы. – Я знаю, брат тебе поверяет свои секреты. Ничего не слышал, как с ней приказано поступить?
Она садится на диван, и Обри вынуждена поменять позу. Нам обоим было бы легче, если бы я солгал. Но я скажу правду.
– Император пообещал ей королевство в Италии, включая… – я делаю выдох, – Рим.
Наступает напряженная тишина, и даже Обри понимает, что сейчас будет, и зарывается носом в лапы.
– Рим… – повторяет Полина, будто не веря своим ушам. – Да как он может отдавать ей величайшую жемчужину Италии, даже не подумав обо мне? – И тут она восклицает: – Я – княгиня Боргезе, и Рим должен принадлежать мне!
Я развожу руками так, будто это для меня загадка. На самом же деле я понимаю, что ее брат чувствует себя виноватым. Он прогнал жену, которую по-прежнему любит, ради женщины, способной родить ему сыновей. Это жестоко. Тем более что у него уже есть ребенок от польской любовницы, и этого мальчика вполне можно сделать наследником, одновременно сохранив и брак.
– А что она ему сказала? – не унимается княгиня.
То, что сказала бы любая женщина, наделенная достоинством.
– Что любовь не покупается и не продается, – отвечаю я. – Императрица предложение не приняла.
Полина откидывается на спинку дивана.
– Слава богу!
Раздается стук в дверь, и Обри бросается через гостиную. Она прямо-таки пританцовывает от нетерпения, ее черное тело все извивается.
– Ты только посмотри! – смеется княгиня. – Успокойся, радость моя, это всего лишь гость.
Я иду открыть дверь, но при виде посетительницы Обри стремглав возвращается к хозяйке.
– Ее величество королева Каролина, – провозглашаю я безо всякого энтузиазма.
Младшая из сестер Бонапарт отодвигает меня в сторону, и я полностью разделяю настроение Обри. Невозможно себе представить женщину, которая менее подходила бы на роль неаполитанской королевы. Приземистая и нескладная, с вечно бегающими глазками и таким цветом лица, будто ее всегда лихорадит.
– У меня новости. – Она усаживается напротив сестры и поправляет бархатную шляпу, так чтобы перья небрежно свесились с одного боку. Император хоть и сделал ее проходимца-мужа, Иоахима Мюрата, королем Неаполя, но вкуса это не прибавило ни тому, ни другому. Если Полина – само солнце, то Каролина – лишь тусклая звезда, и между сестрами вечно тлеет зависть.
– А я знаю! – самодовольно отвечает Полина. – Поль мне уже рассказал. Он разводится! – Но Каролина, которой бы следовало сейчас быть разочарованной – ведь не она первая принесла благую весть, – улыбается. – Что? – наседает Полина. – Что-то еще? Он собирается сделать официальное заявление?
Теперь ее сестра изображает напускную скромность.
– Не знаю, может, его превосходительство тебе расскажет. – Она переводит взгляд на меня. – Он ведь все знает.
Полина пожимает плечами.
– Не хочешь говорить…
– Он составил список! – проговаривается Каролина. – Там сплошь иностранные принцессы. И ни одной француженки!
Полина повышает голос.
– Список невест?
Довольная реакцией, Каролина важно кивает.
– И в нем числятся австрийская принцесса Мария-Люция и сестра русского царя Анна Павловна.
– Я тебе не верю!
– Тогда будем считать, что мама мне никакого списка не показывала. Мне, наверное, приснилось.
– Он ни за что не женится на австриячке! – восклицает Полина. – Последняя французская королева из Габсбургов была обезглавлена.
– Это было шестнадцать лет назад. Кто теперь вообще помнит Марию-Антуанетту?
Весь Гаити, мелькает у меня. Именно благодаря ей Туссен провозгласил от имени всех цветных конец рабству. Если бы не она, никакой Французской революции бы не было. А если бы не Революция и не Декларация прав человека и гражданина, Туссен не вдохновился бы на провозглашение Гаити свободным от рабства и угнетения. Потребовалось тринадцать лет и сто тысяч жизней, чтобы французы убрались с Гаити, но вчетверо больше было убито после казни Марии-Антуанетты. С чего бы, в самом деле, им желать еще одной австриячки на троне?
– Да и вообще, – беспечно добавляет Каролина, – это может оказаться русская. Или кто-нибудь из числа принцесс помельче.
Разговор мучителен для Полины.
– Пока он жениться не станет! – возражает она.
Ей двадцать девять, Каролине – двадцать семь, но Полина вполне могла бы сойти за младшую. Я смотрю на нее через зеркало: изящный изгиб шеи, темно-каштановый цвет волос и недавнее приобретение – недовольные морщинки между бровей. Я вспоминаю наши совместные вечера на Гаити, когда воздух наполняли тяжелые ароматы цветущих апельсиновых деревьев и запах летнего ливня. Того мира уже нет, он сгинул в зверствах войны, унесшей моих родных и мой дом. Но остров остался. Остались песни моей матери. И настанет день, когда Полина увидит тщетность всего, что было, поймет, насколько проще и слаще была жизнь в моей стране, когда мы с ней были только вдвоем и никого больше…
– А объявление о разводе? – вопрошает она, возвращая меня к настоящему. – Мама не говорила?..
– Пятнадцатого, – отвечает Каролина. И многозначительно уточняет: – Декабря. – Раньше этого дня он не примет решения относительно новой женитьбы.
Они встречаются глазами и делаются похожими на двух шакалов, ведущих совместную охоту.
Глава 4. Мария-Люция, эрцгерцогиня Австрийская
Дворец Шенбрунн, Австрия
Декабрь 1809 года
Как только отец меня вызвал, я уже догадываюсь, в чем дело. За мои восемнадцать лет мне ни разу не приходилось присутствовать на заседании отцовского Государственного совета без брата. Идти мне предстоит через весь дворец, и я надеваю муфту. Затем окликаю Зиги, уютно устроившегося подле камина. Раз уж мне предстоит выслушать новость о том, что моей руки жаждет французский «людоед», Menschenfresser, как зовут его в Австрии, то лучше, если рядом со мной будет верный друг.
Я беру моего малютку-спаниеля, и весь путь по стылым залам дворца он проделывает у меня на руках. Каждую зиму отец тратит целое состояние на отопление дворца, и все равно этого мало. Изо рта стражников идет пар, а жены придворных, при всем их тщеславии, обряжаются в теплые плащи и широкие меховые шляпы.
– Ваше королевское высочество. – Когда я прохожу, стража кланяется мне, но я не вижу человека, которого ищу. Дойдя до Голубой гостиной, где отец проводит заседание совета, я останавливаюсь перед дверями. Мне хотелось увидеть лицо Адама Нейпперга, услышать в его голосе уверенность, когда он скажет – а он это непременно бы сделал! – что мне нечего опасаться этого совещания, что отец ни за что не выдаст меня за этого «людоеда», ни за какие деньги! Но его нигде нет. И вот я стою перед дверями зала, и стража ждет от меня кивка. Когда я подаю знак, двери широко распахиваются.
Объявляют:
– Эрцгерцогиня Мария-Люция Австрийская.
Я делаю шаг вперед и замираю. В зале собрались все, в том числе Адам Нейпперг и моя мачеха, Мария-Людовика. Пока я подхожу к столу, Мария бросает на меня предостерегающий взгляд, и все в зале моментально замолкают. Отец указывает мне на кресло напротив.
– Мария… – начинает он и замолкает, как будто не находит слов для продолжения.
Я запускаю пальцы в шерсть Зиги и жду. Ясно, что французский император попросил моей руки и Австрия теперь вынуждена искать уловки, чтобы отказать, не вызвав у него серьезной обиды. Отец смотрит на князя Меттерниха, и тот откашливается.
– Ваше высочество, – решается князь, – у нас радостная новость! – Я вопросительно поднимаю брови, затем оглядываю стол, переводя взгляд с одного преисполненного серьезности лица на другое. Если новость такая радостная, почему все сидят как на похоронах? – Император Франции, – продолжает Меттерних, – попросил вашей руки. Как вы понимаете, это большая честь для дома Габсбургов-Лотарингских, ибо австро-французского брака не было уже тридцать девять лет.
– Да, и это хорошо, – отвечаю я. Но никто не улыбается. Отец ерзает, а когда я нахожу глазами графа Нейпперга, то вижу, что и он мрачнее тучи.
– Император любит быстро принимать решения, выше высочество. Три дня назад он послал своего пасынка Евгения Богарне в наше посольство в Париже, чтобы просить вашей руки. Нашему послу было сказано, что согласие надлежит дать немедленно, иначе император будет крайне недоволен.
У меня обрывается сердце.
– Так что вы хотите сказать?
Прежде чем ответить, Меттерних бросает взгляд на моего отца.
– Что предложение было принято, ваше высочество.
У меня все плывет перед глазами. Голубые китайские настенные панно из рисовой бумаги приобретают молочно-белый оттенок. Зиги тычется мне в руку, и прикосновение его холодного носа приводит меня в чувство.
– Мария… – начинает отец, и в его голосе слышится нестерпимая душевная боль. – Решение все равно остается за тобой.
– Но вы должны понимать, – торопится встрять Меттерних, – что это решение имеет долгосрочные последствия.
Он имеет в виду, если я откажусь, восемь веков правления Габсбургов-Лотарингских будут перечеркнуты капризом восемнадцатилетней девчонки. Но отец все равно просит меня принять решение самостоятельно.
И за это я люблю его больше, чем когда-либо.
Я обвожу взглядом собравшихся в зале, затем – сидящих за столом членов Госсовета, чьи лица кажутся красными и золотыми в свете канделябров. Вот уж не ожидала, что вопрос моего замужества будет решаться в этом зале. Я думала, это произойдет в тиши кабинета моей покойной матери. Или на восточной террасе, где потолки расписаны фресками с изображением ангелов.
– Ваше высочество, нам требуется ваш ответ, – говорит Меттерних. Иными словами, завтра или свадьба – или война. Моя мачеха бледна, а на сидящем рядом Адаме Нейпперге и вовсе лица нет. Но я не могу позволить себе роскоши учитывать мнение этих двоих. Я сознаю свой долг перед отцом и перед королевством. Глаза у меня горят, и хотя внутри все переворачивается, я выдавливаю:
– Я согласна.
Меттерних подается вперед.
– Согласны на что, ваше высочество?
– Согласна… – я набираю воздуха, – стать женой императора Наполеона Бонапарта.
На мгновение воцаряется тишина, собравшиеся пытаются осмыслить произошедшее. Потом все разом начинают говорить. Адам Нейпперг, который был мне так дорог с момента его возвращения с войны против Наполеона, грохочет кулаком по столу.
– Я решительно против!
– Тут нечего протестовать, – обрывает Меттерних, и оба поднимаются. Но Меттерних не выдерживает сравнения с Адамом, являющим собой полную его противоположность во всех отношениях. Из своих тридцати четырех лет Адам большую их часть провел на войне, чем в мирной жизни. Он участвовал в блокаде Майнца, а при Делене от удара вражеского штыка лишился правого глаза. В том сражении его сочли убитым и бросили на поле боя. Но, несмотря на ранения, он поправился и теперь носит на глазу черную повязку.
Нет ни одной австриячки, которая не слышала бы о беспримерных подвигах Адама, так что, когда он наклоняется через стол, Меттерних подается назад.
– Ну, хватит, – говорит мой отец, но его никто не слышит, и ему приходится кричать: – Хватит! – Оба садятся, а я избегаю смотреть Адаму в глаза. – Все свободны. Ответ мы услышали, и никто не вправе его обсуждать. Граф Нейпперг и князь Меттерних, прошу вас остаться.
Остальные отодвигают кресла и направляются к выходу, когда же поднимается моя мачеха, отец останавливает ее, взяв за локоть.
– Тебе тоже надо задержаться. Ради Марии, – добавляет он.
Я смотрю, как пустеет зал, и когда остаемся только мы впятером, смысл происшедшего наконец доходит до меня. Мне не бывать регентшей моего брата Фердинанда. И неизвестно, на кого возложат эту обязанность, но меня рядом точно не будет. Мне вместо этого предстоит стать женой человека, лишившего наше королевство его богатства и истребившего свыше ста тысяч австрийских солдат, человека, чья страсть ко всему роскошному, грубому и неучтивому известна по всей Европе. Я смотрю на Зиги, и слезы из моих глаз падают на его шерсть.
– Мария, – начинает отец, и мне режет глаз его бледный и опустошенный вид. Он два дня жил с этим известием! – Я хочу, чтобы ты понимала, что никто из нас был не в силах что-либо изменить. – Да. Но и словами тоже ничего не исправишь.
– Да, я понимаю.
– Ты можешь забрать с собой во Францию все, что тебе понадобится. Все, чего только пожелаешь!
Я пересиливаю боль и стараюсь придать своему голосу благодарные нотки.
– Спасибо.
– Французский двор будет совсем не такой, как наш, – предупреждает отец. – Князь Меттерних объяснит тебе.
– И во всех подробностях! – с энтузиазмом восклицает князь, и я вдруг понимаю, что из нас пятерых он один испытывает радостное возбуждение. Интересно, думаю я, какова его роль в организации этого брака и не обнаружатся ли на его счетах щедрые поступления из Франции, если как следует покопаться. – На протяжении этих трех месяцев…
– Значит, свадьба должна состояться через три месяца? – спрашиваю я.
– Да. Но сначала церемония пройдет здесь.
– После которой князь Меттерних и граф Нейпперг сопроводят тебя до границы, – поясняет отец. – А вторая церемония уже состоится в Париже.
– Но его развод…
– О нем будет объявлено завтра. Что касается нашего уговора, то о нем будет сообщено не раньше Нового года.
Значит, надежда еще есть. Может, за эти три месяца он передумает. Может, найдет себе русскую, которая придется ему больше по вкусу. Но отец словно читает мои мысли и качает головой.
– Мария, император – это не твоя мать. – Он намекает на то, что мама меняла свое мнение по три раза на дню. – Он хочет взять в жены именно внучатую племянницу Марии-Антуанетты.
Я-то считала, что мне повезло родиться габсбургской принцессой. Оказывается, все совсем не так.
– Он захочет дать вам новое имя, – говорит князь Меттерних. – Императрицу Жозефину тоже когда-то звали Мари Роз де Богарне. И еще он будет сам выбирать вам наряды, – продолжает князь. – Он очень разборчив насчет того, во что одеты его женщины.
– Да это просто смешно! – восклицает Адам Нейпперг, и мое влечение к нему становится непереносимым. Никогда мне больше не прижать его к себе, не прикоснуться к его лицу, не взъерошить ему волосы. – Какая разница, во что она одета?
– Может быть, и никакой! – с жаром отвечает Меттерних. – Но эти правила не я устанавливаю. Не нравится – говори с императором Франции!
– Но мыться-то мне самой хоть разрешается?
– Конечно. – Меттерних вздыхает, и я в первый раз читаю в его лице намек на сочувствие. – Ваше высочество, угодить этому человеку будет нелегко. Он упрям, ревнив и полон честолюбия. Но он также и мечтатель. Это уже кое-что.
Когда все расходятся, Адам остается ждать меня в холле перед Голубой гостиной.
– Ты можешь отказаться, – говорит он, прильнув к самому моему уху, и меня трогает его готовность биться за меня.
– Я не Елена Троянская, – отвечаю я. – Это корона моего отца. Австрийское королевство для него – все.
– Но ведь нет никаких причин сомневаться, что оно у него и останется!
– Да, если не считать Пресбургского и Шенбруннского договоров, – напоминаю я о двух предыдущих поражениях от «Александра Македонского наших дней».
– Положись на меня, Мария! – Он хочет взять меня за руку, и оттого, что он назвал меня по имени, кровь приливает к моим щекам. – Мы с твоим отцом за тобой приедем.
Но верить таким обещаниям я не должна. На следующей неделе мне исполняется девятнадцать, а все последующие дни рождения я с большой долей вероятности буду отмечать во Франции. Я сглатываю тугой комок в горле.
– Спасибо тебе, Адам.
– Это не пустое обещание, – клянется он. – Мы за тобой приедем! – Он сжимает мою руку. – Считай это клятвой.
Глава 5. Полина Бонапарт, княгиня Боргезе
Дворец Тюильри, Париж
«Полина Бонапарт была красива до невозможности… Любила она лишь себя одну, и ее главным занятием в жизни было наслаждение».
Я наклоняюсь к зеркалу и с удовлетворением отмечаю, что по лицу не видно, как мне больно. С самого рассвета меня мучают желудочные колики, и хотя доктора твердят, что виной всему «избыточная ночная страсть», я знаю, что это не так. Дело куда серьезнее. Однако, невзирая на болезнь, сегодня вечером я должна блистать.
Я укладываю волосы вокруг лица и пробую представить, как буду смотреться в короне Жозефины, когда брат признает, что теперь королевой должна стать я. Вид короны, конечно, придется изменить. А еще можно использовать египетскую корону, которую он мне подарил. Ни за что не надену то, в чем ходила она, хоть бриллианты и сапфиры мне всегда были к лицу.
– Что скажешь? – поворачиваюсь я к Полю и протягиваю ему два платья – одно небесно-голубое, другое – вишневое.
– Голубое, – решает он. – Это ведь не бал.
Я отбрасываю голубое платье и надеваю темно-красное, оно наряднее.
– Между прочим, ты ошибаешься. Танцы сегодня будут! Он разослал приглашения.
Мой камергер считает Жозефину богиней, шагающей по воде. «Милая Жозефина, очаровательная Жозефина»… Куда уж милей! В первую же неделю после свадьбы наставила брату рога и переспала с этим лейтенантишкой, Ипполитом Шарлем. Очаровательная! Наделала долгов и годами ему лгала. Испортила мои отношения с Фрероном… А он еще продолжает ее жалеть!
– Который час?
Поль смотрит, как я натягиваю перчатки. Мама научила меня, как правильно это делать, когда мне было восемь лет. «Перво-наперво, – говорила она, – надо вытянуть руку вперед. – И дальше мама показывала, как медленно, очень медленно надевать и снимать перчатки. – А потом, если на тебя не обращены все мужские взоры, значит, ты сделала это неправильно».
Поль отрывается от книги – это «Государь» Макиавелли, мой первый ему подарок, – и идет посмотреть на часы в гостиной.
– Без двадцати восемь, – кричит он оттуда.
Боже мой, все произойдет уже через двадцать минут. Сердце в груди бьется так часто, что я вижу, как подымается и опадает легкая ткань моего платья. И тут спазм в желудке заставляет меня почти что согнуться пополам. Я опускаюсь на кушетку и обвожу взором спальню. Мой брат воспроизвел в ее интерьере дворец в Фивах, от колонн из позолоченной бронзы до статуй богини Исиды. Мы с ним на одной волне. И сегодня, когда он станет свободен от своей старой калоши, я уговорю его вернуться в Египет.
Когда часы бьют восемь, Поль подает мне руку, и мы проходим через весь дворец в тронный зал брата. Помещения дворца полны знати, спешащей занять лучшие места в зале – они напоминают стремительный поток из сияющих бриллиантов и страусиных перьев. Прибыли почти тысяча придворных, включая Евгения Богарне и его сестру Гортензию. Вид у обоих очень жалкий.
Дети Жозефины сегодня здесь по настоянию моего брата. Много лет назад он сделал Евгения неаполитанским князем[3], а Гортензию – королевой Голландии. Не думаю, что он теперь станет отбирать у них эти титулы, так что могли бы хоть для приличия изобразить признательность.
– Ваше высочество, – кланяется мне посол России, а я узнаю рядом с ним губернатора Парижа, Иоахима Мюрата. Пока мы поднимаемся по мраморной лестнице, Поль шепчет мне на ухо:
– Взгляните на свою сестру Каролину.
Я следую его взгляду и нахожу глазами младшую сестрицу. Она оживленно беседует с незнакомым мне мужчиной, с которым вместе поднимается по лестнице.
– Кто он?
– Австрийский посол, – отвечает Поль.
– И почему она с ним?
Но ответить он не успевает. Мы уже вошли в тронный зал с красными бархатными портьерами и изысканными золочеными панелями на стенах. Когда-то это была спальня короля Людовика Шестнадцатого, но брат превратил ее в свой тронный зал. После варварства революционного времени в Тюильри не осталось ни одной ценной вещи. Все либо было разграблено, либо распродано, и все помещения дворца стали похожи одно на другое. Интересно, задумываюсь я, многие ли придворные отдают себе отчет, в каком запустении находились эти залы, когда в них въехали мои родственники. И не кто иной, как мой брат, снова превратил во дворец эти руины – именно он вернул былую славу величайшим сокровищам этой страны. Я делаю шаг вперед и, оказавшись одна в дверях зала, киваю церемониймейстеру.
– Ее королевское высочество княгиня Боргезе, – торжественно объявляет он.
Присутствующие как один поворачиваются в мою сторону. Я неспешно шагаю через зал, а дамы ахают, раскрывают перед собой веера и возбужденно шепчутся. Да, мои милые, продолжайте судачить. Я знаю, во что я одета, а во что вы – все в мрачных тонах, будто пришли на похороны, а не на объявление о разводе. Появляется второй церемониймейстер и ведет меня к возвышению, Поль следует сзади. Я ощущаю его присутствие так, словно это моя тень, и когда мы оказываемся перед троном брата, я наклоняюсь и шепчу: «Видел лица? Чуть не попадали!»
– Произвести фурор вам всегда удавалось, ваше высочество.
Я обращаю взор на возвышение, где теперь остался один золоченый трон: трон Жозефины убрали. Помню тот вечер, когда во дворец был вызван столяр Жакоб Демальтер и получил задание сотворить нечто уникальное. «Голубой шелк и бархат, – сказал Наполеон. – И вышитая буква N, больше ничего». «Не забудь про три своих геральдических символа. Обязательно!» – напомнила я. В результате на ткани были вышиты гигантский орел, звезда Почетного легиона и золотые пчелы.
Фанфаристы в ливреях извещают о приближении брата с Жозефиной. Я так крепко сжимаю ридикюль, что белеют костяшки пальцев.
– Дышать не забывайте! – советует Поль.
И это правильно. Не хочется, чтобы брат, когда опустит взор с помоста, увидел меня с красным лицом. Я к этому моменту готовилась тринадцать лет, и нельзя допустить, чтобы цвет лица испортил мне праздник.
А вот и они. Боже, только посмотрите, какая она бледная! Вот уж действительно: страшнее не придумаешь. Она встает рядом с братом и, кажется, сейчас упадет в обморок. На какой-то миг мне даже становится ее жаль – стоять вот так перед толпой людей и слагать с себя корону. Представляю, как это должно быть унизительно.
– Своим преданным приемным детям, – говорит брат, – я неимоверно благодарен. Евгений и Гортензия для меня как родные…
Еще чего! Если бы это было так, и развода бы не случилось.
– Одному Богу известно, каких сердечных мук стоило мне это решение, – продолжает брат. Когда нужно, он умеет сгустить краски. – Мужество для принятия этого решения мне помогло обрести только сознание того, что оно служит интересам Франции. – Среди собравшихся проносится шепоток. – Своей любимой супруге за ее верность и доброту могу выразить лишь глубокое чувство признательности. Она украсила тринадцать лет моей жизни, и память об этих годах навсегда останется в моем сердце.
Мне хочется зааплодировать, но все стоят недвижимо, и я воздерживаюсь.
Затем брат делает шаг назад, и его место в середине помоста занимает Жозефина. Теперь в зале царит мертвая тишина. Можно слышать, как шуршат дамские платья и как тяжело, с усилием дышит старик у меня за спиной.
– С позволения моего дорогого августейшего супруга, – начинает она, – хочу выразить ему свою преданность, такую глубокую, какую только может испытывать жена к мужу…
Зал замер в ожидании, что она будет говорить дальше, продолжая свой многократно отрепетированный спектакль, а ее вдруг начинает колотить. Молчание делается мучительным. Наконец Жозефина открывает ридикюль и достает сложенный лист бумаги.
– Месье Моро.
Невероятно, но Наполеон тычет пальцем в моего камергера. Он хочет, чтобы остальную часть речи прочел за Жозефину Поль!
Я знаю, брат высоко ценит Поля, но это неслыханно. Я бросаю взгляд на мужчин рядом со мной и узнаю актера Тальма, он одет в красный бархатный камзол и белые кашемировые бриджи. Господи, ну попроси прочесть его!
Я молюсь, чтобы Жозефина взяла себя в руки, но Поль уже начал читать.
«Из уважения к чувствам императора я даю согласие на расторжение брака, сделавшегося теперь препятствием к благополучию Франции, которая оказывается лишена блага со временем получить в правители потомков этого великого человека, которого ниспослало нам само Провидение, дабы он сумел изгладить зло, принесенное кошмарной революцией, и возродить алтарь, трон и общественный порядок».
Я в упор смотрю на Жозефину. Это момент, когда она могла бы дать незабываемое представление и повлиять на общественное мнение, а что делает она? Перепоручает свою роль кому-то другому.
«Но новый брак императора никак не отразится на чувствах, живущих в моем сердце. Император всегда будет мне лучшим другом. Я знаю, чего стоило его сердцу принять это решение, продиктованное соображениями политического характера и высокими интересами государства, но оба мы горды теми жертвами, на какие идем ради блага нашей страны. Сейчас, демонстрируя величайшее доказательство своей верности, какое только можно себе представить, я испытываю небывалый душевный подъем».
Да она просто идиотка!
Подписываются документы о разводе, и все в замешательстве. Никто не знает, как себя вести. Что-то говорить? Хранить молчание? Когда брат ставит свою подпись, у него ломается перо, и по залу проносится нервный шепоток. Приносят другое. Где-то позади меня какая-то дама прищелкивает языком и говорит: «Определенно, это знак». Тем не менее, пока брат обмакивает в чернила новое перо и заканчивает подпись, никто не осмеливается проронить ни слова. С улицы доносится сильный раскат грома, а придворные вопросительно смотрят на императора в ожидании какого-либо указания.
– Во благо Франции! – громко объявляет Наполеон, и все наперебой повторяют эту фразу.
Люди начинают двигаться к выходу, а Тальма качает головой:
– Невероятно!
– В самом деле. – Я не в силах сдержать улыбку. Бог мой, теперь всего можно ожидать. И начиная с сегодняшнего дня, Наполеон будет искать поддержку у своих родных. Он уже понимает, что я могла бы стать идеальной королевой… Но тут я вижу, как Наполеон берет за руку Жозефину, и у меня останавливается сердце.
– Неужто поведет ее к ней в апартаменты? – восклицаю я.
Тальма недоумевает.
– Почему нет?
– Потому что это развод, а не тур вальса!
Он хмыкает.
– Разница невелика.
– Надеюсь, вы не намекаете на неуместность всего происходящего? – возмущаюсь я и ищу глазами Поля, раздраженная этой безумной перепалкой.
– Конечно, нет. Если мне суждено когда-нибудь развестись, я хотел бы превратить это в торжественное мероприятие, с танцами и угощением как минимум на тысячу человек.
– Мне ваши шутки не смешны. – Куда, черт возьми, подевался Поль?
– Не смешны? – Тальма улыбается, и устоять перед этой улыбкой невозможно. – Если вы ищете своего камергера, то он вон в той стороне, с австрийским послом.
– А этот-то с чего сегодня нарасхват?
Тальма смотрит на меня с недоверием.
– А это секрет, о котором уже говорит весь Париж, – отвечает он. – Ваш брат собирается жениться на австрийской принцессе. Окончательное решение принято сегодня утром.
Глава 6. Поль Моро
Дворец Тюильри, Париж
«Насчет мотивов, побудивших императора разорвать узы, которые он поддерживал на протяжении пятнадцати (их брак длился тринадцать с половиной лет) с лишним лет, существует тысяча досужих домыслов… Это решение относили за счет желания связать себя с супругой королевских кровей; недоброжелатели охотно распространяли эту версию, подчеркивая, что ради этой цели он пожертвовал всеми другими соображениями».
Чтобы поднять настроение, я пробую напеть мотив, но погода, и та как будто состоит в заговоре. Весь день за окнами льет дождь стеной, от раскатов грома Обри скулит и забивается под кровать, так что даже если бы Полина и была с утра в хорошем расположении духа, она бы все равно начала злиться.
– Наверное, Поль, я никогда не поправлюсь. Никогда.
Княгиня возлежит на любимой кушетке. В платье, которое на ней надето, скорее пристало блистать на каком-нибудь балу, нежели целый день валяться в четырех стенах.
– Хотите, я закажу еще гранадиллы? – Это был ее любимый напиток на Гаити, и чтобы побаловать сестру, император распорядился доставлять ей его раз в месяц.
– Конечно, нет. Неужели ты думаешь, что я могу сейчас пить?
– Утром ваше высочество пили чай. – Но она мои слова пропускает мимо ушей.
– Ты послал за доктором Корвизаром?
– Час назад.
– Так где же он, черт побери!
Я поднимаю на нее глаза из-за книги. Если будет кричать, ответа не получит. Эту ошибку вечно допускают ее любовники, когда пытаются ее урезонить в тот момент, когда она забывает о здравом смысле. Но княгиня Боргезе – женщина больших страстей. Если она любит, то всем сердцем. Но уж если ненавидит…
– Он сделал это нарочно! – заявляет она, откидываясь на атласную подушку. Я замечаю, как она морщится, и пытаюсь угадать, искренне это или притворно. – Хотел, чтобы я узнала последней.
– Вы в самом деле считаете, что у императора именно такой ход мыслей?
– Да у него вообще никаких мыслей нет! – кричит она. – Иначе он бы не выбрал в будущие императрицы Франции эту губошлепую австриячку! И я узнаю об этом последней! Полагаю, ты уже в курсе, где он находился эти три дня? – Ответа она не ждет. – В Версале. Каролина говорит, вернулся этим утром и ни с кем, кроме тебя, видеться не пожелал.
С кушетки Полина наблюдает за мной, и смысл ее обвинений понятен.
– Он ведь говорил тебе, что выбирает австриячку, да?
– Да.
– И ты от меня утаил?! – кричит она.
– Он просил меня не распространяться.
– Но ведь я его сестра! И ты служишь у меня!
– А не императору Франции?
Она хватается руками за живот, но я вижу, что на этот раз уязвлена ее гордость.
– Давайте я прочту вам из Оссиана, – предлагаю я и, не дождавшись возражений, иду к книжному шкафу и беру одну из книг слепого шотландского барда. Кожаный переплет потерт, да и страницы изрядно потрепаны. – Кэт-Лода, – начинаю я, а когда дохожу до ее любимой строчки, «Прекрасная роза, луч Востока», Полина начинает читать мне в унисон.
«Сияющий луч взошел на востоке. Он озарил оружие Локлина в руке короля. Из пещеры вышла во всей красе дочь Торкул-торно. Она прикрывала кудри от ветра и затянула дикую песнь. Песнь пирований на Лулане, где когда-то отец ее жил»[5].
Тут она останавливается и еще раз произносит имя короля:
– Торкул-торно.
– «Торкул-торно седовласый», – отзываюсь я словами самого выразительного описания в поэме.
– Смешное имя, не правда ли? – замечает она. Я вижу, что мысли ее где-то далеко, и откладываю книгу. – Почти такое же нелепое, как Мария-Люция.
Я только вздыхаю в ответ.
– Что? Ты, надеюсь, понимаешь, что брату придется заменить его на что-то французское?
Мне уже делается жаль новую императрицу.
– А знаешь, что мне еще сказала Каролина? – шепчет Полина, хотя мы в комнате одни. – Он отдает Жозефине Елисейский дворец. Это в придачу к дворцу Мальмезон. И титул императрицы у нее тоже остается! Хотелось бы мне взглянуть в лицо этой венской шлюшки, когда она услышит об этом. – Полина откидывается на подушку. – Ступай! – приказывает она, самая трагическая фигура во всей империи, и при этом корчится, как от настоящей боли. – На двенадцать ты вызван к брату в кабинет. Но потом ты мне перескажешь все, что он о ней скажет! – Полина садится. – Все!
Я покидаю апартаменты княгини и немедленно замечаю перемену. В залах дворца не звучит смех, лица придворных встревожены и напряжены. Хотя у Полины и имеется целый список претензий к бывшей жене брата, во Франции Жозефину всегда считали его талисманом, амулетом удачи и в войне, и в мире. Все знают о ее щедрых пожертвованиях бедным и больницам, а перед каждым сражением ее видели коленопреклоненной в Нотр-Даме в молитве за французских солдат. Даже скупые на похвалу парижане называли ее Мадам Виктория.
– Это дурное предзнаменование, – произносит одна из дам. – Она отбыла под раскаты грома, и дождь с тех пор так и льет.
– Вы видели, месье Евгений и мадам Гортензия плакали? Бонапарт для них единственный отец, другого они и не знали.
– Жена девятнадцати лет и к тому же из Габсбургов!
У дверей кабинета императора похожий разговор ведут два гвардейца. Я узнаю обоих. Рослый любимец женщин Дасьен был мне добрым другом, когда я только прибыл в Париж, и инструктировал меня насчет дворцового этикета. А Франсуа учил меня фехтованию. Увидев меня, оба улыбаются.
– Поль! – Дасьен дружески хлопает меня по плечу.
– Император здесь?
– У него его секретарь и граф де Монтолон. – Дасьен озирается по сторонам. Убедившись, что в зале никого нет, он шепчет мне на ухо: – Так, значит, правда, что он собрался жениться на какой-то австриячке?
– Племяннице Марии-Антуанетты? – добавляет Франсуа.
Я киваю.
– Я слышал, император посылал своего приемного сына Евгения к австрийскому послу договариваться. Подумать только: послать сына бывшей жены просить руки другой женщины! Ты себе такое мог бы представить?
Нет. Впрочем, на Гаити такого бы и не произошло. При всей нашей, как говорят, отсталости, у нас не женятся и не разводятся ради забавы.
– Неправильно это, – продолжает Франсуа. Он шокирован, хотя я этого не понимаю. При здешнем дворе именно так все и делается. – Она же была Мадам Виктория! Слишком высоко он метит, что нашел себе невесту королевской крови. И не какую-то, а габсбургскую принцессу!
– Идем, надо тебя объявить, – произносит Дасьен. А может, он спохватился, что мы увлеклись разговором, который скорее надо вести где-нибудь в саду или на конюшне. Он распахивает двустворчатые двери, и мое имя эхом разносится по императорскому кабинету.
Входя, я ловлю свое отражение в зеркалах, откуда на меня взирает высокий мужчина в ботфортах и при золотых эполетах, происхождением наполовину француз, наполовину гаитянин, со смуглой кожей и зелеными глазами, по которым никто не может угадать его происхождения. У меня нет ни состояния, ни фамильного имени, которое давало бы мне шанс продвигаться наверх, но при здешнем дворе такие вещи значения не имеют.
– Поль! – окликает император через всю комнату, и я замечаю разочарование на лице графа Монтолона, ведь Наполеон прибег к своему излюбленному фокусу. – Мои глубочайшие извинения, – поворачивается император к графу. – Прибыл мой любимый камергер. Придется продолжить нашу с вами беседу в другой раз.
Граф поднимается с кресла и бросает на меня испепеляющий взгляд. Но я тут ни при чем, это все император. Он обожает прерывать аудиенцию с представителями старой знати ради беседы с простолюдином.
– Ваше величество. – Я делаю перед императором поклон, и он останавливается и улыбается мне.
Он совсем не похож на человека, который только что развелся с женой и вверг в панику целую империю. Его темные волосы аккуратно зачесаны, и он одет в свой любимый мундир красного бархата, расшитый золотом.
– Слышал уже? – Ясно, что речь идет об австрийской эрцгерцогине, но я осторожен.
– Ваше величество?
Серые глаза буравят меня.
– Что, при дворе ничего не болтают?
Я бросаю взгляд в сторону его смущенного молодого секретаря, Меневаля. Он при Наполеоне уже не первый год. Это красивый мужчина, высокий и поджарый, с густыми темными волосами и карими глазами. Любое из принимавшихся доселе важных решений императора первым делом диктовалось Меневалю. В недрах этого дворца хранятся тысячи исписанных им страниц – подробные указания по самым разным вопросам, которые император зачастую диктует в два или три часа ночи. Сейчас он отложил перо и сидит за столом, закрыв глаза. Похоже, с шести утра, когда император сюда прибыл, у секретаря это первая пауза в работе.
– Ваше величество имеет в виду возможность брака с австрийской принцессой? – осторожно спрашиваю я.
Наполеон торжествующе хохочет.
– Значит, болтают! – Вот что ему нужно. Больше любого богатства, женщин и даже власти Бонапарты жаждут славы. – Рассказывай. – Он делает шаг вперед. – И что говорят?
Сейчас он явно затеял какую-то игру. Я внимательно слежу за ним, но пока догадаться по его вопросам, что у него на уме, мне не удается. Я откашливаюсь.
– Говорят, что свадьба состоится на будущий год, – честно сообщаю я. – Возможно, уже в марте.
Несколько мгновений он хранит молчание – нарочно томит меня неопределенностью. Потом протягивает руку и хватает меня за локоть.
– Ты первый, кто мне об этом рассказывает. Я знал, что будут перешептываться. Но думаешь, приближенные мне докладывают? – сердится он. – Собственные солдаты скрывают от меня правду!
Я сохраняю нейтральное выражение лица. Было время, когда никто из его солдат не отваживался рассказать ему об интрижке Жозефины с его подчиненным. И этого предательства он до сих пор не забыл.
– Даже Меневаль, – рявкает он, и секретарь широко открывает глаза, – изображал неведение! Но я-то знал, что при дворе болтают. Так что о ней говорят?
Что такая жена принесет несчастье, подобно ее двоюродной тетке. Что она из Габсбургов, которые о Франции и слышать не хотят после казни Марии-Антуанетты. И что в этом месяце ей исполняется девятнадцать лет. А что можно понимать в управлении империей в таком возрасте? Но вслух ничего этого я не говорю. Это не ложь. Просто умолчание.
– Поговаривают, она музыкальна. Играет на фортепиано…
– И на арфе, – добавляет он. – Что еще?
Я припоминаю свою беседу с австрийским послом князем Меттернихом.
– Способна к языкам. Помимо родного немецкого, владеет французским, итальянским, английским, латынью и испанским. Плюс к тому она умеет рисовать.
– Да, акварелью и маслом, – кивает император. Планируя новый брак, он произвел разведку, как перед военной кампанией. – Однако, – с нажимом произносит он, – есть вещи поважнее всего этого.
Я напрягаюсь. Кажется, я ничего не упустил. Внешность? Говорят, что она рослая и упитанная.
– У ее прабабки было двадцать шесть детей, – без лишних предисловий заявляет он, – а у матери – тринадцать.
– Значит, и она плодовита.
– И даже очень! И года не пройдет, как у меня будет от нее ребенок. И за это я сделаю ее самой избалованной женой в Европе. – Он ведет меня в дальний конец кабинета, где стоят пятнадцать наполовину заполненных сундуков с поднятыми крышками. – Меневаль, иди-ка сюда! – кричит император. – Дай-ка мне список!
Меневаль достает длинный лист бумаги, и император ее какое-то время изучает. На лбу его появляется глубокая морщина.
– Я же просил тебя писать крупнее! В последний раз, когда мы его смотрели, я сказал, чтобы ты не мельчил!
– Я сделал покрупнее, ваше величество. Просто я не был уверен…
– Когда не уверен, – ревет император, – надо спрашивать! Ступай!
Меневаль продолжает стоять в ошеломленном молчании. В одно мгновение – это происходит так быстро, что я застигнут врасплох, – император снимает шляпу и хлещет ею секретаря по лицу.
– Убирайся! Спать будешь у себя, а не на моем столе! Вечером явишься.
Меневаль низко кланяется и дрожащим голосом отвечает:
– Как прикажете.
Я смотрю ему вслед и пытаюсь представить, как бы я себя повел, если бы император осмелился ударить меня.
– У этого одно на уме, – говорит император, едва за секретарем закрывается дверь, – его потаскуха, на которой он только что женился.
Он говорит о женщине, отказавшейся лечь с ним в постель даже после того, как он пытался задобрить ее рубиновой булавкой и бриллиантовыми сережками. При дворе хорошо известна страсть императора к замужним дамам. Их интереснее завоевывать, а обязательств при этом – никаких. «С замужней женщиной, – как-то поделился он, – не возникает никаких неловкостей. Проведешь с ней ночь – и не нужно наутро уговаривать ее уйти». – Именно так Наполеон строит и свои военные кампании: в соответствии с целесообразностью и удобством, а главное – в наиболее унизительной для проигравших манере.
– Ну, и что скажешь? – спрашивает он, показывая на набитые муслином и шелками сундуки. – Зачитать опись содержимого?
Он начинает с заказанной им самим одежды. Платья с отделкой из норки, туфли на горностаевом меху, веера из лебединых перьев на инкрустированных бриллиантами ручках и такие роскошные парадные платья, что королева Мария-Антуанетта – будь она жива – постеснялась бы на них даже смотреть. Бесчисленные костюмы для верховой езды и кашемировые шали. Даже шлепанцы и нижнее белье принцессе заказал он сам. Есть и свадебное платье – такое искусное творение из атласа и горностая, что на его изготовление швеям понадобился, наверное, целый месяц.
– И это еще не все! – восклицает он. Лучшее, как видно, он приберег напоследок. – Взгляни-ка сюда. – Он подводит меня к самому массивному сундуку, до краев набитому деревянными шкатулочками. – Украшения для императрицы, – объявляет он и открывает одну шкатулку за другой, давая мне полюбоваться их содержимым.
Я вижу золотое кольцо с бриллиантом десяти с лишним карат, тяжелые рубиновые серьги, под весом которых, кажется, порвется мочка уха. Затем он хвалится комплектом из сережек, колье и диадемы, тем самым, в котором нашей будущей императрице предстоит блистать на каждом портрете и на каждом официальном мероприятии. Он подносит диадему к окну, и бриллианты с изумрудами переливаются в свете неяркого зимнего дня.
– Три миллиона франков! – сообщает он напыщенно. От такого расточительства у меня перехватывает дыхание. На эти деньги можно было бы отстроить заново Гаити и вернуть ему тот вид, в котором он был до разрушения его этим самым французским императором. Или выплатить компенсацию всем семьям, лишившимся сыновей и дочерей в войне, которую он развязал, чтобы сохранить Гаити во французском рабстве.
Я оставляю свою горечь при себе.
– Такого приданого еще ни у одной невесты не было, – одобряю я.
– Думаешь, на нее это произведет впечатление? Они все-таки Габсбурги! – напоминает он, и я впервые вижу в нем неуверенность. Этот человек, завоевавший с десяток наций, волнуется из-за девицы королевских кровей. – У них там восемь веков традиций!
– Тогда она будет горда тем, что соединяет судьбу с императором Франции.
– Да. – Наполеон приосанивается. – Да! А что Полина? Как восприняла новость? – Так вот зачем он меня сегодня призвал. Не для того чтобы оценить новые наряды своей невесты, а чтобы узнать реакцию младшей сестры на кандидатуру новой императрицы.
– Не сказать, что довольна, – отвечаю я.
– Она хочет стать моей женой, – замечает он – таким тоном, словно речь идет об одной из его многочисленных фавориток. – Мечтает быть королевой Египта, а я чтобы носил корону фараона. Можешь представить? – Взгляд его серых глаз встречается с моим, но я вижу не злость, а веселое изумление. – Ты умный человек, Поль. Стал бы ты волноваться из-за того, что станут говорить при европейских дворах?
– Нет.
Он смеется.
– Вот и я – нет. Однако…
Я жду, когда он закончит, но он умолкает, и я вглядываюсь, силясь определить, не означает ли его «однако», что он бы женился на собственной сестре, если бы не скандал, который вызовет этот брак.
– Не хочу, чтобы она ревновала, – наконец произносит он. Но я подозреваю, что это неправда. Зачем иначе демонстрировать мне комплект с изумрудами, усеянные бриллиантами наряды и веера с драгоценными камнями, ведь он прекрасно понимает, что ей будет дан полный отчет. – Она высоко ценит твое мнение, – продолжает он. – Вот почему я хочу, чтоб ты объяснил ей всю важность ее присутствия на этой свадьбе.
– Ваше величество? – не понимаю я.
– Ей надо будет нести шлейф невесты, – объясняет он. – Вместе с Каролиной и Элизой.
На мгновение я лишаюсь дара речи. С аналогичной просьбой он обращался, когда они с Жозефиной венчались в Нотр-Даме, и последовавший конфуз вошел в легенду – над ним до сих пор смеются за закрытыми дверями. Сестры Бонапарт клялись, что не делали ничего предосудительного, но каждый в соборе видел, как они тянули назад шлейф Жозефины, не давая императрице идти к алтарю. Они так надолго застопорили ее движение, что Наполеон обернулся в недоумении, что это невеста никак не подойдет.
– Знаю, знаю, о чем ты думаешь, – ворчит он. – Но повторного цирка не будет. Мир увидит, что Бонапарты едины! И не только Бонапарты. Богарне – тоже.
– Ваши приемные дети тоже будут?
Я откровенно шокирован. Император сухо кивает.
– Евгений приезжает из Италии, а Гортензию я уже оповестил, что ей предстоит стать при новой императрице статс-дамой.
Я изо всех сил стараюсь не показать, что я думаю о человеке, способном сначала заставить свою двадцатишестилетнюю падчерицу смотреть, как прилюдно выставляют за дверь ее мать, а потом приказать ей прислуживать своей новой молоденькой жене. Мне представляется Гортензия с ее каштановыми волосами и бледными, невинными глазками. «Да, ваше величество. Нет, ваше величество. Конечно, ваше величество». Не жизнь, а сплошное угодничество – сначала взбалмошной мамаше, затем своему мужу Луи Бонапарту, вздорному голландскому королю, и вот теперь – второй императрице Франции.
– На сей раз все будет отлично, – уверен он. – Привезти австрийскую принцессу я поручаю Каролине, а ты поедешь с ней, чтобы дать мне потом полный отчет.
– Ваше величество? – О новом поручении я слышу впервые.
– При этом дворе есть еще кто-нибудь, кто скажет мне правду?
Я задумываюсь.
– Нет.
– Поэтому-то ты мне и нужен. Когда вы прибудете в Компьень, ты будешь поражен. Завтра я лично еду туда, дабы убедиться, что все покои императрицы надлежащим образом обставлены заново.
– Ваше величество идет на большие расходы… – Реплика вполне нейтральная, но воспринять ее можно по-разному. Однако Наполеон улыбается.
– Этот брак предначертан мне судьбой. Габсбургская принцесса, плодовитая как крольчиха. Я даже нанял того же мастера церемоний, который обслуживал Людовика Шестнадцатого и Марию-Антуанетту.
– Не боитесь, что люди воспримут это как дурной знак?
– И пускай, раз они такие идиоты! – гремит он, и серые глаза его расширяются, как у одержимого. – Почему ты так говоришь? – вдруг восклицает Наполеон. – Разве в народе уже болтают?
– Не знаю, – признаюсь я. – Но как только речь заходит о Людовике Шестнадцатом…
– Тогда они должны понимать, что это брак огромной значимости. Я все уже распланировал, – сообщает он. – Будут фейерверки, будут пиры, и двум тысячам осужденных я смягчу приговор. За два месяца я заново обустрою весь Компьенский дворец. Работы там ведутся днем и ночью.
– И она этого ждет?
– Этого жду я. Я – император Франции.
Да, и это вопреки Революции, которая была призвана положить конец подобным титулам. Он замечает мое сомнение, и шея его багровеет.
– Что?
– Ничего, сир.
– Что у тебя там в голове? А ну, выкладывай! Слово в слово! – приказывает он.
– Не титул красит человека, – отвечаю я, – а человек – титул. – Это цитата из Макиавелли.
Он замирает, обдумывая, как это применимо к нему, и понимает, о чем я. По сути, что такого великого в его императорском титуле? Но поскольку народ убежден в обратном, то будет гнуть спину на строительстве, ремонте, обустройстве. Парижане будут жить рабами своей новой императрицы, пока в их глазах блеск ее короны не померкнет. Это случилось двадцать лет назад, и нет причин думать, что не случится опять.
– Правительство народа лучше правительства князей, – отвечает он мне цитатой на цитату. – Ты в это веришь?
– Я еще слишком молод и неопытен, ваше величество, чтобы судить об этом. Но в свободу я верю.
Он ухмыляется.
– Ну, разумеется. В свободу для народа Гаити и остальных колоний.
– Да, – нахально отвечаю я. – И только по счастливой случайности ваша мама не родилась рабыней на Мартинике.
Между нами повисает молчание, и под его пристальным взглядом я весь напрягаюсь.
– Когда-то я считал, что генерал Туссен Лувертюр – самая большая угроза для Гаити, – говорит он. – Но возможно, я ошибался.
Он продолжает следить за мной, а я гадаю, что сделали с Лувертюром французы, когда захватили. Потом Наполеон неожиданно смеется.
– На Мартинике? – повторяет он и хлопает меня по спине. – Ты, Поль, никогда не успокоишься, да?
– Ваше величество?
– Ты действительно полагаешь, что когда-нибудь я поменяю убеждения? Но можешь мне поверить, – уже серьезно продолжает он, – сколько будут существовать люди на земле, столько их будут порабощать другие.
– Тот факт, что рабство существует, еще не означает, что это правильно. – Я твержу свое, но он в хорошем настроении, ведь впереди у него свадьба. Когда, как не сейчас, предлагать ему иное мнение и дискутировать?
Он недолго взвешивает мой аргумент и пожимает плечами.
– Поль, так устроен мир. Будь доволен, что твой остров свободен – пока. – Он переводит мое внимание на последний из деревянных сундуков, давая понять, что дискуссия окончена. – Для Жозефины, – поясняет он. Внутри – дорогой фарфоровый сервиз. Севрского фарфора. – Как думаешь, она оценит?
Мне хочется ответить, что обручальное кольцо оценила бы больше, но любой король не так толерантен к правде, как простой человек.
– Да. Она сможет устраивать роскошные приемы.
Он бросает взгляд на письмо на столе Меневаля. Имя адресата я прочесть не могу, но дату вижу. 17 июля 1796 года.
– Представляешь, она их все сохранила!
– Кто, ваше величество?
– Жозефина. Это письмо она вернула мне вчера. Когда-то я сходил от нее с ума. – Он берет в руки письмо, и, хотя прошло тринадцать лет, чернила на нем еще не поблекли. Император протягивает его мне и тихо говорит: – Сам взгляни.
В письме нет обращения к Жозефине, но адресат ясен и так.
«Я получил твое письмо, мой обожаемый друг. Оно наполнило мое сердце радостью. Я благодарен тебе за то, что взяла на себя труд послать мне известие. Надеюсь, сегодня тебе получше. Я уверен, ты уже поправилась. Я серьезно желаю, чтобы ты ездила верхом: это непременно пойдет тебе на пользу.
С тех пор как от тебя уехал, я постоянно пребываю в подавленном настроении. Мое счастье в том, чтобы быть подле тебя. Непрестанно мысленно возвращаюсь к твоим ласкам, твоим слезам, твоей любви и нежной заботе. Прелести несравненной Жозефины по-прежнему разжигают жар и пламя в моем сердце.
Когда освобожусь ото всех волнений и изнуряющих трудов, смогу ли я проводить с тобой все свое время, будет ли моим единственным занятием любить тебя и думать о счастье, говорить тебе и доказывать это? Я пошлю тебе твою лошадь, но все же надеюсь, ты сможешь скоро ко мне приехать.
Еще недавно я думал, что горячо люблю тебя, но после того, как мы разлучились, я чувствую, что люблю тебя в тысячу раз сильнее. С тех пор, как я тебя знаю, мое обожание растет день ото дня. Это доказывает, что максима Лабрюйера о том, что «любовь приходит внезапно», не верна. Все в природе имеет свой ход развития и различные стадии роста.
Ах, заклинаю: дай мне увидеть хоть какой-нибудь твой недостаток! Не будь такой красивой, такой изящной, такой любящей, а главное – не тревожься так сильно и никогда не плачь. Твои слезы лишают меня разума и воспламеняют кровь. Поверь, не в моих силах думать о чем-то ином кроме тебя или иметь желания, коими я не мог бы поделиться с тобой.
Обрети покой. Быстрее восстанавливай свое здоровье. Приезжай ко мне, дабы мы хотя бы перед смертью могли сказать: «У нас было столько счастливых дней!» Миллион поцелуев, а один – даже твоему Фортюне, хоть он и злой.
Бонапарт»
– А кто это – Фортюне? – наконец спрашиваю я.
– Ее левретка. Она от этого пса была без ума. Во время революции дети даже приносили его с собой на свидания к ней в тюрьму, – вспоминает он. – Все в прошлом… – Он качает головой. – Я распорядился, чтобы все придворные навещали ее в Мальмезоне. Скучать она не будет, – заверяет он. На мгновение меня трогает его сочувственный тон. Но тут он кладет руку себе за пазуху и добавляет: – Она меня обожает, Поль. Я могу еще семь раз жениться на ком хочу, но она все равно будет во мне нуждаться. Вот что важно.
Императрице в Мальмезон
Декабрь 1809 года
8 часов вечера
«Любовь моя, сегодня ты показалась мне такой слабенькой. Ты проявляла большое мужество, и нужно, чтобы ты продолжала крепиться. Нельзя поддаваться меланхолии, как на похоронах. Старайся сохранять безмятежность духа и главное – береги здоровье, оно мне дороже всего. Если ты предана мне, если любишь меня, ты должна беречь силы и стараться быть бодрее. Ты не можешь ставить под сомнение мое постоянство и мою нежную привязанность. Ты слишком хорошо знаешь, какие чувства я к тебе испытываю, чтобы предположить, что я могу быть счастлив, если ты несчастна, что я могу быть спокоен, когда взволнованна ты. Прощай, любовь моя. Спокойных тебе снов. Поверь, я этого искренне желаю.
Наполеон»
Императрице в Мальмезон
Вторник, 6 часов
«Неаполитанская королева, которую я только что видел на охоте в Булонском лесу, где мне попался крупный олень, сообщила, что вчера в час дня виделась с тобой, и ты себя прекрасно чувствовала. Молю тебя, скажи, чем ты сегодня занимаешься. Что до меня, то я вполне здоров. Вчера же, когда я тебя видел, мне было неважно. Надеюсь, ты ходишь гулять. Прощай, любовь моя.
Наполеон»
Императрице в Мальмезон
Вторник, 7 часов вечера
«Я получил твое письмо, любовь моя. Савари говорит, ты непрестанно плачешь. Это нехорошо. Надеюсь, сегодня у тебя достанет сил сходить на прогулку. Шлю тебе весточку с охоты. Я навещу тебя, как только ты уверишь меня в своем благоразумии и в том, что твой дух снова силен. Сегодня я весь день занят с министрами.
Прощай, любовь моя. Настроение у меня грустное – под стать нашей мрачной погоде. Мне необходимо знать, что ты пребываешь в спокойном расположении духа и самообладание к тебе вернулось. Сладких тебе снов.
Наполеон»
Императрице в Мальмезон
Четверг, полдень, декабрь 1809 года
«Сегодня я хотел съездить навестить тебя, моя любовь, но я очень-очень занят и к тому же неважно себя чувствую. Тем не менее на заседание Государственного совета собираюсь пойти. Умоляю, сообщи, как ты. Погода очень сырая и совсем нездоровая.
Наполеон»