Вы здесь

Иван VI Антонович. Глава третья. «Не бойсь!», или Судьба России под подушкой (Е. В. Анисимов, 2017)

Глава третья

«Не бойсь!», или Судьба России под подушкой

В тот же день потрясенный происшедшим Бирон созвал совещание, на которое пригласил фельдмаршала Б. X. Миниха, обер-гофмаршала Р. Г. Левенвольде, кабинет-министров князя А. М. Черкасского и А. П. Бестужева-Рюмина. Миних-сын упоминает, что на это заседание пригласили еще следующих знатных персон: начальника Тайной канцелярии генерала А. И. Ушакова, адмирала и президента Адмиралтейской коллегии Н. Ф. Головина, обер-шталмейстера князя А. Б. Куракина, генерал-прокурора князя Н. Ю. Трубецкого, генерал-поручика В. Ф. Салтыкова и гофмаршала Д. А. Шепелева.[57] Английский посланник назвал эту группу знати «хунтой» (на испанский манер – junto), что довольно точно.

Показания Левенвольде на следствии в 1742 году отчасти передают обстановку растерянности, воцарившуюся тогда во дворце: когда императрице «в болезни зело тяжко стало, то прислано было к нему (как и к другим сановникам. – Е. А.) от него, герцога, чтоб он (Левенвольде. – Е. А.) ехал во дворец, и как он приехал к нему, герцогу, и он, ему объявя, что Ее величество трудна, спрашивал что делать? На что он сказал, что он не знает, надобно-де для того призвать министров. Он его послал для того ж к графу Остерману».[58] Действительно, решили просить совета у Остермана и послали к нему также кабинет-министров – князя А. М. Черкасского, А. П. Бестужева-Рюмина и фельдмаршала Миниха.[59] Вице-канцлер уже несколько лет (из-за подлинной или выдуманной подагры) не выходил из дома, и к нему постоянно посылали записки или сами сановники приезжали для совещаний.[60] Эта система давно сложилась при Анне Иоанновне, и для императрицы и многих сановников двора репутация Остермана как наиболее опытного и умного советника была непререкаема. Без его участия в это время обычно не рассматривалось ни одно серьезное дело.

У Бирона были довольно сложные отношения с Остерманом. Как писал еще в феврале 1740 года французский дипломат, «граф Остерман представляется как бы помощником герцога, но на самом деле этого нет; правда, что герцог советуется с этим наиболее просвещенным и опытным из всех русских министров, но он не доверяет ему, имея на то верные основания».[61] Как и многие другие, Бирон знал вице-канцлера как человека лживого и двуличного. Не сложилось доверительных отношений между Бироном и Остерманом и позже, когда первый стал регентом.

Как писал Бирон в своих записках, Остерман дал визитерам такой совет: издать Манифест о наследнике престола, чтобы «учредить и утвердить порядок его возможно скорее и на прочных основаниях», имея в виду новорожденного Ивана Антоновича.[62] Этот Манифест о наследстве «писал по его сказыванию Андрей Яковлев», секретарь Кабинета министров. При дворе царила паника, и, как показал в 1742 году Остерман, «манифест еще был не окончен, а о скорейшем того сочинении от двора была присылка, дабы немедленно оное прислано было, который он, окончив начерно, с Андреем Яковлевым и отослал в Кабинет».[63] Анна Иоанновна на смертном одре почти сразу же одобрила и подписала документ.

Он предусматривал объявление принца Иоанна наследником российского престола. В Манифесте говорилось, что государыня, проявляя «матернее наше попечение… к приведению Нашего отечества с часу на часу в вящее цветущее состояние», решила, «по довольном и зрелом рассуждении», согласно петровскому Уставу о престолонаследии 5 февраля 1722 года и Закону о престолонаследии 1731 года, назначить Ивана Антоновича, названного «Любезнейшим Внуком», своим наследником. Далее в Манифесте говорилось, что если Иван Антонович умрет до того момента, как у него самого появятся «законно рожденные наследники», то престол переходит к его (еще не родившемуся тогда) младшему брату, а если и этот наследник умрет бездетным, то трон переходит к «другим законным из того же супружества (Анны Леопольдовны и Антона Ульриха. – Е. А.) раждаемым принцам…».[64]

Документ этот отражал всем известное упрямое желание Анны Иоанновны сохранить престол за старшей ветвью Романовых, идущей от царя Ивана Алексеевича, и во что бы то ни стало не допустить на трон представителей той династической ветви, которая шла от младшего брата царя Ивана – Петра Великого. В этом Анна в точности повторила поступок императрицы Екатерины I, которая, умирая в мае 1727 года, подписала (по настоянию светлейшего князя А. Д. Меншикова) завещание – Тестамент. В нем было сказано, что престол от Екатерины переходит к внуку Петра I великому князю Петру Алексеевичу (сыну злосчастного царевича Алексея), а в случае его, Петра II, смерти (при его бездетности) на престол вступает Анна Петровна и ее мужские потомки, а затем Елизавета Петровна и ее сыновья и внуки. Формально и Тестамент, и Манифест 1740 года отвечали главному принципу петровского Устава о престолонаследии 1722 года – государь вправе устанавливать любой порядок престолонаследия, а также изменять его по своей воле. В этом – суть самодержавия. Но одновременно и Тестамент Екатерины, и Манифест Анны противоречили этому основополагающему принципу самодержавия – ведь и Петр Второй, и Иван Антонович, войдя в совершеннолетний возраст, даже не имея детей, были вправе (согласно Уставу Петра Великого) определять порядок престолонаследия так, как им заблагорассудится, а не так, как указывали их предшественники, оставившие завещание. Однако Анна Иоанновна об этом не задумывалась, как и Остерман, писавший Манифест. Зато они хорошо знали, как часто тогда умирали младенцы, даже не дожив до года. Поэтому и предусматривался механизм дублеров Ивана Антоновича из его младших (повторю, еще не родившихся) братьев.

Но это был лишь первый шаг при решении вопроса о власти. Никого не смущал тот факт, что наследником назначается двухмесячный младенец. Формально здесь соблюдалась логика предшествующего указа Анны Иоанновны 1731 года о престолонаследии, в котором было сказано о будущем наследнике, рожденном от брака Анны Леопольдовны с неким иностранным принцем. Одновременно автор Манифеста Остерман ссылался на пример Петра Великого, назначившего наследником (после казни царевича Алексея в 1718 году) своего трехлетнего младшего сына Петра Петровича.

Уже в момент составления Манифеста во всей своей остроте вставал серьезнейший вопрос: кто при новом императоре-младенце Иване будет регентом? Этот вопрос предстояло решить, не откладывая в долгий ящик, пока жива императрица. Скорее всего, обсуждение проблемы регентства происходило тогда же, 5–6 октября, на совещаниях вельмож. К такому выводу пришла следственная комиссия 1741 года: «…а по следствию явилось: рассуждение и совет о регентстве его (Бирона. – Е. А.) был 5 октября в вечеру. А то определение (завещание, или Акт. – Е. А.) писано того же вечера и ночью, а чтено ему (Бирону. – Е. А.) поутру на другой день, и между тем от сочинения до чтения и сведения его было токмо несколько часов, а слушав онаго, некоторые пункты и сам прибавить велел».[65] В принципе перед собравшимися сановниками был выбор из трех основных вариантов: первый – создается регентский совет в составе высших чиновников империи (с участием или без участия родителей императора); второй – регентшей становится мать императора Анна Леопольдовна; третий – регентом объявляется герцог Бирон.

Последний вариант среди иностранных наблюдателей даже не рассматривали – настолько невероятным он казался. Шетарди и другие дипломаты на все лады обсуждали возможные варианты правления, упоминая не только регентский совет, Анну Леопольдовну, но и Елизавету Петровну с ее племянником герцогом Голштейн-Готторпским.

С точки зрения тогдашнего права и принятых династических обычаев в России и Западной Европе первый и второй варианты были вполне законны, тогда как третий мог быть легитимен только с точки зрения логики Устава о престолонаследии Петра Великого 1722 года, основанного на самодержавном принципе – кого хочу, того и назначу в преемники. Если рассматривать варианты с позиций правящей верхушки, то коллективное регентство было менее предпочтительно, чем регентство Анны Леопольдовны. В верхах не было единства, и существовала опасность, что такая система не сработает. К тому же исторические примеры коллективного правления в России были неудачны: Боярское правление в малолетство Ивана Грозного, Семибоярщина 1610 года и особенно Верховный тайный совет 1730 года, бывший у всех на памяти. В последнем случае именно неприемлемость коллективного управления для массы дворянства стала причиной провала «затейки» верховников ограничить императорскую власть Анны Иоанновны. Пример гибнущей от дворянской демократии Речи Посполитой также с давних пор пугал всех верных подданных. Общее мнение было таким: «Они-де не хотят так сделать, как в Польше, чтоб многие персоны в совете присутствовали».[66] Ярым противником коллективного регентства выступал Бирон, который в ответ на предложение ввести такую систему решительно возразил: «Какой-де имеет быть совет? сколько-де голов, столько-де разных мыслей будет».[67]

Регентство же матери государя-императора казалось более привычным и естественным. Недаром сторонники Бирона и сам герцог понимали, что его регентство, при отстранении Анны Леопольдовны и ее мужа от власти, «не без ненависти будет в других государствах, ежели их высочества обойти».[68] Примеров женского регентства в истории встречалось немало, хотя эти примеры свидетельствовали о том, что политическая жизнь в государстве, где правила регентша-мать, никогда не была безмятежной. Вспоминаются наиболее яркие примеры: правление матери Ивана Грозного Елены Глинской, Марии Медичи, увековечившей себя Варфоломеевской ночью, или Анны Австрийской.

Анну Леопольдовну в роли регентши наверняка хотел видеть с давних пор симпатизировавший Брауншвейгской фамилии А. И. Остерман. Возможно, он полагал, что после объявления Манифеста 6 октября такой вариант регентства и будет реализован. В «Изложении вин Остермана», составленном в 1742 году, отмечается, со слов Левенвольде, что когда в начале болезни императрицы Анны Иоанновны Бирон послал к Остерману за советом о форме правления, тот сказал: «Ежели быть наследником принцу Иоанну, так матери его должно быть правительницею, а по ней учрежденному совету, а в том совете может присутствовать и он, герцог».[69] Но Бирону это сразу не понравилось, и вариант этот был отвергнут. А когда события пошли по сценарию герцога, то Остерман, привыкший думать прежде всего о себе, сразу же занял общую для большинства позицию – стал ратовать за кандидатуру Бирона в регенты.

Неизбежно возникает вопрос: почему же Анна Иоанновна, обладая полным правом назначить себе в наследники любого,[70] сразу же не сделала наследницей свою племянницу, которая была ближайшей ее родственницей? Возможно, действовала инерция акта 1731 года, не предусматривавшего такого варианта. Возможно, учитывались традиционные соображения о необходимости вернуть правление «мужской особе» как более привычной для общества. Анна Леопольдовна была замужем, а в России был неизвестен институт супруга-консорта. Такой вариант был бы не понят и, возможно, не принят в России.

Наконец, на решение Анны Иоанновны – особы эмоциональной, обидчивой – могли повлиять изменения в отношениях с племянницей. После рождения Ивана между тетушкой и племянницей как будто пробежала черная кошка. Когда позднее, во время следствия, Бирона обвинили в том, что он наговаривал императрице на принцессу, чтобы последнюю «в подозрение привесть и милость и любовь от оной отвратить», и склонял императрицу отослать Анну Леопольдовну к отцу в Мекленбург, то в ответ Бирон утверждал, что Анна Иоанновна сама ему жаловалась, что племянница «к ней неласкова и что для того намерение имеет ее в Мекленбург отправить».[71] О напряженных отношениях тетки и племянницы известно из донесения Финча лорду Гаррингтону (если, конечно, эти сведения попали к нему не от самого Бирона). Английский дипломат писал через две недели после смерти императрицы, что Анна Иоанновна, «чувствуя себя хуже, чем полагали окружающие, накануне (начала смертельной болезни 5 октября. – Е. А.) вечером посылала за принцессой Анной, чтобы сказать ей, что с самого момента рождения юного принца… посвятила новорожденного служению Богу и отечеству и торжественною клятвою нарекла его своим наследником, пока же нарекает его великим князем. Ваше превосходительство легко представите себе, насколько такое заявление изумило принцессу, которая со дня своего замужества, и тем более со дня рождения сына, была уверена в том, что наследие останется за ней».[72] Финч явно утрирует реакцию Анны Леопольдовны, ибо о назначении ее сына наследником было известно и ей, и всей России начиная с 1731 года. Но тут важен сам факт такой беседы, в особенности отказ императрицы говорить с племянницей об установлении ее регентства. Это, как известно, и открыло Бирону возможность претендовать на власть.

Тема мекленбургского влияния, точнее, влияния известного своей несносной вздорностью отца принцессы, герцога Карла Леопольда, неожиданно возникла в этом деле в качестве неблагоприятного фактора для Анны Леопольдовны как возможной регентши. Вот как излагал этот сюжет Бирон в записках, объясняя 5 или 6 октября 1740 года своим приближенным, почему государыня не назначила регентшей Анну Леопольдовну: «Принцесса, правда, не глупа, но у нее жив отец, тиран своих подданных; он тотчас явится сюда, начнет поступать в России, как в своем Мекленбурге, вовлечет наше государство в пагубные войны и приведет его к крайним бедствиям…» Мысль эту поддержали и другие. Миних больше всего опасался, как бы этот ужасный Карабас-Барабас из Мекленбурга не завладел вверенным ему российским «военачальством». Беспокойство выказал и князь Черкасский: «Ея высокий родитель… чтоб не домогался сие государство привесть в войну, понеже он человек горячий и стараться будет генералиссимусом быть».[73] Насколько реальны были эти опасения и мог ли Карл Леопольд приехать к дочери в Россию, сказать трудно, но в течение того года, когда Анна Леопольдовна находилась у власти, вопрос о визите ее батюшки в Россию даже не возникал, хотя некоторые хлопоты о его судьбе были предприняты в 1741 году русским дипломатическим ведомством. Однако в момент обсуждения вариантов регентства такие опасения присутствовали, и нельзя сказать, что они были совершенно беспочвенны. Все помнили, что накануне свадьбы Анны Леопольдовны и Антона Ульриха в 1739 году разгорелся дипломатический скандал, инициатором которого стал невоздержанный отец невесты. Дело было в том, что императрица Анна Иоанновна, согласно обычаю, просила Карла Леопольда дать дочери отеческое благословение на брак. Тот, не видевший дочь почти двадцать лет, решительно отказался одобрить ее союз с принцем из Брауншвейга – ведь это герцогство он считал своим заклятым врагом! И вместо того, чтобы «немедленно дружелюбную нотификацию учинить» о своей вящей радости по поводу предстоящего брака принцессы, Карл Леопольд потребовал, чтобы Россия исполнила условия русско-мекленбургского договора 1716 года и вооруженной рукой помогла ему в нескончаемой борьбе с многочисленными врагами. На этом Карл Леопольд не успокоился и с требованием восстановить столь нужный ему союз с Россией послал в Петербург какого-то авантюриста, который был арестован и умер в заточении в Москве. Анне пришлось идти под венец без батюшкиного благословения, но этот мекленбургский инцидент не забыли, и в дальнейшем он мог сказаться на ее судьбе. Впрочем, даже если бы отец Анны Леопольдовны был самым примерным из всех германских правителей, все равно в тот момент она бы не стала регентшей – слишком велико оказалось преимущество Бирона в борьбе за власть.

Тогда временщик был почти всесилен и подавлял волю императрицы. Как писал в 1740 году К. Рондо, при русском дворе «делается только то, что… Бирону угодно бывает приказать», что он – «единственный вершитель всех дел». Преемник Рондо Э. Финч придерживался сходного мнения: при русском дворе «никто, кроме герцога Курляндского, не осмеливается говорить о чем бы то ни было».[74] Так же полагали и другие наблюдатели. Идти против всесильного фаворита казалось самоубийством; недавнюю печальную историю казненного летом 1740 года кабинет-министра Волынского, вставшего ему поперек дороги, помнили все. После казни Волынского у генерала Шилова – члена суда над Волынским и его конфидентами – спросили: не было ли ему слишком тяжело подписывать неправедный приговор 20 июня 1740 года? «Разумеется, было тяжело, – отвечал тот, – мы отлично знали, что они все невиновны, но что поделать? Лучше подписать, чем самому быть посаженным на кол или четвертованным». В начале октября 1740 года многие думали так же. Эрнст Миних – сын фельдмаршала, позже пытался объяснить постыдный поступок своего отца, способствовавшего утверждению регентства Бирона. Он сообщает нам, что при оценке поведения его отца и других сановников надо исходить из той обстановки, которая сложилась при дворе императрицы Анны Иоанновны: «Обстоятельство сие было весьма щекотливое, в каком только честный человек находиться может, ибо всё то, что гнуснейшая лесть, как герцогу, так и его семье оказываемая, придумать может, по сей день императрица не только всегда допущала, но даже в угождение свое поставляла. Напротив того, за малейшие оскорбления, учиненные от кого-либо сему любимцу, столь сурово взыскивала по обыкновению своему, что премножество несчастных примеров на то имелось». Далее Миних-младший обращает внимание на саму ситуацию, возникшую из-за болезни императрицы: «Хотя медики малую к выздоровлению императрицы подавали надежду, однако ни один из них не мог сказать доподлинно, что кончина ее близка. И если бы случилось, что она опять съела что-то не то и отравилась (такие случаи с ней бывали. – Е. А.), то одной недели было бы довольно, чтобы погубить того, кто захотел бы сказать герцогу чистую правду. Вследствие этого если кто упомянутые обстоятельства правильно поймет, тому, я надеюсь, не покажется в сем деле поступок отца моего странным и со здравым смыслом несовместным».[75] Словом, все действовали так, как кратко выразил один из участников событий, – «имея страх по тогдашним обращениям».[76]

События, происходившие во дворце с 5 по 16 октября 1740 года, описывать довольно сложно, ибо они окружены не только завесой лжи, но и секретностью. Нет сомнений, что Бирон сознательно ограничивал круг людей, причастных к реализации идеи его регентства. Многие государственные чиновники об этом или совсем не знали, или получали отрывочные сведения. Они могли, как иностранные дипломаты, видеть только интенсивное движение богатых карет по улицам столицы да пробавляться слухами. К этому добавим, что с первого же дня болезни императрицы Бирон установил вокруг ее постели своеобразный карантин: почти неотлучно (часто вместе с женой) он находился в императорской опочивальне и следил за появлением посетителей у кровати больной. К ней он допускал на короткое время (и только в своем присутствии) Анну Леопольдовну и Елизавету Петровну, но не пустил принца Антона Ульриха и многих других сановников. Собственно, новостью такое поведение фаворита в те времена не было. Не без оснований на следствии 1741 года его обвиняли в том, что «с самого вступления на Всероссийский престол до самого окончания жизни Ее величества его старательством никому, кто бы ни был, мимо его к Ее величеству никакого доступа не было».[77] Но заметим, что Бирон не держал Анну в заточении, как Кощей Бессмертный. Так хотела сама императрица, о чем свидетельствует история жизни Анны Иоанновны.[78] Когда в 1741 году Бирона стали обвинять в том, что он со своей семьей «Ее величество обеспокаивали, многими неприличными и Ее величеству чувствительными внушениями утруждали, и словами, и поступками своими, почитай, денно и ночно так досаждали и опечаливали, что Ее величество только той минуты малой покой имела, когда он с фамилией своей из спальни выйдут, как сама Ее величество о том ближним своим комнатным служительницам неоднократно засвидетельствовать изволила»,[79] бывший фаворит решительно отверг это обвинение, основанное на показаниях дворцовой прислуги, для которой временщик, учитывая его характер, был, вероятно, истинным тираном. Бирон же утверждал, что все было как раз наоборот: «…когда они (супруги Бироны. – Е. А.) отлучатся, в тот час опять к себе призывав, приказывала, в чем им Ее величеству ослушными быть было невозможно». По той же причине бедный временщик оставался годами неокормленным в протестантской кирхе, «понеже всякому известно, что ему от Ея императорского величества… никуды отлучиться было невозможно». Действительно, о липучей привязанности императрицы к фавориту, без которого она нигде и никогда не появлялась, известно из многих источников. Возможно, императрица и жаловалась прислуге на надоедливого Бирона, но при этом сама без него не могла прожить и часа.

Бирона, как и подобных ему «ночных императоров», понять можно: вчера было все благополучно, а нынче, со смертью императрицы, все могло разом рухнуть. К тому же у него был внутренний мотив, которым он оправдывал свое властолюбие и явно незаконные притязания на власть. Регентство представлялось самому Бирону как бы платой, как он говорил, за его «службу, в которой 22 года был», то есть с 1718 года, когда он поступил в камер-юнкеры к Анне Иоанновне, курляндской герцогине, при которой находился неотлучно все эти годы.[80] По-человечески Бирона, так долго страдавшего от нестерпимой навязчивости своей малосимпатичной возлюбленной, понять можно, но цену за свои страдания он заломил у России уж очень высокую.

Учитывая все это, можно понять, почему у сановников был только один выход – предложить регентство Бирону. Кто первым высказал мысль об этом, не совсем ясно. Впоследствии, когда Бирон рухнул с вершины власти и в Манифесте императора Ивана Антоновича был назван узурпатором, вторым Годуновым, его бывшие сподвижники дружно отреклись от ставшей совсем не почетной роли инициаторов выдвижения Бирона в регенты. При расследовании Бирон показал на Миниха как на первейшего, «найревностнейшего» своего сторонника.[81] В своих записках Бирон повторяет, что именно Миних, выражая общее мнение сановников, заявил ему, что они «после многих размышлений и единственно в видах государственной пользы нашли способнейшим к управлению меня».[82] Во время следствия Бирон также показал, что Миних, находившийся с ним «в особливом дружелюбии… с таким горячеством» просил его стать регентом, что если бы не эти просьбы и клятвы в верности, то «во веки б он, Бирон, правительства не принял».[83]

Конечно, в этом утверждении бывшего регента проглядывает обида на неверного фельдмаршала, который 9 ноября 1741 года коварно его сверг. И в других записях показаний Бирона видны эта обида и желание отомстить изменнику даже из-за решетки. Бирон показал, что Миних всегда был предателем, причем больше всего от него страдал, оказывается, Остерман, которого «…старался он 10 лет лишить чести, живота и имения» и которого пытался рассорить с ним, Бироном.[84] Ясно, что все эти инсинуации предназначались для глаз Остермана, который в этот момент был на коне, в отличие от Бирона, сидевшего в Шлиссельбургской крепости.

Следствие 1741 года, точнее «Экстракт о генерал-фельдмаршале фон Минихе», содержит эпизод, который нелегко придумать: «Как Ее императорское величество занемогла и ему, фельдмаршалу, от Бирона о том было объявлено, то о правительстве в совете и рассуждениях он первым предводителем к регентству его был, понеже, когда Ее величество наследником всероссийского престола Его императорского величества (Ивана Антоновича. – Е. А.) определить и указ (5 октября. – Е. А.) подписать соизволила, он, фельдмаршал, оставаясь в спальне Ея величества и стоя у дверей, держався за оную, велегласно говорил: «Милостивая императрица! Мы согласились, чтоб герцогу быть нашим регентом, мы просим о том подданнейше!»»[85] Показания Бирона о Минихе как инициаторе выдвижения его в регенты и выводы следствия 1741 года подтверждает и заключение елизаветинских следователей 1742 года по допросам самого Миниха, уже угодившего в государственные преступники: «Нашлось, что он, Миних, главнейшую винность имеет в том, что Бирон в дело о правительстве вступил, ибо-де он первейший о том говорил и непрестанно просил и возбуждал».[86]

Бестужев также считал, что Миних «к тому регентству его, герцога, первым зачинщиком был и с начала его, герцога, о принятии регентства просил и других к тому приводил и склонял».[87] Сам же Миних в своих мемуарах обходит молчанием интересующий нас вопрос о его роли в провозглашении Бирона регентом, что свидетельствует против него. Примечательно, что в ноябре – декабре 1740 года и в самом начале 1741 года, когда Миних находился в зените славы низвергателя регента, по-видимому, с его подачи была предпринята попытка «скорректировать» историю, «очистить» его от вышесказанных обвинений. Для этого при допросе Бестужева 5 января 1741 года был задан вопрос, который начинался словами: «Сам ты слышал благое намерение генерала-фельдмаршала графа фон Миниха, что не иному кому правление государства во время малолетства Его императорского величества вручено быть может, как токмо родителем Его императорского величества?» Но эта попытка освободиться от обвинений оказалась крайне неуклюжей и противоречила всему, что было известно о роли Миниха в «затейке Бирона». Впрочем, вскоре сам фельдмаршал оказался в опале, и выгодная Миниху тема ревностного защитника прав Брауншвейгской фамилии была, таким образом, закрыта.

Когда в 1742 году, во времена Елизаветы Петровны, начали об этом допрашивать самого Миниха, то он все валил на Бестужева: «Оный господин Бестужев сказал ему (Бирону. – Е. А.): «Некому-де, кроме вас, быть регентом»».[88] Однако ему зачитали выписку из дела 1741 года, которая свидетельствовала, что именно он, фельдмаршал, был первым инициатором регентства Бирона.

Впрочем, сын Миниха, оправдывая отца, указывает на кабинет-министра князя А. М. Черкасского, который якобы произнес первым слово о регентстве Бирона.[89] Эта версия подтверждается материалами следствия 1741 года по делу Черкасского. Бестужев показал, что, когда 5 октября он вместе с Черкасским возвращался от Остермана в одной карете, Черкасский «в разговорах о правительстве наперед зачал говорить, что-де дальше некому, разве герцогу Курляндскому быть, понеже-де он в русских делах искусен». По возвращении во дворец, в собрании вельмож, «он и стал представлять Бирона в регенты и обще с фельдмаршалом и с другими его о том просил».[90]

Теперь о Бестужеве, давшем эти показания. Без сомнений, сам он был непосредственно причастен к инициативе «истинных патриотов» (так назвал Бирон тех молодцов, которые уговорили его быть регентом). Бестужев был особо деятелен и участвовал в подготовке многих необходимых документов для провозглашения Бирона регентом. Вообще, из всех сановников Анны Иоанновны Бестужев был самым близким соратником Бирона, его верным клиентом, послушной креатурой. С давних пор, еще в бытность свою послом в Копенгагене, Алексей Петрович Бестужев-Рюмин поддерживал с фаворитом переписку, а потом, по инициативе Бирона отозванный в Петербург, «многие секретные разговоры с ним имел».[91] Истоки такой активности и преданности Бирону кроются в особенностях служебной судьбы Бестужева – безусловно талантливого и честолюбивого человека. Как известно, карьера этого истинного «птенца гнезда Петрова» началась блестяще, он показал себя хорошим дипломатом, был замечен и обласкан Петром Великим. Но затем движение наверх приостановилось, и 20–40-е годы XVIII века Бестужев «мыкал горе» в посольстве России в Копенгагене, что не отвечало его честолюбивым представлениям. Известно, что еще в 1717 году, узнав о бегстве царевича Алексея в Австрию, Бестужев из Копенгагена написал добровольному изгнаннику письмо, в котором выражал преданность царевичу и предлагал свои услуги. Письмо это затерялось и чудом не попало в руки Петра Великого, иначе Бестужеву сидеть бы не в мягких креслах в Копенгагене, а в Москве, на колу посреди Болотной площади. В 1720–1730-х годах карьера Бестужева не развивалась дальше, пока он не установил связь с Бироном, благодаря чему бывший посол в Дании занял место казненного Волынского в Кабинете министров, совмещая там официальные обязанности министра с ролью клеврета фаворита. Неудивительно, что свое дальнейшее существование Бестужев связывал исключительно с Бироном. В следственном деле о Бестужеве было сказано, что Бирон, «надеясь на его к себе из давних лет верность, своим фаворитом имел и, когда он еще был в чужих краях, онаго в свои дела употреблял». Бестужев был всегда «весьма откровенным шпионом»[92] герцога. И сколько бы потом, на следствии 1741 года, оба ни отрицали своих близких отношений, существование их несомненно: Бестужев с Бироном «тайные советы о произведении всяких замыслов, также о повреждении других… людей имел».[93]

Но при этом Бестужев действовал гораздо тоньше и искуснее других. Финч передает в своих сообщениях в Лондон еще одну версию роковой для всех инициативы выдвижения фаворита в регенты. По его сведениям, инициатива исходила от Бестужева, который как бы поделился сокровенными мыслями в конфиденциальной беседе со своим товарищем по Кабинету князем Черкасским. Он рассуждал о трех возможных вариантах регентства: регентство матери императора явно не подходит – у Анны Леопольдовны может быть характер ее отца, который к тому же тотчас заявится в Россию… и т. д. Коллективное регентство также не для нас – оно «не согласуется с характером русского правительства, с духом народа». Это доказано всей историей Верховного тайного совета. Поэтому, «сознавая необходимость ввиду духа русского правительства сосредоточить власть в одних руках, он, Бестужев, считает герцога единственным лицом, которому желательно вручить регентство, потому предлагает князю Черкасскому, буде с ним согласен, соединиться в стремлении к общей цели и вместе с другими сановниками ходатайствовать перед государыней о назначении его светлости регентом». Черкасский согласился действовать с Бестужевым заодно…[94] В итоге Черкасский оказался в глазах многих инициатором регентства Бирона.

Словом, как бы то ни было, пальму первенства в деле провозглашения Бирона регентом империи оспаривают громогласный Миних, простодушный Черкасский и хитрый Бестужев.

Уже из этой попытки выявить инициаторов регентства фаворита видно, что существовало несколько версий того, как Бирону было предложено стать регентом. Из рассказа самого Бирона следует, что он неотлучно находился при государыне, и тут к опочивальне императрицы явились несколько сановников во главе с Остерманом. Отведя Бирона в сторону, вице-канцлер от имени «общества» просил герцога согласиться стать регентом, дабы, получив его согласие, идти просить государыню об этой милости. Тут же Остерман и другие сановники прочитали фавориту «письменный акт, ими заготовленный», то есть завещание в пользу Ивана Антоновича при регентстве Бирона.[95] Воспоминания Бирона подтверждаются материалами дела о нем и его сообщниках: «Когда определение набело было переписано и пред почивальнею Ея императорского величества публично чтено, и он, Бирон, от регентства отговаривался, тогда он (князь Черкасский. – Е. А.) с фельдмаршалом и другими о принятии того его паки просил, обещая, что они, каждый в своем чине, яко честной человек, будет ему то бремя носить помогать».[96]

«Не видя ни вероятности, ни возможности увернуться от возлагаемых на меня обязанностей, – продолжал Бирон, – я потребовал прибавления к акту, по крайней мере, того заключительного пункта, что в случае, если нездоровье или другие побудительные причины воспрепятствуют мне править государством, за мною остается право – сложить с себя достоинство регента».[97] Иначе говоря, Бирон был якобы совершенно не в курсе инициативы сановников, они явились перед ним неожиданно и предложили ему быть регентом, показали подготовленное завещание, и тогда Бирон, якобы против своего желания, был вынужден согласиться, причем внес в текст дополнительный пункт.[98] После этого Остерман, согласно Бирону, отправился к Анне Иоанновне, переговорил с ней и передал государыне составленный ранее акт.

В относящемся к весне 1741 года Кратком экстракте дела Бирона следователи представили иную картину происшедшего. Как только императрица Анна 5 октября подписала Манифест, Бирон призвал к себе Миниха и двух кабинет-министров (Черкасского и Бестужева) «для совету о правительстве, кому во время Его императорского величества малолетства быть», и при этом заявил им, что императрица не хочет, чтобы регентшей была Анна Леопольдовна.

Здесь сложный момент, и до истины докопаться трудно. Убедиться в том, что Бирон точно передал волю императрицы, невозможно, хотя допускаем два возможных варианта. Первый – Анна Иоанновна, действительно, не хотела видеть племянницу в качестве регентши, но при этом не предлагала регентства и Бирону (это уж точно!), и второй – Бирон, воспользовавшись молчанием императрицы, думавшей не о регентстве после ее смерти, а о своем выздоровлении, обманул сподвижников, чтобы побудить их действовать в свою пользу.

Однако и этим сподвижникам тоже верить нельзя: на следствии 1741 года по делу Бирона и Миних, и Черкасский, и Бестужев, естественно, валили все на регента, объясняя свою противозаконную (для весны 1741 года) деятельность тем, что они поверили дезинформации Бирона, пошли у него на поводу и поэтому, не видя иного выхода, предложили герцогу регентство. На самом деле они могли быть с ним в сговоре и знать всю правду.

По версии Краткого экстракта, Бирон вначале послал своих клевретов к Остерману за советом, но они вернулись ни с чем – Остерман совета, как им поступать, не дал. После этого Бирон вновь спрашивал у Черкасского, Бестужева и Миниха, а также у присоединившегося к ним Левенвольде, «как же быть и кому поручить, упоминая паки», что императрица против кандидатуры племянницы и что от правления супругов «опасности государству последуют». Тогда-то четверо этих вельмож и предложили ему быть регентом, после чего он приказал послать еще за тремя сановниками, которые, прибыв во дворец, присоединились к идее выдвижения регентом Бирона.

В Кратком экстракте так сказано о завершающей стадии обсуждения: «Как оное на мере поставили (то есть четверо сановников постановили предложить в качестве регента Бирона. – Е.А.), тогда еще по трех только персон послать велел… и с оными, всего в восьми персонах, себя к тому удостоил и то свое регентство в действо произвел без соизволения Ея императорского величества». Вот эта восьмерка: князь А. М. Черкасский, А. П. Бестужев-Рюмин, Б. X. Миних, Р. Г. Левенвольде, А. И. Ушаков, князь Н. Ю. Трубецкой и князь А. Б. Куракин.[99] На следующий день к ним присоединился А. И. Остерман.

По версии сына Миниха все было совсем не так: история с предложением Бирону быть регентом и его лицемерным отказом, а затем согласием произошла раньше поездки Миниха и других к Остерману за советом. Миних-сын пишет, что Бирон сразу же после приступа болезни императрицы призвал к себе Миниха, Бестужева, Черкасского и Левенвольде и, «проливая токи слез и с внутренним от скорби терзанием, вопиял» не только о своей судьбе (что, конечно, было искренне), но и о судьбе России, которой грозили несчастья из-за малолетства Ивана Антоновича и слабохарактерности Анны Леопольдовны в свете возможного приезда ее отца, мекленбургского герцога. Под конец Бирон заявил, что «крайне важно и полезно правление государства вверить такой особе, которая не токмо достаточную снискала опытность, но также имеет довольно твердости духа непостоянный народ содержать в тишине и обуздании». Тогда-то министры и заявили, что иного такого правителя, кроме самого Бирона, они не видят, причем первым, как уже сказано выше, это слово произнес А. М. Черкасский, а другие его поддержали.[100]

Тут Бирон начал отказываться от высокой должности, ссылаясь на плохое состояние здоровья, домашние заботы, усталость. В принципе, несмотря на некоторую художественность описания сцены, смысл текста Миниха-младшего близок к заключению авторов следственного Краткого экстракта: Бирон сам «выманил» у сановников предложение о назначении его регентом, подвел их к этой мысли, потом, выслушав предложение, для вида поломался и наконец согласился.

О первоначальном отказе Бирона стать регентом свидетельствуют и другие источники.[101] Я бы не стал, по примеру некоторых историков, доверять искренности порыва Бирона, якобы испугавшегося ответственности. Все его последующее поведение свидетельствует о том, что он рвался к власти, но хотел, чтобы его об этом просили и даже умоляли. Так поступали в истории многие стремившиеся к власти временщики и узурпаторы – слишком поспешное согласие принять тяжкое бремя правления может затруднить впоследствии процедуру легитимизации создаваемого режима. И вообще, как заметил Финч, в этом проявляется традиционный принцип при избрании епископа – «nolo episcopari»,[102] когда кандидат считает хорошим тоном поначалу отказываться как недостойный высокого звания. Усерднее других, согласно следствию 1741 года, «велегласно» уговаривал Бирона принять регентство Миних. Он «обнадеживал своей преданностью, которую к нему имеет и впредь иметь будет, и еще говорил по-немецки: „Прими, ваша светлость, весло правительства, лучше вам при весле быть“».[103] Нельзя исключить, что отказ входил в некие правила игры, придуманной Бироном и его клевретами. Не без оснований следователи спрашивали Бестужева, не было ли во всей этой сцене умысла: «Бывший регент многажды внешне в принятии регентства отговаривался, а ты сказываешь, что все по его приказам учинено. Из чего явно видно, что во всем том между вами соглашенные и установленные интриги были, дабы тем кого-либо обольстить и очи ослепить», и вообще, «когда он разумел сие быть тягостным, чего ради такую тягость на себя принял?».[104]

Миних-сын далее пишет: после согласия Бирона на предложенное ему регентство «отец мой вместе с прочими вышеименованными особами» известил отсиживавшегося дома Остермана обо всем происходящем, и тот «немедленно при величайших знаках усердия согласие свое изъявил, присовокупя, что если герцог Курляндский в нерешимости своей останется, то надлежит самую императрицу утруждать, дабы она преклонила его к тому».[105] На следующий день вице-канцлер появился во дворце, что всеми было воспринято как событие из ряда вон выходящее – Миних-младший сообщал, что тот пять лет не выходил из дома. Английский дипломат Э. Финч 7 октября писал в Лондон, что положение императрицы, вероятно, тяжелое, и об этом свидетельствует приезд ко двору множества влиятельных и знатных лиц. «Вчера (то есть 6 октября. – Е. А.) можно было наблюдать еще большие опасения: графа Остермана (который уже несколько лет не выходит из дому вследствие воображаемой или действительной болезни) по особенному приказанию принесли ко двору в носилках, он оставался там всю ночь и возвратился только сегодня рано поутру», то есть 7 октября 1740 года.[106] То, что 6 октября Остерман приказал тащить себя на носилках во дворец, чтобы участвовать в разворачивающихся событиях и не упустить своего, а не самоустранился (как делал не раз в опасной ситуации), позволяет считать, что версия Миниха-сына при описании последовательности событий установления регентства Бирона ближе к истине, чем утверждение следователей – авторов Краткого экстракта, писавших свою бумагу в то время (весна 1741 года), когда Остерман был у власти и влиял на ход следствия.[107]

Вообще, о роли Остермана в этой истории нужно сказать особо. Версия Краткого экстракта – итогового произведения следствия зимы – весны 1741 года – нацелена на то, чтобы вообще вывести Остермана за скобки этого дела. В тексте Краткого экстракта он появляется лишь один раз, чтобы не дать преступным сообщникам фаворита никакого совета. Всю вину на этом следствии взял на себя Бестужев-Рюмин, который признался, что был с другими сановниками у Остермана, и тот якобы сказал, что «то дело – не другое (то есть одно дело – Манифест о престолонаследии, а другое, более сложное, – завещание с упоминанием о регентстве. – Е. А.), торопиться не надобно, а чтоб о том подумать, ибо он скоро сказать не может». Вернувшись во дворец, Бестужев якобы утаил это осторожное мнение вице-канцлера, сказал, что Остерманом «о правительстве ничего не положено, что же говорил Остерман, о том умолчал… представлял, чтоб ему, Бирону, регентом быть», и затем предложил фавориту призвать на совет еще четверых сановников. Они-то все вместе и просили Бирона стать регентом.[108]

По материалам следствия получается, что Бестужев – главный виновник всего происшедшего: это он скрыл от Бирона мудрое высказывание Остермана и своим обманом подвигнул герцога к регентству. Такая версия следствия была выгодна Остерману. Между тем Бестужев был у Остермана не один, и его товарищи могли бы легко обнаружить перед герцогом обман коллеги.

Известно, что во время следствия в Шлиссельбургской крепости зимой 1740/41 года Бестужеву грозили пытками, и он в страхе был вынужден, «очищая» Миниха и Остермана, брать всю вину на себя. Бирон в своих записках вспоминал, что ему дали очную ставку с Бестужевым, «самый вид которого уже возбуждал сожаление», и Бестужев тут же отказался от прежних показаний, заявив: «Признаюсь торжественно, что я был подкуплен фельдмаршалом Минихом: он обещал мне свободу, но с условием – запутать герцога. Жестокость обращения и страх угроз вынудили меня к ложным обвинениям герцога».[109] Действительно, чуть позже, когда в марте 1741 года Миних ушел в отставку и перестал влиять на следствие в нужном для него ключе, Бестужев отказался от большей части своих показаний против Бирона. Но при этом он понимал, что с уходом Миниха резко усилился Остерман, интересы которого в этом деле бывший кабинет-министр не мог не учитывать.

Но все попытки следователей снять с Остермана вину в причастности к «затейке Бирона» разбиваются о многочисленные факты его реальных действий в пользу герцога. Пребывание Остермана во дворце, куда он примчался на носилках на глазах всего дипломатического корпуса и где оставался несколько дней,[110] несомненно, как несомненно и его участие в обсуждении всей ситуации с составлением завещания.

Любопытно, что в донесении от 1 ноября 1740 года Финч сообщает, что регент и его клевреты праздновали победу и хвастались иностранным дипломатам, как все удачно и быстро у них получилось. При этом Бестужев рассказывал, что, добившись принципиального согласия Бирона стать регентом, он, вместе с другими сановниками, отправился за советом к Остерману, как им оформить соответствующую бумагу. Финч пишет: «Так как решительный шаг сделан не был, граф, как слышно, пожелал уклониться от выражения собственного мнения; он признал вопрос слишком важным, не подлежащим его суждению как иностранца». Заметим попутно, что первую часть высказывания Остермана – о том, что надо сначала хорошенько обдумать документ о регентстве, – мы как раз встречаем в приведенном выше отрывке из Краткого экстракта. После этого, как пишет Финч, «Бестужев (с которым отношения графа не из лучших) немедленно прервал графа, выразив удивление, как его сиятельство, прожив в России столько лет, занимая одну из важнейших государственных должностей, руководя почти один всеми делами, смотрит на себя как на иностранца; что его мнения никто не насилует, что его только спрашивают – каково оно; что – раз он не намерен высказаться – какая же польза от его присутствия при возникших совещаниях. Граф из этих слов вскоре понял, куда дело клонится, и… заявил, что его плохо поняли, что, по его мнению, регентство нельзя передать в лучшие руки, чем в руки герцога…». Рассказ Бестужева, переданный английским послом, кажется весьма правдоподобным. Известно, что точно так же вел себя Остерман в феврале 1730 года, когда верховники выбирали Анну Иоанновну в императрицы.

Теперь о подписанном Анной Иоанновной документе, так резко изменившем судьбу Анны Леопольдовны, Бирона и многих других. Источниковедческая история акта – так он назван в записках Бирона – не совсем ясна. В следственных делах 1740–1741 годов фигурируют два документа: «Духовная и Определение о регентстве».[111] То, что было опубликовано позже, после смерти Анны Иоанновны, 18 октября 1740 года, названия не имеет, но оформлено как типичный манифест: «Божиею милостию мы, Анна, императрица и самодержица Всероссийская…» и в нем не видно «швов», которые бы соединяли «Духовную», то есть собственно завещание, с «Определением о регентстве». Поэтому речь можно вести в целом о завещании, согласно которому престол переходил к императору Ивану Антоновичу, а регентом при нем становился герцог Бирон.

О содержании Определения о регентстве в экстракте дела Бестужева сказано, что оно сперва было написано кратко и заключало в себе следующие положения: «Управлять ему, Бирону, на основании прав и указов все государственные дела, как внутренние, так и иностранные». Но потом в этот текст добавили, что Бирону надлежит быть регентом до семнадцатилетия государя Ивана Антоновича, состоять главнокомандующим вооруженными силами, распоряжаться финансами и государственными учреждениями и, наконец, определять наследника в случае смерти императора.[112]

Во второй редакции Определения было добавлено еще несколько важных пунктов: об обязанности Бирона руководить воспитанием юного императора, причем с «выключением его императорских родителей» от этого важного дела, а также о приравнении родителей Ивана Антоновича к прочим подданным императора. В конце шла речь о размере жалованья регента. Эти прибавления исчезли из третьей редакции документа. Наконец, в последний момент перед подачей текста всего завещания императрице на подписание появилась четвертая редакция с поправками, продиктованными самим Бироном, о чем уже шла речь выше. Но как соотносится эта, подписанная умирающей императрицей, редакция с опубликованным 18 октября Манифестом, наверняка сказать мы не можем – подлинник документа до нашего времени не сохранился.[113] Можно только предположить, что на последнем этапе собственно духовную в пользу Ивана Антоновича дополнили Определением о регентстве, что и было издано в виде Манифеста 18 октября (см. Приложение).

Многое остается неясным и в вопросе об авторстве Акта. Из дела Миниха вытекает, что сочинение документа было плодом коллективного творчества Миниха, Бестужева, Черкасского и Трубецкого, а сам текст писал под их диктовку советник К. Г. Бреверн. Из дел Бирона и Бестужева следует, что автором документа был один Бестужев. Согласно признанию последнего, именно он, в ночь с 5 на 6 октября, «начал писать Духовную и Определение о регентстве». Но уже позже он от своего единоличного авторства, как и от обвинительных показаний против Бирона, отказался; по его словам, после того как Бирон согласился быть регентом, он «приказал готовить проект» Акта и для этого распорядился действительному статскому советнику Бреверну отправиться в Кабинет и сочинять документ. Но тот отвечал, что из-за плохого знания русского языка «один сочинять не может». Тогда Бестужев позвал с собой князя Н. Ю. Трубецкого и они стали «все трое обще писать», точнее – диктовать секретарю Кабинета министров Андрею Яковлеву.

Есть еще одна версия сочинения Акта. Из донесения Финча о визите Бестужева и других к Остерману следует, что после упреков Бестужева Остерман не только согласился с кандидатурой Бирона, но и откликнулся на предложение подготовить необходимые документы: «Тогда графу предложено было составить одно завещание, назначающее великого князя наследником, и другое – устанавливающее регентство герцога Курляндского. И то и другое скоро были готовы. Тогда графу поручили отнести обе бумаги к Ее величеству, предъявив вторую от общего имени, как общее ходатайство. Это и сделано было в тот же день. Государыня немедленно подписала документ, касавшийся престолонаследия, в присутствии графа, он же приложил печать; документ же о регентстве Ее величество пожелала оставить у себя. Тогда престолонаследие было немедленно провозглашено и принесена надлежащая присяга. Однако никто (кроме, быть может, регента) не знал, подписала ли Ее величество и другой документ»,[114] то есть завещание в пользу Ивана Антоновича при регентстве Бирона.

Сопоставляя версии рассказа о том, как был сочинен Акт (завещание и Определение о регентстве), вновь отметим, что показаниям Бестужева, данным в Шлиссельбургской крепости в январе 1741 года, под сильным давлением Миниха и Остермана, не следует доверять. Напомню, что именно тогда Остерман правил в угодную ему сторону черновики допросов Бестужева, Бирона и других арестованных. В черновиках даже сохранился образец такой правки: «Января 5 дня, его сиятельство граф Андрей Иванович Остерман изволил приказать…» И далее следовала правка одного из пунктов допроса Бестужева. Конкретно, подследственного спрашивали о событиях 23 октября 1740 года, когда он на заседании Кабинета министров велел устранить противоречие в документах, заключавшееся в том, что Акт с Определением о регентстве был подписан умирающей государыней 16 октября, а датировано оно было задним числом – 6 октября, когда Акт был подан вместе с Манифестом о провозглашении принца Ивана наследником престола.[115] В допросном пункте № 39 Бестужева спрашивали по этому поводу: «Скажи именно: какое твое и других с тобою сообщников было коварство, и кто при подписании оного был, и чего ради задним числом подписано?» Остерман приказал слова «"кто при подписании оного был" выключить, а написать вместо сие – „понеже граф Остерман именно объявил, что оное Ея императорским величеством в 6-м числе не подписано, а подписано накануне преставления Ее величества“».[116] Получилось, что и здесь Остерман был на страже законности, хотя на самом деле в тот день, 23 октября, вместе с другими кабинет-министрами одобрил подлог.

Как же, по нашему мнению, в результате анализа всех известных версий, развивались события, приведшие к провозглашению регентства Бирона? Итак, после того как 5 октября у императрицы начался приступ болезни, Бирон собрал для совещания четырех своих сторонников: Миниха, Бестужева, Черкасского и Левенвольде. На этом совещании сановники, узнав из его уст, что государыня желает передать престол Ивану Антоновичу, но не хочет, чтобы регентшей при нем была Анна Леопольдовна, стали обсуждать варианты регентства. Под давлением Бирона они отказались как от идеи коллективного регентства, так и от провозглашения регентшей матери императора. Затем кто-то из них (возможно – Черкасский, подготовленный исподволь Бестужевым, а возможно – Миних) предложил регентство самому Бирону. Он, для виду поломавшись некоторое время, согласился, и тогда встал вопрос о написании необходимых документов, в которых закреплялось бы все оговоренное выше. Решили, как уже повелось, прибегнуть к помощи Остермана – непревзойденного умельца по части составления важнейших государственных бумаг. К нему была отправлена депутация с целью, во-первых, узнать его мнение и, во-вторых, в случае согласия вице-канцлера на кандидатуру Бирона – составить Манифест о престолонаследии и Акт (завещание – духовную и Определение о регентстве). Получив согласие Остермана, депутация вернулась во дворец, а Остерман надиктовал секретарю Яковлеву оба документа в черновом виде и срочно отослал эти черновики во дворец. Все это происходило вечером и, возможно, ночью 5 октября. Получив от Остермана наброски, над ними поработали коллективно другие участники «затейки Бирона»: Бестужев, Черкасский, Бреверн. 6 октября к ним присоединился и Остерман, а затем в дело включился сам Бирон. Когда Манифест о престолонаследии и Акт приняли окончательный вид, Остерман отправился с ними на аудиенцию к императрице, которая сразу подписала Манифест о престолонаследии, а Акт (духовную и Определение о регентстве) положила под подушку.

Описания того, как происходила аудиенция Остермана у императрицы, как сказано выше, в следственных делах 1741 года мы не найдем: участие вице-канцлера в событиях вокруг провозглашения Бирона регентом, согласно исправленной самим Остерманом версии следственных бумаг, ограничилось лишь тем, что он отказался давать совет посланной к нему депутации. О том, что Остерман был на аудиенции у императрицы и вел разговор о регентстве 6 октября, сказано в записках самого Бирона: «Остерман… отправился к Ее величеству, говорил с ней без свидетелей и передал ей Акт». После этого Остерман, по словам герцога, появился во дворце во второй раз, уже незадолго до смерти государыни, чтобы присутствовать при подписании Определения.[117] О том, что Остерман был тогда у императрицы, писали и оба Миниха – отец и сын. В манифесте о винах Бирона от 14 апреля 1741 года на основе показаний Бестужева сказано, что будто бы некие клевреты герцога утверждали, что Анна Иоанновна не объявила Бирона регентом «для того, что наш генерал-адмирал (таким стал чин вице-канцлера при правительнице Анне Леопольдовне. – Е. А.) граф Остерман надлежащим образом Ее величеству о том тогда не докладывал, в чем оные и вину положили на него одного».[118] Тем самым получается, что Остерман, якобы умышленно «плохо доложивший» умирающей государыне суть дела, добился того, что она не подписала Определение о регентстве в пользу Бирона. Но тут, справедливости ради, отметим, что Остерман действительно не лез из кожи вон, чтобы убедить государыню сделать Бирона регентом, – ведь он видел, что Анне Иоанновне вся эта затея фаворита не очень нравилась. Но для нас важно другое – из этого, даже исправленного в угоду Остерману, текста следует, что Остерман все-таки участвовал в «затейке Бирона» на самом важном ее этапе и от него многое зависело в деле провозглашения Бирона регентом. Как бы то ни было, после разговора Остермана с императрицей стало ясно, что она не намерена подписывать Акт, так как положила бумагу под подушку. Остерман вышел от Анны Иоанновны и объявил собравшимся, «что Ея величество сочиненное от них Определение выслушать, потом к себе взять и оставить изволила».[119] Это полностью разбивает ту трогательную картину, которую нарисовал в своих записках Бирон: «В минуту входа моего к государыне она держала акт в руках и готовилась подписать его. Я умолял императрицу не делать этого, представляя, что отказ Ее величества утвердить акт почту полным вознаграждением за все мои службы и услуги. Государыня взяла бумагу и положила ее себе под изголовье. Все нетерпеливо желали знать, подписан ли акт, но узнали, что нет. И хотя в течение следующих дней императрица несколько раз была готова исполнить желание министров, но я, несмотря на продолжительные настояния Ее величества, отклонял ее от такого исполнения». Верить Бирону, что это он сам уговорил государыню не подписывать бумагу, не стоит. Кстати, в вышеприведенном отрывке записок Бирон случайно проговаривается о том, что попытки добиться подписи он (или его люди) возобновлял неоднократно: «И хотя в течение следующих дней императрица несколько раз была готова исполнить желание министров…» О том же, в сущности, идет речь в деле Бирона 1741 года: «А по собственному его герцогскому частному объявлению Ея императорское величество сама ему неоднократно в принятии регентства отсоветовала».[120]

Итак, молниеносный план провозглашения фаворита регентом, так ловко придуманный Бироном и его клевретами, с треском провалился. Царская подушка, которая так много помогала Бирону в жизни, вдруг стала серьезным препятствием на его пути к власти. Почему же государыня, всегда души не чаявшая в своем Иоганне, столь жестоко с ним поступила?

Дело в том, что после сильного приступа мочекаменной болезни, произошедшего 5 октября 1740 года, императрице благодаря усилиям врачей на какое-то время полегчало, и она, как каждый человек, рассчитывала прийти в себя и поправиться. Чем ей помогли доктора, мы не знаем, но известно, что у страдающих мочекаменной болезнью приступы нестерпимой боли (вызванные движением камней) сменяются спокойными периодами, когда острые болевые ощущения исчезают, хотя болезнь развивается и проявляется в других симптомах. Вполне возможно, что больная императрица руководствовалась теми соображениями, которые упомянуты в указе Ивана Антоновича о наказании Бирона от 14 апреля 1741 года: «Определение, не апробовав, оставила у себя в том рассуждении, дабы, по облегчении от скорби… рассмотреть, чтобы оное нам, как наследному государю, впредь полезным быть может, и так продолжалось без апробации того ж октября по 16 число».[121]

Имелись, кроме того, и другие причины столь неприятного Бирону упрямства Анны Иоанновны. Как считали Шетарди и Финч, государыня не подписала завещание, ибо была во власти предубеждения: стоит огласить завещание – скоро и помрешь. «В России, – пишет Шетарди, – господствует предрассудок, основанный на действительно бывших примерах, будто бы монарх никогда не живет долго после распоряжения» о наследстве.[122] Что имеет в виду французский дипломат – неясно. Может быть, речь идет о Тестаменте Екатерины I, которая в мае 1727 года, тотчас после его подписания, умерла. Впрочем, действительно, и другие русские государи не спешили до самой смерти объявлять завещания и нередко умирали без оглашения последней воли. Мы знаем, к чему привела затяжка с провозглашением завещания в январе 1725 года, когда Петр Великий, умирая, духовной своей не составил, и в итоге страна оказалась в крайне тяжелом положении. Знаем мы, что и через сто лет после этого случая нежелание императора Александра I предать гласности свое, задолго до смерти составленное, завещание в пользу младшего брата Николая Павловича привело к кровавому мятежу на Сенатской площади в декабре 1825 года…

Впоследствии Бирон в своих ответах на вопросы следователей приводил другое объяснение задержки с подписанием Акта: Анна Иоанновна якобы боялась за свою власть и говорила, что стоит официально объявить наследником Ивана Антоновича, «то уж всяк будет больше за ним ходить, нежели за нею». Словом, царица надеялась на выздоровление и при этом хорошо знала нравы своих «нижайших рабов». Поэтому и не спешила ставить подпись под Актом.

События за пределами царского дворца между тем шли своим чередом. Как сообщали дипломаты, 7 октября 1740 года гвардейские и армейские полки, собранные у Летнего дворца (думаю, что, скорее всего, они стояли на Марсовом поле), присягнули в верности воле государыни, избравшей наследником своего престола внучатого племянника Ивана Антоновича, правнука царя Ивана Алексеевича. Никаких других царских указов при этом объявлено не было. Все, как писал Финч, «свершилось в большем спокойствии, чем простой смотр гвардии в Гайд-парке».[123] Шетарди уточняет: Бирон всю процедуру присяги простоял у знамени Преображенского полка, потом знать была приведена к присяге в церкви Летнего дворца, служащие коллегий и контор присягали в Петропавловском соборе, придворные лакеи и слуги – в церкви Зимнего дворца под присмотром гофмаршала Д. А. Шепелева.[124] Все было спокойно, да и вряд ли могло быть иначе: своей присягой подданные лишь подтверждали прежние присяги на верность выбору императрицы, кого бы она ни назначила наследником престола. Как и во множестве других случаев, присягавшие мало вслушивались в слова присяги, которую им зачитывали священники. В сущности, эта присяга состояла из одного предложения, пространного и трудно воспринимаемого даже при прочтении про себя, а не то что на слух (см. Приложение).

Строго говоря, из текста Манифеста и присяги следовало, что государыня умирать не собиралась, а лишь заботилась о будущем династии и России. Некоторое улучшение здоровья императрицы тотчас отразилось на жизни двора, которая стала входить в нормальную колею. Иностранных дипломатов начали вновь приглашать на куртаги во дворец, хотя государыня на них и не появлялась. Возобновились обычные для спокойного времени встречи и переговоры чиновников дипломатического ведомства с их «подопечными» – посланниками иностранных государств. В частности, Шетарди сообщал, что он встречался (7 или 8 октября) с Остерманом и официально выразил тому радость по поводу начавшегося выздоровления государыни, а в ответ вице-канцлер стал энергично уверять его, что слухи о болезни государыни беспочвенны и что причиной некоторого недомогания императрицы был испуг по поводу болезни Анны Леопольдовны (та была беременна во второй раз, как потом выяснилось – принцессой Екатериной). Теперь, утверждал Остерман, здоровье государыни и ее племянницы поправилось, и «в течение трех дней, когда он имел счастье достаточно часто беседовать с царицей, он никогда не видел ее ни более веселой, ни рассуждающей с большей отчетливостью, ясностью и проницательностью».[125] Но французский дипломат не очень-то доверял старому лису и после этой встречи писал в Версаль, что государыня остается больной, но, чтобы скрыть это, при дворе как раз и устраиваются куртаги. К тому же вышло тайное повеление придворным дамам являться ко двору аккуратнее, чем прежде, «с целью скрыть опасность, в которой находилась или не замедлит очутиться царица».

Но многим тогда казалось, что кризис миновал. Финч писал 11 октября, что «болезнь царицы принимает, однако, со среды (то есть с 8 октября. – Е. А.), по-видимому, лучший оборот. Вчера поутру (то есть 10 октября. – Е.А.), явясь ко двору с поздравлением принцессе Анне по случаю провозглашения ее сына великим князем, я слышал, будто Ее величеству лучше». 14 октября он же сообщал, что врачи «надеются… что настоящий приступ пройдет благополучно».

На самом деле все было как раз наоборот. Лишь после смерти Анны дипломаты это поняли. Тот же Финч сообщал 18 октября в Лондон, что «с неделю тому назад (10–11 октября. – Е. А.) царица почувствовала было некоторое облегчение, но затем проявились новые крайне тяжелые симптомы. Они усиливались со дня на день, но это ухудшение хранилось в строжайшей тайне».[126] Бирон, не выходивший из спальни больной, был лучше других осведомлен об истинном состоянии государыни. Возможно, что именно к этому времени стало сбываться упоминаемое в показаниях Бирона 1741 года предупреждение архиатера Фишера, что «ежели болезнь так будет продолжаться, то-де, в два дни жизнь… императрицы прекратиться может». При этом, повторю, о реальном состоянии государыни почти никто не знал. Бирон, изолировав императрицу, сознательно дезинформировал общество и – как значилось в заключении следствия о его преступлениях – тем людям, «кто о дражайшем Ее величества здравии у него, Бирона, или у его фамилии, спрашивали, на оное, всех обманывая, ответствовал, будто бы Ее величество от имеющей болезни есть свободнее, и такие обманы употребляя до самой блаженной кончины, к Ее величеству никого не допускали… хотя у Ее величества жестокая болезнь час от часу умножалась».[127] Эта тактика замалчивания реальной картины болезни императрицы отразилась и в приведенной выше беседе Остермана с Шетарди.

Несомненно, обстановка во дворце была крайне напряженная. Все наблюдатели отмечают, что Бирон тяжело переживал болезнь императрицы, сильно нервничал. Временщик волновался не зря. Он понимал, что если императрица умрет, не подписав Акта нужного ему содержания, то правителями при императоре Иване могут стать родители младенца, а не он, герцог Курляндский. Между тем прогнозы личного врача императрицы стали сбываться. Через неделю после первого приступа ей вновь стало хуже – дипломаты делали вывод об этом по тому, как во дворец вновь, на ночь глядя, отправлялись видные сановники вроде Остермана и Миниха – в обычной обстановке они почивали дома, в своих постелях. Значит, заключали те, кто наблюдал непрерывные передвижения сановных экипажей, государыне плохо и во дворце идут, за завесой тайны, срочные и важные совещания о престолонаследии. Так это и было.

Известно, что после провала попытки получить подпись государыни под Актом Бирон и его сторонники снова пытались убедить императрицу подписать документ. Этим занимался, как показано выше, Бирон, да и Бестужев признавался, что, «один остався у Ее величества, в пользу его (Бирона. – Е. А.) Ее величества склонять дерзнул».[128] Но все было тщетно. В донесении Финча, которое я уже цитировал выше, сказано, что с 11 октября здоровье императрицы ухудшилось и «хунта» сторонников Бирона «предложила вновь отправить графа Остермана к государыне, дабы он, если сможет, <узнал> подписала ли она документ о регентстве. Ее величество дала, однако, только общий ответ в том смысле, что ее воля и решение откроются по кончине ее».[129]

Короче говоря, ситуация для Бирона складывалась весьма неблагоприятная. И тогда было решено воздействовать на упрямую государыню иначе: подать ей челобитную высших государственных сановников с выражением полной поддержки Бирона и с просьбой провозгласить его регентом. Миних-сын писал, что сановники «за нужное нашли о сем единогласном мнении своем письменное императрице сделать представление и утруждать просьбою, дабы Ее величество, всемилостивейшее одобрив оное, благоволила герцога Курляндского склонить к принятию регентства».[130] Эта челобитная, подписанная лишь персонами 1-го и 2-го классов, была, как сказано на следствии, «в действо произведена».[131] Но что это значит, сказать точно мы не можем. Известно, что князь Трубецкой отдал подготовленную им (или кем-то другим?) коллективную челобитную самому Бирону для передачи государыне. С этого момента названный документ исчезает из поля нашего зрения.[132] Возможно, до императрицы верноподданнейшее прошение так и не дошло или аргументация челобитной показалась самим ее инициаторам неубедительной. Тогда они придумали начинание посерьезнее. Подозревая – и не без оснований – колебания сановников (вполне объяснимые упорным молчанием умирающей императрицы) и не доверяя им (всем было известно, что, например, Остерман всегда раньше держал сторону Брауншвейгской фамилии), Бирон начал действовать более решительно, как говорится, на опережение – по принципу: теперь или никогда! Он задумал прорваться к власти и без завещания императрицы. В своих записках он пишет, что, «убедясь, наконец, что в течение нескольких дней все еще не произошло никакого решения, государственные сановники согласились сделать меня регентом даже и в том случае, если бы государыня скончалась, не успев утвердить Акта о регентстве и, следовательно, не сделав никаких распоряжений о государственном правлении». И далее: «Для того же, чтобы лучше успеть в своем намерении, сановники пригласили в собрание все чиновные лица, до капитан-поручиков гвардии. Таким образом, около 190 лиц, собравшихся в Кабинете, добровольно обязались действовать в пользу назначения моего к регентству».[133] Ниже он пишет, что узнал об этом только сутки спустя и несказанно удивился – как можно так поступать без его ведома! Но Бирон, сочиняя эти строки, явно рассчитывал на простодушных людей, к которым мы с вами, читатель, к счастью, не относимся. Бывший фаворит излагает события весьма произвольно. Из рассказа Бирона следует, что за его спиной образовался чуть ли не целый заговор высших должностных лиц в его пользу, а он об этом даже не знал! На самом же деле новая попытка утверждения фаворита регентом была инспирирована им самим, а исполнителями стали те же люди, та же «хунта» – Бестужев-Рюмин, Трубецкой, Бреверн и др. Они составили новое челобитье, названное «Позитивной декларацией».[134] Писал ее под их диктовку, как и прежде, кабинет-секретарь А. Яковлев. Смысл декларации сводился к тому, что не просто восемь сановников, а «вся нация Бирона регентом желает». По словам Бирона, Бестужев в тот момент говорил патрону: «Ежели-де Ея императорское величество оное (завещание. – Е. А.) не подпишет, то оное дело уже совсем от всех классов даже до капитанов-лейтенантов от гвардии <может быть> апробовано».[135] Об этом пишет и Финч: после неопределенного ответа больной императрицы Остерману «хунта» предложила составить некое заявление от имени высших чинов «о том, что до совершеннолетия наследника провозгласят регентом герцога Курляндского в случае, если царица не сделает какого-либо иного распоряжения или вовсе не распорядится о регентстве».[136]

Затем был организован добровольно-принудительный сбор подписей под новой челобитной. Подписать ее, в отличие от первой челобитной, предстояло уже всей верхушке государства: кабинет-министрам, сенаторам, членам Священного синода, руководителям коллегий и других учреждений, генералам, адмиралам и офицерам гвардии. Расчет строился на том, что чины первых двух классов, подписавших первую челобитную, подпишут и вторую, «а на них смотря, и все прочие чины не подписывать побоятся».[137] Вопреки утверждению Бирона, никакого общего собрания всех чинов в Кабинете для обсуждения и подписания новой бумаги не было. По-видимому, допустить такое сборище, на котором могли бы вспыхнуть споры, подобные тем, что случились в 1730 году, Бирон и его «хунта» не решились. Временщик не мог выйти перед всем собранием со своими претензиями, он явно опасался, «чтоб от многаго собрания препятствия ему в том не было».[138] Поэтому и была устроена процедура раздельного подписания декларации в Кабинете. Все внесенные в списки персоны приходили разом по нескольку человек в Кабинет министров (он располагался в императорском дворце) и ставили свои подписи под декларацией. Бирон, который отрицал в своих записках, что он знал о сборе подписей, все-таки проговорился на допросе в начале марта 1741 года. Видя идущих в Кабинет людей, он спросил Бестужева: «"Оставляется ль однакож каждому в его воле (подписывать)?" На что ответствовал он (Бестужев. – Е. А.) «Да»».[139] В том, что это не было свободным волеизъявлением, сомневаться не приходится.[140] Пришедшим в Кабинет зачитывали какое-то «увещание». Видно, что этот документ, написанный генерал-прокурором Трубецким,[141] стал своего рода «бумажной дубиной». Из манифеста о винах Бирона 14 апреля 1741 года следовало, что в «увещании» говорилось: со всеми несогласными и даже с теми, «кто мало поупрямится и подписывать не будет», станут поступать «яко с изменниками и бунтовщиками». И затем «всех к той подписке принудили и по подписке, под жестоким истязанием, приказывали, чтоб содержали оное тайно и никому не разглашали», особенно Брауншвейгскому семейству.[142] Когда пришедшим оглашали «увещание», сомневающиеся переставали сомневаться и безропотно подписывали декларацию, тем более что там уже стояли подписи высокопоставленных персон первых двух классов. Позже Бестужева и Бирона обвиняли в том, что таким образом они обманом «нацию принудили» подписаться за назначение Бирона регентом.[143] По большому счету, так оно и было, хотя и подписанты знали, под чем они ставят свою подпись. Среди них, наверняка, был и тот самый генерал Шипов, который летом 1740 года подписывал смертный приговор Волынскому.

Но подписывать челобитье пригласили не всех. Так, за пределами списка остался принц Антон Ульрих, генерал и командир Семеновского гвардейского полка, что видно из показаний Петра Граматина, которому принц говорил: «Чинится подписка в Кабинете: подписываются генералитет и гвардии офицеры, только о чем – неведомо, а меня не пригласили».[144]

Итак, Бирон, убедившись, что Акт (духовную и Определение о регентстве) государыня может и вообще не подписать, решил обойтись без нее. Обладая властью и влиянием, обусловленным близостью к императрице, он прибег к институту, который тогда называли по-разному: «собрание всех чинов», «совет Синода, Сената, генералитета и всех государственных чинов», «многое собрание».[145] В послепетровский период политическая, военная и придворная верхушка уже дважды выходила в таком сплоченном виде на политическую сцену: в 1725 году – при воцарении Екатерины I и в 1730 году – при возведении на престол курляндской герцогини Анны Иоанновны. Как известно, с установлением деспотического самодержавия Петра Великого и уничтожением органов «земли» – сословного представительства в виде Земских соборов и отчасти Боярской думы потребность власти в общественной поддержке в трудные моменты своего существования (прежде всего – в междуцарствия) все-таки не исчезла окончательно. Прежняя «земля» трансформировалась, точнее – выродилась в «собрание всех чинов», или «все министерство, Синод, Сенат и генералитет». Бестужев это сообщество называл на западный манер «нацией». Решение такого собрания оформлялось примерно так, как это сделано в указе 18 октября 1740 года о титулатуре Бирона-регента: «Будучи в собрании Кабинет, Синод, Сенат, обще с генералами, фельдмаршалами и прочим генералитетом… определили…»[146]

Естественно, что это собрание не было «землей» в традициях XVII века. Речь шла о двух сотнях придворных, военных и чиновников первых двух-трех классов и об офицерах четырех гвардейских полков, которых, даже не собрав вместе, заставили подписать некую бумагу. Но для Бирона и его «хунты» эта процедура была крайне важна. В случае смерти императрицы без завещания подписи «нации» позволяли Бирону получить регентство не посредством переворота, а вполне легитимным, традиционным путем. А это давало властителю моральное право свободнее распоряжаться своей властью. Неслучайно, что собирать подписи «нации» продолжили даже после того, как 16 октября Анна Иоанновна все-таки подписала Акт. При этом от подписантов скрывали то, что завещание государыней так и не подписано и лежит у нее в опочивальне.

Вообще, с точки зрения тогдашнего права, вся затея Бирона была преступна и в случае выздоровления самодержицы могла, в принципе, стать предметом расследования в Тайной канцелярии. Бирона можно было бы обвинить в попытке захвата власти обманным («лукавым»[147]) путем. Как бы то ни было, под петицией поставила свои подписи большая часть элиты – Бирон упоминал 190, а саксонский посланник Пецольд 197 человек.

Но при этом все – и Бирон в первую очередь – понимали, что даже одобрения этой затеи «всеми чинами» «во всяком случае будет недостаточно, если царица устно не выскажет свою волю», – нужна была официальная бумага. Так писал об этом Шетарди. А бумага эта по-прежнему лежала в изголовье государыни.

Поначалу аферу со своим регентством Бирон держал, как уже сказано выше, в тайне от родителей будущего императора Ивана. Бестужев на следствии 1741 года показал, что герцог «о всех, до регентства касающихся, советах от их высочеств таить ему заказывал и велел секретно держать».[148] Все действия Бирона и его клевретов, прежде всего – Бестужева, по вполне обоснованному утверждению следователей 1741 года, ставили целью Анну Леопольдовну «весьма от правления исключить», а «о регентстве его сама им объявить изволила» (то есть императрица сама объявила бы супругам о регентстве Бирона).[149] Тогда бы и все общество узнало о совершившемся так же внезапно, как 6 октября оно узнало о провозглашении наследником принца Ивана Антоновича.

Но после того как первая попытка уговорить императрицу подписать завещание провалилась, дело об Акте неизбежно получило огласку.[150] В этой ситуации мать наследника престола Анна Леопольдовна – уже в силу своего резко повысившегося официального статуса – стала для Бирона серьезным соперником. Он понимал, что с каждым часом роль Анны Леопольдовны, племянницы умирающей императрицы, будет возрастать. Это почувствовали и другие люди из высших сфер. Видя задержку с подписью Анны Иоанновны под завещанием с упоминанием Бирона как регента, они могли обратиться к обсуждению другого варианта регентства – коллективного, с участием Анны Леопольдовны и ряда высокопоставленных сановников. Из донесения брауншвейгского дипломата Гросса от 14 октября 1740 года (то есть за два дня до смерти императрицы) следует, что с Анной Леопольдовной вели переговоры кабинет-министры А. М. Черкасский и А. П. Бестужев-Рюмин в компании с фельдмаршалом Минихом. По-видимому, это не был дежурный визит сановников к приболевшей тогда принцессе. Известно, что принцесса сама не позволила присутствовать при этой беседе мужу-принцу, а это, безусловно, вызвало беспокойство брауншвейгцев, заботившихся о престиже и власти своего господина. Из этого наблюдения Гросс сделал вывод, что Анна может быть объявлена регентшей России одна, без принца Антона Ульриха.[151] Впрочем, троица, упомянутая в донесении Гросса, кажется нам подозрительной – уж очень они были тогда близки к Бирону. Скорее всего, они действовали по его поручению, и темой их разговора с принцессой было не коллективное регентство с участием Анны Леопольдовны, а согласие матери будущего царя на регентство Бирона.[152] Их миссия была вполне успешной – Анна Леопольдовна одобрила их намерение провозгласить герцога регентом. Потом, когда она стала правительницей, этот эпизод стремились затемнить. В Кратком экстракте о винах Бирона было нарочито туманно сказано: некие злокозненные сообщники Бирона домогались у Анны Леопольдовны одобрения регентства Бирона, и принцесса «некоторых из собрания к себе призвать повелела, и оным всемилостивейшее объявить изволила, чтоб они поступали как пред Богом, пред Ея императорским величеством, государством и всем светом ответствовать могут». Однако сообщники Бирона ответ этот от него утаили «для его угождения… а вместо оного сказали, будто они некоторую от Ея высочества склонность к тому признали, однако ж не совершенно». Авторы Краткого экстракта стремились вывести из-под удара саму правительницу. В принципе, ответ принцессы был вполне двусмысленным, и его, в частности, можно истолковать и так, как сделали сподвижники Бирона. Но дальше в Кратком экстракте сказано, что эти сообщники «вину положили на единого, при том бывшего графа Остермана, что он надлежащим образом Ея высочеству не представлял, и для того Ея высочество совершенного намерения об нем, Бироне, объявить не изволила». Это упоминание Остермана именно в таком контексте отводило и от него подозрения в тесном сотрудничестве с Бироном: нарочитую неприлежность вице-канцлера, якобы плохо убеждавшего Анну Леопольдовну поддержать претензии Бирона, можно было бы расценивать как проявление лояльности к принцессе. Любопытно сравнить этот выверенный текст (его предназначали, наверняка, для самой правительницы) с записками служившего у Анны Леопольдовны Эрнста Миниха, который даже в елизаветинской ссылке остался верен памяти своей покойной госпожи. Описывая, как уговаривали принцессу поддержать Бирона, он вкладывает в ее уста гуманные слова о больной государыне, которую она якобы вовсе не хочет волновать просьбами о регентстве, ибо они будут восприняты пожилой женщиной как лишнее напоминание о смерти. Но под конец принцесса якобы сказала, что, «впрочем, не неприятно ей будет, если императрица благоволит вверить герцогу регентство во время малолетства принца Иоанна».[153] Таким образом, Эрнст Миних, ничего не зная о содержании Краткого экстракта, дезавуировал его подправленное содержание.

Ответ Анны Леопольдовны в редакции Миниха-сына не противоречит показаниям и самого Бирона. После разговора с вернувшимися от принцессы посланниками он пришел к выводу, что – это цитата из его допросов – «регентство его Ея высочеству противно не будет… то он, Бирон, сам от Ея императорского высочества слышал…». Далее Бирон показал, что уже после разговора с министрами вдруг «Ея высочество пришла ко мне в мои покои, как я обедал, и сказывала, что министры у нее были, а мне говорила она тож, что мною уже упомянуто» (слова об ответственности перед Богом, императрицей и пр.). При этом Бирон на следствии категорически отрицал, что он принцессу «к вручению ему регентства склонял», даже наоборот: он сам предлагал ей, «не соизволит ли Ея высочество лучше сама в правительство вступить, или оное супругу своему… поручить», – на что принцесса отвечала, что «она, кроме дражайшего Ее императорского величества здравия и государственной тишины, ничего не желает».[154] Возможно, что герцог, действительно, сам не уговаривал принцессу, каштаны из огня за него уже вытащили другие, а вот появление самой Анны Леопольдовны в апартаментах Бирона без приглашения кажется выразительным штрихом – возможно, принцесса опасалась каких-либо интриг со стороны Бирона из-за ее первоначально нерешительного ответа депутации. Наконец, и в донесении Финча от 1 ноября 1740 года сказано: когда депутация спросила ее мнение о регентстве, принцесса, зная об уже принятом всеми решении, сказала, что она «признает герцога лицом наиболее подходящим» или, по крайней мере, так были перетолкованы ее слова.[155]

Словом, Бирон после всех этих разговоров «от того своего замышленного намерения не отстал», и как бы потом ни интерпретировали следователи этот эпизод в пользу правительницы и Остермана, ответ принцессы можно было понять как одобрение: я не возражаю, затеваете, мол, дело, так и несите за него полную ответственность! Это-то и было нужно Бирону.

Неясно, в какой момент из текста Акта выпал пункт, непосредственно касающийся родителей императора: «4. Воспитанию Его императорского величества быть в единой его… диспозиции, выключа Его императорского величества родителей».[156] Возможно, изъятие этого пункта было платой за проявленную принцессой лояльность к намерению Бирона стать регентом: взамен он согласился не разлучать младенца с родителями.

И вот, уже добившись согласия «общества» и принцессы, герцог все-таки решился на действие, как писал Шетарди, «весьма смелое и опасное». Он «пал на колени перед царицей, не скрывая от нее опасности, в какой она находится, он напомнил ей, как он всецело жертвовал собой ради нее, дал ей понять, что он и все его семейство погибнет, если она их не поддержит, будучи мало обнадежен в своей дальнейшей участи, (что) он не может быть в ней уверен, если только она, царица, не будет продолжать оказывать ему доверия, которым она всегда его отличала, а такое доверие может подтвердиться лишь при назначении его регентом, правителем империи на время несовершеннолетия принца Ивана. Основания, на которых царица желала сначала отказать ему в том, были опровергнуты и устранены благодаря нежности, которую герцог сумел в ней пробудить». А если выразить последнее предложение не витиеватым барочным языком Версаля, а попроще, то Бирон, забыв гордость и спесь, начал сам, стоя на коленях, со слезами на глазах упрашивать царицу подписать Акт, где было сказано о его регентстве.

Можно понять его отчаянную смелость. Ситуация для всесильного фаворита складывалась неудачно, и, как злорадно пошутил Миних-младший, в тот момент, когда все рычаги давления на императрицу были использованы, «герцог видел себя принужденным сам по своему делу стряпать». Стряпать приходилось на скорую руку, кое-как – болезнь Анны была не просто опасна, а уже смертельна. Во время следствия 1741 года арестованный Бирон признался, что «о конечной опасности Ее императорского величества болезни и что жизнь Ее императорского величества больше уже продлиться не может, как он, так и супруга его, за день до преставления Ее величества, по словам докторским, ведал».[157] Вот почему он так заторопился. Думаю, что Шетарди верно передал логику речи Бирона, обращенной к государыне: не могла же она не отблагодарить своего преданного слугу за все годы верного служения, не хотела же она бросить своего возлюбленного и его семью на произвол судьбы? И тогда императрица подписала завещание с включенным в него Определением о регентстве.

Сам же Бирон рассказывает об этом так: «Остерман сидел у государыни в то самое время, когда я, входя в опочивальню, застал Ее величество вынимающей акт из-под изголовья. „Я утверждаю акт, – говорила императрица, – а вы, Остерман, объявите господам, чтоб они успокоились: прошение их исполнено“». Это произошло, согласно Краткому экстракту, «перед самою кончиною только за несколько часов, а именно 16 числа октября».[158] После этого Остерман запечатал завещание, датированное днем подачи (6 октября), и, по словам Бирона, придворная дама, подполковница А. Ф. Юшкова, близкая государыне, положила документ в шкатулку с драгоценностями императрицы.[159] Фельдмаршал Миних, которого не было в этот момент в опочивальне государыни, писал: «Предполагают, что императрица, находившаяся в большой слабости, подписала это завещание, а герцогиня Курляндская заперла его в шкаф, где хранились драгоценности. После этого Остерман приказал перенести себя в приемную императрицы, где уже собрались все вельможи, извещенные врачами о том, что императрица была при смерти». Там он и объявил о свершившемся.[160] То есть в записках Миниха вместо Юшковой появляется супруга Бирона, которая прячет завещание в шкаф (или, может быть, в шкатулку или в кабинет?). Может быть, Миних прав, и Бирон в своем рассказе об этом событии, для придания большей объективности происшедшему, «подменил» свою жену подполковницей Юшковой? Это могло отчасти отвести подозрения в подлоге. А они, эти подозрения, появились почти сразу же после кончины императрицы.

Анна Иоанновна умерла (или, как сказано в указе нового императора Иоанна III Антоновича, Господь государыню «из временного к себе, в свое вечное блаженство, отозвал») поздно вечером 17 октября 1740 года. Бирон писал, что императрица сохранила разум и память до последней минуты, попрощалась со всеми близкими, «потом велела себя соборовать и скончалась весьма покойно». Другие источники сообщают, что Бирон стоял в ногах у ложа императрицы до самого конца. Английский посланник Финч писал на следующий день в Лондон: «Ее величество, глядя на него, сказала „Не бойсь!“ („Nie bois!“) – обычное выражение в этой стране, означающее „Нисколько не бойся!“. Это были последние слова Ее величества».[161]

Тотчас после кончины государыни двери царской опочивальни были открыты и все могли увидеть ее тело на смертном одре. Все плакали и рыдали. Как сообщает Эрнст Миних, Бирон «громко рыдал и метался по горнице без памяти. Но спустя минут пять, собравшись с силами, приказал он внести декларацию относительно его регентства и прочитать перед всеми вслух». Генерал-прокурор Трубецкой подошел поближе к горящим на столе свечам и начал читать бумагу. Бирон, несмотря на свое горе, заметил, что принц Брауншвейгский не подошел к Трубецкому, и «спросил его неукоснительно, не желает ли и он послушать последнюю волю императрицы. Принц без возражения подчинился и подошел к Трубецкому поближе».[162] Упоминания о том, откуда извлекли завещание, у Миниха-сына нет.

Иначе изображает все сам Бирон, хотя и из его записок видно, что безмерное горе и рыдания не помешали ему озаботиться о вполне земном, материальном. После кончины императрицы, пишет Бирон в своих записках, он сидел в антикаморе, где его «первой заботой было запечатать драгоценности императрицы». Тут к нему «пришли… сановники и спрашивали, где завещание государыни. Я направил их к подполковнице Юшковой, которая и указала справившимся известную шкатулку с драгоценностями. Шкатулку отпечатали в присутствии принца Брауншвейгского, вынули из нее завещание, сняли с него конверт, и генерал-прокурор князь Трубецкой во всеуслышание прочел содержание акта о регентстве».[163]

Финч тоже получил от кого-то информацию об обстоятельствах появления на публике завещания императрицы, но дает иную интерпретацию происшедшему. В его рассказе тоже фигурирует некая любимая государыней камер-юнгфера, которая всегда пользовалась ее доверием. Заметим, что именно такой придворной дамой и была Анна Федоровна Юшкова. Финч продолжает, что в тот самый момент, когда вошедшие в покои императрицы сановники хотели опечатать комнату, в которой хранились драгоценности государыни, эта дама «объявила, что государыня подписала в ее присутствии бумагу, принесенную Ее величеству в начале болезни графом Остерманом, приказала затем отнести эту бумагу в комнату с драгоценностями и принести себе ключи от этой комнаты. Принесенные ключи с той самой минуты постоянно лежали под подушкой больной, которая в то же время сказала любимице, что спрятанная бумага – бумага чрезвычайной важности, но что о ней следует строго молчать впредь до кончины государыни, а затем объявить, где найти ее. Содержание бумаги рассказчице было неизвестно». Невзирая на это, присутствующие требовали, чтобы комната была немедленно опечатана. И тут вмешались Бирон и Бестужев. Они стали «решительно настаивать на том, чтобы бумага была сперва прочтена, так как по всем вероятиям и по заявлению камер-юнгферы она должна заключать в себе данные чрезвычайной важности, способные полнее выяснить последнюю волю усопшей. Бумагу достали. Она оказалась запечатанной личной печатью Ее величества, всегда хранившейся при ней. Когда бумагу вскрыли – она оказалась документом, назначающим герцога регентом; документ был подписан государыней и помечен 6 октября, то есть тем самым днем, когда граф Остерман вручил ее покойной». После этого Трубецкой прочитал ее присутствующим.[164]

В материалах следствия по делу Бирона также отмечалась особая суетливость герцога после кончины императрицы, его желание не упустить момент для обнародования этого тогда почти никому неизвестного документа: «Как Ее императорское величество скончалась и конторку с алмазными вещами печатать стали, он, Бирон, не умолчал того, чтоб и его желание тамо спрятано, но восхотел, дабы скорее оное на свет произвести, тотчас сказал, что в тех вещах Ее императорского величества последняя воля лежит, и приказал оную отдать не другому кому, как советникам своим, что ими в действие и произведено».[165]

По рассказу Бирона, кроме него, Остермана, и Юшковой, у постели государыни в момент подписания завещания никого не было. Почему конверт с документом чрезвычайной важности запечатывал только Остерман, причем в присутствии одного Бирона да госпожи Юшковой? Почему для придания достоверности столь важному государственному акту не были приглашены генерал-прокурор Сената Н. Ю. Трубецкой и другие высшие сановники? Не было в этот момент и обычно освящавшего подобные церемонии священника или иерарха Синода. Почему завещание не было передано сразу в Сенат, и его куда-то унесла госпожа Юшкова (или в редакции фельдмаршала Миниха – жена Бирона)? Да и была ли императрица в тот момент в состоянии подписывать какие-либо бумаги? Положение Анны Иоанновны стало уже критическим – недаром в манифесте о преступлениях Бирона от 14 апреля 1741 года сказано, что в момент подписания Акта государыня находилась «в крайнем изнеможении и беспамятстве и близ самой смерти».

Следователи в 1741 году обвиняли Бирона в сокрытии от окружающих того обстоятельства, что завещание было подписано умирающей императрицей буквально за несколько часов до ее смерти, в то время как на самом документе стояла другая дата – 6 октября. Делалось это, полагали следователи, для создания впечатления, чтобы «всяк думал, яко бы оное заблаговременно от Ее величества апробовано».[166] Действительно, в этом эпизоде, как и во всей «затейке Бирона», нельзя не усмотреть элементов политического жульничества.

Вся кулуарность подписания этого важнейшего государственного акта, да еще датированного задним числом, настораживает и укрепляет подозрения в подлоге. Из текста обвинения по делу А. П. Бестужева-Рюмина выясняется поразительная вещь. В седьмом пункте обвинения сказано, что Бестужевым «оное Определение набело писано 7-го, а число поставлено 6-е, подписано же 16-го октября, тогда ж было изготовлено другое без числа, оставшееся без действия». Это «в запас было сделано… ежели б Ея императорское величество не изволила 6-м числом подписать, а повелела число поставить тогда, как апробовать соизволила, то можно б было то число вписать». И далее: «Видя он, Бестужев, что то худо сделано, и 16-го числа, когда то Определение Ея императорское величество подписать соизволила, не записано, а 23-го числа… будучи в Кабинете, велел, в свое оправдание, а в вящее Бироново регентом утверждение, записать, что Ея императорское величество 16-го числа подписать изволила, а что уже 6-м числом в публику выдано, то забвению предано».[167] Итак, из пункта 7 обвинения Бестужева вытекало, что существовало два экземпляра текста Акта. Один – датированный 6 октября. Он лежал у государыни в изголовье, и она его и подписала 16 октября.[168] А второй – без даты, на тот случай, если Анна Иоанновна, вытащив из-под подушки Акт и увидев на нем дату «Октября 6-го», откажется подписывать его. Тогда бы ей и предъявили недатированный документ. Далее. Из 8-го пункта обвинения следует, что Бестужев 23 октября, когда начались аресты противников герцога и возникла опасность разоблачения всей «затейки Бирона», постарался устранить несогласованность в документах: ведь в бумагах Кабинета министров за 6 (или 7) октября факт подписания государыней Акта не был зафиксирован. Поэтому Бестужев письменно распорядился сделать запись (вероятно, в журнале) о том, что государыня подписала документ 16 октября.[169] Что же означает последняя фраза («…а что уже 6-м числом в публику выдано, то забвению предано»), неясно. Тут ведь возникает новое противоречие: запись в журнале фиксировала, что государыня подписала Акт 16 октября, между тем как подлинный Акт – собственно завещание – имел иную дату подписи императрицей – 6 октября. Впрочем, оборот «предать забвению» на языке того времени (да и позднейших времен) означал, что власть распорядилась всё, сказанное ею раньше, – забыть, «предать забвению!». Иначе говоря, речь идет о «предании забвению» важнейшего фрагмента из Манифеста 17 октября 1740 года: «…А 6 числа сего ж месяца оная наша любезнейшая государыня бабка Ея императорское величество блаженныя вечнодостойныя памяти Анна Иоанновна, Самодержица Всероссийская, о управлении всяких государственных дел до семнадцати лет возраста нашего… учинить и оной всемилостивейшее собственною рукою укрепить и подписать соизволила, с которого для всенародного известия при сем сообщается печатная копия».[170] В итоге организаторы регентства Бирона, как неудачливые шулера, запутались в своих фокусах, отчего неизбежно возникло поле для сомнений и недоверия официальной версии.

Неслучайно сразу же после установления регентства Бирона по чьему-то доносу был арестован секретарь домовой конторы Анны Леопольдовны Михаил Семенов, который публично сомневался в подлинности подписи Анны Иоанновны под завещанием. На допросах Семенов показал на кабинет-секретаря Андрея Яковлева, и тот признался, что действительно об этом говорил Семенову. Но дальше следствие не стало выяснять, что же послужило причиной для подобных подозрений арестованных, а лишь выпытывало, для чего Яковлев это говорил.[171] Между тем Яковлев был «статским советником во управлении секретарской должности», а точнее – тем самым писцом, которому Остерман и другие диктовали основные документы последних дней жизни Анны Иоанновны. Примечательно, что после свержения Бирона Яковлев был освобожден из Тайной канцелярии и восстановлен в прежней должности. О нем, как и о других арестованных при Бироне, в указе 15 декабря 1740 года было сказано, что они «неповинно страдали и кровь свою проливали».[172]

По-видимому, мнения о подложности завещания придерживались и другие люди из лагеря противников Бирона. В октябре 1740 года между Бироном и Антоном Ульрихом произошла сцена выяснения отношений, во время которой принц заявил, что одной из причин его неудовольствия регентством является его неверие «в подлинность завещания покойной императрицы», и он «даже подозревает, что подпись Ея величества – подложная». «Тогда я, – продолжал Бирон, – сказал принцу, что об этом он вернее всего может узнать от Остермана, который в деле по завещанию императрицы может почитаться лицом ответственным». Любопытно, что Бирон ссылается только на Остермана – значит, действительно, больше никого из ответственных лиц государства в момент подписания завещания в опочивальне государыни не было. А между тем за Остерманом прочно закрепилась репутация лжеца и лицемера. Но далее Бирон, как бы закрывая тему (и тем самым еще больше наводя на себя подозрения в подлоге), «ткнул носом» принца в неизбежные последствия копания в этом деле: «Я заявил принцу и мое мнение, что Его высочество, напрасно пороча завещание, вредит сыну своему, который именно этому завещанию обязан престолом».[173]

Финч в своем донесении в Лондон передает сходные слова, сказанные принцу Бироном по поводу завещания императрицы: «Ваше высочество, кажется, подозреваете, что завещание покойной государыни касательно престолонаследия и ее распоряжение о назначении меня регентом не достаточно ясны, что регентство следовало бы возложить на вас. Граф Остерман, составлявший и тот и другой документ, заявит вам, что он вручил их оба Ее величеству одновременно и видел, как она подписала один из них. Он по ее приказанию, в ее присутствии приложил печать к нему. Ваше высочество и большинство присутствующих здесь лиц знают, как найден другой документ, открытый в вашем и их присутствии, носящий на себе все признаки несомненной подлинности».[174] И даже это объяснение не снимает проблемы подлинности Акта. Бирон говорил принцу, что Остерман видел, как императрица подписала «один из них», то есть Манифест о наследии престола от 6 октября, и «приложил печать к нему». Но при этом герцог не утверждал, что Остерман видел, как царица подписала второй документ.

В Кратком экстракте о Бироне, как и вообще на следствии по его делу, вопрос о подлинности завещания не ставился, ибо все понимали (и в этом Бирон был прав), что в случае признания Акта поддельным разрушилась бы легитимность всего режима правительницы. А вот почему этим не воспользовался режим Елизаветы, понять трудно. Доказать, что подпись умирающей императрицы Анны Иоанновны была поддельна, А. И. Ушаков со своими костоломами смог бы играючи, а эффект от этого был бы грандиозный: всех бы убедили в том, что император Иван, которого свергла Елизавета, – не подлинный государь и что завещание Анны Иоанновны подложно! Но шансом этим окружавшие новую императрицу неопытные в интригах люди так и не воспользовались. Да и то: между ними уже не было хитроумного Андрея Ивановича Остермана…

Наутро после кончины императрицы во дворец съехались все высшие сановники империи. Остерман объявил им о кончине государыни и приказал секретарю огласить завещание покойной, после чего все перешли в придворную церковь и присягнули новому государю и регенту, а затем стали поздравлять регента. Бирон произнес заготовленную заранее речь с призывом теснее сплотиться вокруг трона и, следовательно, вокруг него самого.[175] При этом «глаза его наполнялись слезами, и он все время должен был держать платок у лица».[176] Затем началась процедура присяги выстроенных у Летнего дворца на Марсовом поле гвардейских полков, а потом и служащих коллегий.