Вы здесь

Иероглифика. От автора (Гораполлон )

От автора

Я хотел бы пояснить читающей публике те причины, которые заставили меня перевести на английский язык такое невразумительное по содержанию и сомнительное по подлинности произведение, как «Иероглифика Гораполлона». Египтологи давно перестали искать в этой книге объяснения, пригодные для толкования иероглифов, хотя за последнее десятилетие им был предложен французский перевод и новое переиздание греческого текста, подготовленное Сбордоном – причем обе работы снабжены подробными и длинными комментариями. К сожалению, ни одна из них не адаптирована для нужд иконологов. С тех пор как члены Варбургского университета обосновались в Лондоне, а доктора Пановски и Уинд начали публиковать свои труды на английском языке, иконология, как наука, завоевала огромное число почитателей. Я намеренно ссылаюсь на этих ученых, потому что мой перевод и комментарии в основном предназначены для тех, кто изучает греческую литературу и египетскую культуру.

Поставив себе такую цель, я воспользовался изданием 1727 года и комментариями к нему: «Horafollinis Hierogtyphica/Craece et latine/ cum integris observatio-nibus et notis/ feann Merceri et David. Hoeschelii/ etselectis/ Nicolai Causstm/ curante/ Joanne Cornetio de Pauw/ quisuas observationes addidit/ Trajecti ad Rhenum[Utrecht]… Меня больше интересовало, как Гораполлон звучал для людей XVI–XVII веков, а не как его воспринимает современный человек. Мое отношение может показаться вам глупым педантизмом, но следует учесть, что ученые, изучавшие иероглифы в те дни, имели только этот несовершенный текст. Однако работать с ним было непросто – он изобиловал пробелами, искажениями и откровенной чепухой. Поэтому мне пришлось обратиться к изданию Сбордона (1940) и сравнить мой перевод с французской версией Ван де Волла и Вергота. Наверное, нужно отметить, что эти бельгийские ученые (как и первый английский переводчик Кори) считали манускрипт Гораполлона документом, имеющим ценность для египтологии.

Я не египтолог и не эллинист, а скорее историк идей и вкусов. Меня не интересовали догадки об авторстве и дате возникновения текста. Я часто уклонялся от вопросов, которые мои коллеги и знатоки постклассической литературы находили актуальными и важными. Время от времени мне хотелось поддаться искушению и перейти от главной темы в области, в которых я не являлся специалистом.

Если такому соблазну нельзя было противиться, я консультировался с коллегами и лишь затем выражал свое мнение. Поэтому спешу поблагодарить таких замечательных людей, как доктора Джона Деирмида за помощь с трудными пассажами; доктора Дона Айлиена за редкие книги из его личной библиотеки; доктора У. Альбригта за информацию о подлинности некоторых египетских слов.

Я также выражаю благодарность доктору Эрвину Пановски за поддержку моей работы в период, когда она казалась мне невозможной. К сожалению, я завершил перевод немногим раньше, чем Журнал Варбургского и Кортэйлского университетов опубликовал замечательную статью, перекрывающую тему моего введения. Я имею в виду «Символизм иконографии» Г. Гомбрича – монографию, которая подтверждает влияние Фикино на интерпретацию оригинального манускрипта.

Джордж Боэс,
университет Джонса Хопкинса,
1946–1949 годы

Введение

Искусство и науки XVI века проявляли удивительный интерес к эмблемам, символам и аллегориям. Рисунки, которые прежде рассматривались, как иллюстрации мифов и библейских легенд, вдруг начали нагружаться скрытым смыслом, который мог расшифровать только опытный иконолог. Сейчас мы знаем, как следует воспринимать картины и скульптуры периода Ренессанса; мы знаем, что человек, незнакомый с аллегорическим мировоззрением, увидит в них лишь часть того, что выражали эти произведения искусств. То же самое происходило и в литературе: ее наполняли причудливые образы, а простое и буквальное выражение идей казалось скудным и вульгарным. Стиль превратился в шифр, жест – в ритуал. Это было время загадок и девизов – время, когда даже музыка и танец, потеряв примитивную наивность, стали языком для упражнений в софистике.

Всякий раз, когда история принимает другую тональность – когда новые настроения находят выражение в человеческой культуре – причины этого феномена коренятся не в каком-то одном документе или авторе, не в какой-то одной идее, но имеют в основе набор нескольких тенденций, которые вошли в контакт и создали союз. Таким образом, всеобъемлющая любовь к аллегориям, с которой мы сталкиваемся, изучая период Ренессанса, – та склонность художников скрывать глубинный смысл от «глаз вульгарных толп» – не могут приписываться какому-то одному источнику. В Средние века считалось, что каждый цветок и камень, каждая живая тварь и конфигурация планет, природные явления и катаклизмы являлись скрытыми посланиями для человеческого разума – посланиями, расшифровать которые могли лишь люди особых специальностей. Так, Филон Иудейский[1] утверждал, что исторические события, описанные в Библии, воплощали в себе многогранную истину, которая имела не только буквальный, но и фигуральный смысл. Аллегорическая интерпретация Библии (даже там, где ее строки казались простым рассказом) стала основным занятием средневековых ученых. Некоторые из них не смели касаться Священного Писания, но использовали тот же метод при чтении вергилиевского «Овидия». Приученные воспринимать мир природы, как ребус, они открывали в нем не научные законы, как это делаем мы, а уроки морали и этики.

Подобная тенденция проявилась в христианской литературе – например, в «Гексамероне» св. Василия и его латинской параллели «Гексамероне» св. Амвросия.

Эти произведения рассматривали историю Сотворения и пытались раскрыть цель Бога в создании птиц, животных и рыб. Зачем нужны нам братья меньшие – как декор для драмы человечества или чтобы жить в контакте с людьми? На ранней стадии христианства Вселенная и мир считались «натуральной Библией». Мы видим это у Раймонда Сибонда, испанского философа XVI века, чья книга «Montaigne» была бестселлером у менее набожных читателей французского Ренессанса. В природе – натуральной Библии – любое существо и каждое событие означали какую-то истину. Они выражали в себе Бога, Его божественный план и моральный кодекс.

Человеку не обязательно было читать книги. Ему следовало лишь осмотреться вокруг себя и понять урок, уготовленный ему божественным Провидением. Любое животное могло одарить человека истиной. Живые существа символизировали сдержанность и расточительность, труд и лень, доброту и жестокость, преданность, отвагу и трусость. Эти соответствия описывались в многотомных бестиариях, которыми славится средневековая литература.

Так люди знакомились с христианством и верой. Рисуя горлицу, они называли ее символом моногамии, а образ аиста считали символом сыновней преданности.

Истоки подобных убеждений столь туманны, что их теперь нельзя определить. Библейские строки, такие как: «Лентяй, бери пример с муравья», народные сказки, собранные Бабрием и Федрой, ведут нас к «Physiologus» Лафонтена и псевдо-Эпифанию. Мы можем продолжать долгий поиск, но кто посмеет сказать, откуда возникли эти истории? Известно одно: на раннем этапе западной культуры они уже были частью исторического наследия. Люди верили, что превосходят зверей разумом, но уступают им в морали, и такая странная ситуация объяснялась простым предположением, что Бог сделал низший уровень жизни примером для высшего.

В этой традиции интересен следующий аспект: человек окружен загадками; любая из них выглядит чем-то одним, а является совершенно другим. Ландшафт становится притчей, которая требует интерпретации. Эта интерпретация должна содержать в себе моральное объяснение.

Нам трудно понять такое состояние ума, потому что мы привыкли видеть в примулах на берегу реки простые желтые цветы. Любая другая интерпретация покажется нам детским лепетом. При таком отношении к окружающему миру мы оправдываем успехи естественных наук и поворачиваемся спиной к поэтическому мировоззрению, считая его неправдоподобным и, более того, нежелательным. Однако, если мы хотим понять историю развития современных шаблонов восприятия, нам следует вообразить себе точку зрения людей XVI века. Нас отделяет от них только четыре столетия, и эхо той эпохи еще звучит в нас отзвуками детства. Мы ничего не потеряем, если попробуем увидеть мир таким, каким его видели наши предки. Будем считать это практикой смирения.

Итак, если Бог, созидая мир и Вселенную, скрыл истинный смысл Своей работы, то почему бы так же не поступать и людям? Почему бы поэтам, музыкантам и художникам, орудуя словами, нотами и красками, не воплощать в своих произведениях «наигрыш божественных мелодий»? Эти неслышные песни и невидимые картины, скрывавшиеся за нотами и красками, были доступны для души и не воспринимались чувствами тела. Чтобы понять миссию поэта, нужно было стать жрецом. И в Средние времена поэты считали себя вестниками истины. Их предначертание обосновывалось философией платонизма, оно служило фундаментом флорентийского искусства конца XV века, и весь этот комплекс доктрин (многие из которых появились позже Платона) покоился на вере в то, что за чувственным миром находится мир идей. Художники и писатели той эпохи проникали за ширму внешнего вида, постигали смысл образов и доводили истину своим читателям и зрителям, воплощая ее в идеале красоты. Этот метод способствовал распространению аллегорий, эмблем и причудливых образов. В XVI веке мы видим синтез трех источников, первым из которых была древняя вера в символизм сновидений; вторым – геральдическая литература, порожденная Альсиати; и третьим – книга «Иероглифика Гораполлона», чей перевод представлен ниже. Давайте рассмотрим их влияние.

1

Огромный интерес, который члены флорентийской академии питали к платонизму, не требует особых комментариев. Вряд ли современный читатель усомнится в том, что труд Плотина «Эннеады» был для них эквивалентом платонизма. Его теория о разумной красоте считалась важным вкладом в эстетическое обоснование этого движения.

По мнению Плотина, разумная красота являлась демонстрацией платонической идеи. Ее мог уловить только разум, в то время как чувственная красота постигалась органами чувств. Разум, утверждал Плотин, оперирует не отдельными объектами, а понятиями, общими для групп: то есть с «Кругом», а не кругами, с «Человечностью», а не людьми. Но круги и люди являются демонстрациями Круга и Человечности – феноменами, искаженными представленной в них материей. Для идеального выражения идеи художнику требовалось напрочь забыть о материальном дефекте объекта. Для реализации этой задачи он использовал воображение. Что бы мы ни думали о возможности подобной программы, такие люди, как Леонардо и Микеланджело, считали ее реально выполнимой. И когда их работы называли «идеализацией», имелось в виду, что они успешно справились с поставленной целью. Следует отметить цикл их творчества – сначала они изучали чувственный объект, затем абстрагировали из него идеальную природу и далее изображали ее в чувственной форме.

Итак, платоник имел нечто сходное с так называемым дискурсивным мышлением. Он не желал размышлять над выводами, как это делается в геометрии. Он хотел извлекать свои выводы из предпосылок – в той манере, в которой математик, взяв несколько аксиом, создает теорему для описания сокрытых черт мира. Он разрабатывал аналогию «мистического плана» Бога и в ней, представ перед ликом Создателя, переживал в моменте безмыслия великие истины, которые невозможно передать словами или образами. Философ лично воспринимал платонические идеи. Он не учился им по книгам. Это знание скорее связано с созерцанием, чем с осмыслением. Оно прямое, мгновенное и невербальное. Оно всеобъемлющее, но не научное; проникновенное, но не интеллектуальное.

Мы тоже обладаем им, хотя и не подозреваем о его существовании. Иногда малые дети демонстрируют его наличие, совершенно не понимая его дискурсивности. Плотин описывал свой опыт, как знакомство с жизнью богов[2].

«Не следует думать, – говорил он, – что в Божественном мире блаженные видят формулы и утверждения.

Там все воспринимается в виде прекрасных образов, коими мудрец лицезреет будущее в своей душе. И те образы не рисованные, а реальные. Поэтому древние говорили, что реальное бытие заключено в идеях и субстанциях».

И тут же вслед за этими фразами следует пассаж, который можно считать истоком великой традиции – истоком идеи о том, что эмблемы содержат вид знания, не воспринимаемый в обыденной речи.

«Мне кажется, что египетские мудрецы, спонтанно или через размышления, желая выразить объекты мира через мудрость (Софию), использовали не буквы для слов и не фразы для произнесенных утверждений, а рисовали картины и вырезали знаки на стенах их храмов и этим описывали суть выбранных вещей. То есть каждая картина была видом понимания, мудрости и субстанции. Она постигалась в один момент, а не в процессе размышлений».

Результатом этого видения было дискурсивное мышление. Теперь взгляните, что в XX веке написал Эрнест Феноллоза – знаток китайских символов[3]: «До Шампольона египетские иероглифы оставались полнейшей загадкой, но долгая традиция убеждала искателей древней мудрости в том, что Плотин был прав.

Во-первых, он родился в Египте и, следовательно, мог знать о традициях жрецов. Во-вторых, Плутарх, Клемент Александрийский (еще один египтянин) и Диодор Сицилийский толковали иероглифы, ссылаясь на тезисы Плотина. В-третьих, Пико делла Мирандола и многие другие ученые указывали, что общей чертой религиозных доктрин и философской эзотерики был парафраз строк Библии о том, что не следует метать жемчуг перед свиньями[4]. И потому, стало быть, Платон использовал мифы; Дионисий Ареопагит – числовые символы; еврейские мудрецы – фшуры и шифры Каббалы; и даже Христос проповедовал притчами. (Однако ни Пико, ни другие философы не упоминают о том, что эти притчи рассказывались тем самым «свиньям», от которых якобы следовало скрывать сакральное знание.)

Пифагорейцы следовали тем же идеям, о чем можно судить по эпиграммам к греческой антологии: «Платон смешал возвышенность Пифагора с сарказмом Сократа»[5].

«Египтяне поставили Сфинкса перед своими храмами, чтобы напомнить жрецам о запрете разоблачения великих таинств перед толпами профанов».

Таким образом, мы можем выразить две основные точки зрения: 1) что истинное знание являлось созерцанием платонических идей в визуальной форме; и 2) что его можно было получить при созерцании египетских иероглифов.

Переход от интеллектуальных прозрений к визуальному созерцанию легче понять по цитатам из Пико делла Мирандолы и Леона Эбрео. Для большинства неоплатоников чувственная красота была, в основном, визуальной.

Глаза воспринимали чувственную красоту, а интеллект – интеллектуальную. «Глаз является среди материальных объектов тем, – писал Пико, – что ум представляет собой в сфере духа»[6].

Леона мы находим красноречивый абзац, в котором говорится, что глаз для микрокосма является тем же, что солнце для макрокосма. Зрение, утверждал он[7], охватывает весь материальный мир, в то время как другие чувства воспринимают только его части. Сферы применения других чувств огромны, но зрение функционирует в «светящейся духовной прозрачности – в воздухе, озаренном светом небес, который превосходит по красоте все иные части мира, как глаза превосходят все другие части тела».

Verosimulacro de l'intelletto divino e sopra tutto gli assimiglia fiela bellezza (Глаз воспринимает чувственные формы, интеллект – интеллектуальные). Однако чувственная красота является восприятием платонической идеи.

Флорентийская академия придавала зрению почти мистическое значение. Привычка видеть символы там, где другие люди видели обычные предметы и объекты, стала главной чертой ее членов. Одним из самых ярких достижений академии стал метод аллегоризации классических мифов в манере орфиков и Прокла. Из этих историй черпались уроки морали (что видно из книг такого моралиста, как Овидий), метафизический и космологический смысл.

В качестве примера Пико приводит историю о любви Марса и Венеры. Она рассматривалась, как иллюстрация доктрины Эмпедокла о любви и раздоре, согласно которой мир проходит через последовательные циклы порядка и беспорядка, гармонии и разногласий[8]. Леон интерпретирует историю Персея и Горгоны, как триумф достоинства над пороком, как победу человеческого ума над «приземленностью горгонической натуры», как превосходство ангельского начала над материальным – причем последнее возносится к небесам «чистым разумом, отделенным от материи и тела, и далее беспрестанно движется по небесным орбитам». В конце XV века итальянская литература была полна такими интерпретациями. Они считались настолько обычными, что каждый адепт изучал их, как азбуку. Но все равно не ясно, как такой человек, зная символизм, заложенный в мифе, находил живую и конкретную истину в картине «Марс и Венера». И мне не верится, что Персей, держащий голову Медузы, воспринимался просвещенными людьми, как символ триумфального превосходства ума над материей или небес над землей, на чем настаивал Леон Эбрео.

2

«Oneirocriticon» Артемидора[9] считается стандартом книги по интерпретации снов. Первое издание этой работы появилось около 1518 года. В XVI веке оно часто перепечатывалось; между 1546 и 1595 годами первые три книги восемь раз претерпевали сокращения. В 1547 году труд был переведен на итальянский язык, в 1563 году – на английский. Его использовали, как обычный «сонник», но он содержал материал, который по своей природе был эмблематичным. Текст фокусировался в основном на богах, богинях, животных и растениях, видимых во сне, а не на переживаниях, которые имел сновидящий. Он подчеркивал скрытый смысл каждой сцены, и так как это знание приходило из сновидений, оно имело необычайную убедительность. Люди верили, что истина открывается во сне – главное, уметь ее интерпретировать. Поэтому сон о бабуине предполагал «священную болезнь» (II, 12), поскольку это животное было посвящено Селене, или луне, а луна вызывала болезни.

Если женщина видела во сне слона, это считалось плохим знаком. «Я знал женщину в Италии, – писал Артеми дор, – которая обладала богатством и идеальным здоровьем. Но ей приснилась поездка верхом на слоне, и вскоре она умерла». Конечно, без такого руководства никто и не подумал бы, что бабуины и слоны означают столь губительные беды. Этот факт объясняли тем, что во сне ум свободно постигает таинства жизни, а в пробужденном состоянии ему мешают искажающие силы материи и повседневные проблемы.

Артемидор различал два вида снов – oneiron и enhypnion – первый из которых предсказывал будущее, а второй показывал «вещи такими, какие они есть». Второй вид считался отражением повседневного опыта и не имел особой важности. Но первый вид вызывал огромный интерес. «Теперь о снах (oneiron), некоторые из которых показательные, а некоторые аллегорические. Показательные похожи на сами вещи. Так человек, плывущий под парусом, мог увидеть сон о кораблекрушении и, проснувшись, действительно оказаться на тонущем судне. Значит, сон пришел к нему по причине крушения корабля, и вряд ли сей муж спасется от гибели… Но аллегорические сны означают одно через другое, ибо только так душа говорит о событиях жизни и законах природы»(1, 2). Далее утверждалось, что монологи души могли происходить только тогда, когда она освобождалась от тела – то есть нам предлагалась идея о сферах речи, которые не связаны с материальным миром. Одной такой сферой был разумный мир Платона, который не мог восприниматься органами чувств. Другой сферой считался мир снов Артемидора. Но если платоническая идея являлась архетипичной матрицей материальных объектов, то обитатели мира сновидений были архетипами доселе не проявленных событий[10].

Св. Августин считал, что эти сферы походили на идеи Бога перед Сотворением. Постичь их мог лишь человек, осознавший факт предопределенности – человек, уверовавший в строгую незыблемость Фортуны. Однако такое убеждение не было свойственно людям III века нашей эры – века, в котором, предположительно, жил Артемидор.

Предсказания практиковались издревле. Каждый знал, что одно событие может случиться с ним более определенно, чем другое. Люди не особенно задумывались над этим. Они просто пытались уклониться от последствий некоторых действий. Так же поступали и их предки, когда игнорировали уроки, полученные от дельфийского оракула.

Учение стоиков побуждало людей подстраиваться под силы судеб, словно человек имел такую возможность. Их мировоззрение позволяло им принимать или не принимать волю рока. В христианской доктрине, несмотря на догму свободной воли, также доминировала вера в детерминизм.

И мы видим, как св. Августин и Боэций (хотя последний мог и не быть христианином) пытались примирить эти два антагонистических понятия.

К Артемидору следует относиться не как к писателю, который подал идею геральдики и эмблематики, а как к человеку, создавшему новую интеллектуальную атмосферу. Люди, читавшие его книги, начинали размышлять о животных, растениях и частях тела, как о символах идей.

Мир превращался в единое целое, в «Библию природы», и это еще раз доказывало доброту и рационализм Невидимого Творца. Человек рассматривал Творение, как факт существования Создателя. Он находил в нем признаки не просто рационального ума (поскольку рациональности здесь было недостаточно), но и безграничной доброты.

В то время как циник Диоген познавал жизнь, наблюдая за муравьями и мышью, человек Ренессанса видел в аисте и пчеле примеры морального поведения – поведения, которое не нуждалось в размышлении или философских спорах, но просто возникало само по себе согласно великому божественному плану. Живые существа, как меньшие братья людей, не нуждались в интеллекте, ибо через них проявлялся разум Бога. Это было серьезным аргументом, который в XVI–XVII веках не осмеливалась оспаривать даже сатира.

3

Пока мы рассказали только о двух источниках, вызвавших интерес людей к символам – о неоплатонизме Плотина и о соннике Артемидора. Чтобы перейти к Гораполлону и геральдической литературе, я приведу отрывок из заметок Марсилио Фикино, который переводил Плотина. По его мнению, иероглифы демонстрировали людям платонические идеи. Вот что он писал:

«Египетские жрецы, когда им нужно было указать на божественные истины, не использовали буквы, а рисовали фигуры растений, деревьев и животных; они понимали, что знание, передаваемое Богом, не предполагает дискурсивное мышление, но выражается в простой и незыблемой форме. К примеру, ваша мысль о времени является многогранной и подвижной. Она утверждает, что время поспешно и с помощью различных преобразований объединяет начало с концом. Время учит осмотрительности, вносит объекты и события в реальность, а затем разрушает их. Египтяне воплощали это знание в одном-единственном образе. Они рисовали крылатую змею, держащую во рту свой хвост. Как описывает Гор, жрецы сходным образом изображали и другие вещи».

Фикино называл Гором автора этой книги – Гораполлона. Змея с хвостом во рту описана в «Иероглифике» (1, 2), но она не символизирует время[11]. Фикино дал другое толкование иероглифа, потому что у ранних авторов змея являлась символом времени. Именно так ее интерпретировал Кирилл Александрийский в своих нападках на Юлиана (а его статья близка по дате к «Иероглифике»).

У Артемидора (II, 13) змея вообще не кусала хвост. Она теряла кожу, омолаживалась и среди прочих интерпретаций служила символом времени. Нам не известно, какой манускрипт Гораполлона читал Фикино. В 1940 году во Флоренции имелось четыре текста, сохранившихся с XV века. Самый старший из них якобы был привезен с острова Андрос в 1419 году. Мы не будем гадать о причине расхождений, возникших в тексте Фикино, но отметим, что он знал о содержании книг Гораполлона и был наслышан об иллюстративном соответствии иероглифов с тезисами Плотина.

Первое издание «Иероглифики» датируется 1505 годом. Оно было напечатано вместе со сказками Эзопа.

На протяжении следующей сотни лет появилось около тридцати изданий, переводов и перепечаток этого труда, не говоря уже о текстах с комментариями, начало которым положил Валериано (1556). Каталог Bibliotheque Nationale насчитывает пять изданий XVII века. В 1835 году Конрад Лимане выпустил в Амстердаме издание с критической статьей, и вслед за этим через четыре года последовал английский перевод, выполненный Кори. К тому времени открытия Шампольона пробудили новый интерес к Египту, а признание французского ученого, что, по крайней мере, тринадцать иероглифов Гораполлона оказались правильными, вызвало новый интерес к нашему автору[12].

Какими бы ни были ошибки Гораполлона, ученые XVI века не осознавали их. Его считали непререкаемым авторитетом, и сомнения появились только в XVII веке.

Один из издателей текста, итальянский ученый Сбордон, цитирует трех авторов XVII века, которые первыми усомнились в знании Гораполлона и даже в его существовании[13]. Причины для таких сомнений были очевидными. В 1618 году Никола Кауссен отметил в комментарии, что текст «Иероглифики» содержит латинские слова. К тому же ему показалось странным, что манускрипт «Иероглифики» был найден только в XV веке. В диапазоне от V до XV века о Гораполлоне не упоминал ни один греческий автор – за исключением Сьюдаса[14].

Сьюдас в своей книге интерпретировал иероглифы, основанные на игре слов – причем эти каламбуры были понятны только на греческом языке. К примеру, в I, 17 солнце названо Гором, потому что правит часами (Hours); а в II, 100 название «верблюд» восходит к термину %ацрloj то есть, xammhpsoj (согнутый) и %ацятю (бедро).

В I, 2 мы встречаем каламбур о ghsaj который означает одновременно и «старость» и «сброшенную кожу змеи»[15].

В II, 108 объяснение слова «pinnophylax» приводится по греческому смыслу. Некоторые из этих курьезов были указаны Де Поувом в издании 1727 года, включавшем в себя заметки таких ученых, как Мерцер, Гошель и Кауссен. Читатель должен иметь в виду, что в тексте, который приводится ниже, упоминаются, по крайней мере, три неегипетских животных: бобр (II, 65), слон (II, 84, 85, 86 и 88) и медведица (II, 83). После контактов с греками и римлянами египтяне могли узнать об этих животных, но вряд ли они стали бы вводить их в перечень священных символов. И, наконец, имеется несколько ссылок на чисто греческие или греко-римские традиции – например в II, 46 имеется ссылка на лавровый лист и оракул; в II, 117 – на флейту Пана; в II, 116 – на лиру. И что интересно, все эти странности собраны в книге II.

Хотя такие комментарии однозначно указывают на греческое авторство текста, мы должны признать, что автор знал кое-что о Египте. Выше уже отмечалось признание Шампольона о правильности тринадцати символов[16].

Кроме того, в тексте обнаружено десять египетских слов, из которых восемь оказались правильными.

В книге I имеется группа иероглифов, описывающих различные атрибуты египетской религиозной и государственной жизни: священная надпись, магистрат, пасторфорус, составитель гороскопов. Эта группа символов соответствует религиозным процедурам, изложенным Клементом Александрийским, а его описание пока признано относительно точным[17]. Следует признать, что большинство современных исследователей Гораполлона (к примеру, Сбордон, бельгийцы Вергот и ван де Волл) указывают на точность многих иероглифов. Их доказательства не затрагивают книгу II, но вывод сделан верный: вряд ли какой-либо ученый XV века мог бы обладать подобной информацией – тем более что до XIX века знание иероглифов в Западной Европе черпали в основном из манускрипта Гораполлона.

По нашему мнению (и мы заявляем право первооткрывателей по этому вопросу), рассматриваемый труд имеет составное авторство. Книга I и книга II написаны, по крайней мере, двумя людьми. Первая содержит все египетские слова и правильные символы. Она следует четкому плану и описывает «вечность», «Вселенную», «год», «месяц», «времена года» и «богов» – то есть рассматривает космологические, метеорологические и психологические темы. Вторая книга имеет дело с различными ситуациями человеческой жизни: болезнями и здоровьем, удачами и неудачами. Однако это спорное замечание. Автор намеренно мог разместить глобальные темы в первой книге, а во второй перейти к человеческим проблемам. Однако как объяснить, что книга II повторяет тот же материал, который содержался в книге I? Например, пассаж II, 58 является повторением I, 55. В II, 78 бык назван символом умеренности, и это заявление ничем не отличается от пассажа в I, 46.

Более того, мы можем отметить явные противоречия.

Так, в I, 7 душу символизирует ястреб, а в II, 1 она описывается звездой.

В I, 13 судьба обозначается звездой, а в II, 29 она изображается семью буквами, окруженными двумя пальцами.

Смысл василиска в II, 61 противоречит I, 1.

В II, 91, олень пленяется музыкой флейты; в II, 54 та же слабость отмечается у горлицы.

Такие противоречия кажутся несерьезными – мы все подвержены ошибкам. К тому же, когда символ имеет двусмысленный характер, его значения часто подаются под одними и теми же заголовками. Но только одно из указанных противоречий отмечается в книге II, остальные наблюдаются между пассажами обеих книг. Возможно, лучшее доказательство двойного авторства приводится во введении Филиппа ко второй книге: «И к тому, что было написано другими… я чувствую нужду добавить…» Это выглядит так, словно он добавил какой-то материал, не написанный Гораполлоном. Следовательно, мы можем допустить, что каждая книга имела своего автора. Скорее всего, составителем второй книги был грек или житель Александрии, который мыслил и говорил по-гречески.

Если человек не является египтологом, то его основной интерес к иероглифам заключается в символическом смысле представленных образов. Подобный материал был общим для Запада и Востока. Его можно найти в таких фундаментальных работах, как «О природе животных» Элиана (III век), или в различных бестиариях и гексамерах. Аристотелевская «Физиогномоника» (см. пятую главу) утверждает, что психологический характер животных определяется по их физическому виду. De mirabilibtts ausctdtationibus ссылается на сказочные истории о животных – истории, которые имеют в основе фольклор более древних веков. Псевдофилонский De animalibus рассказывает легенды о сыновней почтительности аистов и о монархическом устройстве пчелиного роя[18], а споры о превосходстве животных над людьми ведут нас к самому «Alcmaeon»[19]. В этих ранних трактатах животные не рассматривались в качестве символов, но именно они создали базис для животного символизма. Следует также отметить «Gryllus» Плутарха, переделанный в XV веке в трактат «Круг Гелли»; благодаря его влиянию на Ренессанс люди считали, что животные не только лучше их, но и гораздо счастливее[20]. Не следует забывать и баснописцев. У Бабрия и Федры мы не найдем ни одного намека на иероглифы, но символизация моральных черт образами некоторых животных являлась основной характеристикой басен.

Вероятно, самой очевидной параллелью поучительных историй «Иероглифики» были сюжеты бестиариев[21] и гексамер. «Нехаетегоп» св. Василия и «Нехаетего» св.

Амвросия придали традиции должный престиж и сделали животных популярными символами достоинств и пороков.

(Точные параллели будут указаны ниже в соответствующих частях этой книги.) Трактат V века «Physiologus», приписываемый св. Амвросию, перечисляет черты льва, пеликана, феникса, бобра, гиены и вороны, большинство из которых уже было изложены тремя веками раньше в «Элиане»[22]. Трактат «Physiologus» Псевдо-Епифания (не старше V века) показывает, что к тому времени большая часть материала уже кристаллизовалась в пословицы и суеверия. Та часть работы Гораполлона, которая имеет греческие корни, восходит к «Элиану» и «физиологической» традиции. У него мало общего с достоверными зоологическими описаниями Аристотеля и – что достаточно любопытно – с Плинием.

Однако не следует рассматривать «Иероглифику» как коллекцию историй и небылиц, в которой главную роль играют животные. Это действительно геральдическая книга, похожая на труды Альсиати. Как верно заметил Фикино, каждый ее иероглиф выражает абстрактную мысль в визуальной форме. Образ стервятника, согласно Гораполлону (1,11) означает среди прочего «брак»; лев (I, 17) – «энергичность».

Эмблемная природа этих образов была замечена в XVI веке великим художником Джефри Тори, чья «Champ Fleury» (1529) учредила «искусство и науку буквенных пропорций». Эта красивая книга кажется на первый взгляд руководством по типографии, но, по мнению автора, она поясняла «мистический» смысл определенных форм. Тори не только читал, но и переводил Гораполлона, и именно из его работ Рабле черпал свои идеи об иероглифах[23].

Комбинация надписей и картин в книгах Альсиати не являлась чем-то новым. Аллегорические образы были для Ренессанса обычным делом, а строфы, прибавленные к ним, Альсиати брал, в основном, из «Греческой антологии»[24]. Предтечей его эмблем можно считать картину Леонардо «Договор между Франциском I и Львом X». Следует заметить, что да Винчи знал трактат Гораполлона.

Сохранившиеся в архивах бестиарии Леонардо описывали признательность удода, предусмотрительность муравья, верность журавля, постоянство феникса и целомудрие голубки. Как мы видим, даже такой великий человек находил это занятие вполне достойным[25].

Между прочим, значение эмблем заключается не только в их аллегорической силе. Каждая из них содержит несколько смысловых слоев[26]. Эти слои активно обсуждались в христианской литературе, и одну из первых дискуссий начал Клемент Александрийский. По его мнению, иероглиф мог иметь три значения: аллегорическое, «загадочное» и буквальное, которое имитировало фигуральный смысл (он назвал его «тропологическим»). Эта классификация слоев сохранялась на протяжении Средневековья и Ренессанса, хотя позже к ней прибавился четвертый слой – анагогический.

Следовательно, иероглифы Гораполлона буквально представляли собой образы птиц, зверей и рыб; аллегорически они обозначали каких-то богов и богинь, времена года и различные периоды; тропологически выражали добрые и злые черты человеческого характера; и анагогически передавали скрытые сообщения, которые раскрывались в бестиариях.

К примеру, в книге Альсиати мы находим змею с хвостом во рту, которая окружает Тритона, дующего в раковину. Девиз над картиной гласит: «Изучая литературу, приобретаешь бессмертие». Под гравюрой имеется объяснение: «Трубач Нептуна, чье тело – тело морского зверя, видом своим изображающее морского бога Тритона – окружено змеей, держащей во рту хвост. Сие означает, что судьба человека выражается в силе ума и славных поступках и от нее зависит, будет ли имя того мужа распространено по свету». Буквально, эта картина изображает морскую тварь, поднявшуюся из волн. Аллегорически животное является богом Тритоном, дующим в раковину.

Тропологически труба означает судьбу, а змея – вечность. Анагогически образ передает сообщение, содержащееся в девизе – идею о том, что бессмертие приобретается через литературные изыскания.

Еще один пример того, как трактаты Гораполлона и Альсиати применялись для интерпретации символов, можно увидеть в знаменитом комментарии Миньоля, чья известность настолько велика, что не требует напоминания о его популярности[27]. В ссылке на «Сатурналии» Макробия (1, 8) он указывает, что Тритон на храмах Сатурна символизировал эпоху золотого века, о которой теперь ничего не известно. Труба означала судьбу, а змея с хвостом во рту, ut docet Orus Niliacus in ipso Hieroglyph, frindfio, изображала вечность. «Это предполагает, – пишет он, – что история от времени Сатурна и до наших дней известна нам благодаря ее вокальной составляющей. Иные эпохи забыты. Все, что происходило до Сатурна, ушло в тень и безвестность. Сей факт символизирован хвостом Тритона, который пригнут вниз и невидим для нашего взгляда». Это описание, конечно, больше комментария Горация о смельчаке, стоящем перед Агамемноном. Но в нем содержатся различные смысловые слои; оно визуально и конкретно, хотя понятно только для обученного глаза и ума.

В предисловии Миньоля к книге Альсиати мы видим теоретическое оправдание неадекватного пристрастия средневековых ученых к эмблемам. Иероглифы придумали халдеи и египтяне, пишет он. Жрецы не хотели передавать вульгарным толпам знание о мистериях, et arcana sapientiae, которое предназначалось только для чистых умов и рук (умы и руки «вульгарной толпы» предположительно считались грязными)[28]. Эти иероглифы, продолжает Миньоль, скорее всего, были грубыми и примитивными образами, которые позже были украшены греками.

Греческое слово «символ» означает:

• 1) знак, который предшествует буквам;

• 2) пароль;

• 3) встречу;

• 4) свадебные кольца;

• 5) исправление текста;

• 6) монету;

• 7) знак, который имеет скрытый смысл.

Это последнее значение применимо к эмблемам. Переходя к египетским символам и основывая свое толкование на Клементе Александрийском, Миньоль определяет различные типы египетских символов и указывает, что в древние времена было принято скрывать истину от простых людей с помощью загадок, знаков, символов и аллегорий. Имелась также иероглифическая традиция, разработанная пифагорийцами и пришедшая к ним от египтян.

Они изображали Бога, как штурмана корабля, «показывая таким образом, что все вещи управляются через Божественное Провидение». Этот тип символов был описан Гораполлоном и объяснен в комментариях Пиерио Валериано, magno labore ac industria, imo vero admirabili paeneque divino ingenio[29].

Далее Миньоль знакомит читателя с символами на боевой оснастке – например с символами на щитах. Ему не удалось отследить их до Эллады, но он продемонстрировал универсальность этих символов в армиях разных стран. Затем текст переходит к рассказу об оружии королевских особ Франции.

Он подчеркивает разнообразие и повсеместное использование эмблем – что, по его словам, является неоспоримым доказательством их важности. Символы, указывает он, следовали уже рассмотренной нами традиции, с делением на три типа – то есть они были историческими, физическими, этическими (или аллегорическими).

Исторические символы изображали сцены реальных событий или образы зверей – например льва или аиста.

Физические – подразумевали образы богов: например статуи Минервы или Бахуса на алтаре, которые символизиоовали благооазумие в употоеблении вина и в целом описывались девизом: Vino prudentiam augeri. Кроме того, все эмблемы имели этический смысл, «хотя и не всегда очевидный». Истинная красота эмблемы создавалась слиянием того, что в XX веке литературоведы назвали «уровнями» смысла.

Конец ознакомительного фрагмента.