Вы здесь

Золотая ослица. Второй рассказ ночного попутчика (Е. В. Черникова, 1997)

Второй рассказ ночного попутчика

Дело было на полу. На ковре. Кровать еще не привезли. Квартира только что куплена. Ей тридцать два, ему тридцать два. Оба состоят в браке, каждый в своем. Дети есть.

Он полагает, что все это немного опасно. Но делает.

Она делает, потому что делает. Потом закрывает за ним дверь и подходит к окну.

«…Когда прошло восемнадцать лет, я купила квартиру, рояль, шампанское „Помпадур“, положила все это в хрусткий пакет и пошла к тебе, на твой коврово-мраморный четвертый государственный этаж – взять тебя за руку прямо на глазах у стыдливого клеврета и увести на два часа, не больше, я привыкла, что ты очень занят и у нас не больше двух часов включая дорогу.

Сегодня ты катался по полу со мной, как начинающий, как теплый толстогубый ребенок-присоска, заливая собой мои внутренности, бобрик паласа, руки свои; помнишь, как ты потом голый упал в красное кресло, деранувшее твою кожу грубой жаккардовой обивкой, и остановившимся частным негосударственным взглядом смотрел на свои дрожащие пальцы, а я, умерев от счастья, опять начинала бояться тебя, твоего неотвратимого опамятования; вот очнешься, галстук завяжешь, про жену что-нибудь ввернешь, кофе мой похвалишь, уточнишь название моих духов и пойдешь смывать их мылом – детским, поскольку то другое, сине-бирюзовое, тоже как духи. А она унюхает.

Когда однажды все это наконец навсегда кончилось и ты с извиняющейся улыбкой попросил меня ходить по другой улице, а я осталась жива и даже пообещала ходить где велено и не ходить где нельзя, и отдышалась, и не спилась, и вообще ничего не вытворила, – хожу правильно и глаза не мозолю, но думаю думы разные, сокрушительные, будто нежизненные, будто разоблачением тронута, будто вина за мной жуткая, беспредельная, да время вспять пошло.

Волна времени окатывает – в лицо; зажимает – не продохнуть. Отпустит, погремит мною, словно колотушкой, пошалит с другими за моей спиной, а потом опять как треснет по отплывшим от черепа мозгам, как двинет в живот мягчайшим из своих апперкотов – и уходит. И возвращается. И так каждый день.

Я уже не борюсь ни с собой, ни с тобой, только изредка огрызаюсь на возвышенных мужиков, коих ныне с особой оголтелостью засовываю в себя – тоже каждый день, охапками, горстями, щепотками, жменями, навалом.

Я теперь могу без тебя жить, есть, спать. Я зарабатываю деньги, письменно и прилюдно въезжая в твой центризм: отчего это, бывает, люди думают с одной стороны, потом с другой, а потом убеждают других в святости здравого смысла. Я теперь знаю, что такое хороший вкус центризма, то есть ты. То есть твоего.

Я теперь часто включаю телевизор: у тебя удобное для операторов место в парламенте; твоя первая парта неизменно попадает в кадр, и я по желанию могу ежедневно видеть твои мысли крупным планом – по любому информационному поводу. От этого ты никуда не можешь деться. Я за компанию со всем народом могу смотреть тебе прямо в лоб, в ухо, в глаз. Сколько угодно. Честное слово, это забавное занятие: смотреть на выступающего с трибуны тебя – и понимать, откуда что берется в этих безукоризненных логических пассажах, в этих умных прицельных наворотах законодательной интуиции, в неизбывном изяществе галстучного узла…

Я неподвижно сижу перед экраном в том самом, красном кресле и ничего не чувствую. Анестезия. Я только смотрю. Я смотрю на тебя. Я никогда не плачу. Я ничем не выдаю себя ему, который смотрит на тебя вместе со мной и, кажется, подозревает все, что можно подозревать после восемнадцати лет любви, прерывавшейся клаузулами любознательности, спонтанных замужеств, розысков смысла и прочего. Ничто не найдено, все пройдено, ты на экране, я в кресле; он смотрит и молчит, у него тоже что-то было, хотя тоже давно. Да и наплевать.

Я ничего не чувствую, как зеркало. Амальгама со временем трескается. Твое изображение, отразившись, присохло. И только тогда, когда разобьется зеркало, и оно с ним – на куски…»


– А это, – подала голос из шубы Ли, – и на мультик не тянет. Ведь в чем основная драма русских блядей, знаете?

– Буду рад. Откройте, – сказал попутчик, не закрывая книгу.

– Они чудовищно романтичны. Проститутка – это профессия, блядь – это призвание, а русская блядь – это трагический талант. Вот этой, вашей, которая телезрительница, чего, собственно, неймется? Дом есть, мужик есть, даже рояль и телевизор, а она полжизни страдает оттого, что у любовника то работы много, то жена с повышенным нюхом. Кроме того, есть ведь и другие любовники, другие возможности, а ей подавай то, что ей ни по каким статьям не подходит, везде жмет. Ей позарез надо втиснуться в хрустальный башмачок. А ведь как все изложено!.. Драма души – не то слово. Амальгама какая-то трескается. К галстуку прицепилась, идиотка. – Ли произнесла все это вполголоса и почти шипя.

– Спасибо, ясно, я в восхищении от вашей самокритичности, – кивнул попутчик. – Вы отдохнули? Я, признаться, весьма заинтригован темой первого. Вы так и не смогли внятно обрисовать мне ситуацию приобретения вами первого поцелуя. Насколько я помню традиции, в вашей стране очень развит, по крайней мере был развит, пиетет к первому мужчине. Может быть, вы перейдете к названному персонажу?

– Его тоже нету, – ответила Ли. – Гораздо интереснее история про его отсутствие. Его вообще не должно быть, кстати. Если, конечно, у женщины на плечах именно голова.

– На ваших плечах столь красивая голова, что я не допускаю даже мысли, будто вас не донимали просьбами о первенстве.

– В те далекие годы эта голова была не столь красива. Я хорошею с возрастом. В те далекие годы…