Том I
Письмо I
Ивановна, дочь графа Долгорукого,
Ульрике, своей сестре
и жене полковника графа Федеровича
Москва, 20 мая
Сестра моя, друг мой, почему тебя нет рядом со мной, когда жизнь моя так полна всяческими событиями? Увы! Задаю вопрос и тут же сама на него отвечаю – ты занята выполнением важных, но непростых обязанностей, свойственных тому положению, на порог которого я только вступаю. Ты ухаживаешь за больным ребенком и готовишься к разлуке с любимым мужем, к самому тяжкому испытанию, которое, вероятно, в силах выдержать только супружеская любовь.
Поскольку несколько месяцев назад решено было, что мое бракосочетание состоится в день, когда мне исполнится восемнадцать лет, Фредерик не будет больше слушать ни моих глубокомысленных доводов насчет дальнейшей отсрочки, ни даже доводов моего дорогого деда. Мои доводы, правда, сводятся к одному: «Я предпочла бы не выходить замуж до тех пор, пока Ульрика не сможет приехать к нам». Дедушка восклицает совсем в ином тоне: «Время ли жениться или выходить замуж, когда враг у ворот, когда тот, кто низверг империи и разорил народы, приближается к России?»
Наши дорогие родители слушают речи своего почтенного отца с душевным волнением, которое показывает, сколь глубоко они разделяют его чувства, и все-таки они не противятся моему браку в условленное время. Отчасти, считая, что французы не выполнят свою угрозу и не вторгнутся в Россию или будут отбиты, а отчасти потому, что хотят, чтобы мое бракосочетание прошло в отсутствие барона Ментижикова, который ныне призван в свой полк под начало князя Багратиона. Барон так долго и так нежно был привязан к твоей Ивановне, что имеет право на проявление предельной чуткости с ее стороны, и ему, несомненно, лучше находиться в отдалении, когда свершается такое событие, нежели оказаться чуть ли не обреченным стать свидетелем оного. Наш брат Александр решил сопровождать барона в армию и одновременно принимать участие в доблестных сражениях с нашим врагом и проявлять самую сердечную заботу, которой может потребовать дружба в трудные времена. Когда я думаю о бароне Ментижикове – о множестве его добродетелей, его преданности и внимании, о высоком к нему уважении нашей семьи и особенно о его дружбе с нашим дорогим Александром, я чуть ли не злюсь на себя за то, что не разделяю его чувство. И поскольку барон не заслужил страдания, которое есть результат моего молчаливого одобрения его особого отношения ко мне, то часто съеживаюсь от укора, который можно прочесть в глазах брата, хотя язык его молчит. А вот когда я смотрю на своего любимого Фредерика и думаю о выдающихся качествах его характера, о его преданности и всех достоинствах и талантах, что даны ему его умом, меня сражает мысль о разлуке с ним, даже на мгновенье. При этом я с энтузиазмом принимаю мысль о том, что наш храбрый барон растеряет на пути славы, который открывает ему военная служба, все малейшие признаки своей несчастной любви, кроме уважения, коего, думаю, мне не следовало бы лишаться и кое я ценю слишком высоко, чтобы от него отказываться.
Ты просишь меня, Ульрика, написать тебе длинное письмо и помнить, что твой разум находится в таком состоянии, которое требует скорее отвлечения, нежели утешения. Мне это легко понять, поскольку самой бывает гораздо легче отвлечься от некоторых грустных тем и позволить себе по крайней мере временно о них не думать, нежели постоянно предаваться тяжелым размышлениям. Ведь чем больше задумываешься, тем ужаснее все видится. Мужчины, вероятно, предназначены для того, чтобы смело встречаться лицом к лицу с любым врагом, а женщины должны либо бежать прочь от дьявола, либо склониться пред ним, чтобы избежать зла. Так терпение и покорность служат нам заменой храбрости и решительности, и во многих случаях жизнелюбие восполняет недостаток стойкости, этой замечательной добродетели, на которую я не претендую, поскольку никогда еще не сталкивалась с бедой, что смехом не прогонишь и не выплачешь за полчаса.
Но ежели мой трактат не позабавил тебя, то попытаюсь передать тебе разговоры, которые я вынуждена выслушивать ежедневно. Я говорю вынуждена, поскольку ты же знаешь, как я ненавижу политику в любом виде, не имея к ней ни вкуса, ни таланта. Но ты слишком тесно связана со всем, что касается нынешнего положения общественных дел, чтобы оставаться в такой же степени равнодушной. Более того, признаюсь, даже твоя маленькая Ивановна уже не думает о предстоящем вторжении без дрожи с тех пор, как возникла угроза, что это может заставить Фредерика немедля взяться за оружие, и тогда – ах! тогда, Ульрика, мы станем сестрами по несчастью.
Все в доме и вне дома одинаково заняты разговорами о Бонапарте. Его могущество, его намерения, его амбиции, его ресурсы – вот что больше всего интересует людей всякого звания. Теперь уже не до скандалов, моды, всяческих развлечений и не до литературы. Для молодежи война – ликование, для стариков – разорение. Война и сопутствующие ей сражения и бедствия – это для людей среднего возраста, которые, я полагаю, лучше всех могут судить обо всем этом, потому как зрелости не свойственны ни безрассудство, ни отчаяние, составляющие помеху прозорливости.
Наш папенька (который для меня что оракул, ты знаешь), похоже, решительно придерживается мнения, что французы войдут в Россию и, вероятно, добьются каких-то успехов, но встретят отпор, о котором теперь они не имеют никакого понятия, потому что у них ложное представление о русском характере и они вовсе не предполагают какого-то стойкого сопротивления, хотя должны быть хорошо осведомлены о несомненной храбрости войск, с которыми им уже приходилось сражаться.
«Из всех народов, – говорит папенька, – у французов самое высокое мнение о своей проницательности, и поскольку они признают себя во многом великими талантами, что вполне справедливо, то решили доказать свое превосходство всем. Русских они представляют себе рабами и приписывают им все качества, которые обычно относят к людям такого рода, и потому нашу храбрость называют свирепостью, нашу религию – суеверием, нашу привязанность к родным места – предрассудком и…»
«Но, мой дорогой друг, – перебивает папеньку старый барон Вилланодитч, – разве мы сами не вынуждены до сих признаваться в том, что предвидели невозможность сколь-нибудь продолжительного сопротивления захватчику, которому можно дать краткий смелый отпор, но которому нельзя эффективно противостоять, поскольку храбрость варваров должна будет в конце концов уступить более высоким проявлениям мужества вкупе с опытом и дисциплиной?»
«Простите меня, барон, – сказал папенька, величественно поднявшись с кресла, – вы так долго жили в других странах, что забыли естественные запросы собственной страны. И упустили предоставленную ею возможность наблюдать, как она постепенно поднимается до сравнительно цивилизованного состояния и уровня знаний, что делает ее в какой-то степени равной даже своему лощеному противнику. Что ни говори, но за границей определенного уровня утонченности кроется опасность для нравов и, разумеется, для свободы и прочности государства. Посему русские, возможно, переживают ныне период овладения многими достоинствами, проистекающими от совершенствования умов, не испорченных пока теми пороками, кои являются следствием коварства роскоши, и не достигли той высшей стадии совершенства, которая эти умы будоражит. И я уверен, что можно ожидать продолжительных и упорных усилий от тех, кто сражается за все, что им дорого – за свои дома, своих жен и детей, и от тех, кто воюет не только во имя справедливости и по зову души, но и ради славы, поскольку достойный отпор такому сильному противнику и его разгром повысят цену победы и возложат на чело даже самого скромного человека неувядающие лавры».
«Если, – продолжил барон, – наши мужики действительно настолько развиты, хотя, боюсь, что скорее ваши желания и ваш патриотизм, нежели ваша осведомленность, видит их такими, согласен, многого можно ожидать. Поскольку там, где действительно воюют по велению души, у людей открываются очень большие физические возможности, и сама нищета русского человека, пережитые в детстве лишения и суровость климата оказываются его лучшими друзьями и отлично заменяют хваленую дисциплину его врага южанина. Но увы! Как можно надеяться на энтузиазм любви и свободы тех, кто родился, ничего не унаследовав, чьи беды столь многочисленны, что стали для них привычными, у кого так мало простых радостей и кто приучен смотреть на потустороннюю жизнь как на искупление за свои земные страдания. Был бы я русским крестьянином, не знаю, что удержало бы меня, при такой-то жизни, от того, чтоб не кинуться на острие первой французской шпаги, которая столь услужливо открывает тебе дорогу туда, где лучше».
«Тогда я скажу вам, барон. Раз вы так считаете, то должны знать, что одна и та же священная книга, раскрывающая тайны жизни и бессмертия как самому смиренному простолюдину, так и его надменному господину, учит в час бедствия и лишений говорить: “Во все дни определенного мне времени буду я ждать, пока придет мне смена”. И если бы вы чуть лучше изучали эту священную книгу и человеческую природу в целом, то знали бы, что любое человеческое существо, обладающее здравым рассудком и опытом страданий, неизбежных для него как для человека, на самом деле так накрепко привязано не только к жизни, но и к тому, что его окружает, что для сохранения всего этого оно будет сражаться до тех пор, пока в груди его горит хоть искорка мужества. И эта искра гораздо дольше будет гореть в стойком сердце простодушного русского, нежели чем в сластолюбивой душе изнеженного итальянца. В первом случае такая искра может скрываться за невежеством, в другом она погаснет из-за слабости характера, что определенно гораздо более прискорбно. Ни вы, барон, ни французы не имеют никакого права считать, что русские крестьяне то ли животные, которые настолько глупы, что не знают собственного места в мироздании, то ли столь несчастны, что озабочены лишь переменой своей участи во что бы то ни стало. Они не равны, как по уму, так и по состоянию, ни англичанам, какие они есть, ни швейцарцам, какими те были, но, тем не менее, они люди и живут под властью своих господ не хуже, чем те жили под властью своих феодалов несколько веков тому назад, а шотландские горцы, храбрый и умный народ, живут так и по сей день. На самом деле человечество всегда должно продолжать жить по-разному, всяк по-иному. Почему же тогда можно сомневаться в мужестве и преданности русских мужиков, сравнивая их с другими народами, если им в разные времена удавалось заставить подобных захватчиков раскаяться в своем безрассудстве и научить уважать людей, которых они презирали? И прежде всего, почему следует подозревать, что орды наших рабов (допустим, что они таковы) покорятся какому-то народу, который явно более порабощен, чем они сами? Народу образованному, с безупречными манерами, храброму и благородному, который, несмотря на собственное благоденствие, подчинился иностранному деспоту ради удовлетворения его тщеславия и амбиций. Деспоту, который, по правде сказать, будто злой дух, овладел ими, и связывает их, и рвет на части, и ведет, куда захочет. Будьте уверены, барон, я знаю своих собственных людей и людей своих соседей – они покорны, но не подлы. Это – услужение, но не рабство; поскольку установившийся у нас обычай успешно предотвращает те злоупотребления, которые позволяет наш устарелый свод законов. И потому мы увидим, что наших воинов поддержат наши крестьяне, и вместе они, несомненно, покарают французов за их безрассудные амбиции. Но, признаюсь, я страшусь схватки; поскольку противник наш очень силен и, хотя каждый мужчина, способный держать в руках мушкет, ушел на поле боя, и даже каждая женщина…»
«Женщина! – воскликнул барон. – Женщина! Мой дорогой князь, надо быть не в себе, чтобы призвать женщин в эту драку, разве что на стороне противника от них можно чего-то ожидать, ибо галантность французов скоро даст им почувствовать разницу между учтивостью воспитанных мужчин и варварством домашней тирании. Сказать по правде, думаю, нам следует весьма этого побаиваться, поскольку силу женщина может возместить хитростью, и естественно предположить, что рабское положение, в котором пребывают все русские жены, заставит их не упустить момент не только для эмансипации, но и для отмщения».
Маменька спокойно сидела за своим вышиванием, от которого, с того момента, как начался этот разговор, лишь раз или два подняла глаза, просто чтобы взглянуть с обожанием на папеньку, когда его речь становилась особенно оживленной. Теперь она отложила свое рукоделие и, повернувшись к барону, спокойно, но с суровым выражением лица, весьма для нее, как ты знаешь, необычным, сказала:
«В моем доме шестьдесят женщин, и все они готовы рисковать жизнью, защищая своих мужей и отцов. Не смею думать, что мои домочадцы лучше, чем люди моих соседей, и потому надеюсь – вы сильно ошибаетесь, предполагая, что кто-то из нас способен на неверность своим мужьям или на предательство нашей страны».
«Простите меня, мадам, я бы не стал говорить о вас, или о ком-то, кто имеет счастье жить при вас, я не пытаюсь воспользоваться вашим примером. Я говорю о множестве женщин, женах наших работников и крестьян, о тех, кто, выучившись раболепствовать под розгой своих домашних тиранов, может радоваться людям, известным своей галантностью, и считать их скорее освободителями, нежели врагами».
«Я думаю, вовсе невозможно, чтобы человеческое существо, – мягко отвечала маменька, – любило того, кто жестоко с ним обращается, или чтобы женщина замышляла жестокость. Как известно, женщины, о которых вы говорите, с самого раннего детства приучены полностью повиноваться своим будущим мужьям, это их естественное существование, так что им никогда и в голову не придет размышлять о возможности нарушить узы, тяжести которых они не ощущают, и любое проявление доброты своих мужей они воспринимают со всей благодарностью, как подарок. Поймите, каким бы ограниченным ни был их ум, у них нет поводов жаловаться на недостаток счастья, поскольку, если не пришлось им соединить свою судьбу с натурой чрезвычайно грубой, то они, как правило, получают больше нежности, чем ожидали, и потому будут горячо любить мужчину, с которым связали свою жизнь. А если добавить к этому высокое чувство религиозного долга, которое, я убеждена, более или менее присуще им всем, то можно найти вескую причину для того, чтоб согласиться с моими рассуждениями, даже не беря во внимание более эгоистичные чувства, которые, тем не менее, могут повлиять на любое человеческое существо, а особенно на женщину, всегда нуждающуюся в мужчине, который ее защитит, не важно, дарует ли он эту защиту с любезностями или без оных.
На этом наша маменька замолчала, и то ли барон уступил ее доводам, то ли ее красоте, но он слишком хорошо знал придворные правила, чтобы не показать явного несогласия с ее рассуждениями. Одно бесспорно, Ульрика, маменька нынче красивее и меня, и тебя. Более того, этот негодник Фредерик час тому назад признал этот факт. Но что говорить о ее внешности, когда каждый ее поступок, каждое произнесенное ею слово настолько прекрасны, что это привлекает к ней сердца всех окружающих как к месту приюта для отдохновения от собственных волнений и как к источнику добродетелей, из которого они могут черпать по капле столь милые им совершенства. Не удивительно, что наш дорогой папенька относится к ней с такой любовью и уважением. И что ей в радость быть ему опорой, хранить честь нашего древнего рода, составляющую гордость и радость его сердца. Ах, если бы нас с тобой, Ульрика, так любили, и столь заслуженно, двадцать лет спустя! Ни одна из нас, слава Богу! не имеет причин сомневаться в тех, кому мы отдали свою любовь, но ведь с любовью и со временем все не так просто, и я, бывает, задумываюсь об этом и довожу себя чуть ли не до уныния, состояния скорее нового, нежели свойственного мне.
Вчера мы обедали с княгиней Невской, она развлекла нас пятью-шестью скандальными анекдотами о разных милых друзьях, по поводу ошибок или несчастий которых выражала бесконечное сожаление. Приходится верить, что она испытывает необычайный интерес к тому, о чем рассказывает, поскольку из всех, с кем я встречалась, у нее единственной страхи или треволнения относительно французского вторжения не вытеснили страсть покритиковать своих друзей. Впрочем, слабость эта присуща всем людям, и старый барон уверяет меня, что в России сплетничают гораздо меньше, чем во Франции или в Англии. Если это так, то подобная страсть, должно быть, главное, в чем самые утонченные люди и варвары походят друг на друга.
Мой Фредерик питает отвращение к клевете в ее любом виде и на любом уровне. Будучи сам открытым, бесхитростным и искренним, он, признавая с чрезвычайно обаятельной откровенностью свою собственную склонность ошибаться, к ошибкам других относится весьма снисходительно, хотя никогда не перестает со всей горячностью клеймить порок во имя добродетели.
Не смейся надо мною, Ульрика, вспомни, сколько я наслушалась твоих пылких речей в стародавние времена, пока смогла понять, что ты столь же восхищаешься Федеровичем, как и наш с тобой брат. Лучше уж скажи спасибо, что я в столь малой дозе выдаю тебе то, что занимает такое огромное место в моем собственном сердце.
Прощай! Поцелуй вашего милого крошку за меня; передай нашему почтенному Федеровичу, как мы любим его. Сердцем мы с ним и его делом. И не теряем надежды обнять его в Москве, так как, насколько нам известно, она окажется на его пути. Да хранит его Бог войны и да поддерживает тебя – вот самая горячая молитва твоей сочувствующей и любящей сестры
Ивановны.
Письмо II
От той же к той же
Москва, 30 июня
Могла ли я думать, моя любимая сестра, когда писала последнее письмо, что страхи, витающие вокруг меня, так скоро подтвердятся и этот страшный человек и его страшные прислужники на самом деле войдут в нашу страну и принесут ужасы войны в каждый дом. Всегда имея склонность видеть все с лучшей стороны и зная об ужасах подобных бедствий лишь по слухам, я воспринимала все это скорее ушами, нежели сердцем. Не зная горестей больших, чем недолгий гнев вспыльчивого папеньки или временное нерасположение любящей маменьки, я не понимала, что за грозные тучи сгущаются вокруг нас. И первая туча, разразившаяся грозой в эти дни, столь ошеломила меня, что я была просто не в состоянии побеседовать с твоим дорогим мужем во время его краткого и тревожного визита. Мне запомнилось лишь удивление, какое я испытала, увидев его таким счастливым. Теперь я знаю, что являли собою его храбрость и стойкость, и, вместо того чтобы завидовать его состоянию, я должна была стремиться подражать его примеру. Следовало бы вспомнить, что он только что расстался с любимой женой и нежно любимым ребенком и, тем не менее, приказал себе выглядеть не только спокойным, но и веселым – в то время как я, в слезах и в смятении, отвергала все утешения, которые только может даровать родительская забота, и впервые в своей жизни обнаружила, что рождена для общей со всем человечеством судьбы.
Но кто может порицать меня, Ульрика? Каково было вынести все это накануне того самого дня, когда мне предстояло соединиться с давно любимым мною человеком, которого не только я сама выбрала, но и которого так высоко оценили мои родители, что искренне одобрили мою любовь. Любовь к молодому человеку столь замечательного, столь высокого происхождения, так щедро наделенного природой и судьбой, что даже мой брат, сожалея о моем отказе его другу, вынужден был признать удачным выбор моего сердца и заявить, что испытывает к Фредерику братские чувства.
Но я должна сдерживать свои излияния. Мне следует лишь рассказать тебе о том, что сейчас у нас происходит. Теперь я уже в состоянии сделать это, поскольку наплакалась и успокоилась, и жуткая нескончаемая тревога, заполнившая мое сердце (и, конечно, сердца всех вокруг), быть может, найдет временное утешение за этим занятием.
Несколько дней, предшествовавших моему дню рождения, я временами наблюдала у Фредерика крайнюю печаль в той нежности, которая всегда была отличительной чертой его отношения ко мне, и упрекала себя за то, что вызываю эту печаль моей кажущейся холодностью. И потому отказалась от всего того, что могло вызывать подобное, и обращалась с ним гораздо нежнее, чем позволяла себе до сих пор. Но, увы! В той же мере, в какой проявлялась моя нежность, оказывала себя и его печаль. Мое глубоко любящее сердце было обращено лишь к нему – родители и все в семье были заняты, серьезны и вели бесконечные разговоры о новостях с границ. Я относила их высказывания и озабоченность на твой счет. И, конечно же, Ульрика, временами я сильно тревожилась о тебе, иногда думала и о нашей стране тоже и дрожала при мысли о тех страданиях, которые война, должно быть, принесет многим моим друзьям и знакомым. Но больше всего я размышляла о той печали, что сжимала грудь Фредерика, и это впервые дало мне понять, как искренне я его люблю.
Накануне того несчастного дня, что был назначен для нашего бракосочетания, папенька получил депеши, в которых сообщалось о том, что французская армия вступила на территорию России. Только он прочел эти слова, как в комнату вошел Фредерик. Граф молча подал ему бумаги. Фредерик быстро пробежал глазами сообщение, затем взглянул на меня с выражением, которое выказывало невыразимую муку. Он выпрямился, судорожно вздохнул, потер лоб и отвернулся от меня.
«Дорогой, дорогой Фредерик! – закричала я. – Ради Бога, скажи мне, в чем дело?»
«В чем дело! – сказал батюшка со смешанным чувством печали и досады. – Разве я не сказал тебе, дитя, что французы в России?»
«Да, и я очень огорчена, но не сомневаюсь, что их прогонят и…»
Фредерик обернулся ко мне и, сжав мои руки, воскликнул: «Моя дорогая Ивановна! Ты должна понять, что долг, чрезвычайный долг каждого русского состоит в том, чтобы изгнать захватчика из нашей страны, и что я…»
«Ты, Фредерик! Ты! Невозможно! Ты не солдат! Мой брат уже ушел на войну, моя сестра, возможно, будет оторвана от мужа – наша семья, несомненно, отдала более чем достаточно этой жестокой войне; ты не можешь идти – тебя не призывают».
«На самом деле, дорогая моя дорогая Ивановна, я призван. Я иду сражаться за свою страну, чтобы защищать тебя, мою невесту, которая в этот страшный миг в десять тысяч раз дороже мне, чем прежде. Я иду, чтобы покарать надменных захватчиков моей родной земли и показать деспоту с Юга, что на континенте еще осталась одна держава, которой он может нанести раны, но которую никогда не сможет поработить».
Когда Фредерик произносил это, в его оживившихся глазах сверкал огонь доблести, и его прежние кроткие мольбы о любви померкли в сравнении с этим огнем. Я была так глупа, что не смогла этого вынести. О, как во мне проявилась женщина! Как безжалостно я отринула целомудрие, которое прежде не могла преодолеть! Но, Бог свидетель, я хотела быть доброй и великодушной, дабы вознаградить героизм, которым я восхищалась, и доказать, что моя любовь столь же благородна, сколь и его храбрость, когда, бросившись в его объятья, предложила сочетаться браком немедленно.
«Нет, дорогая Ивановна, жизнь моя, душа моя! Я не должен сейчас жениться на вас – военная судьба весьма неопределенна, и, хотя я и надеюсь на лучшее, все-таки…»
«О, не говори о надеждах – я твоя, я пойду с тобой, буду сражаться вместе с тобой, умру вместе с тобой! Разве я не супруга тебе?»
«Да, ты супруга ему, Ивановна, – сказала папенька, крепко обняв нас обоих, – и Господь да благословит вас, коли вы будете верны друг другу! Но помни, дитя мое, что как муж должен оберегать и вести за собой свою жену, так и честь жены в том, чтобы придавать стойкости его добродетелям и умножать его силы, и я полагаю, что моя дочь и дочь лучшей из женщин докажет, что способна на это».
Я слушала папеньку, я изо всех сил старалась повиноваться ему – но в этот момент Фредерик прижал свои губы к моим.
«Что это, – спросило мое трепещущее сердце, – поцелуй жениха или прикосновение губ, предлагающих мне прощание навеки?»
Эта мысль будто ледяной стрелой пронзила мое тело, и больше я уже ничего не слышала.
Да простит меня Господь, Ульрика, но зачастую не могу справиться с мыслью, что лучше б мне было вовсе не очнуться от обморока, который случился со мной тогда, ибо те ужасные чувства, что я испытывала по возвращении сознания, вовек не сотрутся из моей памяти. И когда мне сообщили, что Фредерик уже уехал и что, вероятно, вскоре ожидается какое-то суровое предписание, мое горе превзошло все границы. Напрасно папенька убеждал меня исполнять мой долг в сложившейся жизненной ситуации. Я не могла ни рассуждать о героизме, ни проявить послушание. Напрасно наш добрый дедушка пытался более мягкими наставлениями и более весомыми истинами заставить меня смириться. Я слушала, плакала – и не могла сдерживать слезы.
Но печаль маменьки, ее безупречная доброта и великодушие, за которыми она скрывала эту печаль, хотя сама явно страдала, до некоторой степени подействовали на меня, что-то во мне переменилось, и ради маменьки я постаралась взять себя в руки. И чувство благодарности к ней и обращение к вере вернули мне силы. Я молилась Богу, и мне становилось легче.
И все-таки, Ульрика, как тяжело переносить эту неизвестность! День за днем и час за часом мы ждем вестей о судьбе всех наших любимых. Мы намного ближе к месту военных действий, и все-таки ты, видимо, скорее нас узнаёшь истинное положение дел, потому что все сведения, должно быть, поступают в правительство непосредственно из рук нашего главнокомандующего, а нам крестьяне все время приносят самые разные и зачастую противоречивые вести. Всеобщее единение, вызванное одной для всех опасностью, дает каждому право сообщать свои новости равно как во дворце, так и в простом доме. Всякого, кто приносит интересные сведения, везде с жадностью слушают, и сообщение его, будь оно ложным или правдивым, распространяется по всей Москве с доселе невиданной скоростью; и, разумеется, мы в постоянной тревоге из-за всех этих беспорядков, порождаемых надеждой, страхом, сомнениями. Но эти треволнения связаны исключительно с положением нашей армии и продвижением противника. Мы не разделяем опасения барона Вилланодитча. Будь по его, так нам скоро следует ожидать и того, что Кремлевские соборы склонят свои купола перед захватчиком и предложат ему свои сокровища, и того, что наши храбрые и преданные русские граждане поддержат врага или будут спокойно наблюдать за его успехами. Нет! Всем нам присущ единый дух, и наверняка этот могучий дух владеет и нашим войском. Быть может, в настоящее время у него нет той быстроты действий, того счастливого единения силы и гибкости, которое один лишь опыт может дать и которое характерно для нашего противника. Но сила нашей армии огромна, характер стоек, терпение безгранично, и, будь уверена, там, где не удастся немедленное возмездие, она будет оказывать решительное сопротивление – любым способом, с готовностью выносить все лишения, доблестно и упорно. Точно так же пламенный энтузиазм, благоразумное хладнокровие и мудрость старшего поколения и жар молодых будут противостоять безжалостному тирану. И Россия выйдет непобежденной.
Наши женщины везде, в меру своих сил, уже помогают своим мужьям и близким, чтобы досадить врагу. Во многих местах целые отряды крестьян присоединяются к армии, а крестьянки тем временем разрушают свои дома, уводят скот и опустошают деревни перед приходом захватчика. Выполняя этот печальный долг, готовят себя и своих деток ко всем трудностям нынешних дней, вовсе не будучи уверенными в том, что грядущей зимой провизии будет в достатке. Если все это не есть дух патриотизма, если это не обещание непобедимости и не доказательство преданности своей отчизне, стало быть, такого духа и вовсе не существует.
Было бы у испанцев такое единение, была бы им их страна – одна из самых прекрасных на земле стран, на которую солнце льет свои обжигающие лучи, – так же дорога, как дороги нам наши бесплодные равнины и заснеженные пустыни, неужто узурпатор раскинул бы свои гордые легионы по их опустошенными провинциями и растоптанным виноградникам? Потребовали ли они, чтобы Англия научила их быть мужчинами и сделала из них солдат? Нет, Ульрика! Хотя, быть может, они и просили помощи, но им надо было ее заслужить. Они не должны были возлагать всю тяжесть своего освобождения на этих храбрых и великодушных островитян, которые так вовремя объяснили нам, что у этого Ахиллеса есть уязвимая пята. Они показали нам, что тот, кому покорились столь многие народы, покорился, в свою очередь, им; и он снова и снова спасался бегством от гораздо меньшей по численности армии тех самых замечательных людей, которых, как он сам хвастливо заявлял, собирался утопить в море.
Когда я думаю о ходе войны в Испании, то, признаюсь, не могу удержаться от пожелания, чтобы великий Веллингтон и его доблестная армия оказались здесь. Он такой великий человек, что, думаю, даже русские, сражающиеся за свою страну, гордились бы, если бы им пришлось служить под его началом, что, несомненно, есть самая высокая похвала, которую можно услышать от русского человека.
Но я вижу, ты, Ульрика, улыбаешься, несмотря на свое тревожное состояние. Если уж Ивановна заговорила о генералах и армиях, то кто б не улыбнулся? – Она просто барышня, которая никогда не стремилась к чему-нибудь, кроме похвалы за остроумную беседу в компании и человеческую отзывчивость в близком кругу. Ах, сестра моя! Бывают случаи, когда за весьма короткое время характер сильно меняется. Мои мысли, желания и планы, кажется мне, изменились коренным образом; меня поглощает лишь один главный интерес, и я нахожу облегчение от непреодолимой тревоги в размышлениях обо всем, что с ним связано. Невозможно полностью оставить сей предмет. Мой разум больше не в состоянии хранить спокойствие, кое необходимо для рисования цветов, придумывания новой мантильи или решения теоремы Эвклида. Хотя я и обрела некоторую стойкость, но все же нисколько не смирилась. Мой разум постоянно призывает меня к действию. Я играю военные марши, я с жадностью читаю отрывки из биографий героев или самые замечательные куски из эпических поэм, я слушаю подробные рассказы дедушки о наших прославленных предках и мысленно разжигаю всякую дремлющую во мне искорку чувства собственного достоинства. Война, даже ее поля кровавых сражений составляют часть моих размышлений, и я чувствую, что, несмотря на свой хрупкий внешний вид, могла бы владеть мечом и сражаться, как Кларинда, – но, должна признаться, всегда рядом с Фредериком. Даже в воображении я не могу убить врага, иначе как защищая своего любимого повелителя. Да, Ульрика, я буду звать его повелителем! У меня, как и у тебя, будет муж, за которого я могу дрожать и радоваться.
Совсем недавно я была глупой романтичной девицей. Несколько недель назад я полагала, что коли течение моего романа спокойно, стало быть, ручей неглубок и что спустя какое то время Фредерик внезапно обнаружит, что остановил свой выбор на мне скорее глазами, нежели умом, и признает этот выбор лишь страстью своих юных дней. То была одна из бесхитростных выдумок моей любви, и это подтверждают слова нашей старой няни Элизабет: «У кого нет неприятностей, тот сам их создает». Однако такое состояние недолго длилось, поскольку от него меня избавила моя природная веселость. Ах, я все бы отдала за то, чтобы поменять мою нынешнюю тревогу на самую острую боль, что я испытывала в тот момент!
Сколько раз, начав писать тебе письмо, я пыталась выяснить, нет ли каких новостей от Фредерика и Александра; и как часто сожалела о невозможности видеть, что они делают теперь! Более того, мне хотелось бы читать каждую мысль моего Фредерика. Я тревожусь, как бы его беспокойство за меня не стало сдерживать его благородный пыл, не ослабило бы его мужество, которое есть одновременно и мой ужас, и мой восторг. Его печали я вынести не могу; но и представить его счастливым тоже. Увы! Меня это немного страшит.
Утешает лишь то, что он находится рядом с твоим дорогим Федеровичем. Уверена, они оказывают поддержку и помощь друг другу. Наш брат со своим другом находится в армии князя Багратиона, которая ныне стоит в Волыни, но вот-вот должна соединиться с основными силами, и тогда, видимо, произойдет решающее сражение! Решающее! Ах, Ульрика, что это за слово! Но у меня нет времени на комментарии, папенька прислал за мной – ждут каких-то известий.
Французы быстро наступают, и нас пугает, что они могут остановить продвижение князя Багратиона, но народ повсюду вооружается; атаман Платов с семью тысячами своих казаков должен присоединиться к князю. Эти отважные ребята, как уверяет папенька, являют собою поддержку чрезвычайной важности для нашей армии. Ах, пусть бог войны сделает их защитной стеной для наших любимых! Увы! В самой патриотичной молитве дрожащей от страха любящей женщины надобно соединять свои сердечные заботы с любовью к своей стране, но, тепло говоря о многих, тем не менее мы видим перед глазами немногих, самых, самых дорогих. Мы дочери России, мы любим свою страну, мы осуждаем ее врагов, мы славим ее защитников, и все же у каждого сердца – свой единственный господин, чья слава и чьи беды вызывают в мыслях все, что нам известно о блаженстве или несчастье.
Простите меня, мои любимые родители, мой почтенный дедушка! Сердце мое не столь поглощено любовью, чтобы забыть о моем долге перед вами или не думать о вашем счастье, но вы у меня перед глазами и вдалеке от тех ужасов, которым подвергается мой Фредерик. Мне радостно думать, что рука моего любимого готова защитить всех столь дорогих мне людей. Прими это как утешение и ты, Ульрика, поскольку я уверена, что это может тебя утешить. Дочь таких родителей, как наши с тобой, не забывает ту любовь, которой ее одарили под родительским кровом, хотя и покинула его ради любимого мужа. Все, что делали для нас родители, наполняет добродетелью наши сердца и призывает пылко любить их и лелеять память об их деяниях, полных родительской нежности.
Надеюсь, что уже совсем скоро мы получим весточку от Фредерика; папенька просит заверить тебя, что будет отправлять тебе все депеши незамедлительно. Маменька пишет тебе сама; ах, только она и может вселить в тебя надежду и стойкость духа, столь необходимые во время тяжких испытаний! И все же я не могу отдать тебе привилегию быть главной страдалицей, ибо разве нет у тебя твоего мальчика, улыбающейся копии своего отца, чтобы утешить тебя. Хотя он, кажется, нездоров. Бедная Ульрика, как я сочувствую тебе! Одновременно волноваться за двух столь драгоценных для тебя людей! Как же необходимо нашим сердцам подвергнуться наказанию, чтобы обрести силы. Сколько я ни любила тебя, никогда еще не испытывала к тебе такого сострадания, коим пронизано теперь мое сердце.
Прощай, моя дорогая сестра!
Ивановна
Письмо III
От той же к той же
Москва, 7 июля
Каждый час полон сообщений о множестве событий, и, слава Богу, те, кого мы любим, пока в безопасности. Здесь был Император; он имел долгую конфиденциальную беседу с нашим папенькой, который стремился присоединиться к войску, но Императору желательнее его присутствие в городе, где высокое к нему уважение, его энергия и известные всем таланты могут оказаться чрезвычайно полезными. На самом деле так уже и есть, поскольку папенька собрал дворян, изложил им пожелания государя, нужды государства и пробудил в них готовность к новым щедрым пожертвованиям в ответ на призывы властей. Когда им было сказано, что государь полон решимости быть только вместе с народом и жить для народа, что он не пойдет ни на какие уступки, ни на какие условия и скорее станет правителем пустыни, чем рабом деспота, собравшиеся единодушно рукоплескали этому решению и заявили, что будут стоять до конца или погибнут все до последнего человека вместе с Его величеством. Они вникли во все рассуждения и планы отца по обороне страны и немедленно подписались на громадную сумму для военных нужд. И решили открыть двери собственных домов для тех, кто покинул свои жилища и разрушил их назло врагу, следуя тому плану, который мы уже приняли.
Когда это уважаемое собрание разошлось, папенька собрал во дворе перед домом всю нашу домашнюю прислугу, всех работников и всех крепостных, кто оказался поблизости. И им он тоже изложил волю государя понятными для них словами и сказал о полном своем согласии с пожеланием Императора. Потом он зачитал людям наглый манифест Наполеона и предостерег их, чтобы не верили они обещаниям тирана, каковыми тот вскружил головы другим народам и собрал затем со всей Европы армию, плохо приспособленную к тому, чтобы вынести все тяготы войны в нашем суровом климате, и неудачно размещенную, чтобы могла она воевать против тех, кто не возбуждал ее амбиций и не провоцировал на гнев. Папенька призвал всех собравшихся, как людей русских и как христиан, отстаивать принадлежащие им по рождению права, защищать алтари своих храмов и своего государя. И в ответ на его обращение все они как один воскликнули: «Будем верны Отечеству!»
Когда утих гул множества голосов, папенька обратился только к крепостным, считая, что захватчику, если он доберется до сердца империи, скорее удастся ввести в заблуждение их. Папенька приготовился обратиться к ним с предупреждением, но только он начал: «Друзья мои, вам будут говорить, что ваше положение не может быть хуже, вы – рабы и вам нечего терять…» – как седовласый старик с глазами, сверкающими огнем былых побед, выступил вперед и, поклонившись, как бы прося прощение за то, что перебил, воскликнул:
«Стало быть, врать он будет, поскольку мы многое можем потерять: у нас есть вы, вы нас кормите и наставляете наших детей, у нас есть графиня, которая жалеет нас и помогает нам, у нас есть добрый священник, которого вы дали нам – нет, мы не желаем вас терять! – Матерь Божья поможет нам, и мы до последней капли крови будем защищать вас и ваших детей».
Все тут же воздели руки, будто призывая Высшие Силы скрепить клятву, тысячу раз повторенную эхом. Папенька должен был ответить на это искреннее и простодушное выражение любви, и дважды я услышала слова «Дети мои! Друзья мои!» из его дрожащих губ, но он был слишком растроган, чтобы продолжать. Слезы, сладкие слезы покатились по его щекам, в то время как маменька, чуть ли не в обморочном состоянии, кинулась к нему и стала тихо призывать Небеса благословить и сохранить жизнь, столь ценную, и людей, столь преданных.
Михаил всегда в подобных случаях поступает наилучшим и наиразумнейшим образом, он вывел нас из толпы людей, которых щедро нахваливал, и затем подробно разъяснил им суть нашего нынешнего положения. После чего он с удовлетворением составил список добровольцев, кто страстно желал показать свою силу и не дать французам подступить к Москве – одна лишь мысль об этом приводила в ужас каждого москвича. Не знаю, благоразумно ли поступил Михаил, сократив таким образом ряды наших собственных защитников, но, поскольку его барин одобрил это, я поняла, что все было сделано правильно.
Теперь каждый час к нам поступают свежие новости. Ты, наверное, слышала, что Багратион счел невозможным соединиться с основными силами, но энергично атаковал Даву и представил ему доказательства храбрости русских. И хотя его атака не принесла должных результатов, тем не менее она оказалась счастливой в главном: наш брат вступил в бой с самого начала, но вышел из него невредимым.
Ах! Он молод и порывист, но молодые люди геройствуют до безумства, а в такое время, как нынче, огонь энтузиазма разгорается сам по себе, и все самые благородные и самые прекрасные люди летят в его пламя. Когда они встречают врага на поле боя, они должны победить. Да, я чувствую, Ульрика, должны! В этом я не сомневаюсь. Но я боюсь, как бы траур не смешался с лаврами нашей победы, ведь для многих это неизбежно. А по какому праву нам претендовать на избавление от страданий?
С берегов Двины мы получаем самые ободряющие сообщения – граф Витгенштейн, который был жестоко ранен, повторил победу над Удино, а Тормансов собрал отряд в Волыни и направил его к Варшаве, дабы отвлечь внимание противника. Уже множество пленных французов в наших руках. Буонапарте теперь покидает Витесп и движется к Смоленско, где, как ожидается, его встретят наши объединившиеся силы. Сколь ужасен будет тот день! Какое множество сердец трепещет в ожидании его!
Ах, если бы я могла быть рядом с моим Фредериком! Чтобы носить его щит, как в рыцарские времена, чтоб врачевать его раны, орошать водой его пересохшие губы, шептать слова любви в минуты уныния или горячо молиться за него во время битвы. Как я страшусь порывистости его мужественной натуры при столь сильном возбуждении! И при этом я не желала бы ничего другого. Я бы краснела за русского дворянина, который не стремился бы всей душой в бой, глаза которого не горели бы огнем истинной доблести и искреннего негодования, и который не готов бы был пожертвовать жизнью на поле такого сражения. Каково бы мне было, если бы избранник моего сердца оказался трусом в подобном деле?
Какой ужас эта война! Какое потрясение для любого человеческого существа желать гибели тысяч себе подобных! Увы! Вот я сижу и молюсь об успехе нашего оружия, и чувствую, что это оправданно, но сколько нежных сердец я при этом обрекаю на то, чтобы они обливались кровью! Какое множество союзов разбиваю я своей молитвой! Что за плотину открываю я для потоков несчастья! Сколько невинных глаз зальется слезами, сколько нежных сердец будет страдать от невыразимой боли, даже празднуя победу!
Папенька только что сообщил мне, что Фредерик и твой полковник теперь в Смоленско вместе со своим бравым генералом. Предполагают, что они вот-вот соединятся с армией Багратиона. С каждым мгновением приближается этот час, столь желанный и, тем не менее, столь ужасный. Платов добыл важную победу над корпусом Себастиани. Ах, это может быть предвестием более крупной победы! Да, дочери Франции, Италии и Германии, чьим горестям я так в последнее время сочувствовала, теперь я вынуждена желать вам судьбы, при мысли о которой содрогается моя душа. Во всем виноват этот тиран, и на его повинную голову обрушатся горе и проклятия страдающего мира. Ах, Ульрика! Душа моя трепещет попеременно то от страхов, то от надежд. Прощай! Иду молиться – к одному только Богу мы можем обратиться, прося облегчения или утешения, поскольку в этом огромном городе не встретить ни одного взгляда, который бы ответил твоему вопрошающему взгляду улыбкой сочувствия. Потому что луч надежды или искру мужества затмевают сомнения или страх, ведь у каждого есть сын, брат или муж. У нас с тобой, Ульрика, – ах! кого только нет среди тех, кого мы так нежно любим!
Ивановна
Письмо IV
От той же к той же
Москва, 20 авг.
В эти минуты, моя дорогая Ульрика, палят кремлевские пушки и многие горожане поздравляют друг друга с победой в Смоленско; но если это победа, то каковы же горести поражения?
Фредерик ранен. В прибывшей депеше меня заверяют, будто рана такая легкая, что не удержит его от участия в боевых действиях и он возвратится на поле боя на следующий день. Увы! Я почти желала бы, чтобы его рана воспрепятствовала этому. Александр в бою не участвовал; сейчас он вместе с генералом Милирадовичем спешит присоединиться к армии. Я знаю, что Федерович пишет тебе обо всем, а то бы начала с него, обрадовала бы тебя его повышением по службе, но так ужасны были его усилия, так чудесно его спасение, что трепещу от этих мыслей и не смею рассказывать все это его жене. Он жив, он доблестно сражался; пусть твое сердце помнит только это, моя дорогая сестра! И пусть все пережитые им опасности и твои страхи будут забыты.
Сию минуту прибыл другой курьер. Фредерик действительно вчера утром участвовал в бою у Валентины, где, несмотря на болезненную рану, проявил необычайную храбрость. Хвала молодости! Как сердце мое ликует от его триумфа! Ведь это действительно была наша решительная победа, от трех до четырех тысяч врагов полегло на поле боя, и среди них генерал Гюден. Но мы понимаем, что обе стороны готовятся к другой ужасной схватке.
Бедный Смоленско! Теперь на месте этого города пепелище; его обездоленные жители, его женщины, дети и старики стали бесприютными скитальцами, кровь их достойных сыновей, смешавшись с кровью их храбрых защитников, пропитала теперь землю вокруг города. Ох, какая ужасная картина предстает в моем воображении! Я никогда не видела трупа, Ульрика, но меня приводит в ужас мысль о том, что делает смерть с человеческой внешностью! Как этот ужас нарастает, когда представляешь себе тело человека, залитое кровью и покрытое зияющими ранами! Упаси меня, Боже, от подобного зрелища! Но увы! Сколько моих соотечественниц, воспитанных в такой же утонченности и столь же чувствительных, как я, обречены видеть все это даже на теле своих самых нежно любимых людей! Я думаю, такое зрелище убило бы меня. Избави, Боже, и помоги выдержать это! – и все-таки, если случится, я знаю, Ты поддержишь меня. За несколько последних недель я столь сильно переменилась! Теперь мой рассудок оказался способен выдерживать и постигать много больше обычного, и я не могу ограничивать его силы, которые до недавнего времени были слабее, чем у самого хрупкого цветка.
То, что я так скоро повзрослела, внушает мне новые надежды в отношении нашей несчастной страны. Если слабая девушка обладает силами, что позволяют ей бороться с трудностями в любых обстоятельствах, то разве нельзя ждать этого от мужчин, храбрых, умных мужчин, от солдат, которые сражаются за свой дом и своих детей под командованием опытных генералов! – Apropos, я знаю, что князь Кутузов будет главнокомандующим в следующем сражении. Его план – затянуть врага поглубже в страну, чтобы лишить его ресурсов. Такой ход говорит о том, что этот бравый старик уверен в победе. Но если все будет, как в Смоленско, он сможет сказать вместе с Пирром: «Еще одна такая победа уничтожит меня». Уничтожит, нет! Это невозможно, не может одно сражение уничтожить Россию! Но, ах, Ульрика! Одно ружье, случайный выстрел могут навсегда разрушить все, что делает ценной Россию для твоей
Ивановны.
Письмо V
От той же к той же
Москва, 6 сент.
Ульрика, приближается ужасный час, который, видимо, должен решить судьбу могучей империи. Ах! Я чувствую лишь то, что он решит мою судьбу.
Мы только что узнали, что французская армия прибыла и стоит в виду тех мощных сил, которые Кутузов собрал на поле Бородино. Какие громадные приготовления ведутся с обеих сторон! Из всех ужасных битв, заливших Европу кровью и затопивших ее слезами, ни одна не представляла столь обширного поля для убийства, как эта. Все офицеры, которых мы знаем лично или по имени, – там. Ах, сколько же среди них наших бесценных друзей и дорогих нам родственников! И рана каждого станет нашей раной!
Все в доме хранят ужасное молчание, и когда оно нарушается, мы вскакиваем и допытываемся: «Есть ли какие-нибудь новости из армии?» – будто только их одних достаточно, чтобы снять заклятие. Все привычные дела отложены; будто сама жизнь ищет в каждом взгляде ответ на вопрос, как долго это может продолжаться.
И все же среди всеобщего крайнего беспокойства папенька сохраняет стойкость и ясность разума, что свойственно лишь душам высшего порядка. На сердце у него явно неспокойно, его силы напряжены до предела, поскольку он определенно должен проявлять обычное для него самообладание, ведь ему приходится обдумывать множество ужасных обстоятельств, чтобы понять диспозицию в делах общества или сделать выбор чрезвычайной важности. Но выглядит он спокойным и даже жизнерадостным; он постоянно занят либо поставками продовольствия в армию, либо обучением горожан искусству войны, либо отправкой отрядов, которые должны перехватывать обозы врага с провиантом или опустошать местность, через которую враг должен пройти.
Мы с матушкой тем временем стараемся облегчить участь семей, попавших в беду. Все домочадцы заняты – кто обеспечивает одеждой, кто заготавливает провизию для этих страдальцев, а их уже очень много. И следует ожидать, что с каждым днем будет все больше, ибо приближающиеся жестокие холода заставят их искать укрытия в столице. Готовность, с которой они бросали или разрушали свои жилища, дабы не покоряться воле чужеземного хозяина, лишь добавляет сострадания их бедности и уважения к их достойному поведению. Завидев мать с бездомным семейством поблизости от нашего дворца, я мчусь к ним не столько, чтобы высказать слова утешения, сколько, чтобы проявить дружелюбие. Как часто их простая и грубоватая речь передает чувства и ощущения моего собственного сердца, кто бы ни говорил со мной – преданная мать семейства или застенчивая девушка!
Скольким нежным сердцам суждено обливаться кровью после сражения у Бородино! Это поле битвы, эта ужасная голгофа, от которой воображение отшатывается, а напуганная чувствительная душа сжимается в тревоге, становится средоточием всех страданий, откуда польются десятки тысяч потоков горя и отчаяния. Ни стона не сойдет с уст мертвого, ни вздоха не вырвется из раненой груди, но эхо битвы многократно откликнется в бьющемся далеко от них любящем сердце.
7 сент.
Сегодня, именно в этот час они вступят в бой. Ах, Ульрика! Твое счастье, что ты не можешь знать этого обстоятельства и, чем бы ни стал исход этой битвы для тебя, ты все-таки избавлена от постоянного волнения, которое отвлекает меня от осознания происходящего. Пройдет день и ночь, а возможно, и еще день, прежде чем что-то станет известно. Ясно одно – самая ужасная битва, какую только можно себе представить, происходит именно в этот момент. Ах, Фредерик! Где ты сейчас? Я думаю о тебе то с любовью, то с ужасом, представляя, как ты, подобно мифическому богу войны, вырываешь гордые знамена из рук пораженного врага и опустошаешь его ряды. Мое воображение следует за тобой по всякой опасной тропе и по всякой дороге славы; ты достоин самых почетных лавров из всех когда-либо возложенных на чело молодого победителя. Ты бросаешься в самую гущу сражения и удостаиваешься чести видеть падение самого нашего архиврага. О, мой Фредерик! Благодаря твоей руке наша страна…
Моя любовная песнь была прервана появлением нескольких крепостных, которые пришли из Можайска. Они говорят, что почти на всем пути слышали жуткую стрельбу, и что каждый час можно ждать новых известий, и что армии должны были сойтись с шести часов утра. Сколько времени уже прошло с тех пор! Как много голов уже полегло! Ах, Фредерик! Если бы твоя голова покоилась сейчас на этих руках! Я бы не краснела, говоря тебе так в эту самую минуту, если бы могла получить в награду одну благодарную улыбку. Улыбку! О, Ульрика, возможно, именно сейчас он распростерся в муках на холодной земле…
Больше нет сил писать… – и все-таки не могу остановиться. Я мечусь из комнаты в комнату, от окна к окну, я прислушиваюсь, будто выстрелы пушек могут долететь до моих ушей и принести мне ужасную весть. Есть в этом моем непрерывном физическом движении, в этом повиновении тела метаниям измученной души нечто такое, что как-то успокаивает возбужденный мозг. И в такие минуты я снова берусь за перо и, открывая тебе свое сердце со всеми его страхами и переживаниями, получаю небольшую передышку.
Потом я разыскиваю маменьку и пытаюсь говорить с ней в довольно бодром тоне, свойственном обычно и ей самой. Она хвалит меня за мои старания, но вслед за этим заливается слезами, сжимает меня в объятьях и просит благословения для меня и для своего благородного мальчика. При упоминании его имени пробуждаются ее страхи; голос начинает дрожать, и мы плачем вместе. Когда к нам подходит папенька, мы собираем все свои силы, чтобы наши слезы не ранили сердце нашего единственного, нашего бесценного сокровища. Он видит, как мы стараемся, и вместо порицания за наше мрачное настроение взглядом благодарит нас за чуткость и тем вознаграждает наши старания. Ах, как сладко в горькую минуту ощущать любовь тех, кто рядом с тобой! Это бальзам, который, смешиваясь в чаше с горькой печалью, смягчает ее суровость и ослабляет ее яд. Ни одно человеческое существо не может быть долго несчастным, когда его может радовать понимание со стороны хотя бы одной родной души. Даже если в этом ему отказано, христианин знает, что есть ухо, которое отверсто для горестных вздохов каждого отчаявшегося сердца.
Но увы, Ульрика! В момент сомнений, в состоянии неуверенности, когда нам даже не дано знать, каково наше несчастье, и не знаем мы, оплакивать ли кого, молить ли о чем – даже в этом, единственном нашем утешении нам отказано, истерзанная душа, летящая в пучину по воле тысячи волн и разбитая о тысячу скал, может только взывать вместе с тонущим апостолом: «Спаси, Господи, или я погибну!» – и так кричит израненное сердце твоей
Ивановны.
Письмо VI
Графиня Долгорукая
дочери ее Ульрике
Москва, 10 сент.
Мое дорогое дитя, милосердны Небеса, услышавшие твои молитвы, – Бородинское сражение состоялось, оно выиграно, и твой муж в безопасности, хотя не без ранения, пуля повредила ему правую руку. Твой брат невредим, но наш друг, храбрый князь Багратион смертельно ранен. Мне горько говорить, что среди пострадавших есть еще один более дорогой нам человек.
Фредерик, барон Молдовани, возлюбленный нашей дорогой Ивановны, искренне всеми нами любимый, утром того дня был жестоко ранен. Есть свидетели, которые видели, как он с жаром атаковал неприятеля, несмотря на то что весь был залит кровью, истекающей из раны на шее. Затем, в пылу сражения, товарищи потеряли его из виду, и им не известно, какова его судьба. Возможно, он попал в плен. Но, зная его характер и его положение, – поверить в это трудно. Из всего того, что я смогла узнать, ясно одно – его раны были ужасны в тот момент, когда он так стремительно бросился на врага, будто отдавая последнюю искру жизни во имя своей страны.
Наша дорогая Ивановна потрясена этим страшным известием и все-таки силится не терять надежду, чего я не смею поощрять, ибо уверена, что надежда будет истязать ее больше, чем весть о самом худшем. В эту минуту твой отец обнимает ее и растирает ей виски. Слава Богу, она заплакала. Хотя и страшусь мук, которые повлечет за собой это смешение надежды и страха, я все же не отваживаюсь накинуть покров безысходности на грудь моего дитяти в такой час.
Моя дорогая Ульрика, береги себя, ты мать, и у тебя много обязанностей. В такие времена, как эти, призваны оказать себя сила нашего духа и та высшая сила, что ниспослана нам судьбой.
Мне нечего больше добавить – я с трудом держу в руках перо. Как только увижу, что мое дитя способно собраться с силами, я заставлю ее написать тебе; это принесет облегчение ей, да и твое сердце утешится, когда ты почувствуешь, что она уже может говорить о своей беде. Она такая милая, такая добрая и к тому же такая разумная и благочестивая девочка, что, я знаю, ради меня она постарается взять себя в руки. И верю, Господь всемогущий наставит ее на праведный путь.
Ах, дочь моя! Каким бы ни было твое будущее, пусть никогда не придется тебе стать свидетелем страданий такого дитя, как это, созданного для того, чтобы восхищать взор и радовать сердце каждого. Веселая, как летний ветерок, с надеждою в глазах, и жизнь, полная удовольствий, раскидывала розы на ее пути. Разговор с ней всегда пробуждал улыбку; ее пение всегда вызывало восторг. И все же большим достоинством, чем жизнерадостность, была чувствительность ее натуры, которая проявлялась в каждом ее поступке и сообщала очарование ее изысканной красоте, вызывавшей всеобщее восхищение. Но только за несколько последних недель я в полной мере оценила достоинства этой очаровательной девочки: я узнала силу ее ума и силу ее характера. Ах, как ужасно с трепетом смотреть на ту, которой мы всегда восхищались! Созерцать добродетель, выявленную в горе, к тому же в горе, которое приходит как наказание не столько Божье, сколько принесенное человеком, горе такое внезапное, такое беспредельное, так нарушающее ход всей жизни, так сбирающее и сгущающее все возможные виды страдания, что даже самые старые и умудренные опытом люди взирают на происходящее с изумлением!
Твои отец и дед, моя дорогая Ульрика, шлют тебе свое благословение и наказывают тебе помнить, что ты дочь и жена русских солдат. К Отцу твоему небесному советую тебе обращаться, любимое мое дитя, беспрестанно умоляя Его вернуть тебе, со славой и в добром здравии, твоего любимого супруга, и чтобы был он тебе тем, кем всегда был для меня твой бесценный папенька. Дальше этого не могут идти самые горячие пожелания земного счастья от самого нежного родителя. Ах, моя Ивановна! Тщетно теперь желать тебе этого!
Не забудь нашего Александра в своих молитвах. Дочь моя, при всей моей тревоге за одного ребенка, слезы благодарности Небесам наворачиваются на глаза при мысли о моем несравненном мальчике и о победе, тяжело доставшейся победе нашей страны. Сейчас мы собираемся в церковь. Я вместе с детьми его иду поблагодарить Господа.
Ульрика Долгорукая
Письмо VII
Ивановна Ульрике
Москва, 11 сент.
Еще совсем недавно я думала, Ульрика, что никогда больше не буду писать тебе – моя мятущаяся и разбитая душа все время блуждала по полям Бородина в поисках его, и одна лишь сила родительской любви смогла отвлечь меня от мыслей о дорогих мне останках. Мне казалось, что никому уж не смогу я писать, даже сестре. Возможно, не сделала бы этого и теперь, если бы новый луч надежды не осветил тот ужасный мрак, что полностью окутывал меня.
Прибыл курьер от нашего дорогого Федеровича, теперь даже брат сообщает нам, что после самых тщательных поисков ни одного тела, похожего на тело Фредерика, среди огромного числа погибших офицеров не обнаружено. Правда, добавляет брат, многие тела были слишком искромсаны, чтобы можно было их узнать, но, кажется, он все еще думает, что Фредерик в плену, и он не стал бы меня обманывать.
И все же, увы! как ничтожна даже эта надежда! Фредерик был весь изранен – да, если он только полностью обессилел, могло случиться так, что он позволил этим негодяям схватить себя, быть может, умирающего от потери крови, – раны его не были перевязаны, страдания его не вызвали жалости, никто не прошептал ему слов утешения, не случилось рядом никого, кто приказал бы ему жить ради Ивановны.
Душа моя больна, почти смертельно. Думаю, мне легче было бы перенести потерю Фредерика, чем представлять себе, как он может быть несчастен. И все-таки, знаешь, Ульрика, он молод, силен; французы люди опытные, и наверняка, если в них есть хоть капля человечности, они должны проявить ее и по отношению к Фредерику. Разве могут они не пожалеть его, глядя на его благородное открытое лицо, его прекрасное тело, загубленное в самом расцвете юной красоты и мужской отваги? Увы! Я брежу. Не может быть у них жалости к нему, Ульрика. Его рука сокрушала их горделивые шеренги, его наметили жертвой, сам тиран руководил нападением на него. Его выделили – славная и фатальная честь!
Меня прервала самая трогательная сцена из всех, что мне доводилось видеть. Я-то думала, что не буду больше плакать, Ульрика, но слезы вольно хлынули по щекам – слезы скорби, но много мягче, чем те, что я проливала в последнее время.
Когда этим утром я начала писать, Ротопчин, губернатор Москвы, совещался с папенькой, а поскольку он всегда советуется с ним и по большей части находится по его влиянием, я не сочла это обстоятельство важным для себя. Но когда нас с матушкой пригласили войти в кабинет, я по выражению лиц обоих мужчин увидела, что нас постигло какое-то новое бедствие.
«Ульрика, – сказал папенька, нежно взявши руку своей жены, – обстоятельства заставили нашего бравого генерала отступать, пока великие потери, понесенные при Бородино, не будут возмещены. И потому Москва открыта врагу, который, и есть основание этому верить, намерен устроиться здесь на зимние квартиры. Жители Москвы будут противиться этому и не дадут ему покоя, но они не смогут эффективно сопротивляться. Город станет ареной ужасного кровопролития и, вероятно, великого разорения. Посему я желаю, чтобы вы, любовь моя, с вашим отцом и Ивановной немедленно отправились кружным путем в Санкт-Петербург».
«Вы будете нас сопровождать, Александр?»
«Это невозможно. Вы знаете мой характер, мое положение. Вы не заставите меня бежать, Ульрика, я уверен, не сможете. Долг призывает меня оставаться в городе, и я не могу этим пренебрегать. Я в расцвете сил, а ваш отец уже в преклонном возрасте, и это ваша забота – защищать и успокаивать его».
Маменька какое-то время молчала, и чрезвычайное волнение, которое она испытывала, но старалась подавить, придало на миг некое смятение ее взгляду, и тело ее охватила дрожь. Вскоре волнение утихло, и, сжав обеими руками руку папеньки, она ответила:
«Мой отец дал мне жизнь, своими добродетелями и своими наставлениями он с ранних дней моего детства надлежащим образом воспитывал меня. Но вы женились на мне, когда я была еще так молода, вы сделали меня столь счастливой, что именно вам я обязана всем, что есть наиболее достойного в моем характере. Потому я не могу покинуть вас, мой супруг, даже ради отца. Мы вместе жили и вместе радовались жизни, вместе будем страдать и, если такова воля Небес, вместе и умрем».
«Но, любовь моя! Сохранив себя, вы сделаете счастливым меня. И ваш отец живет только ради вас, вы, Ульрика, его последняя, его единственная надежда».
«Нет, – вскричала я, – вы не должны разлучаться. Я стану дочерью моему дедушке. Я отвезу его к Ульрике. Мы посадим ее мальчика ему на колени, мы будем молиться за дедушку и обе станем ему дочерьми. Забыв о собственных страданиях, будем стараться оберегать его седую голову от печальных мыслей до самой его смерти».
Столько печальных часов прошло до той минуты, когда мои дорогие родители услышали наконец живой звук из моих пересохших губ, что они поочередно взирали на меня как на воскресшую из мертвых. Как нежно они прижимали меня к своей груди! Как неустанно они взывали к Небесам, прося благословения мне! Ах, что за родители! Как можно с ними расстаться? Уж лучше погибнуть рядом с ними! Но нет! Не смертью же своей я могу их отблагодарить. Видеть мои страдания им было бы вдвойне тяжелее.
Едва успеваю запечатать это письмо, которое доберется до тебя, вероятно, много раньше, чем мы. О, Ульрика! Как тяжело будет встретиться с тобой после столь долгой разлуки и с таким горьким чувством! И ох какой грустной будет эта встреча! Мой Фредерик… как часто я беседовала с ним о своей сестре – как часто я говорила, что не могу выйти замуж, пока Ульрика своим присутствием не благословит наше бракосочетание! Где он теперь? Может, в эту минуту лежит распростертый на холодной земле – один – истекающий кровью, страдающий от боли с головы до пят.
Я могу вынести все, кроме этого. Прощай! Я схожу с ума. Прими и утешь свою несчастную, свою осиротевшую
Ивановну.
Письмо VIII
От той же к той же
Москва, 21 сент.
Вчера, отправив курьера, я сразу поспешила к деду – чья немощь, как ты знаешь, редко позволяет ему покидать его покои, – и рассказала ему, что с нашим отъездом уже все устроено. К моему крайнему изумлению, он отказался оставить Москву и был обижен тем, что мы все спланировали, не посоветовавшись с ним. Когда я объяснила ему, что такое решение приняла его любящая дочь во имя его же спасения, в его глазах заблестели слезы, и он тут же понял и добрые намерения маменьки, и какие трудности ожидают его в Москве, если враг действительно овладеет городом. Но позицию свою он не переменил; огонь давно минувших дней вновь загорелся в его глазах, он на мгновение оживился и заявил о своей решимости никогда не покидать родную землю, овеянную духом величия, и о том, что не допустит дальнейших уговоров.
Понимая, как ты будешь ждать нашего приезда, я, не теряя времени, сообщаю тебе об этой перемене. Одному Богу известно, какие бедствия ждут меня, но должна тебе признаться, что это принесло моему изнывающему сердцу чувство удовлетворения, которого я не знала во времена его жестоких страданий, – я все еще способна что-то чувствовать. Увы! Со дня того смертельного сражения я забыла, что в этом мире есть не только Фредерик. Но что я говорю? Быть может, именно в эти минуты он уже обитает в мире ином…
Господи, что станется с нами? Передовые отряды французской армии приближаются к Москве. Тысячи людей собрались на улицах. Наш дворец полон людей, это наши крепостные, которые стекаются к нам, чтобы обеспечить защиту нам и одновременно чтобы просить ее у нас.
Ульрика, я думала, что мои душевные силы истощены, ведь час назад я была бесчувственной, как тот пол, по которому ступаю, но любовь этих простых людей оживила родники чувств в моей душе. Я овдовела, это так, но я остаюсь дочерью, и у меня по-прежнему есть сердце, требующее человеческого участия.
Как плохо представляют себе эти простые мужики, какова мощь французской армии! Они клянутся истребить французов, вымести эту саранчу с нашей земли и повесить Буонапарте на стенах Кремля. Это пустая похвальба, но не глупость – пока живет в народе такой дух, Россию никогда не завоюют. Но увы! что мне до завоевателей и до страны? Фредерика нет – мир опустел. Прочь, прочь эти мысли, они разрывают меня на кусочки, разбивают вдребезги. Папенька, маменька, простите меня. О ты, Всевышний, тот, кто, сея добро, приводит меня в отчаяние, прости свое бунтующее ничтожное создание и дай мне силы вынести все, на что будет справедливая воля твоя!
Ивановна
Письмо IX
Ульрика Ивановне
Петербург, 20 сент. 1812 г.
Ах, Ивановна! Сестра моя, мой единственный друг, напиши мне, умоляю тебя. Если ты еще жива, несчастная девочка, напиши мне.
До меня дошла ужаснейшая весть: мне рассказали, что вся Москва в огне, что мой отец – как писать об этом?! – что мой отец убит, моя мать… О! Как я несчастна, не выразить словами, теперь я всего лишь страдающая дочь.
И все-таки скажи мне правду, Ивановна. Каждую минуту до меня доходят рассказы, один ужаснее другого. Говорят, дворец разрушен, вся дворня разбежалась кто куда. Я послала к вам верного слугу, которому ты можешь доверять. Беги с ним, Ивановна; он придумал, как вывезти тебя неузнанной. Я сойду с ума, пока не услышу, какова судьба наших родителей. Где мой дедушка? Где моя мать? Ах, лети, лети к своей
Ульрике.
Письмо X
От той же к той же
Нет слов, чтобы описать мое ужасное, отчаянное состояние. Я умоляю тебя, моя дорогая девочка, если это возможно, сообщи мне о твоем нынешнем положении. Я уже послала к тебе человека, на которого могла положиться, старого слугу Федеровича. Одна лишь болезнь удержала меня от того, чтобы самой не помчаться к тебе. Но как человек тот не вернулся, так и никаких новостей о тебе я не получила, кроме той, что ты пропала, а наших родителей больше нет на свете.
Я не знаю ни что писать, ни в какой помощи ты больше всего нуждаешься. Мое самое сильное желание – увидеть тебя, но если ты больна, если не в состоянии передвигаться, умоляю тебя, позволь подателю сего сообщить мне всю правду, чтобы я поспешила на помощь к тебе. Ох! Быть может, Господь в милости своей вернет тебя, услышав молитвы твоей несчастной сестры
Ульрики.
Письмо XI
Питер Минчип
графине Ульрике Федерович
Москва, 30 сент.
Уважаемая Госпожа,
Пишу вам, чтобы с величайшим огорчением сообщить, что все мои попытки найти госпожу Ивановну оказались напрасными. Бедняга Френсис пал жертвой своих поисков – поскольку, как я понял, он был убит в развалинах дворца Долгоруких, когда разузнавал о судьбе вашей семьи.
О, госпожа, то, что предстает здесь пред моим взором, пронзило бы и каменное сердце. Этот прекрасный город, гордость и слава каждого москвича, горит – и сгорает дотла. Множество женщин с детьми и престарелыми родителями сидят на холодной земле и то заламывают в муках руки, то посылают самые жестокие проклятия на головы врагов. Где-то видишь людей, которые обертывают тела погибших родственников и волокут их к могилам, и кажется, будто во взглядах их горе смешивается с завистью к умершим. В другом месте видишь несчастных матерей, которые бродят среди развалин домов в поисках пищи для своих голодных младенцев. Тысячи больных, стариков и раненых лежат в церквях, приспособленных под лазареты. Но увы! Все обречены на страдание, никто ни за кем не ухаживает, потому что все сами нуждаются в уходе, все тянут руки с мольбой о помощи, и ни у кого нет сил оказать ее. Я побывал в двух подобных местах и никогда не видел ничего сравнимого с бедствием, увиденным там. И все же у меня есть причина верить, что ваша сестра провела там несколько дней, это следует из полученного описания ее внешности и ее доброты. Люди говорили о ней как об ангеле-хранителе, о том, что она была особенно внимательна к одному старику, которого принесли туда нагим и израненным, и она не отходила от него, пока ее вместе со стариком не увел какой-то французский офицер, явно проявлявший к ним большой интерес. Но никто не узнал имен этих людей.
Судьба Френсиса заставила меня быть осмотрительным, когда я добрался до руин вашего дворца, дабы мое безрассудство не помешало мне оказать помощь госпоже, которую вы поручили мне оберегать. Увы! Все люди графа, как и сам он, погибли в сражении с подлыми грабителями, ворвавшимися во дворец. Многие говорят, что ваш отец поджег дворец собственными руками, чтобы не дать врагу завладеть деньгами, которые были собраны и отданы ему на хранение людьми высокого сословия, дабы облегчить участь тех несчастных, которые, опустошив родные места перед приходом врага, каждодневно прибывали в Москву. Нет возможности узнать, как это было на самом деле, поскольку французские отряды сразу же устроили во дворце и вокруг него ужасную резню. Но точно известно, что почтенного Михаила, старого доброго слугу вашего отца, французские грабители схватили и вправду повесили как поджигателя, потому что он исполнял волю своего господина. Будь прокляты эти французы за свое злодеяние! Михаил был верным, храбрым и истинно русским человеком, но вы, ваша светлость, сами знаете, каким он был. Слезы жгучие льются из глаз, как подумаешь, что такого слугу убили за преданность своему хозяину, который был… Да что говорить, земля стонет от их злодеяний, и вскоре, я верю, она поглотит их всех.
Наполеон отговаривается тем, что жители Москвы сами подожгли свой город. Во многих случаях кто-то так и делал, чтобы не дать врагу попользоваться их добром и пировать за их столом, и что касается меня, то я горжусь ими за это. Кроме того, были и приказы Императора разрушать склады, что было весьма благоразумно. Они и так уже слишком многое заполучили. Но не тревожьтесь, прекрасная госпожа. У них есть враг, о котором они вовсе не помышляют и который с каждым днем все ближе и ближе. Наступает зима, и она хорошо потрудится над кучкой привыкших к солнцу итальянцев и одетых в легкие куртки французов. Вот тогда-то и наступит наше время; тогда они увидят, из какого кремня и какой стали сделаны русские. Каждый день, слава Богу, захватчики уже кое-где страдают от зимы. Видеть, как они стучат зубами от холода, – вот что греет мое сердце. Не имею ни малейшего намерения проявлять человеколюбие к таким диким чудовищам, как они. Они могут называть нас медведями, моя госпожа, они могут рассуждать о нашей свирепости – право слово, что за глупости! Я мог бы рассказать вам, моя госпожа, о том, что увидел собственными глазами, вы от этого лишились бы чувств, но я знаю, что мой добрый господин никогда бы так не сделал. Господь знает, как сильно вы уже настрадались. Так что смиренно молюсь о долгой жизни для вас и для храброго генерала и заверяю вас, что найду госпожу Ивановну, если она еще жива. На этом заканчиваю и
остаюсь самым преданным слугой
Вашей милости,
Питер Минчип.
Письмо XII
Сэр Эдвард Инглби
достопочтенному Чарльзу Слингсби
Москва, 29 окт.
«Москва! – скажете вы. – Что за безумство могло занести моего доброго друга в Москву?»
Имейте терпение, Чарльз, и вы все узнаете. Я обещал вам подробный рассказ о моих приключениях, когда писал из Риги, и вы получите его, но все повествование впереди, так что вы должны пройти весь путь вместе со мной или вовсе не начинать его.
Я сопровождал лорда С. в моем путешествии в Петербург и оказался там именно в тот день, когда пришли новости о победе при Бородино; это определенно была победа, хотя и завоеванная такой же ужасной ценой, как спасение жизни путем ампутации конечностей. Жители Петербурга радовались, хотя сердца их обливались кровью. Каждая семья являла доказательства царящей среди них силы духа.
Через несколько дней в лице каждого читался испуг, особенно у дворян постарше, поскольку всем стало ясно, что Москву теперь не защитить. Пугало то, что вторгшаяся армия не удержится от грабежей и этому вряд ли можно будет противостоять. Но ни самым здравомыслящим, ни самым мрачно настроенным людям не приходило в голову ожидать того страшного надругательства, которое последовало за вторжением. И когда судьба Москвы стала наконец известна, возникло всеобщее ощущение ужаса и омерзения, которое просто непостижимо для тех, кто не в состоянии проникнуться чувствами этого оскорбленного народа. Пожар Москвы зажег огонь в сердце громадной империи, и этот огонь никогда не погаснет в крови живущего на самой ее окраине крестьянина и в конце концов обязательно истребит мерзкого тирана, который и разжег этот пожар. В России нет ни одного самого невежественного крепостного, ни одной самой беспомощной женщины, которые не горят желанием отомстить, не шлют проклятия на голову того, кого повсюду считают единственным виновником своих бед.
День за днем сердце мое столь тяжко терзали горестные сообщения от жителей лежащего в руинах города о масштабе бедствия, что место сострадания заняли ужас и страх. Все средства утешения, которые под силу отдельному человеку, были настолько несоизмеримы с предполагаемым концом, что, представив себе страдания потрясенной толпы, которую мое воображение собирало вокруг меня, я погрузился в отчаяние, перешедшее в полное оцепенение. При таком состоянии рассудка я мог лишь расшвыривать содержимое своего кошелька на сборы по подписке либо качать головой, выслушивая какую-нибудь горестную подробность. Я ни нисходил до жалости, ни восходил до негодования, во мне умерли все высокие свойства души; а поскольку я считаю, что жизнь, не связанная ни с какими общественными устремлениями, хуже, чем жизнь растения, то оставляю на ваш суд, насколько это приемлемо для меня.
Однажды утром я открыл Стерна и, читая его изысканный пассаж о свободе, стал сравнивать его ситуацию со своей, как раз в том месте, где он говорит: «Я собирался начать с множества таких же, как я, не унаследовавших при рождении ничего, кроме рабства, но то открытие, что я не могу терпеть рабство рядом с собой, а многие жалкие слои, пребывающие в нем, терпят, лишь приводило меня в смятение», – когда в комнату вошел Том и, прервав нить моих размышлений, сообщил, что пора одеваться к приему у Императора.
Я вовсе не расположен был куда-то идти, скорее желал бы вместе с автором книги, которую держал в руках, «выбрать какого-нибудь одинокого страдальца и, вытащив его из дымящегося жилища, запечатлеть, как он бредет, жалкий, нищий, с детьми на руках и верной несчастной супругой, которая бредет следом за ним». Но все-таки я повиновался предписанию, отложил книгу в сторону, и тут же Том поведал мне еще одну историю из тех, что непрерывно сыплются на нас со всех сторон и часто заставляют сожалеть о том, что мы принадлежим к тому же виду живых существ, что и эти ужасные люди-паразиты, породившие такие бедствия.
Том рассказал, что, по словам одного очевидца, в один из дней, когда грабили Москву, тот видел, как из руин разрушенной церкви старуха-служанка выводила какого-то убеленного сединами старика. Богатство его костюма привлекло внимание французской солдатни, и они тут же начали срывать украшения с его шеи, чему он, слабый и немощный, не оказывал никакого сопротивления, но был явно в полном сознании, так как, когда негодяи ухватились за полы его одежды, он тоном, исполненным достоинства, сначала приказывал, а затем умолял остановиться. Служанка, обхватив старика руками, пронзительно кричала, прося пощадить и проявить уважение к этой достойнейшей персоне. Ее крики оказались напрасными, и, будучи смертельно ранена несколькими выстрелами, она стала жертвой своей преданности. Женщина продолжала цепляться за своего господина и прикрывать его собою, как щитом, до тех пор, пока в ней не угасла последняя искорка жизни. Тогда головорезы сорвали со старика все его платье, кроме рубашки, которую он прижимал к телу, заявляя, что ее они смогут забрать только вместе с его жизнью. В этот момент, рассказывал очевидец, в толпе появился еще один старый слуга. Он яростно палил во все стороны и тут же отправил на тот свет двоих негодяев, раздевавших его господина, чем обеспечил короткую передышку, но сам в этой схватке был опасно ранен. А тот человек, прибавил Том, который все это рассказывал, потерял их из виду, потому что сам получил удар мушкетом от другого негодяя, которому не понравился его радостный возглас.
«Но я ни за что не упущу их из виду! – воскликнул я, охваченный каким-то неистовым восторгом, всеми силами души желая помочь хотя бы одному человеку. – Нет, Том! Я буду искать этого благородного старца и его верного слугу; в тлеющих руинах дворца я попытаюсь его найти и…»
«Упаси Господь, милорд, его, несомненно, давным-давно убили, а если и нет, то как бы он смог вынести холод и голод и не умереть от ран, что эти негодяи нанесли ему?»
Как дядюшка Тоби из той книги, что лежала передо мной, я мог бы поклясться, что его не могли убить, но вместо вспышки гнева удовольствовался брюзжанием. И это, позвольте между прочим вам заметить, все-таки лучше, поскольку избавляет от ощущения неловкости, не нанося сопернику ни одной из тех болезненных зияющих ран, какие так любит наносить открыто выраженный гнев и какие даже время не лечит.
Выбрав для себя такую линию поведения, я сказал:
«Я немедленно отправляюсь в Москву, и если этот несчастный старый аристократ еще жив, я буду защищать его и награжу его слугу. Но я не хочу затруднять вас, Томас, вы не обязаны сопровождать меня, быть может, вы боитесь или…»
Мое раздражение ушло, или, пожалуй, передалось моему слуге, потому что при слове боитесь щеки Тома жутким образом побагровели и он весьма разумно осмелился узнать, «что же такого он в своей жизни совершил, что заставило меня думать о нем как о трусе, и почему это он не поедет со мной на край света?»
Поскольку на этот вопрос не было ответа, то я быстро закончил одеваться и отправился на прием.
Весь мир знает, что Александр – великий император и что у него великолепный двор. В наше время мир знает также, что он истинно великий человек и окружен величием и благороднейшими людьми. На меня это подействовало чрезвычайно, моя душа успокоилась, она излечивалась от болезненной чувствительности и переходила к активному человеколюбию.
Сразу после того, как меня с честью представили как англичанина и друга, мой взгляд остановился на молодой и элегантной даме, пребывающей в глубокой скорби и явно весьма нездоровой. В сопровождении двух подруг эта дама неуверенным, но, тем не менее, быстрым шагом приближалась к Императору. Когда она подошла к Александру, ее лицо, хотя и чрезвычайно бледное, порозовело, волнение придало живости ее весьма выразительным глазам и столь прекрасным чертам лица, какие только можно себе представить. Подойдя к Императору, дама упала на колени и воздела руки, будто умоляя его о чем-то, но Император тут же поднял ее, заговорил с ней мягким тихим голосом и, похоже, сообщил ей, что он уже извещен о ее просьбах и постарается их выполнить. Не имея сил что-то сказать в ответ, она поблагодарила Александра грациозным поклоном, а Император, глаза которого были полны слез, сказал нечто соответствующее такому случаю: «Дочь Долгорукого вправе рассчитывать на мою помощь».
Имя родителя, казалось, совсем лишило даму самообладания, она упала в обморок на руки подруг, и ее вынесли из залы при сочувственных взглядах всех, кто наблюдал эту сцену.
Судите сами, насколько усилился мой интерес, когда при дальнейших расспросах выяснилось, что это прелестное создание – внучка того самого дворянина, о котором шла речь в рассказе Тома, и эта история заставила ее, больную, подняться с постели – поскольку она слегла, узнав о бедах в московском доме отца, – и отправиться просить государя помочь ей в поисках всех оставшихся в живых членов ее семьи в Москве. Ее собственные частные расследования до сих пор не дали никаких результатов, а судя послухам, все ее родственники погибли.
Теперь вы поймете, почему я оказался в Москве. Правда, я почти уверен, что вы скорее припишете прекрасной Ульрике, нежели убеленному сединами старцу, причину такого путешествия в такое время года, в такое место, где англичанину со всех сторон рискованно появляться и где всякого рода насилие в последнее время сделалось настолько привычным, что любое преступление уже не кажется позорным, даже зверское убийство. Но знайте же, что прекрасная просительница замужем – замужем за доблестным русским офицером, который ныне сражается под командованием Кутузова. Теперь вы удовлетворены, потому как вам хорошо известно, что при всем моем восхищении красотой и моей, по вашему мнению, слабости к женскому полу, я всегда считаю, что брак – это святое.
Что ж, Чарльз, теперь, когда вы полностью уверились в чистоте и искренности моих помыслов, вы получите обещанное мною вознаграждение. Так вот знайте, у Ульрики есть сестра – эта сестра пропала, и ваш романтичный друг приехал в Москву, чтобы разыскать ее.
Но я не представляю, как искать, как действовать в этой опустошенной норе, на этом торжище невзгод. До сих пор все розыски ни к чему не привели, и сегодняшней ночью я вынужден затаиться, поскольку несколько раз я уже привлекал излишнее внимание. То ли выглядел слишком потрясенным, то ли дары мои показались чересчур щедрыми при моем внешнем виде, но я не мог не вызвать подозрений у стервятников, которые все еще промышляют мародерством в округе и, как водится, издеваются над жертвой, если уже не в силах ее растерзать. Но теперь пришло время страдать и самим французам. Положение их раненых в высшей степени бедственное и вызывает искреннейшее сочувствие. В самом деле, если рассматривать этих несчастных как людей, которые поверили победам своего амбициозного деспота и пошли за ним, а он подверг их опасностям, коих они не могли предвидеть, и бедствиям, с коими они не могут достойно справиться, то мы должны относиться к ним как к объектам жалости, равной той жалости, какую мы испытываем к людям, в чью страну они вторглись. И так оно и будет, если бесчисленные примеры жестокости и зверства отдельных личностей, свидетелем которых стал этот несчастный город, не сделают наши сердца безжалостными по отношению к людям, которых мы научены воспринимать лишь как лощеных демонов.
Не ждите от меня описания деталей военных действий, перемещений армий, позиций генералов, маневров одного великого человека или искусного отступления другого. Из сообщений нередко ошибающейся петербургской газеты и хвастливого парижского бюллетеня можно все-таки представить себе истинное положение дел: из них вы узнаете, что Буонапарте был раздосадован доблестным сопротивлением, которое оказал разгневанный народ при поддержке части армии, и разрушил эту величественную древнюю столицу. А слегка покраснев от стыда за преступление, которого и одного достаточно, чтобы имя его навсегда было проклято цивилизованным миром, попытался бесчестно возложить вину за это разрушение на Россию. Поскольку великий героический народ благородно решил сам избавиться от тирана, то он имеет право на открытое выступление. Так что не вызывает никаких сомнений то, что склады разрушали по особым приказам Ротопчина, губернатора, а дворцы некоторых аристократов поджигали по их собственному приказу – в тех случаях, когда их имущество могло попасть в руки врага. Но при этом город не оказался беззащитным перед разрушительной стихией, как это произошло бы с другими крупными городами в подобной ситуации, поскольку горящие дворцы стоят изолированно друг от друга и зачастую отделены большими участками земли от всех других строений.
Каковы бы ни были пожелания русского монарха, но разрушить Москву было предпочтительнее, чем страдать, сознавая, что этот город достанется врагу и окажется для Буонапарте лагерем и военным складом. Однако нет основания полагать, что и у того было когда-то в планах обречь массу своих верноподданных на невероятные лишения в этакое время года, когда на них обрушатся все ужасы зимы и когда бедственное положение армии делает ее непригодной для ведения боевых действий. С другой стороны, можно предположить, что Буонапарте не стал бы лишать себя возможности обеспечения безопасных зимних квартир и восстановления сил своей изможденной армии. Вероятно, поначалу у него не было намерения входить в Москву. Но отважное сопротивление, с которым он столкнулся, взбесило его, а та дерзкая жертва дворян, разграбление особняков которых он рассматривал как способ возместить свои расходы, тут же побудила его принять решение отомстить одним и вселить ужас в других. Стоит добавить один факт, который никакой бюллетень, никакой манифест не смогут опровергнуть, – после поджога собора в Смоленско (уникального, готов это подтвердить) он испытывает злобное удовольствие, причиняя любой вред.
Москва в руинах – это самое ужасное зрелище, которое только можно вообразить. Повсюду, куда ни кинешь взгляд, бродит множество несчастных бездомных, через развалины пробираются то группы людей, то несчастные одиночки. Картина эта настолько печальна, настолько ужасна, что превосходит все прежние представления о нищете и терзает душу от невозможности постигнуть происходящее. И все-таки даже при чрезвычайной нужде и всеобщей скорби решительно обозначается возмущение поведением обидчиков, что действует как средство, помогающее не впасть в уныние; не будь этого, люди лишились бы последних сил. Один несчастный парень говорил мне сегодня утром, что он знает, что рана в груди убьет его в тот момент, когда он перестанет ненавидеть француза; и как бы я ни оценивал его познания в хирургии, я хорошо понимаю чувство, которое диктует ему эту уверенность.
Именно в этот момент взлетают на воздух башни Кремля. Какой ужас! От грохота взрывов дрожь идет по всему телу, этот звук подобен грохоту падающей в бездонную пропасть огромной скалы – будто низвергается сама могучая империя Россия! Громадные стены, разрушаясь, сотрясают, кажется, всю землю до самой ее сердцевины. Определенно, это последний, последний удар, который Небеса дозволят тирану нанести по этим страдающим людям; прощальный взрыв, который преподносят его гордыня и жестокость.
До тех пор, пока будут существовать летописи рода человеческого, до тех пор, пока человечество будет проявлять интерес к деяниями и страданиями своих ближних, до тех самых пор эти ужасные звуки будут отдаваться в ушах людей и вызывать отвращение во всех смелых и благородных сердцах. Для грядущих поколений это может стать уроком, который научит вовремя подавлять дерзкие амбиции и обуздывать саму идею тирании уже на ранней стадии ее развития; а род человеческий будет тогда проливать тишайшие слезы лишь над мучениями прекрасных, но страдающих людей.
Конец ознакомительного фрагмента.