Алфавит: Б
Наступило время Б. Отнюдь не после времени А. Время А было актуально очень долго, почти всегда. Время Б наступило само по себе.
Так наступает даже какое-нибудь «время Ы» – само по себе. Чего уж говорить о Б!..
За окном аудитории шел осенний дождь. Это очень уютно: слушаешь хорошую лекцию в любимом институте и смотришь в окно на прямой ровный прохладный дождь, аккуратно снимающий с деревьев последние листочки. Утром идешь в институт – есть листочки. Вечером идешь из института – деревья в институтском дворике остались без листочков. Что произошло? А дождь.
«…Великая русская литература еще не сказала своего последнего слова…» – басит лектор, а студенты, впечатлительный народ, вздрагивают и поеживаются. Очень уж грозный образ всплыл: сидит себе, или стоит, где-то на высоком гранитном постаменте великая, в парче и жемчугах, русская, чуть ли не со стогом сена на ладони, литература, пергаментно-желтоватая, и слово-то какое! – литература, как регистратура или микстура… – сидит матрона, или матрена, отечественная деметра всех там толстых и горьких, красных, белых и даже черных, сидит-стоит себе и думает: а не сказать ли последнее слово? Или пару-тройку последних слов? Аль погодить? Может, еще кто прорвется.
Нам тогда очень нравилось слово «словесность». Она могла быть изящной. «Изящная словесность»! Изящная словесность. Как прекрасно. Все прочее – литература, прочитали мы в переводе с грузинского. О да, конечно, о «литературе» так и надо. Вот это, неуловимое, – да! – а все прочее – литература. Но что э т о?
Шел дождь, которому было не до нас. Он размеренно раздевал деревья. Занят был.
Лекция хорошая, забавная. Наташа, в финале колоссальной эпопеи многодетная, обсуждает с многодетным Пьером что-то хорошее, их семейное, это после всего-то!.. Милая Татьяна, твердо сожительствующая с нелюбимым мужем, Лиза, отчалившая в монастырь… Господи, что с ними со всеми!
В аудитории – сплошь молодая публика, явившаяся утром в институт сплошь из несобственных постелей со свежайшими воспоминаниями ночи. «Образы женщин в великой русской литературе…» Да это не образы, а образа! Мы сидим под образами.
Я слушаю и все меньше понимаю. Почему мужчины поют который век гимны страсти нежной, а женщины убиваются, слушая мощный мужской хор? Почему у наших женщин изначально нет всей игральной колоды, как есть она у наших мужчин? Почему дана одна козырная карта – девственность – и только один ход: отдать ее одному из хористов? А он еще подумает.
Чуть более поздние мысли: может быть, дело в нашей северной природе? Может быть, миф о необязательности, факультативности нашей чувственности был нужен во спасение наших хористов как воинов? Чтоб голова не болела об оставленной на стене Ярославне? С другой стороны, южная жара и бесконечные войны у них в регионах, – как они там выкручиваются? Неужели дело только в уверенности мужчины, что вот эти дети – его дети? Конечно, кормить чужих неприятно, но при чем тут вообще дети?! Или, в конце концов, гормональный строй определяет мораль, законы, искусство нации?!!!
Волнуюсь я не зря. Кругом – мужчины, дети разных народов. Каждый – со своим однопартийным взглядом на половые отношения. Каждый гнет свою, единственно правильную, линию сюжета. Смешней не бывает. При этом все хотят одну и ту же женщину, сексапильную на любой национальный вкус. Такая уж получилась универсальная женщина, черт бы ее подрал. Носить эту шкуру трудно: я выделывала ее, дубила, мяла, кроила, шила и украшала восемнадцать лет подряд – на свой вкус, без подсказок и ориентиров. Набивала свои синяки и шишки, а мне теперь говорят, что все получилось превосходно, только вот у нас в дырдырстане, а у нас в бумбутури, в бромгексинии, в каталепсонии, словом, на паранойщине… Но все хотят!
Со своими не легче. Русские мальчики прошли ответственную школу русских мам. Упомянутые мамы с младых ногтей воспитывают будущего мужа своей будущей невестки. С большо-о-ой любовью к невестке, с больши-и-и-и-м пониманием, какие черти сидят в русских невестках и как напугать сына покрепче да полукавее, чтоб он вовек не разобрался, что точно такие же сидят в его собственной мамочке, только вылезти боятся, а то заметит папочка, которого тоже воспитывала мамочка! Эстафета поколений. Кто был тот первый русский папочка, которого так нагрела мамочка, что они пустили в мир традицию-гарпун, миф-убийцу, ложь-абсолют? Кто?
– Извините, у вас есть учебник по теории драматургии?.. – вдруг выводит меня из раздумья высокий рыжий мальчик с крутыми сибирскими скулами и узкими глазами каратиста.
– У меня больше по практике, – грустно говорю я.
– А учебника, значит, нету? – упорствует он, не зная, что еще говорят в таких случаях.
– А учебника, любезный незнакомец, в природе нету. В нашем институте преподают авторский спецкурс. Зачеты сдают только по конспектам и личным воспоминаниям о пребывании на лекциях. Они, кстати, интересные, – разъясняю каратисту я.
– А кто ведет лекции? – уверенно поддерживает он беседу.
– Ректор института.
Ну что теперь говорить? Не заметил ректора, бедняга. Что еще?
– Хорошо, – говорит мальчик длиной метр восемьдесят четыре сантиметра, – разрешите зайти к вам вечером за учебником?
Вечером действительно раздается стук в дверь. Пришел за учебником. А читать-то умеешь? Нет?! Так тебя еще и учить читать надо? Да, будьте так любезны, сударыня, а то я еще неграмотный.
Научила.
У него, естественно, тут же разыгрывается юношеская гиперсексуальность. Он не выходит из моей комнаты. Потом мы не выходим из его комнаты. Потом мы не выходим из целой тьмы разных помещений. Когда он иссушает меня до предела, он начинает переживать, бегает вокруг разверстого тела, чем-то поливает, мажет, облизывает, словом, экспериментирует на живом человеке. Остановиться не может, из виду не упускает, за руку держит, на не просто коротком поводке, – на наручниках. Ему очень надо. Я его понимаю и не сопротивляюсь. Делай, милый, что хочешь, посмотрим, что еще придет в твою голову. На люстре не будем, договорились? Отлично.
Это хорошее время. Хорошая буква. Б.
Б идет как по маслу. Все довольны. Эротический массаж селезенки, – так, пожалуй, правильнее всего называются наши непрерывные гонки на выносливость. Ничего, справляемся. Где же ты, милый, застрянешь?
А, ну понятно, понятно. Кто первый был, а также в каких отношениях я состою с А? Понятно. Продолжай и кончай. Кончено. Неблагодарная ты тварь. Зачем тебе история про Первого?! Тебе мало, что я у тебя первая? Великой русской литературы начитался??? А пошел-ка ты.
Все. С буквой Б разобрались. Разве это не человеколюбиво?
– …Вполне, – согласился ночной попутчик. – Я бы не стал его осуждать, он ведь тоже дитя традиции.
– Традиция состоит из очага, охоты, мускульной разницы и воспитания потомства. – Ли очень грустила.
– Традиция, дорогая Ли, состоит сама из себя. Живая идея летает над новорожденными и цепляется за них. Ее нельзя устранить, она не вступает в дискуссии, она настолько старше вас и ей так хочется жить, что она материализуется и будет продолжать материализовываться, пока не будет уничтожена другой идеей. Не людьми. Не талантом одиночки. А другой идеей, устраивающей массовый вкус. Поймите, дорогая, милая, хорошая Ли…
– Попробую. Вы пока что дочитайте мне, пожалуйста, эту жуть про лекцию…
– Отчего жуть?.. Дело житейское, по-моему, – сказал ночной попутчик, открывая книгу на заложенной странице.
Следующая попытка окончания шестого рассказа ночного попутчика
– Равенство? – закричали все. Что-то в этом слове очень насторожило публику, пережившую тестирование.
Поднялся одинокий мужчина, не участвовавший ввиду неспаренности, и сказал, потирая переносицу:
– Школа чувственных наслаждений, недоразвитая в нашей стране, не может быть учреждена по заемным рецептам. И не может быть развита по заемным методикам. У нас особенная стать. В нее надобно только верить. – И, одернув пиджак, сел на место.
– Вам бы помалкивать, господин философ, – строго заметил железный голос. – Кончилось ваше время.
– Не могу молчать, – опять поднялся философ, – равенство мы уже проходили наряду со свободой и братством. Спасибо. Уезжайте, как мне кажется, обратно. Мы сами.
– Вы не мыслитель, голубчик, – ехидно сказал голос, – вы недомыслитель. Неужели вы полагаете, что мы откуда-то «приехали»? Мы сгустились из потребностей цивилизации, мы – материализованная идея, нечленимая и неистребимая.
– А у нас пока еще не цивилизация, у нас пока что культура. Нам лучше. – Он картинно развел руками, ощущая свое превосходство.
– Ничего, это поправимо, – с насмешкой сказал железный голос. – Господин лектор, покажите аборигенам кино. Пора.
В зале мгновенно стемнело. Засветилась задняя стена сцены, раздвинулся невесть откуда взявшийся занавес, в зале опять запахло духами, одеколонами и еще чем-то дразняще-сладковатым, никто не понял чем.
На экране что-то зашевелилось, таинственно и необъяснимо. Резкость. Подушка. Лицо женщины. Ярко накрашенное лицо с приоткрытыми губами. Взгляд исподлобья. Стон. Камера спускается по шее на грудь. На левом соске лежит холеная рука мужчины. На правом – рука женщины с красными роковыми когтями. Камера елозит по ее подмышкам, по животу, по раздвигающимся по ходу съемок ногам и впивается – крупно – в хитро подбритую промежность дамы.
В зале раздался какофонический звук: страх, возмущение, восторг открытия, ненависть, зависть, ужас. Стыд. Все в одном звуке. Хором.
Подлая камера пристально вылизывает взглядом каждую клетку ужасного красного органа, рамочки которого зловеще багровеют и начинают поблескивать слезами, резво истекающими из путано-мясистого центра картинки. Особо крупная слеза вдруг занимает весь экран и – вмиг она закрыта чем-то грубо-плотным. Затемнение. Следующий кадр. Чуть сбоку. Работа: синеватый от одури фаллос бьется в тесной печурке… Секунда-другая: камера на лицах. Она кричит, ноги эпилептически дергаются, глаза зажмурены, потом томно выпучены и опять закрыты. Он: искаженное до неузнаваемости, потом расслабленное до блаженного дебилизма. Пауза. И вдруг.
Она же. Он – другой. Она со сладостной улыбочкой, опять же с полуоткрытым ротиком, нежно, двумя пальчиками засовывает в себя его принадлежность сзади, покачивает задиком, кривит личико и с очень грамотным стоном прячет лицо в кружевную простыню, дергаясь всем своим кружевным махоньким телом. Публика чуть не плачет от сочувствия.
– Видите? – спрашивает голос.
– Да, – говорит за всех одинокий философ, – ее прикрыть бы чем…
– Ах. Черт возьми. Вы тупые. Вы не понимаете. Сержант. Еще раз. – Голос стал каменным.
Сержант выходит на авансцену, поднимает руку с серым продолговатым предметом, направляет в зал и покачивает. За его спиной на экране играют в непонятные зрителям игры кружевные пары, гладят себя, гладят друг друга, стонут, картинно искривляя лица, но зал агрессивно смотрит и – в целом – выражает желание накрыть одеялом то его, то ее.
– Вы дикари и кретины, – шипит железный голос, – мы применим к вам метод номер один. Я устал с вами. Сержант! Метод номер один!!!
Сержант, пожав плечами, нажимает несколько кнопок на предмете, сверяется по маленькому монитору, вынутому из кармана, потом направляет новую программу на зал и сильно сжимает серый предмет.
Уходит кино. Гаснет свет. Умолкают остатки упругой музыки. Все затихает. Темнота чернеет. На минуту мир замирает. Никто не понимает – что сейчас. Голос вдруг говорит:
– Запомните эту минуту. Мы пришли. Вы не поняли. Мы говорим вам: мы пришли. Вы брыкаетесь. Запомните: вы обречены. Вы будете выполнять Указ, или ваша длинная родина, которая так надоела нашему сообществу, будет уничтожена. Взываю к вашему патриотизму. Смотрите!
Сержант покачивает лучом. Сержант покачивает. Сержант.
– О-о-о-о-о-о!!!!!!!!! – вырывается из пересохших глоток зрителей. – Что это!!!…
Железный голос хохочет. Публика кричит в темноте. Потом резко вспыхивают все лампы, и взорам собрания предстает небывалая картина: кто лежал, кто сидел, кто стоял – все застыли в той позе, где настигли их длительные и глубочайшие конвульсии. И все держатся за собственные гениталии, пульсирующие непрерывно и дико.
– Уразумели, болваны? – перестал миндальничать начальник.
Из публики – ни звука. Все молчат, поскольку разучились говорить. Никто не знает, как теперь выстраивать слова, в какие ряды.
– Смотрите, господа, друг на друга, смотрите, уроды, что будет дальше! – издевательски вещает развеселившийся железный голос.
Поплыл по-над рядами бело-розовый туман, обволок в кокон каждого и каждую, покрутился-покрутился и улетел к потолку, на котором продолжало светиться предательское табло. Только вот нулей на нем уже не было ни одного. Против каждого номера полыхала, подрагивая, огненно красная пятерка с антрацитовой каемкой по всему контуру числа.
– Вот теперь вы все – отличники. Курс прошли быстро и очень успешно. А теперь сядьте, кто может… – голос опять усмехнулся.
Но никто не смог сесть. Дамская половина собрания усердно терла свои полыхающие промежности и груди, мужская половина с неистовым усердием терзала вверх-вниз свои вздыбившиеся непокорные фаллосы. Весь зал сопел, причмокивал и постанывал.
– Ага! – захохотал голос, – раскусили? Еще захотели? Очень мило. Сержант! Помогите новичкам еще разок.
Конец ознакомительного фрагмента.