III
– Вы в первый раз в столице, это сейчас видно, – сказал Николай Андреевич, трясясь с Кисельниковым на дрожках – экипаже, сказать к слову, крайне неудобном. – Вам ко многому надо приглядеться, приучиться, переделать себя. Простите, что я говорю это вам так прямо, едва познакомившись, но ведь вы не обидитесь, надеюсь?
– За что же обижаться? Вы вполне правы. Столичные порядки эти и прочее… Шагу ступить не умею.
– Я слышал ваш разговор с моим отцом, а также письмо вашего батюшки. У бедного старика, конечно, за вас сердце болит. Скажу прямо: вы мне очень понравились. Если мой отец не может ничего для вас сделать, то постараюсь я. Нельзя же в самом деле бросать на произвол судьбы человека, приехавшего из-за тысячи верст. Будьте спокойны: вы во мне найдете преданнейшего друга. – Свияжский помолчал минуту, а потом продолжал иным тоном: – Вы – провинциал и не знаете, какое значение придают в нашем столичном обществе костюму, наружности, манерам. Право, очень многие от того лишь и были замечены и пошли в ход, что умели одеваться со вкусом и обладали изящными манерами. Мой приятель, к которому мы теперь едем, камер-юнкер, Петр Семенович Лавишев, вам во многом поможет в этом отношении. Человек он очень богатый, очень добрый, хороший товарищ. Он вас, так сказать, воспитает в светском отношении. Лавишев совершенно одинок, а занимает целый дом-дворец. Он вам может отвести хоть целый этаж.
– Мне, право, совестно. Как же так – у чужого человека?
– Совестно жить у Лавишева? – воскликнул юный офицер. – Фью! Вы его не знаете: он – всем родня. Вот мы и приехали. Стой!
Возница остановился у подъезда большого роскошного дома на Вознесенском проспекте.
Вскоре новые приятели поднимались по широкой мраморной лестнице, устланной коврами и украшенной по стенам тропическими растениями.
– Что, Петр Семенович принимает? – спросил Свияжский у встретившего их лакея.
– Они недавно изволили встать, и теперь Силантий их бреет.
Заметив удивление на лице Кисельникова, Николай Андреевич с улыбкой промолвил:
– Как видите, мы живем не по-вашему: когда у вас вечер, у нас только что начинается день. Пойдемте, авось мы не помешаем Лавишеву справлять свой туалет. Доложи, – приказал он лакею. – Да пусть он не спешит, у нас время есть. Мы подождем в гостиной.
Молодые люди прошли целый ряд комнат. Всюду были позолота, ковры, дорогая бронза, но чувствовалось что-то запущенное, заброшенное во всей этой роскоши. Видно было, что хозяйский глаз редко заглядывал сюда. На золоченых стульях в прекрасном белом зале слоями лежала пыль, она же покрывала голову мраморного Аполлона превосходной работы, по углам виднелась густая паутина. Халатность, запущенность сказывалась даже во внешности прислуги. В гостиной, как в комнате более посещаемой, было почище, но великолепная мебель была расставлена беспорядочно, а картины висели вкривь и вкось.
– Присядем здесь и подождем. Вероятно, он скоро выйдет, – сказал Николай Андреевич, сев в кресло и пододвигая к себе сборник старинных немецких гравюр.
Кисельников принялся расхаживать по гостиной, рассматривая картины.
«Все выходит совсем-совсем не так, как мы с отцом предполагали, – думал он. – Вместо Свияжских я очутился вот где, да чуть ли не здесь и поселюсь. Чудно! А гвардия-то моя все же, кажется, тю-тю».
Словно в ответ на его мысли раздался голос до сих пор молча рассматривавшего гравюры юного Свияжского:
– Знаете, что хотел бы я вам посоветовать? Не старайтесь вы поступать в гвардию. Мой отец прав: для службы в ней нужны очень крупные средства. Без них вы не будете равным с товарищами. Да и кроме того, настоящая служба в армии, а в гвардии – больше забава. Кто хочет быть настоящим военным, тот должен пройти через армейскую лямку. Если вы согласитесь служить в армии, мы вас живо устроим: через несколько недель будете офицером. Я и сам перешел бы в армию, если бы отец…
В этот момент в дверях появился мужчина лет тридцати: среднего роста, стройный, с красивым, добродушным лицом. Щеки у него были слегка подрумянены, брови подведены; на нем были голубой шелковый фрак, белый камзол с украшенными бриллиантовыми «розами» золотыми мелкими пуговицами, синие бархатные панталоны в обтяжку, белые шелковые чулки и легкие башмаки синего сафьяна с высокими красными каблуками и золотыми пряжками. В левой руке он держал огромный черепаховый лорнет, правой посылал воздушные поцелуи Николаю Андреевичу.
– Долго ждал, а? Что давно не заглядывал? А мы вчера у Винклерши всю ночь в фараона[2] жарили. И, представь, я выиграл! – заговорил Лавишев, облобызавшись с Николаем Андреевичем и поклонившись Кисельникову.
– Занят был. А у меня к тебе, Петр, дельце есть.
Лицо Петра Семеновича приняло скучающее выражение.
– Терпеть не могу дел!
– Да это не трудное. Пойдем немножко пошептаться.
Свияжский отвел приятеля в дальний угол и стал говорить ему про Александра Васильевича. До Кисельникова долетали восклицания Лавишева: «Конечно! Отчего же нет? С величайшим удовольствием! Что, мне жалко, что ли? Все равно комнаты стоят пустыми. Обучим, обучим».
По окончании переговоров Свияжский, лицо которого сияло удовольствием, познакомил Кисельникова с Лавишевым.
– Вот он самый и есть тот провинциал, о котором я тебе сейчас говорил, – сказал он, обращаясь к Петру Семеновичу. – Александр Васильевич Кисельников, Надо из него сделать столичного жителя.
– Сделаем. Это нетрудно. Ведь вы не из обидчивых?
– Ой, нет! – помолвил юноша.
– Тогда и дело в шляпе. Пока что распорядимся! – Лавишев дернул шнурок звонка и сказал вбежавшему лакею: – Приготовь-ка третий этаж, почисть и прочее… Вот этот господин займет его. Я вас прошу, Александр Васильевич, остановиться у меня, сделайте мне честь. Туда снесешь и их вещи! – снова сказал он лакею. – Людей их и лошадей накормить. Одним словом, распорядитесь, чтобы все было как следует. Да поживей. Ступай!
– Благодарю вас, – с поклоном проговорил Кисельников по уходе лакея.
– Позвольте, кто вас учил так кланяться?
– Мой отец три года француза для манер держал, – не без гордости сказал Александр Васильевич.
– Верно ваш француз был из цирюльников. Разве так кланяются? Надо вот как. – И Лавишев сделал изящный поклон по всем правилам искусства того времени. – А ну-ка, повторите, – предложил он юноше.
Кисельников, красный от смущения, неловко поклонился, подражая Лавишеву.
– Ничего, привыкнете. А выньте-ка платок…
Вынимать и развертывать с шиком пестрый фуляр было одним из условий светскости. В движении Александра Васильевича, разумеется, никакого шика не оказалось. Лавишев и в этом наставил его, а затем стал заставлять его повернуться, надеть и снять шляпу, сделать поклон и т. д.; одним словом, усердно муштровал юного провинциала.
– Из него будет толк, Николай, – наконец сказал он Свияжскому, с улыбкой наблюдавшему за «уроком». – А теперь я хочу ку-у-шать, ку-у-шать, – протянул он нараспев, как капризный ребенок. – Я еще не фриштыкал[3]. Каково, а? Едемте к Иберкампфу поесть.
– А не лучше ли к Гантоверу? – проговорил Николай Андреевич.
Лавишев комично поклонился.
– Благодарю! Я еще не хочу умирать с голоду. Что мы найдем у твоего Гантовера? Нет, к Иберкампфу, и никаких. У вас есть запасное платье? – внезапно обратился он к Кисельникову. – Впрочем, если и есть, то сшито по провинциальной моде; следовательно, не годится. Мы с вами почти одного роста. Не побрезгуйте, наденьте мое. Вам пойдет красный фрак; я его только один раз надевал. Заметьте, у меня правило: никогда не надевать дважды одного и того же костюма. Согласны? Григорий, Григорий! – крикнул Лавишев, дергая в то же время шнурок звонка. Лакей вбежал как ошалелый. – Проведи их милость в мой кабинет и помоги одеться, – приказал хозяин. – Возьми мой красный фрак, лосины, ботфорты… Одним словом, третьего дня я надевал. Маленький парик достань для них… Знаешь, что из Парижа прислан. Букли, смотри, вели завить потуже. Ну, иди! Александр Васильевич, он вас живо оденет. А мы пока, Коля, пойдем посмотреть моего нового «араба». Я тебе скажу, не лошадь, а огонь. Да вот сам увидишь.
Кисельняков пошел вслед за лакеем, а Свияжский и хозяин отправились смотреть нового «араба».
– Издалече изволили приехать, ваша милость? – спросил лакей, помогая Александру Васильевичу одеваться.
– Из-под Елизаветграда.
– Не слыхал о таком месте; должно, далече. Позвольте, ваша милость, я вам кружавчики оправлю. А, небось, хорошо теперь там-то, в ваших местах: цветы и всякое произрастание. Не то, что здесь. У нас жизнь столичная.
– А что же, хотел бы ты в деревню?
– Ну, этого не скажу. Потому там что же? Хлеб, квас да маята. Здесь мы и сыты, и прочее… Дозвольте камзольчик застегну. А паричок как раз по вас. Очень, доложу вам, фрак этот идет вашей милости и сидит без морщинки. Косица прямо ль лежит? Так, совсем все как следует.
Выйдя по окончании переодевания в гостиную, Александр Васильевич не застал в ней никого: очевидно, приятели все еще любовались «арабом». Молодой человек воспользовался этим временем, чтобы взглянуть на отведенное ему Лавишевым помещение. Поднявшись на третий этаж, он застал там хлопотавшего Михайлыча. У старика глаза были мутны, щеки сильно порозовели.
– Александр Васильевич! – воскликнул он, всплеснув руками как-то уж со слишком большим жаром. – Да тебя, право, не узнать. Совсем фон-барон. Н-да! Питер – это, я тебе скажу, штука. Однако в какой мы дом, то есть, попали? Куда, скажи, сделай милость, нам этакие палаты? Десять комнат! И везде мебель, везде… И даже эта самая музыка. Пальцем ткнешь – играет. А только пылищи! Н-ну… Порядки здесь вообще… особенные порядки. Приехали – перво-наперво по шкалику анисовой. Хорошая водка, что говорить, Прошка у коней так и завалился.
– Как у коней? Что такое?
– Ну да. Пошел им овса насыпать, упал между коников и захрапел. Я уж его и не будил – пусть спит. Сам овса засыпал. Надо правду сказать – всего вволю. А только бестолочь такая, что… ну-ну! Приехали мы, чего уж говорить, голоднехоньки. Ну нас сейчас честь-честью: «Есть хотите? Пожалте!». Анисовки это, того-сего…
– Простой водки не подавали?
– Как не подавали? Под-давали. И даже очень. Едим-едим… Все какие-то пичужки, телятина и вообще фрухты… Спрашиваю: «А когда ж, братцы, щи-то?» – А они как фыркнут. «У нас, – говорят, – щей не водится, да после бекасов (такое слово надо ж выдумать: бекасы!) щи и не к месту. Не хочешь ли зуппу[4]?». Попробовал – водица с крупой, однако, съел. После наливкой запили и какую-то пастилу к ней давали.
Старика заметно качнуло.
– А наливки-то, видно, Михайлыч, ты порядочно выпил? – укоризненно произнес Кисельников. – А я еще надеялся на тебя, Михайлыч!
– И можно надеяться. Глянь, постели устроил. Твоя – там, моя – здесь.
– Мягкая у тебя постель? Да, кажется, коротка тебе?
– Зачем коротка? Гляди! – И старик, забравшись на устроенное им ложе из дорожных пуховиков и тулупов, чуть не с головой ушел в мягкие подушки. – Хор-ро-шо, – с наслаждением потягиваясь, сказал он.
– Ты полежи, а я сейчас приду, – промолвил Александр Васильевич, и ушел, оставив своего верного дядьку сладко дремлющим на мягком ложе.
В гостиной Кисельникова дожидались Свияжский и Лавишев.
– Куда вы запропастились? – спросил последний. – Я думаю, что у Иберкампфа уже тьма народа. Фрак на вас – что влитой. Едем, господа! Григорий! Лошади поданы?
– Поданы, – издали откликнулся лакей.
– Трогаемся: голод – не тетка. Меня ждет фриштык, фри-иш-тык! О, блаженство!
Лавишев что-то засвистел, и предводимые им Свияжский и Кисельников пошли через анфиладу комнат к выходу.
У подъезда ждала чудная английская коляска, запряженная парным цугом четырьмя белоснежными жеребцами в сбруе с посеребренными бляхами, со сверкающими блестками султанчиками из перьев над холками.
Усевшись в экипаж, Петр Семенович коротко крикнул кучеру: «К Иберкампфу!». Возница не переспросил, ему было хорошо известно это злачное место веселящихся петербуржцев того времени.