Вы здесь

Иван Тургенев – самый непрочитанный классик. *** (Д. Л. Быков, 2015)

Про него довольно жестко говорит, если мне память не изменяет, Туробоев в романе Горького «Жизнь Клима Самгина»: «Толстого читают, Достоевского читают, а Тургенева прочитывают из уважения к русской литературе». Тургенев оказался в русской прозе в положении того единственного европейца, которым называл в свое время Пушкин наше правительство, но если в отношении правительства это сомнительно, то в отношении Тургенева, к сожалению, верно. Оказался в позиции благовоспитанного мальчика, который пришел сказать какую-то свою правду в компанию очень талантливых и очень плохо воспитанных детей, причем небогатых, разновозрастных, шумливых. И, конечно, он оказался ими оттеснен. Но только в той среде, о которой мы с вами говорим, среде нашей, родной, российской. Тогда как, например, в Европе современники были от него в восторге. Флобер ставил его значительно выше Толстого, которого упрекнул в одном из писем в том, что тот слишком повторяется и слишком философствует – к сожалению, и то и другое верно. Мопассан считал Тургенева не только изобретателем слова «нигилизм», что было, наверное, его главной литературной заслугой в России, но и, безусловно, первым из европейских мастеров саспенса, один из устных рассказов Тургенева лег в основу мопассановской новеллы «Страх», а из «Муму» сделана «Мадемуазель Кокотка» – увы, сильно испорченная в мопассановском пересказе.

Тургенев вообще любил наговаривать рассказы по-французски. Он говорил: «По-французски я не думаю о стиле». Именно поэтому его последний рассказ за три дня до смерти додиктован по-французски. Европа Тургенева ценила и правильно делала. Из Тургенева в Европе выросли многие, вышли, как из гоголевской «Шинели». Европейский идеологический роман, каким мы знаем его, – короткий, насыщенный диалогами, лишенный однозначной позиции (как романы Гюисманса, например, или Дюамеля, или Жида, а Гончаров в раздражении писал даже о «тургеневско-флоберовском» жанре) – вырос вовсе не из толстовской традиции, которая сама в свою очередь восходит к бурному и неправильному роману Гюго, а вырос из родного Тургенева. Тургенев популярен в Англии, его любит Германия – в общем, он как-то принят у воспитанных людей. Для нас же с вами он подозрительно благовоспитан. Не говоря уже о том, что о морали тургеневского романа мы, как правило, не можем судить однозначно. Нам совершенно непонятно, для чего нам это все так хорошо рассказано и на чьей же стороне автор. Знаменитая двойственность тургеневской позиции, выбор между человеком сильным, но жестоким и человеком рефлексирующим, умным, но бесполезным наиболее наглядно обозначены в его саморазоблачительной статье «Гамлет и Дон Кихот», где все симпатии автора формально на стороне Дон Кихота, а любовь на стороне Гамлета.

В «Накануне» симпатии автора на стороне доброго, бесполезного, никем не любимого Шубина, а удача и любимая девушка, и русская публика, и Николай Алексеевич Добролюбов – на стороне болгарина Инсарова, который у сегодняшнего читателя решительно ничего не вызывает, кроме тоски и недоумения, потому что это бесконечно плоская личность. А прав оказывается в итоге один Увар Иванович, который на все вопросы, поиграв перстами, устремляет в отдаление свой загадочный взор. Так вот, этот загадочный взор и остался нам, собственно говоря, от Тургенева.

Я больше всего люблю детям задавать простой и очевидный вопрос – как известно, труднее всего ответить именно на элементарные вопросы. Что такое дискриминант, вам худо-бедно объяснит любой, а вот почему вода мокрая или в чем смысл жизни, не может сказать никто. Так вот, самый простой и самый «безответный», самый роковой вопрос в русской литературе имеет непосредственное отношение к тургеневской личной трагедии, к трагедии его поздней непрочитанности. ЗАЧЕМ ГЕРАСИМ УТОПИЛ МУМУ?

В свое время Георгий Полонский, замечательный драматург, сценарист фильма «Доживем до понедельника» и автор еще дюжины замечательных пьес, сочинил даже песенку, которую распевал его выпускной класс:

Зачем Герасим утопил Муму?

Со школьных лет меня буравит жалость.

Она ведь не мешала никому,

Она и тявкать громко не решалась.

И вся собака с варежку твою,

Герасим же, наоборот, верзила,

Так верила малютка бугаю,

Что и в последний миг не возразила.

Я не скажу: «Тургенева на мыло!»

Но тот сюжет в крови у нас, в кости,

Все так и шло, и ехало, и плыло

По мерзкому собачьему пути.

Ответить однозначно на вопрос, сформулированный в этой хулиганской школьной песне, действительно довольно сложно. Но нам есть в помощь рассказ Тургенева «Собака», – позднего, мистического Тургенева рассказ, – который являет собою позднюю рифму к «Муму». Если попытаться вспомнить ответы, которые мне давали дети и дают сейчас, – мы как раз сейчас Тургенева в 10 классе мучаем с «Отцами и детьми», – то самый распространенный ответ такой: Герасим духовно остается рабом, поэтому для того, чтобы уйти от барыни, он прежде выполняет ее последнее поручение, а потом уже, широко загребая ногами, уходит по пыльной дороге. Это ответ довольно глупый, поскольку убиение собаки – поступок никак не рабский, не говоря уже о том, что Герасиму такие сложные мысли, по всей вероятности, просто не приходят в голову. У меня есть другое объяснение, довольно наглядное. Дело в том, что чтобы стать свободным, он обязан утопить свое «муму», то свое единственное «муму», которое у него есть, грубо говоря, убить в себе человеческое, потому что без этого уйти от барыни невозможно. И уход по пыльной дороге с широким загребанием ногами делается невозможен, пока у тебя есть что-то, к чему ты привязан, что-то, что ты любишь. Вот это и есть главная тургеневская коллизия.

Не будем забывать, что «Муму» – рассказ, написанный на Съезжей и под арестом. Поводом для ареста тогда становилось все. Время вообще типологически очень похожее на наше, с 1849 года примерно по 1855 российская литературная жизнь замерла. Некрасов вспоминает о том, что ему нечем было заполнять журнал, и с тоски пришлось начать писать вместе с Панаевой огромный роман «Три страны света», который по сей день остается некоторым образцом заполнения журнала. Несчастный Каютин, чтобы добыть свою Полиньку, на протяжении девяти номеров «Современника» путешествует по всей России, и это дает автору шанс описать массу увлекательных вещей: от охоты на моржей до отравления конкурента. Но тем не менее литература в этот момент мертва. Единственное живое произведение в ней – «Муму». А живое оно потому, что оно носит глубоко автобиографический характер. За что Герасим утопил Муму – вопрос спорный, но за что посадили Тургенева, мы помним очень хорошо. Он написал некролог Гоголю, в котором осмелился намекнуть, что преждевременная кончина писателя имеет некоторую связь с внешними обстоятельствами его жизни: в частности, с политикой. Разумеется, Гоголя убило время, и это, разумеется, не могло сойти автору с рук.

Самый пугливый, самый осторожный, самый послушный автор в русской литературе, который маменьку всю жизнь боялся ослушаться, который во время пожара на пароходе, чтоб его спасли, кричал: «Пустите меня, я – единственный сын у матери!», – этот робкий человек умудрился сесть. Но, правда, Достоевский пострадал хуже, он за чтение письма Белинского к Гоголю чуть было не получил сначала расстрел, потом заменили на восемь лет, а потом скостили до четырех. Ну, с Тургеневым как-то обошлось, он получил две недели. Потом мать его достала. Не очень понятно, за что Муму утоплена, но за что сел, мы понимаем. Острастка оказалась довольно сильна.

Непонятно только, каким образом этот довольно простой, довольно очевидный рассказ мог так долго не замечаться и не раскрываться критикой. Он слишком долго интерпретировался как история, направленная против крепостничества. Что Тургенев и все порядочные люди, и все европейцы не любили крепостничества – довольно очевидно. Ради этого не стоило бы ни писать рассказ, ни топить собаку. Главная коллизия в творчестве Тургенева, что для любого делания, для любого подвига, для любого духовного роста или радикального перелома нужно, прежде всего, убить в себе то, что наиболее ценно. Оно не совсем точно, конечно, описывается словом «душа». Это робость, сентиментальность, неоднозначность мнений, которая нам так дорога в Шубине. Ведь почему мы любим Шубина, почему мы любим Ракитина из «Месяца в деревне»? Почему наши симпатии, хотим мы того или нет, а все-таки на стороне Николая Петровича Кирсанова, который среди Курской губернии играет себе на виолончели, pater familias в сорок пять лет, и вызывает понятную насмешку у Базарова. А мы его любим тем не менее почему-то.

Вот есть эта невыразимая, необъяснимая нежность, робость души, то, что можно назвать интеллигентностью. Но «интеллигентность» довольно пошлое понятие, интеллигент может быть пошляком и часто им является, а вот это таинственное «муму», для которого Тургенев нашел единственное слово «муму»… Скажем так, это единственная слабость сильных, единственная привязанность бесчувственных, это единственное, что есть у немого дворника Герасима. Как Глазков называл поэзию «сильными руками хромого», так и Муму – единственная любовь безлюбого, абсолютно, в общем, безэмоционального «ходячего гроба», у которого ничего человеческого не осталось, кроме этой странной привязанности. Там еще Татьяна бегает какая-то, но что к ней чувствует герой, не очень понятно. А Муму он любит так, как мы любим последнее. Если мы хотим стать свободными людьми, мы это последнее должны в себе убить. Вот об этом, собственно, весь Тургенев.

Не меньше вопросов возникает тогда, когда приходится анализировать «Отцов и детей», самый популярный из тургеневских романов и, наверное, тоже самый непонятый помимо разве что «Дыма». Дело в том, что «Отцы и дети», затасканные, затисканные советским литературоведением, советской критикой, были, прежде всего, восторженно восприняты сумасшедшим молодым человеком по фамилии Писарев, который на тот момент сидел в Петропавловской крепости за статью «О брошюре Шедо-Ферроти». Брошюра была действительно сильная, статья была того сильнее: она заканчивалась словами, что российское самодержавие и его представители все давно мертвы, нам остается только сбросить их в яму и забросать грязью их смердящие трупы. За этот остроумный призыв автор получил всего лишь четыре года Петропавловской крепости. Все четыре года, находясь там… Ну, о его душевной болезни рассказано довольно много, и Набоковым, и Самуилом Лурье в замечательной книге «Литератор Писарев». Даже смерть Писарева одними рассматривается как самоубийство в припадке безумия, другими как кататонический припадок, который внезапно его парализовал в воде, почему он и утонул на мелком месте на Рижском взморье. Но статьи и интерпретации Писарева обладают одной неоспоримой чертой, очень часто характерной вообще для сумасшедших писаний и безумных учений – они ужасно убедительны. Убедительность, которая всегда присуща писаниям и словам безумца, – это довольно характерная штука, прежде всего потому, что безумие всегда безукоризненно логично. Это живая жизнь, здоровая эмоция какая-нибудь всегда противоречива внутреннее. Вот почему я так люблю, когда меня ловят на каких-нибудь противоречиях: это значит, что я все-таки еще не окончательно рехнулся. Тогда как Писарев – безупречно логичный человек. В разборе, например, «Евгения Онегина» он первый додумался, что Онегин – отрицательный герой, герой, ненавистный автору, что там нечего любить. И в других его статьях он бывал также очень догадлив. Он совершенно не чувствителен к эстетической стороне вопроса, но с социальной у него полный порядок. Так вот, после его статьи «Реалисты» «Отцы и дети» стали числиться романом о том, что в России народился новый социальный тип и, собственно, вся задача автора в романе – этот социальный тип манифестировать. Невозможно быть дальше от Писарева, чем Тургенев, невозможно быть дальше от этого замысла, нежели тургеневский роман. Тургенев ведь вообще писатель очень нерациональный, очень противящийся рациональному подходу, может быть, поэтому ему всегда так и давалась природа. Толстой с ненавистью говорил: «Одно, в чем он такой мастер, что руки опускаются писать после него, – это пейзажи». Действительно, есть пейзажная эта мощь. И это потому, наверное, что иррациональную силу природы – или бурной, или, наоборот, покойной, внушающей какие-то идиллические чувства, – Тургенев чувствует лучше всего.

У него плоховато обстоит дело с изображением идей. Все идеи в его изображении ужасно плоские. Инсаров борется за какую-то абстрактную свободу далекого народа, за независимость болгар, которые самому Тургеневу в достаточной степени по барабану. Идеи Базарова крайне размыты, мы ничего о них не знаем, он – чистый разрушитель: одна из его позитивных идей состоит в том, что лягушек надо резать, а другая – в том, что Пушкина не надо читать. Но это никак не тянет на позитивную программу, пока Тургенев в предпоследнем и, наверное, лучшем романе не пишет открытым текстом, что всё – дым, дым и дым. Никаких идей нет. Никаких нет убеждений. Есть разные психологические склады, а идеологии не существует в принципе.

Конец ознакомительного фрагмента.