Глава 4. Моё тихое убежище
1954-й
Ехала поездом в Брянск на семинар, рядом играли в карты ребята. При проверке у них не оказалось билетов. Троих контролеры увели, четвертый пошел сам, а пятый:
– Вот дурак! – бросил ему вдогонку.
Потом помедлил и пошел вослед.
Семинар. Весь день – лекции, лекции…
Боже, как становится душно, когда слышишь этот идиотизм, убивающий живое и правдивое! Чудовищный идеологический аппарат хочет сделать из нас ничего не помнящих существ, которые только бы подчинялись и не пытались думать.
В тот год дневниковых записей не вела, – наверное, работать было интереснее, чем учиться, да и времени свободного было меньше, – но записная книжка была.
А работать пошла через пару месяцев после окончания школы, – мой дядя устроил в воинскую часть библиотекарем в клуб. Но до этого ездила в Ленинград поступать в Технологический институт, – ведь там училась соседка и всегда так интересно рассказывала о нём!
Поезд тащился почти два дня, я лежала на верхней полке, за всю дорогу ничего не ела и плакала, – казалось, что расстаюсь с родным домом навсегда! – и так настрадалась, что при подъезде к Ленинграду вышла в тамбур и упала в обморок.
Но отчаяние мое было напрасным, – провалилась по химии. На деньги, которые мама наскребла для этой поездки, купила бусы, так что на обратную дорогу запаслась только тремя помидорами и буханкой хлеба.
Книг в моей библиотеке было тысячи три, читателей мало и каждый день начинался с того, что надо было получить газеты, расписать по подписчикам и раздать.
Иногда посылали меня в областной город на окружные семинары, которые вёл подполковник Шаманин, и как-то сразу он «положил на меня глаз», а потом и приезжать стал, – зайдёт в библиотеку и угощает конфетами. Видела, что нравлюсь ему, но это только смущало, хотя, конечно, и льстило: такой человек и…
А еще при клубе художником-оформителем работал Игорь Борисов. Был он старше меня лет на восемь, строен, почти красив, но непонятен, – сдержан, немногословен, с какой-то неожиданной реакцией на мои слова, эмоции, – и, влюбившись, всё фотографировал меня, так что, о тех годах у меня сохранилось много фотографий.
(Написано крупно и подчеркнуто)
«Русский чудо-человек»!
«Врага уничтожить – большая заслуга, но друга спасти – высшая честь».
(Моё стихотворение)
Ветер холодный, резкий
В лицо мне бросает снегом,
Срывает одежду, дерзкий,
Морозит и душу и тело.
Иду я ему навстречу.
Приду я к желанной цели!
И злее метели были,
Сломить же меня не сумели.
Нет-нет! Не пойду дорогой,
Которой другие крадутся.
Для них этот ветер – попутный,
Назад им уже не вернуться.
Пусть ветер воет, тоскуя,
Пусть яростней, злее погода,
Но дань свою донесу я —
Искру тепла для народа».
Конечно, идеология Партии во многом была фальшивая, – писали одно, а жизнь была совсем другой, – но юные и наивные души схватывали её призывы «жить только во имя народа и для народа», забывая о себе, вот и эти мои строки были тогда искренни.
Пролетят годы и годы, прежде чем придёт другое понимание подвига: не только борьба и непременное преодоление «метелей» – подвиг и «дань» для народа, а терпеливый, каждодневный труд для себя, а, значит, и для всех.
«Всего на земле 2,5 миллиарда человек. Как нас много!
«Если бы молодость знала, если бы старость могла!»
Были с сестрой в Доме культуры на проводах колхозных ребят на целину. Ораторы со сцены «держали» речи, а прямо перед ними в первом ряду сидели те, кто уезжал: тощие, заморенные и многие – в летней обуви. А ведь еще зима!
(Два моих четверостишия)
Прогнала ветер северный,
Призвала только южный,
Ручьями песнь прощальную
Пропела гимн зиме…
Или:
Мелодию печальную,
Тревожную, прощальную,
Ручьём снегов подтаявших
Слагаешь ты зиме…
(И – в конце странички):
Поэта из меня не выйдет.
Знаю это точно.
Зачем же играю с рифмой,
В которой не смыслю ни…
«Семь меринов, а сама – передом».
«Волк и считанных овец дерёт».
Виктор Гюго. «Отверженные». (Переписано в блокнот.)
«Как и утром, он смотрел на мелькавшие перед ним деревья, соломенные крыши, вспаханные поля, – пейзаж, менявшийся при каждом повороте дороги. Такое созерцание иногда целиком поглощает душу, и почти освобождает ее от необходимости думать. Видеть тысячи предметов в первый и последний раз, – что может быть печальнее этого и вместе с тем глубже? Быть может, в самом туманном уголке своего сознания, он сопоставлял эти изменчивые горизонты с человеческим бытием. Все жизненные явления непрерывно бегут от нас. Сумрак чередуется со светом; после яркой вспышки – тьма; каждое событие – поворот дороги. Вы смотрите, спешите, протягиваете руки, чтобы схватить мимолетное видение и вдруг приходит старость. Вы чувствуете какой-то толчок, вокруг черно; вы смутно различаете перед собой темные врата; угрюмый конь жизни, который привез вас сюда, останавливается, и некто, с закрытым лицом, некто, неведомый вам, уже распрягает его во мраке».
Организовать вечер, посвященный 50-летию февральской революции.
Если не организую, то я – трус.
Вам, читающим эти строки, не понять того «подвига», о котором писала, – ведь о февральской революции семнадцатого года в наших учебниках истории не упоминалось, нам положено было знать только о великой социалистической в октябре семнадцатого, которую теперь называют не революцией, а большевистским переворотом.
(Запись в день рождения).
Уже восемнадцать!!!
«Живу ли я, умру ли я, а мошка все ж счастлива».
Мама рассказала:
Начались морозы, а хату топить нечем. Три колхозницы пошли в поле, набрали картофельной ботвы, но их заметил председатель, проезжавший на мотоцикле, и приказал бросить вязанки. Две женщины бросили, а третья – нет.
– Ах, ты так? – крикнул.
Развернулся и мотоциклом сбил её с ног.
Теперь лежит в больнице, а председатель еще и грозится: если, мол, твоя дочка не вернется в колхоз, то отниму приусадебную землю! И теперь ее красивую дочь сокращают с работы в городке, посылают назад, в колхоз.
А в наших песнях поют:
Я другой такой страны не знаю
Где так вольно дышит человек…
«Любовный напиток» – опера Доницетти.
Иногда хочется попасть на необитаемый остров, целоваться с собаками, обнимать любую скотину, но не людей, – часто вызывают тоску: ну, почему, почему они такие серые и жалкие!
Мама рассказала, как хотела украсть картошки для нас, голодных, у соседей. Попробую написать об этом.
Список секретарей комсомольских организаций и членов бюро. (В их числе я.)
Моя характеристика:
Весьма вспыльчива. Не терпит лжи. Любит энергичных, веселых, отзывчивых, добрых людей.
И еще: природу, музыку, красоту, изящество. Слишком самолюбива. Себя не уважает, иногда даже презирает. Меланхолична часто. Если полюбит, то ОН будет ее Богом, – пойдет за ним на край света.
(И снова – с семинара):
«Январский пленум поставил задачу довести валовой сбор зерна за пять лет не менее чем до десяти миллиардов пудов, поднять целины тридцать миллионов гектаров…»
После всей этой пропаганды по радио, после заседаний, совещаний, собраний, конференций, докладов хочется стать дикарем, лазить по деревьям, есть сырое мясо и (самое страшное!) убивать ИХ!
Крепко написано?.. Значит, идеология партии «достала» (из современной терминологии), если решилась написать такое, – попади мой блокнот в руки бдительного комсомольца и мне, как идеологическому работнику, мало не показалось бы.
А жили мы тогда вот в такой «социальной обстановке»:
После смерти Сталина надеялись: должно что-то непременно измениться! Но кроме нового имени вождя Партии Маленкова ничего не изменилось.
Потом его сменил Никита Хрущев, мы снова стали ждать перемен, и вскоре «развернулась компания» с призывом ехать осваивать целину по вербовке комсомола и добровольно, вот молодежь и поехала в Казахстанские степи из городов, а больше – из деревень, потому что оставаться в колхозах было голодно, да к тому же и паспорт на целине можно было получить (колхозники тогда были еще крепостными, – беспаспортными).
И целину распахали, засеяли, – уже на второй год был собран огромный урожай зерна, из которого (узнаем только через десятки лет) три четвертых тогда же и пропало, – не смогли вывезти, и оно сгорело прямо в буртах, было расклевано птицами.
И всё же целых четыре года упорно продолжался этот эксперимент, нарушивший экологию того края, а когда над распаханными полями закружились песчаные бури, стали пересыхать озера и реки, то лишь в шестьдесят третьем газеты перестали пестреть заголовками о «новой победе Партии и правительства». Но замелькают – об укрупнении деревень (в результате чего будет уничтожено более тысячи мелких селений), о внедрении «торфо-перегнойных горшочков (а до них ли было в разоренных деревнях, когда нечем было пахать, нечем было засевать поля). А после того, как Хрущёв съездит в США и развернет компанию по внедрению кукурузы, надеясь именно ею спасти голодающую страну, стоящую в очередях за хлебом и молоком, а потом объявит: «Догоним и перегоним Америку!», то выйдет постановление, по которому в деревнях запретят держать скот. Вот и начнут отбирать его у частников, чтобы выполнить «намеченные планы сдачи мяса государству» (ведь в колхозах-то «поголовья» оставалось от бескормицы мало), и только в течение нескольких месяцев «скупят» двести пятьдесят семь тысяч коров, тут же отобрав у сельчан сенокосы, урезав приусадебные участки (которые, кстати, потом зарастут травой), и очереди за молоком в городах удлинятся за счет обобранных и голодающих «доблестных тружеников колхозной деревни».
Потом Хрущев бросит новый клич: надо накормить страну кроликами! И под фермы «по разведению» начнут отдавать даже сельские клубы и школы. Но и кролики не спасут. При всеобщем дефицит продуктов, начнутся волнения в Новочеркасске, Краснодаре, Вилюйске… и в шестьдесят втором снова введут карточки.
Вот при таких событиях будем жить, защищенные от правды пропагандой, заставляющей людей верить в пророчество первого секретаря ЦК КПСС: «Нынешнее поколение людей будет жить при коммунизме!» Наверное, кто-то и верил. Но у мамы и Виктора было полное неприятие советского, хотя в годы репрессий из нашего рода никто не попал под «карающую гильотину» коммунистов.
В хате еще темно, но просыпаюсь. Ах, как же радостно ощущать и тепло, исходящее от большого, выбеленного под праздник тела печи, и аромат только что выпеченных булок! А еще, – знаю, знаю! – сейчас от порога донесутся сбивчивые голоса ребятишек, славящих Христа, и тогда от их неуверенного и торопливого лепета с привычным окончанием: «Тётенька, дяденька, с праздником вас, с Рождеством Христовым!» во мне на весь день поселится непонятное (что причиной?), но светлое чувство.
С мукой в те времена тоже было плохо, но мама всегда сберегала «мучички», – именно так она и называла её, – чтобы к Рождеству испечь булки, и после очередного Рождественское лопотанья детишек у порога, еще бегавших тогда по домам в этот великий праздник, я и сделала эту запись, потом написала рассказ «Тишка», и недавно – «Лимон на снегу».
Кстати, тогда уже шло очередное наступление на религию, – закрывали храмы, прятали в лагеря священников под «мудрым руководством» ЦК и её первого секретаря Никиты Хрущева, который пообещал показать стране «последнего попа».
Снег почти растаял, но за ночь деревья густо покрылись инеем. Необычно.
А тут еще вспыхнуло солнце, ударил морозец.
Красота!
Вот я и не работаю в библиотеке, – мама настояла на этом. Как-то сказала: «Прямо на глазах моя девка стала таить, и настолько слаба, настолько!.. Того и гляди чахоткой заболеить!»
Приходя с работы, я сразу ложилась, – не было у меня ни сил, ни желания даже поесть, – и мама вначале отпаивала меня чаем из ложечки, а потом я вставала и ужинала.
Почему так уставала? Может, потому, что мой начальник Михайленко, – вредный был майор! – часто доводил до слез, заставляя делать то, что мне казалось унизительным: разносить по домам газеты, за которыми офицеры в этот день не пришли. А, может, выматывали те двенадцать-пятнадцать контрольных работ, – уже училась заочно в Ленинградском институте Культуры, – которые надо было написать и отослать в институт. А еще каждый день надо было помочь маме на парниках, в огороде, да и на танцы успеть, – заходили подружки, ждали, – так что, мама была права: я таяла день ото дня, и уже пропадало желание ходить в парк, в кино, а только б забиться в какой-либо уголок и лежать, лежать.
Прочитала «Маленького принца» Антуана де Сент Экзюпери и будто бы утолила жажду из светлого родника.
Сегодня приезжал к нам на черной «Волге» Владимир Константинович Соколовский, а он – первый секретарь Обкома по идеологии, и Виктор редактирует его рассказы, готовит их к изданию. Какой он красивый и умный!
Серенький деревянный домик, обсаженный кустами жёлтой акации, ветви которой, переплетаясь, служат и забором; перед ним поляна, покрытая муражком, – упругой травкой с мелкими плотными стебельками и листочками, которая быстро отрастает, как ни вытаптывай; возле дома – огород с грядками и картошкой, в доме – тюлевые занавесочки на окнах, ситцевые – на дверях, мебель… если можно её так назвать, соструганная и сбитая братом.
Мой родной дом… И вот к этому тихому обиталищу подкатывает чёрная «Волга»… Теперь обилие машин – привычное дело, но в то время они были редкостью, а на таких «Волгах» ездили только работники Обкома партии.
Итак, из черной «Волги» выходит совсем ещё не старый седоватый, красивый мужчина в золотых очках и одежда на нём – не только для того, чтобы было тепло (как мы привыкли), но еще и красива. Мужчина приветлив, говорит необычно, умно!.. Ну, как было мне, романтичной провинциалке, не плениться «всем этим»!
Снова приезжал Владимир Константинович. Когда увидела, что выходит из машины, то сердце забилось и покраснела. Да и он так смотрел на меня!
Привез нам с мамой коробку конфет и букет роз.
Смотрю на фотографию Владимира Константиновича… Уж и не помню, когда и где фотографировала? Но тогда он уже в Обкоме не работал, а был секретарем местного Союза писателей и в Карачев не приезжал, но с братом встречались («ВК» – так называл его Виктор), и по-прежнему писал рассказы, издавая небольшими книжками.
Каким он был как человек?.. Многого о нём не знаю, но со слов брата, не очень образованным, не очень начитанным и не «винтиком» Партии. Таких, как он, я потом встречала не раз, разъезжая по области, – людьми они были закрытыми, «в себе», и именно эта их закрытость и предполагала, что они еще «живы», что в них осталось и своё, не партийное отношение к жизни.
Мама рассказала:
Прапрабабку мою по материнской линии звали КулАбиха. Родилась она в 1830 году и была красивой блондинкой с серыми глазами. Замуж ее выдали лет четырнадцати и когда пришли сватать, то забилась на печку, сидела там и ревела, а будущая свекровь попробовала утешить:
– Чаво ревёшь-то? Всех девок замуж выдають.
И выдали. Мужа звали Федор, и родила она ему пятнадцать детей, а выжили только трое: Гришка, Федор и Аниска. Была и Аниска очень красивая, а когда пошла работать на железную дорогу, то познакомилась с Алексеем. Фамилия его была Болдырев, а по прозвищу Писарев, потому что батька его служил писарем да и он был грамотный.
– Приду свататься, – сказал вскорости.
И сосватал. Утром, после свадьбы, молодые проснулись, а через дыру собака в хату лезет. Собралась Аниска готовить обед, а соли и нету, вот и отдала мужу свои деньги, что собрала на Троицу. Пошел тот в лавку и купил десять фунтов соли, хлеба.
Жили они на Масловке, что под Карачевом, и была у них одна лошадь. Потом купили телёнка и еще одну лошадку, которая жеребилась каждый год, поэтому через несколько лет у них было уже три. Стал Алексей на этих лошадях работать, возить в Брянск купцам зерно, а это – за пятьдесят километров от Карачева. И стали они хорошими, зажиточными хозяевами. «Где лад – там и клад».
А вот Листафоровы, мои предки по отцовской линии, имели мельницу, мололи крестьянам зерно и были нечисты на руку: «отсыпали себе мучичку-то».
Свекровь родила четырнадцать детей, из которых мальчики выживали, а девочки умирали».
Тогда еще не думала, что вот такие мамины рассказики через несколько лет так увлекут меня, что позже, – почти три года, – буду записывать и записывать их вначале на магнитофон, который буду брать на работе (пока не заподозрят: и зачем берёт так часто?.. ведь магнитофоны только для журналистов радио… режиссёрам не положено!.. и перестанут выдавать), а потом в ученические тетради.
И записи эти станут для меня на долгие годы терзанием, увлечением, радостью, когда начну редактировать их, выстраивать композиционно, «монтировать», стараясь сохранить стиль маминой речи, местный выговор, интонацию.
В общем, станут тем, с чем интересно и осмысленно жить.
В две тысячи первом году повесть издам в местной типографии за свой счёт под названием «Негасимая лампада», через семь лет выпущу «в свободный полёт» в Прозу. Ру. как «Свет негасимый», а потом, разбив на главки, переименую на «Ведьму из Карачева», помещу и на другие литсайты, – пусть читают те, кто захочет узнать правду о двадцатом, социалистическом веке России, со слов простой женщины.
Владимир Константинович приезжал со своим сыном. Как же он не похож на своего отца! И некрасивый, и какой-то развязный. Если Владимир Константинович будто бы и не замечает нашей обстановки, то Сашка вначале покачал нашу табуретку, усмехнулся и только потом сел. Нет, он совсем не такой, как его отец.
Когда уже работала на телевидении, пришел к нам Сашка вторым режиссером. И не был он таким уж неприятным, – мы с ним были в хороших отношениях, – но для меня его восприятие жизни казалось тогда каким-то несерьезным. Да и в характере его было нечто от шалопая, – поверхностное, насмешливое, хотя зачастую и обаятельное. (Сейчас-то часто кажется: а, может, так и надо было относиться к жизни? Не педалировать, не драматизировать события, чаще защищаться юмором?)
А тогда была я главным режиссером и ко всем безобидным выходкам Сашки относилась без юмора, хотя и не «педалировала». Ну, например, монтировал он сюжеты на киноплёнке, особенно не всматриваясь в изображение, – крупный ли план, средний или общий? – да и не отсчитывал их на секунды, а просто наматывал плёнку на локоть и бросал монтажнице. Примерно через год, когда что-то натворил в командировке, – толи в лесу подстрелил лося, толи свинью колхозную, – его неожиданно уволили, а к тому времени Владимир Константинович уже не мог его защитить, – был на пенсии, – и только позвонил мне: может, как-то уладите это дело? И я попыталась, но безуспешно. Было неудобно перед «В.К.», но что я могла сделать, если «дело» сына дошло до Обкома с формулировкой: «Поступок режиссера А. Соколовского несовместим с поведением работника идеологической организации».
Шли два пьяных мужика: длинный, в черном пиджаке и стоптанных валенках, вёл под руку маленького в больших сапогах со сдвинутой на затылок кепкой и выделывали они замысловатые зигзаги под песню: «Вот закончится срок приговора и наступит свободы пора…». Держались на ногах плохо, но пели, не коверкая слов, и прохожие улыбались, да и я не смогла не улыбнуться, но еще вспыхнуло и чувство жалости к ним.
Владимир Константинович устроил Виктора директором киносъемочной группы на телевидение в Брянске. Работа интересная, но плохо, что мой братец там очень скучает и не хочет искать квартиру, поэтому каждый день ездит домой.
(Мое письмо маме, когда она ездила в гости к Николаю в Ленинград):
Как тебе гостится? Хотя бы написала несколько срок!
А у меня с котами и собакой мука: ничего, паразиты, не жрут! Я уж думала: не голодовку ли объявили, требуя, чтобы ты скорей вернулась? Но, оказалось, нет. Вчера купила сто грамм конской колбасы, про которую поют: «Сперва ты меня носила, теперь я тебя ношу», сварила им похлебку, приправив этой самой колбасой, так они сразу её сожрали, но кто-то из них ночью утащил оставшийся кусок, вот теперь и гадай: чем их кормить?
А так все нормально. В доме у нас тепло, по сравнению с улицей, и ниже пяти градусов температура не опускалась. Виктор приезжает из Брянска часто. Отснял еще один фильм. Ну и хохотали же мы, когда его показывали по телевизору! Вначале-то запустили вверх ногами, а мы сидим и думаем: что бы это значило? А вообще-то фильм там очень хвалили и ставили в пример всем операторам. Во как! И ты в нём была. Со своими пирогами. Именно это всем и понравилось.
Да, ма! Ты знаешь, какое письмо мне прислали из Института? Надо пройти практику в библиотеке, так что придется ехать в Брянск, в нашей-то нет ни методического отдела, ни библиографического. Одна я этого не решу, поэтому, когда приедешь, будем думать.
Уже давным-давно!.. низко нависшие тучи, холодный моросящий дождь и грязь, грязь, грязь! Кажется, проникает и в мысли.
Наверное, несет меня по течению. И не во что вцепиться, чтобы пристать к берегу, обрести успокоение.
Неужели вот так – всю жизнь?
Из «Сиддхартхи» Герман Гессе:
«-Ты похожа на меня, Камала. У тебя, как и у меня, внутри имеется тихое убежище, куда ты можешь уйти в любой час и чувствовать себя дома. А большинство людей похожи на листья: они носятся в воздухе, кружатся, но, в конце концов, все равно падают на землю; другие же – и их немного – словно звезды: они движутся по определенному пути, и никакой ветер не заставит их свернуть с него, потому что в самих себе несут свой закон и свой путь».
Так кто же я? Кружащийся и падающий листок или звездочка, которая «движется по определенному пути»?
Нет, не знаю.
Но через годы пойму: да, только и чувствую себя «дома», в том самом «тихом убежище», о котором пишет Гессе, когда остаюсь наедине с собой.
В семьдесят втором закончу первые главы своего повествования и два года ничего не буду писать, – родится сын, мама сломает ногу и надо будет каждую неделю ездить в Карачев, – не до дневников будет, – но с семьдесят третьего снова открою их, и уже стану делать записи регулярно, не предполагая, что станут они для меня не только «тихим убежищем», но и чем-то вроде бездонного колодца, в который вглядываюсь и до сих пор.