«Сказание о земле Сибирской»
Итак, война осталась позади. В моей студенческой, счастливой и такой насыщенной жизни произошло событие, повернувшее мою судьбу в неожиданное русло. Я была приглашена на одну из главных ролей в фильм знаменитого и талантливейшего режиссера Ивана Александровича Пырьева «Сказание о земле Сибирской». В этом фильме снимались звезды первой величины: Марина Ладынина, Борис Андреев, Владимир Дружников, Владимир Зельдин. А надо сказать, что в те годы выходило не очень много кинокартин. Их ждали, и поэтому фильм, снятый хорошим режиссером, сразу становился событием, запоминался надолго, его песни подхватывала и пела молодежь; дебютанты, снимавшиеся в нем, в один день становились знаменитыми.
Таким образом, мне выпал в жизни счастливый лотерейный билет. Но расскажу по порядку, как это случилось.
Однажды в училище, подойдя у раздевалки к зеркалу, я стала надевать смешной, многократно переделанный мамиными руками капор. Этот капор сохранялся с детских лет моих старших сестер, но мама решила его подновить и отделала старым вылезшим беличьим мехом. Застегивался он на нелепую пуговицу от какого-то старого папиного пальто.
Скромное платье, бедное пальтишко, туфли на низком каблуке, купленные в детском магазине… Моя рожица как бы вылезала из этого капора своими красными, неуемными щеками, глазами, улыбкой. Две женщины – ассистенты И.А. Пырьева, как я потом узнала, стоя около зеркала, внимательно разглядывали одевающихся студенток. Увидев мое розовощекое, добродушное лицо, они переглянулись и подозвали к себе. Вопрос прозвучал как гром среди ясного неба: «Девочка, ты хочешь сниматься в кино?»
Последовал ответ совсем короткий и ясный: «Хочу».
Они мне сказали, что знаменитый, талантливый кинорежиссер Иван Александрович Пырьев собирается снимать цветной музыкальный фильм по сценарию Помещикова и Рожкова «Сказание о земле Сибирской». Нужна молоденькая, никому не известная актриса с наивным лицом, «здоровущая, упитанная девка – кровь с молоком», как выразилась одна из них. Они назначили мне на следующий день встречу на киностудии «Мосфильм». Их интерес ко мне воскресил надежду, я как на крыльях полетела домой, а в душе все пугливо ликовало: «А вдруг это и есть тот счастливый случай, который так необходим иногда в актерской судьбе? А вдруг подойду? А вдруг… а вдруг…» – тысячи «вдруг» проносились в моей голове.
Прибежала я домой взбудораженная, лихорадочно соображая, в чем завтра идти навстречу своей судьбе. Поделилась с сестрами (наша семья тогда была уже в сборе). Они старше, обе модницы, у обеих много кавалеров, обе всегда соображали, как получше одеться, а я со своими мечтами была на вид очень допотопна. И вот моя сестра Валя достала свое самое нарядное платье из синего креп-сатина (тогда это был модный материал). Я померила его и в ужасе увидела, что в нем я просто какая-то уродина с претензией на провинциальный шик. Средняя сестра Тоша дала мне туфли на высоком каблуке. На таких каблуках я ходить не умела – ноги болели, походка была скованная, но всем общеквартирным советом было решено, что именно такой наряд соответствует виду артистки. Оставалось лишь уничтожить скромные косички, закрутить волосы на тряпочки и устроить на голове стоящую дыбом копну кудрей, вьющихся мелким бесом.
Наутро, не спав всю ночь от волнения, нарядившись во все чужое, со взбитыми немыслимыми кудрями я появилась на киностудии «Мосфильм».
Пропуск получен, иду в комнату, где назначено свидание. Настроение – растерянность и отвага. Я шла к давно желанному счастью.
Встретили меня приветливо, во взглядах загорелись добрые смешинки. Появился Иван Александрович Пырьев – стремительный, деловой, буднично одетый, весь в своих мыслях, отдающий короткие приказы. Он сразу ушел в свою маленькую комнату. Я осталась одна в приемной с огромным альбомом фотопроб.
Все время звонил телефон, вбегали и выбегали люди, жизнь кипела, вокруг чувствовалась радость предстоящего большого дела. А обо мне словно забыли.
Наконец меня позвали к Пырьеву. Он встал навстречу, худой, бледный, с внимательными глазами, с прической мальчика, тонкие ласковые волосы, чуть взъерошенные, русые, с проседью. Смотрит на меня внимательно, руки не подает, не просит сесть, на лице разочарование, удивление и все-таки доля внимания и пытливость. Перед ним существо нелепое, претенциозное, безвкусно одетое, со странной прической и, очевидно, с наивными, испуганными и восторженными глазами. Сельские, как румяные яблоки, щеки с ямочками. Что-то есть, а чего-то, как всегда, не хватает.
Долго смотрел он на меня, не стараясь быть любезным, потом коротко предложил своим ассистентам, а их было много – и костюмеры, и администраторы, и гримеры: «Давайте-ка расчешем ее как следует». Тут же меня потащили в гримерную, расчесали мои проволочные кудри, заплели косички. С ужасом увидела я в зеркале простейшее деревенское лицо с маленькими глазками. Не понравилась я себе ужасно! Ну какая же это артистка? В мечтах – Ермолова, Негина, Кручинина, Луиза, Катерина, а наяву рожица, словно блин, на которую и смотреть-то не хочется. Надели костюм Настеньки. И костюм меня не украсил – талия сарафана и передника высокая, и я стала как баба на чайнике. Ни моей стройности, ни тонкой талии – ничего не осталось. Последние надежды мои улетучились. Расстроенная, скованная в движениях вернулась я в сопровождении свиты старательных помощников к Ивану Александровичу Пырьеву. Каждую минуту звонил телефон, каждую минуту выполнялось очередное распоряжение Пырьева. Все мчались куда-то, все действовали, стремясь угадать малейшее его желание, предупредить малейшее возражение.
Меня сфотографировали, снова привели к Пырьеву. Снова его пристальный взгляд сквозь меня и снова короткий приказ: «Принесите два простых чулка». Побежали за чулками, не спрашивая зачем, лишь бы мгновенно выполнить то, что сказано.
Я с ужасом смотрю на ноги, думаю, что же еще ему не нравится? Чего же не хватает? Зачем еще какие-то чулки?
Принесли, запыхавшись, чулки. Иван Александрович берет их, комкает в два толстых узла, подходит ко мне. На мне – Настенькина кофточка в горошек с маленьким вырезом, чтобы молодая шейка была открыта, да крошечные, простенькие бусики.
Подошел ко мне, как к предмету, сунул в мое декольте по чулку в те места, где должна быть пышная грудь, которой у меня не было, затем отошел в сторону, внимательно посмотрел и сказал: «Ну, теперь все в порядке, а то фигура тощая, лицо толстое – не поймешь ничего…» И впоследствии, когда я уже снималась, он частенько напоминал перед съемкой: «Васильевой все подложили?» – «Да, да, Иван Александрович!» – отвечали хором ассистенты. «Ну, тогда можно начинать!»
В первый день мы не репетировали. На репетицию меня вызвали потом, и тут Иван Александрович был очень ласков со мной, чтобы я чувствовала себя свободнее, не «зажималась». Удивительно было слышать ласковые интонации в словах такого грозного и всесильного человека. Удивительны были теплота и нежность, бережность обращения, чтобы не напугать, ободрить.
«Деточка, а сейчас задумайся!»; «Ангелочек мой, крикни громко эту фразу, позови изо всех сил!» Я это делаю и слышу: «Умница, очень хорошо!»
А вот что пишет сам Иван Александрович по этому поводу: «Первое знакомство режиссера с актером – первую репетицию нужно проводить обязательно в интимной обстановке, оставаясь один на один с артистом. Это необходимо для того, чтобы его не спугнуть, завоевать доверие, максимально избавить от стеснения. Во время такой репетиции у режиссера имеется важное преимущество – свежее восприятие актера. Вторую репетицию для пробы следует проводить уже с партнером. Если в результате двух-трех репетиций режиссер заметил в актере что-то интересное, можно перенести пробу на пленку.
Но какие куски пробовать – проходные или главные? Мне думается, надо снимать самые главные. Нужно бросить актера в гущу творческих требований, предъявляемых ему ролью. Это даст возможность выяснить, справится ли он с ней».
И мое первое знакомство с партнером состоялось на репетиции сцены объяснения в любви Бурмака Настеньке. Роль Бурмака была отдана любимому зрителями артисту Борису Андрееву. Большой, добрый, сильный русский молодец с умными озорными глазами и детскими добрыми губами.
На роль я была утверждена очень просто, без всяких сложностей. Если актер устраивал Пырьева, то не требовалось никаких обсуждений. Его авторитет, его сила были неоспоримы. Вероятно, он поверил, что сумеет из меня вылепить тот характер, тот типаж, который представлял, приступая к работе над этим фильмом.
Мое рабоче-крестьянское происхождение, мой наивный характер, актерская податливость и искренность натуры, вероятно, вселяли надежду – что-то может получиться.
Я никогда не забуду одну из первых сцен, которую мы снимали для фильма. Настенька почувствовала, что Андрей Балашов (его играл Владимир Дружников), тот самый Андрей, который ей так мил и так добро к ней относится, любит другую. Тихо идет она, опустив поднос, и, сев на скамейку, плачет. Бурмак утешает ее нежно и ласково. А я заливаюсь слезами. Сыграть это для меня было довольно легко, потому что Володя Дружников мне очень нравился. Он же ко мне относился просто по-дружески. В нашей репетиции сцена шла на уровне любого актерского отрывка для студентов Театрального училища. Достаточно правдиво, грамотно. Но вот подошел Иван Александрович и попросил Бориса Андреева встать и посмотреть, как это делает он. Пырьев сел сзади меня, как было установлено по кадру, обнял за плечи, и я почувствовала, как задрожали его руки от того, что он прикоснулся ко мне. Он не начал сразу меня утешать, а сначала как бы почувствовал мое сердчишко, дрожащее от обиды и боли, проникся нежностью и жалостью и, забыв о самом себе, отогревал меня своей любовью. В этом проявились участие, ласка человека сильного, большого и чистого. Андреев понял, что «пешком» эту сцену не сыграешь, и бросился в нее всем сердцем. В ней, как и в других, благородство его души сочеталось с индивидуальностью, очень ясной, почти детской – большой добрый медведь. Он покорял зрителя, влюбляя в себя, подчиняя, обезоруживая необыкновенной правдивостью характера.
Как-то по телевизору показывали этот фильм, и снова, спустя многие десятилетия со дня премьеры, ко мне подходили зрители и говорили: «Как же хорошо! Какие чудесные люди!» Они соскучились по доброте, душевной ясности и чистоте.
Конечно, жизнь очень изменилась и многое в фильме кажется сейчас наивным, старомодным – и манера игры, и сам сценарий, но искренность чувств по-прежнему заразительна.
Картина снималась в Чехословакии, на студии «Баррандов», а также и на Енисее в Сибири, под Москвой, в Звенигороде, где была построена наша чайная и где мчались русские тройки с бубенцами, а хор Пятницкого весело распевал песни. Снег бил нам в лицо, «сибирская» пурга вьюжилась благодаря специальным ветродуям.
В Звенигороде я жила в частной избушке и ждала каждое утро, когда же начнется съемка, перед которой на съемочной площадке начинал кружиться какой-то вихрь: беготня туда и обратно, крики, ругань, стук и масса других звуков. Кто-то что-то строит, кто-то готовит актеров, кто-то что-то тащит – и все это кружение убыстряется и убыстряется к моменту, когда раздастся повелительный, резкий, вдохновенный голос Пырьева: «Мотор!!!»
И, собрав в комок, как для решающего прыжка в пропасть, свою душу, тело, нервы, актеры бросаются в стихию фильма, выполняя малейшую волю режиссера. Я, да и многие другие, веря в талант Пырьева, в его творческую интуицию, полную самоотдачу, безоглядно шли за ним, без споров, без скепсиса, без охлаждающего анализа и сомнения. Наверное, это не единственный и, может быть, не лучший способ актерского существования, но мной, в те годы молодой и неопытной студенткой Театрального училища, это воспринималось естественно, как воздух. И это называлось счастьем. Я была послушным материалом в руках режиссера. В те времена знаменитых артистов было значительно меньше, но благодаря своей славе они буквально купались в обожании. Да и сам Иван Александрович Пырьев окружал артистов атмосферой редкой бережности и любви.
В дни съемок я просыпалась рано и не могла дождаться, когда же забегают по площадке люди, когда же начнется эта всеобщая лихорадка, подчиняемая только одному приказу – «Мотор!!!» Для меня это было непрекращающимся чудом, я всегда заранее приходила на съемки и наслаждалась всем, что там происходило.
Еще темно в нашей деревушке, только петухи поют, а я встаю сонная и бегу на площадку. Надеваю костюм Настеньки, сажусь в ожидании грима. Меня гримируют последнюю, сначала Марину Алексеевну Ладынину. Она – знаменитая советская кинозвезда, в то время жена Ивана Александровича Пырьева, что не мешает ему быть к ней моментами очень требовательным, раздраженным, но его раздражение может мгновенно смениться нежным воркованием. Не подумайте, что это какое-то семейное воркование, нет – это любовь к той девушке, которую играет Марина Алексеевна. Так он хочет взрастить в Ладыниной ту женственность, хрупкость, очень нужные ему в роли Наташи Малининой. И вот сейчас, играя на сцене и снимаясь в кино уже семьдесят с лишним лет, я понимаю, как нам, артистам, недостает подчас этой нежности, этого воркования. Да, логика, творческий навык, интуиция, знания нужны, но женщина расцветает не от этого, а от любви к ней. Сугубо рациональная работа никогда не даст тех плодов, что дает влюбленность в артиста, в его талант, в его особенности. Сейчас, когда я вновь, спустя многие годы, просмотрела картину, то поняла, что Иван Александрович пересластил нашу героиню. Но тогда, наблюдая его на съемках и репетициях, я радовалась, что есть на свете обожание, нежность, бережность, деликатность.
Думаю, что, прочитав эти последние слова, кто-нибудь из киноактеров, знавших Ивана Александровича, рассмеется и скажет: «Какой он в этом рассказе “розовый”, какой ангелоподобный. Разве это тот Иван Пырьев, которого иногда за глаза звали “Грозным”?» Да, тот! Хотя я его видела и грозным, как все, – трепетала, слушая его мощный разгон за какой-нибудь пустяк. И не так безмятежно сложилась моя дальнейшая творческая судьба благодаря его противоречивой, сильной натуре, которая могла повернуться и радужной, и темной стороной. Но это были мой первый фильм и мой первый режиссер.
Партнеры по картине относились ко мне ласково, чуть шутливо, не всерьез. Да и не могла я им казаться настоящей актрисой, и не была я ею в то время. Как же все-таки получился такой симпатичный образ Настеньки Гусенковой, который сильно изменил мою жизнь?
Сама роль в этом случае редкого, фантастического везения очень скромна, и все-таки – первая съемка в кино, первый успех, первые радости от любви зрителя навсегда остались во мне и всю жизнь влияли на мое поведение, взгляды, сделали меня именно таким человеком, а не другим. Моя первая, моя любимая, моя вечная роль – Настенька. Это я в юности – добрая, ясная, без сложностей. Распустился незатейливый свежий листочек, и хорош он тем, какой он есть – душистый, без изъянов, без зазубрин.
Конечно, успех этой картины сказался не только на моей актерской судьбе. Он произвел неожиданный поворот и в моей девичьей душе. Многое, о чем мечталось, показалось несовременным, наивным. Захотелось соответствовать тому миру людей, в который я вступила без настоящей подготовки. Да и слишком уж блистательным был этот мир. Ласковое, чуть насмешливое, но и влюбленное отношение ко мне талантливых людей – моих товарищей по работе, жизнь в прекрасном городе – Праге, в прекрасной, как дворец, гостинице «Флора». Правда, когда однажды я приехала на гастроли с Театром сатиры в этот город, «Флора» не показалась мне такой шикарной, как тогда, когда я после своей общей квартиры, с одеждой, купленной в кредит на казенные деньги, впервые поселилась в отдельном роскошном номере. А Прагу мне показывал известный и любимый в Чехословакии поэт Витезслав Незвал (его хорошо знали и у нас).
Все было как в волшебной сказке о бедной Золушке, попавшей на бал. Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной стоит маленькое стеклянное изделие, одно из тех, что делали чешские стеклодувы прямо на тротуарах старинных узеньких улочек неподалеку от собора Святого Вита и тут же продавали желающим. Оно представляет собой прозрачный конус, внутри которого заключены цветы, а мне оно до сих пор кажется хрустальным башмачком, принесшим счастье.
Вот уже больше семидесяти лет прошло с тех пор, как я ходила по прекрасной Праге, как большой добрый сказочник Витезслав Незвал рассказывал мне о своем городе, читал стихи, а потом подарил на память книгу – переведенный им роман Прево «Манон Леско», – на которой написал, что желает мне когда-нибудь сыграть Манон. Сама книга почему-то у меня не сохранилась, а вот ее суперобложку с его бесценной дарственной надписью я берегу…
Наша картина «Сказание о земле Сибирской» вышла на экраны в 1948 году и триумфально прошла по всем кинотеатрам страны, была куплена в восьмидесяти шести странах и особым успехом почему-то пользовалась в Японии.
Сам Иван Александрович, оператор, сценаристы, композитор, ведущая группа актеров были представлены к Сталинской премии. Я к премии представлена не была, но, как мне потом рассказывали (не знаю, правда это или нет), Сталин, который всегда смотрел все картины, увидев меня, спросил: «Где нашли вот эту прелесть?» Ему ответили, что это всего лишь студентка третьего курса, поэтому к премии не представлена. Он коротко сказал. «Она хорошо сыграла, надо ей премию дать». Меня мгновенно включили в списки, которые обычно проходят довольно длительное обсуждение в разных инстанциях, и я в числе других ведущих артистов этой картины получила правительственную награду. Это произошло так неожиданно, и я так была напугана огромной славой, которая свалилась на мою молодую, неопытную голову, что даже не знаю, была ли счастлива. Наверное, да. Но к своей внезапной популярности не была готова и всячески тушевалась.
Пропустив год в училище из-за съемок, я продолжила учиться, имела какие-то скромные отрывки для дипломной работы, занималась, готовилась к экзаменам, защите диплома и внутренне как бы замерла.
А наш курс тем временем окончил училище и целым театром уехал в Клайпеду. Чужая среди новых людей, вызывающая любопытство у своих сокурсников, я старалась быть как можно незаметнее. На выпускном экзамене я сыграла крошечный эпизод в спектакле нового курса и, с учетом моей роли в кино и отметок по мастерству за предыдущие годы, получила диплом актрисы драматических театров.
Перед экзаменами моя подружка Катя Розовская, которая училась в ГИТИСе на театроведческом факультете и дружила с семьей Дыховичных (а Владимир Дыховичный совместно с Морицем Слободским в то время был автором многих пьес), сказала мне, что в Театре сатиры хотят ставить водевиль Ленского и Бонди «Лев Гурыч Синичкин» и ищут актрису на роль Лизаньки Синичкиной. Самого Синичкина должен играть Владимир Яковлевич Хенкин – актер уникального комедийного дарования, владеющий аудиторией всевластно. Я решила показаться в этом театре в надежде именно на эту роль. Мне подыгрывал в моих отрывках молодой тогда артист Театра сатиры Борис Горбатов (впоследствии он перешел в Малый театр). Он был в театре одним из ведущих актеров, и тем ценнее, мне кажется, что он с большой охотой сыграл со мной сцену Хлестакова с Марьей Антоновной. Мы встретились до показа раза два, мне было с ним легко, что помогало оставаться самой собой. Я благодарна ему за это до сих пор.
На показе присутствовали ведущие актеры, директор театра Мария Трофимовна Токарева, которая всегда была очень добра и внимательна ко мне.
Когда мы закончили, ко мне подошел ведущий актер, талантливый человек с большим чувством юмора – Владимир Алексеевич Лепко. Со слезами на глазах он только сказал мне: «Душенька!» – и поцеловал в лоб. Это слово, произносимое с большой нежностью, я впоследствии слышала от него часто. И до сих пор сквозь холод деловых и не деловых отношений, какой-то рационализм, который все больше овладевает нами, мне иногда слышится его интонация – восторженная, чуть пугливая, и это его нежное «Душенька!». Прошли десятилетия, многое, наверное, забылось, но это его ласковое слово до сих пор согревает мне сердце.
В 1948 году я была принята в Театр сатиры на роль Лизаньки Синичкиной в водевиле Ленского и Бонди «Лев Гурыч Синичкин».
Ну разве это не чудо, разве это не счастье?!
Известный театр, чудесная роль, да и поворот в жизни моей героини сродни моему собственному – и для нее, и для меня сбылись мечты о сцене. Судьба баловала меня. И надо сказать, что в те годы я ни разу не почувствовала коварства, зависти, интриг, о которых всегда предупреждают молодых, стремящихся на сцену.
Да, так было со мной при первых моих шагах, так иногда бывает, но, к сожалению, бывает и по-другому. Иногда и не знаешь, почему тебе изменило счастье, почему ты никому не нужна, даже если зритель тебя любит. Вроде бы ты никому не сделала зла. Почему же вокруг тебя возникает стена молчаливого равнодушия? И что тогда делать со своими мечтами, с безумным желанием работать? Кому нужны твое сердце и твоя ранимость? Пусто и холодно кругом!
Некоторые, более уверенные в себе, начинают бороться. Иногда это кончается тяжелым физическим или психическим недугом. Я предпочитаю терпеть, ожидать, но при этом вижу вещи такими, какие они есть.
Что делать? Надо работать. Только в этом спасение! Только в этом радость и жизнь! Но вернусь к своему дебюту.