Вы здесь

Знахарь. Глава 1 (Тадеуш Доленга-Мостович, 1937)

Глава 1

В операционной стояла полная тишина. Иногда ее прерывал резкий короткий стук металлических инструментов о стеклянный стол. Воздух, разогретый до тридцати семи градусов Цельсия, был пропитан сладковатым запахом хлороформа и сырыми испарениями крови, и эта невыносимая смесь, проникая через хирургические маски, наполняла легкие. Одна из санитарок потеряла сознание и лежала в уголке, но никто не мог отойти от операционного стола, чтобы привести ее в чувство. Не мог и не хотел. Три ассистирующих врача внимательно смотрели только на разверстую алую дыру, над которой медленно и, казалось, несколько неловко двигались большие толстые руки профессора Вильчура.

Каждое движение этих рук, даже едва заметное, следовало понимать мгновенно. Каждое бурчание, время от времени исходившее из-под маски, содержало точные указания, которые ассистенты ловили на лету и тут же выполняли. Ведь борьба шла не только за жизнь пациента, но за нечто гораздо более важное: удача этой безумной, практически безнадежной, операции означала бы новый великий триумф хирургии и принесла бы еще бо́льшую славу не только профессору, не только его больнице и ученикам, но и всей польской науке.

Профессор Вильчур оперировал порок сердца. Он держал этот орган в левой ладони и ритмичными движениями пальцев без устали массировал его, потому что сердце все время останавливалось. Сквозь тонкую хлопчатобумажную перчатку он ощущал каждое подрагивание, каждое легчайшее бульканье, ведь клапаны отказывались работать, и он немеющими пальцами заставлял их слушаться. Операция продолжалась уже сорок шесть минут. Анестезиолог, доктор Марчевский, неустанно заботившийся о состоянии больного, уже шестой раз вводил пациенту под кожу иглу, впрыскивая камфару с атропином.

В правой руке профессора, совершавшей скупые и точные движения, снова и снова поблескивали ланцеты и ложечки. К счастью, дефект не слишком глубоко проник в сердечную мышцу и имел форму небольшого правильного конуса. Жизнь больного можно было спасти. Только бы он продержался еще восемь-девять минут.

«А все-таки больше никто из них не отважился!» – задиристо подумал профессор. Да, никто – ни один хирург в Лондоне, Париже, Берлине или Вене. Больного привезли в Варшаву, поскольку все остальные отказались от славы и огромного гонорара. А этот гонорар означал новый корпус больницы и, что гораздо важнее, выезд Беаты с малышкой на Канарские острова. На всю зиму. Тяжело ему придется тут одному, но для них это будет прекрасно. Нервы у Беаты в последнее время просто никуда не годятся…

Синевато-розовая подушка легких вздулась от спастического вздоха и вдруг опала. Еще раз, второй, третий. Кусочек живого мяса в левой ладони профессора затрепетал. Из крошечной ранки в фиолетовой пленке выступило несколько капелек крови. В глазах всех присутствующих заметался страх. Раздалось тихое шипение кислорода, и игла снова вошла под кожу больного. Толстые пальцы профессора ритмично сжимались и разжимались.

Еще несколько секунд – и ранка была очищена. Теперь дело должна была закончить тонкая хирургическая нить. Один шов, другой, третий. Просто не верилось, что эти огромные руки способны на такую точность. Хирург осторожно вложил сердце на место и некоторое время внимательно вглядывался в него. Оно увеличивалось и опадало в неровном ритме, но главная опасность была уже позади. Профессор выпрямился и подал знак. Из вороха стерильных салфеток доктор Скужень извлек выпиленную часть грудной клетки. Еще несколько необходимых процедур – и профессор вздохнул с облегчением. Остальное сделают ассистенты. Он мог целиком положиться на них. Поэтому, отдав нужные распоряжения, Вильчур вышел в раздевалку.

Он с наслаждением втянул нормальный воздух, снял маску, перчатки, забрызганные кровью халат и форму, потянулся. Часы показывали тридцать пять минут третьего. Он снова опаздывал на обед. И еще в такой день! Правда, Беата знала, как важна сегодняшняя операция, но опоздание в столь значимый день, безусловно, будет ей очень неприятно. Сегодня утром, выходя из дома, он сознательно ничем не выдал, что помнит, какая это дата: восьмая годовщина их свадьбы. Но Беата знала, что он не мог забыть ее. Каждый год в этот день она получала какой-нибудь прекрасный подарок, и с каждым годом, по мере роста его славы и благосостояния – все более дорогой. Вот и сегодня в кабинете на первом этаже наверняка уже лежит новый подарок. Меховщик должен был прислать утром…

Профессор спешил и переоделся быстро. Ему еще надо было заглянуть к двум больным на третьем этаже и к только что прооперированному пациенту. Доктор Скужень, который неотлучно находился при больном, коротко отрапортовал:

– Температура тридцать пять и девять, давление сто четырнадцать, пульс очень слабый, с легкой аритмией, шестьдесят-шестьдесят шесть.

– Слава богу, – улыбнулся в ответ профессор.

Молодой врач влюбленным взглядом окинул огромную фигуру своего шефа, немного смахивавшую на медвежью. Он был его студентом в университете, помогал в подготовке материалов к научным трудам, которые писал профессор. А когда Вильчур открыл свою собственную больницу, доктору Скуженю было предоставлено широкое поле деятельности и обеспечена хорошая зарплата. Может, в глубине души Скужень и жалел о том, что шеф так внезапно отказался от амбиций ученого и ограничился отработкой часов в университете и зарабатыванием денег, но никак не мог на этом основании меньше ценить профессора. Ведь он, как и все в Варшаве, прекрасно знал, что профессор делал это не ради себя, что он трудился, не жалея сил, как раб на галерах, никогда не боялся взять на себя ответственность, а зачастую еще и совершал чудеса, подобные сегодняшнему.

– Профессор, вы гений, – убежденно произнес Скужень.

В ответ профессор Вильчур засмеялся своим низким добродушным смехом, который внушал его пациентам спокойствие и доверие.

– Да не преувеличивайте, коллега, не преувеличивайте! И вы когда-нибудь дозреете до этого. Но, признаюсь, я весьма доволен. В случае чего, велите мне звонить. Хотя, полагаю, обойдется и без этого. Я бы предпочел, чтобы так и было, поскольку сегодня… у меня домашний праздник. Верно, уже звонили из дома, что обед пригорает…

И профессор не ошибся. В его кабинете телефон звонил уже несколько раз.

– Прошу передать господину профессору, – просил слуга, – чтобы он как можно скорее возвращался домой.

– Господин профессор в операционной, – неизменно и невозмутимо отвечала каждый раз секретарша панна Яновичувна.

– Да что ж им так неймется-то, черт подери?! – вопросил вошедший главный врач доктор Добранецкий.

Панна[4] Яновичувна крутанула валик машинки, вытаскивая готовую напечатанную страницу, и ответила:

– Сегодня у профессорской четы годовщина свадьбы. Неужели вы забыли? У вас же есть приглашение на банкет.

– Ох, и правда. Думаю, там будет весело… Как всегда, у них будут прекрасный оркестр, изысканный обед и самое лучшее общество.

– Как ни странно, но вы забыли упомянуть прекрасных женщин, – иронично заметила секретарша.

– Не забыл. Ведь вы же там будете… – парировал тот.

А на впавших щеках секретарши проступил румянец.

– Не смешно, – дернула она плечиком. – Даже будь я раскрасавицей, и то не рассчитывала бы на ваше внимание.

Панна Яновичувна не любила Добранецкого. Внешне довольно привлекательный, с орлиным носом и высоким гордым лбом, он нравился ей как мужчина; к тому же Добранецкий был великолепным хирургом, поэтому профессор доверял ему самые трудные операции и постарался перевести на доцентскую должность. Тем не менее она считала главврача расчетливым карьеристом, который охотится на богатую невесту, и не очень верила в его благодарное отношение к профессору, которому он был обязан всем.

Добранецкий, будучи достаточно тонким человеком, чувствовал эту неприязнь, но по обыкновению старался не настраивать против себя никого, кто мог бы ему чем-то навредить, а потому примирительно отозвался, указывая на стоявшую у стола коробку:

– Вы себе уже новую шубу заказали? Вижу коробку от Порайского.

– Мне вообще не по карману заказывать у Порайского, не говоря уж про такие шубы.

– Уж прям «такие»?

– Сами взгляните. Это черные соболя.

– Ого-го! Везет же госпоже Беате.

Потом покачал головой и добавил:

– По крайней мере в области материальной.

– Что вы хотите этим сказать?

– Да ничего.

– Вам должно быть стыдно! – вспыхнула панна Яновичувна. – Да каждая женщина позавидовала бы ей, когда муж так любит и лелеет.

– Наверняка.

Панна Яновичувна прошила его гневным взглядом.

– У нее есть все, о чем только может мечтать женщина! Молодость, красота, чудная дочка, известный и всеми уважаемый муж, который день и ночь трудится, чтобы обеспечить ей комфортную и даже роскошную жизнь, положение в обществе. Уверяю вас, господин доктор, она умеет ценить это!

– Да я и не сомневаюсь, – слегка кивнул тот, – только вот по опыту знаю, что женщины более всего ценят…

Он не закончил, потому что в кабинет влетел доктор Банг и воскликнул:

– Поразительно! Удалось! Будет жить!

Он с восторгом принялся описывать ход операции, на которой ассистировал.

– Только наш профессор мог на такое решиться!.. – поддержала его панна Яновичувна. – И он показал, на что способен.

– Ну, давайте не будем преувеличивать, – отозвался доктор Добранецкий. – Мои пациенты не всегда лорды и миллионеры, и, может, им не всегда за шестьдесят, но истории известно множество удачных операций на сердце. Даже истории нашей медицины. Варшавский хирург, доктор Краевский, на весь мир прославился точно такой же операцией. А это было тридцать лет назад!

В кабинете уже собралось несколько человек из персонала больницы, и когда появился профессор, его засыпали поздравлениями.

Он слушал с довольной улыбкой на широком красном лице, но при этом все время поглядывал на часы. Однако прошло добрых двадцать минут, пока он наконец оказался внизу и сел в свой длинный черный лимузин.

– Домой, – велел он водителю и устроился поудобнее.

Усталость проходила быстро. Он был здоров и силен, хотя из-за полноты выглядел несколько старше своего возраста. Впрочем, в свои сорок три года профессор чувствовал себя намного моложе, иногда даже сопливым мальчишкой. В конце концов, кувыркаясь на ковре с малышкой Мариолой и играя с ней в прятки, он понимал, что делает это не только ради ее удовольствия, но и ради своего собственного.

А Беата не хотела этого понять, поэтому, когда она наблюдала за ним во время таких забав, в глазах ее явно светилось что-то вроде смущения и неловкости, даже опасение какое-то.

– Рафал, – говорила она, – а если б тебя сейчас кто-то увидел?

– Может, тогда меня наняли бы в качестве воспитательницы в детский садик, – со смехом отвечал он.

Но, в общем-то, в такие минуты ему делалось немного неприятно. Беата, безусловно, была лучшей женой на свете. И наверняка она любила его. Тогда почему же она относилась к нему с таким ненужным почтением, чуть ли не преклонением? В ее старательности и прилежности было что-то от литургии. В первые годы ему даже казалось, что жена побаивается его, и он делал все, чтобы она избавилась от этого страха. Рассказывал ей о себе самые забавные вещи, признавался в своих ошибках, неприглядных студенческих похождениях, старался вытеснить из ее головки даже малейший намек на то, что они не равны и совершенно не подходят друг другу. Наоборот, на каждом шагу он подчеркивал, что живет только ради нее, что работает для нее и что только рядом с ней может быть счастлив. Впрочем, все это было чистейшей правдой.

Он любил Беату до безумия и не сомневался, что она отвечает ему такой же глубокой любовью, хотя и тихой, менее страстной. Она всегда была сдержанной и нежной, как цветок. Зато у нее всегда были для него наготове улыбка и доброе слово. И он продолжал бы думать, что она не умеет быть иной, если бы временами не видел ее веселой, хохочущей, шутливой и кокетливой. Но случалось это только в те моменты, когда ее окружало общество молодых людей и она не знала, что муж наблюдает за ней. Он готов был встать на голову, лишь бы убедить жену, что может так же беззаботно веселиться, и даже более, чем самые молодые, – однако все было напрасно. В конце концов с течением времени он смирился с этим и оставил попытки увеличить и без того свое огромное счастье.

И вот наступила восьмая годовщина их свадьбы, восьмая годовщина их совместной жизни, ни разу не омраченной ни малейшей ссорой, ни мелким спором и даже тенью недоверия, зато много раз озаренной тысячами мгновений и часов радости, ласк, признаний…

Признания… Собственно говоря, это он поверял ей свои мысли и планы, рассказывал о своих чувствах. Беата не умела этого делать, а может, ее внутренняя жизнь была простой и цельной… Возможно, даже слишком… Вильчур мысленно упрекнул себя за это определение – слишком бедной. Он полагал, что, так о ней думая, обижает Беату, оскорбляет ее. Если это и было правдой, то тем бо́льшая нежность наполняла его сердце.

– Я ее оглушаю, – говорил он себе, – подавляю. Она ведь такая умная и хрупкая. Отсюда и проистекает ее раздражительность и опасения, что я сочту ее заботы слишком мелкими, будничными и обычными.

Придя к такому выводу, он старался вознаградить ее за это обидное неравенство. И он с величайшим вниманием и старательностью вникал в мельчайшие домашние дела, интересовался ее туалетами, духами, прислушивался к каждому слову, касающемуся светских дел или устройства детской. Вильчур размышлял над ними так глубоко, точно речь шла о чем-то действительно важном.

Но они и были для него чрезвычайно важны, поскольку он верил, что за счастьем следует ухаживать с величайшей заботой, и полагал, что те немногие часы, отнятые им у работы и посвященные Беате, необходимо сделать как можно более полными, содержательными и теплыми…

Автомобиль остановился перед чудесной белой виллой, безусловно, самой красивой на Сиреневой аллее и одной из самых элегантных в Варшаве.

Профессор Вильчур выскочил, не ожидая, пока водитель откроет ему дверь, принял из его рук коробку с шубой, быстро пробежал по тротуару и дорожке, своим ключом открыл двери дома и как можно тише затворил их за собой. Он хотел сделать Беате сюрприз, который тщательно спланировал еще час назад, когда, склонившись над открытой грудной клеткой больного, рассматривал сложное переплетение вен и артерий.

Но в холле он застал Бронислава и старую экономку Михалову, прозванную так по мужу Михалу. Видно, Беата была не в лучшем настроении из-за его опоздания, потому что лица у них были вытянутыми и напряженными, они явно поджидали его. Это нарушало все планы профессора, и он махнул рукой, веля им удалиться.

Но, несмотря на его приказ, Бронислав заговорил:

– Господин профессор…

– Шшшш!.. – оборвал его Вильчур и, нахмурившись, шепотом добавил: – Прими пальто!

Слуга снова хотел что-то сказать, но только шевельнул губами и помог профессору раздеться.

Вильчур быстро раскрыл коробку, вынул оттуда чудесную шубу из черного блестящего меха с длинным шелковистым ворсом, накинул ее себе на плечи, на голову нахлобучил задорный колпачок с двумя кокетливо свисающими хвостиками, руки сунул в муфточку и с радостной улыбкой оглядел себя в зеркале: выглядел он невероятно комично.

Он бросил взгляд на прислугу, чтобы проверить, какое произвел впечатление, но в глазах экономки и лакея читалось только недоумение.

«Вот дураки-то», – подумал профессор.

– Господин профессор… – опять начал Бронислав, а Михалова стала переминаться с ноги на ногу.

– Да замолчите вы, черт подери, – шепнул профессор и, обойдя их, отворил двери в гостиную.

Он ожидал застать Беату с малышкой либо в розовой комнате, либо в будуаре.

Вильчур прошел через спальню, будуар, детскую, но их нигде не было. Он вернулся и заглянул в кабинет. И там пусто. В столовой, на украшенном цветами столе, поблескивавшем золоченым фарфором и хрусталем, стояло два прибора. Мариола с мисс Тольрид обычно ели вместе и пораньше. В распахнутых дверях в буфетную застыла горничная. Лицо у нее было заплаканное, а глаза опухли.

– Где госпожа? – с тревогой спросил профессор.

Девушка в ответ снова расплакалась.

– Что такое? Что случилось?! – вскричал он, уже не сдерживаясь и не понижая голос. От предчувствия какого-то несчастья у него перехватило горло.

Экономка и Бронислав потихоньку вошли в столовую и молча встали у стены. Он испуганно посмотрел на них и в отчаянии закричал:

– Где ваша хозяйка?

И тут его взгляд остановился на столе. У его прибора, прислоненное к тонкому бокалу, лежало письмо. Бледно-голубой конверт с серебристыми краями.

Сердце его резко сжалось, голова закружилась. Он еще не понимал, еще ничего не знал. Протянул руку и взял конверт, который показался ему жестким и мертвым. Какое-то время просто держал его в руке. Письмо было адресовано ему, он узнал почерк Беаты: крупные угловатые буквы.

Он открыл конверт и принялся читать:

«Дорогой Рафал! Не знаю, сможешь ли ты когда-нибудь простить меня за то, что я тебя покидаю…»

Слова на бумаге задрожали и заплясали у него перед глазами. В легких вдруг не стало воздуха, на лбу выступили капли пота.

– Где она? – сдавленно вскрикнул он. – Где она сейчас?

И огляделся вокруг.

– Госпожа уехала вместе с девочкой, – тихо пробормотала экономка.

– Лжешь! – заревел Вильчур. – Это неправда!

– Я сам вызвал такси, – добросовестно подтвердил Бронислав, а потом добавил: – И чемоданы снес вниз. Два чемодана-то…

Профессор, пошатываясь, дошел до кабинета, который находился рядом с гостиной, закрыл за собой дверь и прислонился к ней. Он пытался читать письмо дальше, но прошло немало времени, прежде чем ему удалось вникнуть в его содержание.

«Не знаю, сможешь ли ты когда-нибудь простить меня за то, что я тебя покидаю. Поступаю я подло, отплатив злом за твою великую доброту, которой никогда не забуду. Но более я оставаться не могу. Клянусь тебе, у меня был только еще один выход: смерть. Но я всего лишь бедная слабая женщина. И не смогла отважиться на такой геройский поступок. Уже много месяцев я боролась с этой мыслью. Возможно, я никогда более не буду счастлива, никогда не обрету покоя. Но я не имела права отнимать себя у нашей Мариолы и – у него.

Пишу я сумбурно, но мне трудно привести в порядок свои мысли. Сегодня годовщина нашей свадьбы. И я знаю, что ты, Рафал, приготовил мне какой-то подарок. Но получить его от тебя сейчас было бы непорядочно с моей стороны, поскольку я уже приняла бесповоротное решение – уйти.

Рафал, я полюбила. И эта любовь сильнее меня. Сильнее всех чувств, какие я питаю или когда-либо питала к тебе, – от безграничной благодарности до глубокого уважения и восхищения, от искренней доброжелательности до дружеской привязанности. К сожалению, я никогда не любила тебя, вот только узнала об этом лишь после того, как встретила на своем жизненном пути Янека.

Уезжаю я далеко и прошу тебя, будь милостив, не ищи меня! Умоляю, сжалься надо мной! Я знаю, что ты великодушен и нечеловечески добр. Рафал, я не прошу тебя о прощении. Я его не заслуживаю и в полной мере осознаю, что ты имеешь право ненавидеть и презирать меня.

Я никогда не была достойна тебя. Никогда не могла подняться до твоего уровня. Ты и сам это слишком хорошо знаешь, и только благодаря доброте твоей ты старался никогда не показывать мне этого, что для меня было чрезвычайно унизительно и мучительно. Ты познакомил меня с людьми своего круга, осыпал ценными подарками, окружил роскошью. Но, видимо, я не создана для такой жизни. Меня утомляли и большой свет, и богатство, и твоя слава, и… осознание моего ничтожества рядом с тобой.

И вот теперь я намерена уйти в новую жизнь, где меня, возможно, ждут крайняя нужда и уж наверняка тяжелая борьба за кусок хлеба. Но бороться я буду плечом к плечу с человеком, которого безмерно люблю. Ежели своим поступком я не уничтожу окончательно благородство твоего сердца, если ты сможешь, умоляю тебя, забудь меня. Вскоре ты всенепременно обретешь душевный покой, ведь ты такой мудрый, и обязательно встретишь другую женщину, лучше меня. Я же от всей души желаю тебе счастья, которое и сама обрету вполне, если узнаю, что тебе хорошо.

Я забираю с собой Мариолу, поскольку без нее не смогла бы прожить ни единого часа. Ты и сам это прекрасно знаешь. Не подумай, что я хочу лишить тебя величайшего сокровища, которое является нашим общим достоянием. Через несколько лет, когда мы оба сможем спокойно оглянуться на наше прошлое, я подам тебе весть о нас.

Прощай, Рафал. Не считай меня легкомысленной и не питай иллюзий, что на мое решение еще можно как-то повлиять. Я не изменю его, потому что предпочла бы скорее смерть. Я не могла тебе лгать, и ты должен знать, что я была верна тебе до самого конца. Прощай, будь милосерден и не старайся меня найти.

Беата.

P. S. Деньги и все свои украшения я оставила в сейфе. А ключ от него положила в тайный ящичек твоего стола. С собой я забрала только вещи Мариолы».

Профессор Вильчур бессильно опустил руку, все еще сжимавшую письмо, и протер глаза: в висевшем напротив зеркале он увидел свое отражение в странном наряде. Скинул с себя меха и снова начал читать письмо.

Но удар настиг его столь внезапно, что по-прежнему казался чем-то не совсем реальным, вроде угрозы или предостережения.

Вот он читал: «К сожалению, я никогда не любила тебя…»

И чуть дальше: «Меня утомляли и большой свет, и богатство, и твоя слава…»

– Как же так? – простонал он. – Почему? Почему?..

Напрасно он пытался понять жену. Он осознавал только одно: она ушла, бросила его, забрала ребенка, полюбила другого. Ни одна из причин не укладывалась у него в голове. Он видел только голый факт – дикий, неправдоподобный, гротескный.

На улице уже наступали ранние осенние сумерки. Перечитывая письмо Беаты неведомо в который уже раз, он подошел к окну.

Внезапно в дверь постучали, и Вильчур вздрогнул. На мгновение им вдруг овладела безумная надежда.

«Это она! Вернулась!..»

Но тут же понял, что это совершенно невероятно.

– Войдите! – хрипло произнес он.

В комнату вошел Зигмунт Вильчур, его дальний родственник, председатель апелляционного суда. Отношения между ними были довольно теплыми, они часто навещали друг друга. Появление Зигмунта в такую минуту не могло быть случайным, и профессор сразу догадался, что его, должно быть, оповестила по телефону Михалова.

– Как ты, Рафал? – с дружеским участием спросил Зигмунт.

– Здравствуй, – отозвался профессор и протянул руку вошедшему.

– Что ж ты сидишь в темноте? Позволь? – И, не дожидаясь ответа, он включил свет. – Как тут холодно, вот собачья погода, осень… Что я вижу! Дрова для камина! В такой вечер нет ничего лучше горящего камина. Пусть этот твой Бронислав разожжет…

Он приоткрыл дверь и позвал:

– Бронислав! Пожалуйста, разожги камин.

Слуга тут же появился, искоса взглянул на своего хозяина, поднял с пола брошенную шубу, разжег огонь и ушел. Пламя быстро охватило сухие полешки. Профессор неподвижно стоял у окна.

– Иди-ка сюда, сядем, поговорим. – Зигмунт потянул его к креслу у камина. – Да уж, какая чудесная вещь – тепло. Ты еще так молод, не умеешь его ценить. А вот мои старые кости… Что ж это ты не в больнице? Ленишься сегодня?

– Так уж… вышло.

– А я как раз звонил тебе, – продолжал председатель суда, – в больницу звонил. Хотел заехать туда, мне твой совет нужен. Левая нога у меня начала побаливать. Боюсь, это ишиас…

Профессор слушал молча, хотя до его сознания доходили только отдельные слова. Но все-таки ровный и спокойный голос Зигмунта заставил его сосредоточиться, мысли стали приходить в какое-то подобие порядка, связывались одна с другой, складываясь в некий почти уже реальный образ. Он вздрогнул, когда кузен изменил тон и спросил:

– А где же Беата?

Лицо профессора застыло, он с трудом ответил:

– Уехала… Да вот… Уехала… за границу.

– Сегодня?

– Сегодня.

– Видно, намерения эти возникли достаточно неожиданно? – нехотя заметил Зигмунт.

– Да… Да. Я ее послал… Понимаешь… возникли некоторые дела, и в связи с этим…

Он говорил с таким трудом, а на лице так явно отражалось страдание, что Зигмунт поспешно подхватил, стараясь, чтобы его голос звучал как можно теплее:

– Понимаю. Конечно. Только, видишь ли, вы разослали приглашения на сегодняшний вечер. Следовало бы всем позвонить и отменить… Позволишь, я займусь этим?..

– Будь любезен…

– Ну и прекрасно. Полагаю, у Михаловой есть список приглашенных. Возьму у нее. А тебе лучше всего было бы прилечь и отдохнуть. Как думаешь?.. Я не буду больше морочить тебе голову. Ну, до свидания…

Он протянул было руку, но профессор ее не заметил. Зигмунт похлопал его по плечу, еще на мгновение задержался в дверях и вышел.

Вильчур пришел в себя, когда щелкнул замок. Он заметил, что по-прежнему сжимает в руке письмо Беаты. Смял его в маленький комочек и швырнул в огонь. Пламя сразу охватило бумажный шарик, он вспыхнул алым бутоном и вмиг обратился в пепел. Давно уже и следа от письма не осталось, давно полешки в камине превратились в кучку тлеющих углей, когда он наконец протер глаза и встал. Медленно отодвинул кресло, огляделся.

– Не могу, – беззвучно прошептал он, – я тут не выдержу. – И выбежал в прихожую. Бронислав сорвался со стула.

– Господин профессор выходит?.. Осеннее пальто или потеплее?

– Все равно.

– На улице только пять градусов. Думаю, лучше то, что потеплее, – решил слуга и подал пальто.

– Перчатки! – крикнул он, выбегая вслед за профессором на двор, но Вильчур, должно быть, не услышал. Он был уже на улице.

Конец октября в этом году был холодным и дождливым. Сильный северный ветер обдирал с ветвей последние, раньше обычного пожелтевшие листья. На тротуарах хлюпала вода. Немногочисленные прохожие шли, подняв воротники и склонив головы, чтобы уберечь лицо от мелких, покалывавших холодом капель дождя, или обеими руками удерживали зонтики, которые порывистый ветер так и норовил у них вырвать. Из-под колес изредка проезжавших автомобилей летели мутные брызги, лениво тащились извозчичьи лошади, а поднятый верх каждой коляски буквально истекал потоками дождя, тускло поблескивая в желтом свете фонарей.

Доктор Рафал Вильчур, машинально застегнув пальто, быстро зашагал вперед.

«Как она могла так поступить! Как же она могла!» – мысленно повторял он один и тот же вопрос. Неужели она не понимала, что забирает у него все, что лишает его жизнь смысла и цели? И почему же? Только потому, что встретила какого-то другого мужчину… Если б он хотя бы знал его, если б уверился, что тот сумеет оценить ее по достоинству, что не причинит ей боли, даст ей столь вожделенное счастье. Она написала только его имя: Янек.

Вильчур принялся перечислять всех близких и дальних знакомых. Никто из них не подходил. Может, это какой-то негодяй, обманщик, бродяга, который бросит ее при первой же возможности. Или какой-нибудь профессиональный соблазнитель, заморочивший Беате голову. Наверняка он обманул ее, сманил фальшивыми признаниями и клятвами, рассчитывая на ее деньги. А что произойдет, когда выяснится, что Беата даже свои драгоценности не взяла?.. Скорее всего, это изощренный мерзавец. Да, надо немедленно, пока есть время, установить его личность и воспрепятствовать совершению подлости. Надо потребовать, чтобы власти, полиция начали искать их. Разослать розыскные письма, детективов…

Под воздействием этой мысли Вильчур остановился и огляделся. Он находился в центре города. Ему вспомнилось, что когда-то проезжая здесь, он видел вывеску комиссариата полиции. Где-то неподалеку, через две-три улицы…

Он двинулся было в том направлении, но после нескольких шагов повернул обратно.

«И что с того, что я ее найду?» – вдруг подумал он.

Она ведь никогда не согласится вернуться к нему. Она ясно написала, что не любит, что какое-то там его мнимое превосходство, его богатство, слава… а наверняка и его любовь только мучили ее. Она была настолько деликатна, что не стала прямо писать об этом… Разве он вправе судить ее, решать ее судьбу? А если она предпочитает пусть даже лишения, но рядом с тем, другим?.. Какие доводы могут убедить женщину вернуться к нелюбимому, к… ненавистному мужу?.. Да и не слишком ли быстро он пришел к выводу, что тот человек – отребье общества и жадный мерзавец?.. Беате никогда не нравились мужчины такого типа, ее всегда привлекали идеалисты, мечтатели… Даже Мариоле она часами, бывало, читала лирические стихи, которых семилетний ребенок не мог еще понимать. Но она читала для себя.

Человек, за которым она пошла, скорее всего, молодой непрактичный бедняк. Но где, как она с ним познакомилась?.. Почему никогда даже словом не обмолвилась о нем?.. И вдруг убежала, поступила так жестоко, с такой предельной беспощадностью. Бросила человека, который ради нее был готов на все… как верный пес, как раб… И за что? За что?!

Разве он совершил какой-то грех против нее, против своей любви?.. Никогда! Даже в мыслях не было такого. Она вообще была первой женщиной, которую он полюбил. Случилось это почти десять лет назад. Как же хорошо он все помнил! Познакомились они случайно. И он благословлял этот случай вплоть до сегодняшнего дня, благословлял утром и вечером, каждую минуту, когда смотрел на Беату и когда радовался, думая, что будет на нее смотреть. Он был доцентом, и у него как раз были практические занятия в прозекторской, когда на соседней улице грузовик сбил ее деда. Он оказал первую помощь. Сложный перелом обеих ног. Старичок умолял как можно более осторожно поставить в известность его жену-сердечницу и внучку. Двери маленькой квартирки в Старом городе открыла ему Беата.

А через несколько месяцев они уже были обручены. Ей едва исполнилось семнадцать лет. Она была худенькой и бледной, одевалась в дешевые, старательно заштопанные платьица. В доме царила нищета. Во время войны родители Беаты потеряли все свое состояние. Дедушка, вплоть до того трагического, смертельного случая, содержал жену-старушку и внучку на деньги за уроки иностранных языков, с которыми он ходил по домам. Бабушка, до того как вслед за мужем оказалась в семейной могиле на кладбище Повонзки – это было единственное роскошное достояние, которое у них осталось от давнего богатства, – часами рассказывала внучке и ее жениху про минувший блеск рода Гонтыньских, про дворцы, охоты, балы, конские табуны и драгоценности, про туалеты, которые заказывались в Париже… Беата слушала внимательно, а в ее мечтательных глазах, казалось, мерцало сожаление об утраченном прошлом, о той сказке, которой не суждено уже вернуться.

В такие минуты он нежно сжимал ее худенькую ручку и обещал:

– Я все тебе дам. Вот увидишь, Беата! У тебя будут и драгоценности, и туалеты из Парижа, и балы, и прислуга! Я все это дам тебе!

А у него самого тогда ничего не было, кроме пары чемоданов в холостяцкой квартире, шкафа с книгами по медицине и скромной зарплаты доцента.

Но зато у него были стальная воля, великая вера и горячее желание – желание исполнить все, что он обещал Беате. И он начал свою борьбу. За должности, за практику, за богатых пациентов. Огромные знания, врожденный талант, несгибаемый характер и работа – безустанная, бешеная работа – сделали свое дело. Да и удача ему улыбалась. Росла его слава. Росли и доходы. В тридцать семь лет он получил кафедру, а несколько недель спустя к нему пришло еще большее счастье: Беата родила дочурку.

И как раз в честь ее великолепной прабабушки Гонтыньской дочери дали имя Мария – Иоланта, а в качестве уменьшительного – Мариола.

Воспоминание о дочери новой болью пронзило сердце профессора Вильчура. Он не раз задумывался, которую из двух своих женщин больше любит… Когда дочка начала говорить, одним из ее первых слов было «патуля»…

Так и пошло. Она всегда называла его патулей. В два года Мариола перенесла очень тяжелую скарлатину, а когда наконец выздоровела, он поклялся себе, что с этих пор будет лечить всех бедных детей бесплатно. В его дорогой больнице, где всегда не хватало мест, несколько палат занимали дети, бесплатные пациенты. Ведь это все было ради нее, вроде как месса в интенции ее здоровья.

А вот теперь у него отняли дочь.

И это было бесчеловечно, это было сверх всякой меры эгоизма.

– Ты должна мне отдать ее. Должна! – говорил он вслух, стискивая кулаки.

Прохожие оглядывались на него, но Вильчур не замечал этого.

– Закон на моей стороне! Ты меня бросила, но я заставлю тебя вернуть Мариолу. Закон на моей стороне. И моральное право тоже. Ты и сама это должна признать, ты подлая, подлая, подлая!.. Никчемная женщина, неужели ты не понимаешь, что совершила тяжкое преступление?.. Сама скажи какое!.. Ты мечтала о деньгах и прочем. Хорошо, так чего же тебе не хватало? Ведь не любви же, потому что никто тебя не сможет любить так, как я! Никто! Во всем мире никто!

Он споткнулся и чуть не упал. Профессор шел по немощеной улице, по щиколотку утопая в грязи. Повсюду были разложены огромные валуны, по которым обитатели маленьких домиков, находившихся в этой части города, пытались добраться до своих жилищ, не промочив ноги. Окна в домах уже были темными. Редкие газовые фонари давали тусклый голубоватый свет. Вправо шла более широкая и более густо застроенная улица. Вильчур свернул на нее и теперь брел все медленнее и медленнее.

Он не испытывал усталости, вот только ноги не слушались, стали невыносимо тяжелыми. Должно быть, он промок до самой рубашки, потому что каждый порыв ветра, казалось, чувствовал обнаженной кожей.

И тут вдруг кто-то преградил ему дорогу.

– Господин нарядный, – услышал он хриплый голос, – одолжи без банковской гарантии пять нуликов на ипотеку польской спиртовой монополии. Надежность и доверие.

– Что? – не понял профессор.

– А ты не штокай, а то обштоканный будешь. Как говорится в Святом Писании: каким штоком штокаешь ближнего своего, таким и тебя обштокают, уважаемый гражданин столицы тридцативосьмимиллионного государства с выходом к морю.

– Чего вы хотите от меня?

– Здоровья, счастья и всяческого благополучия. А помимо того весьма желал бы я наполнить мой пустой желудочек сорокапроцентным раствором спирта с благосклонным соучастием доброй порции свиной падали, именуемой колбаской.

Оборванец слегка покачивался, от его заросшей, много дней не бритой физиономии так и разило водкой.

Профессор сунул руку в карман и протянул ему несколько монет:

– Извольте.

– Bis dat, qui cito dat[5], – величественно изрек пьяница. – Thank you, my darling.[6] Но позволь, однако, щедрый благотворитель, и мне дать тебе взамен нечто ценное. Я имею в виду свое общество. Именно! Слух тебя не обманывает, добрый человек. Ты можешь удостоиться этой чести. Noblesse oblige![7] Я ставлю. Ты, сэр, промок и промерз до костей, так что ступай в мою скромную хатку и погрейся в моем обществе. Правда, хатки-то у меня и нет, зато есть знание. А что значит любое сооружение по сравнению со знанием?.. Вот им я охотно с вами, mon prince[8], и поделюсь. Знания же мои весьма обширны. Пока я коснулся только топографической их части. В частности, известно мне, где размещается единственное заведение, куда в такое время человек может попасть, не взламывая замков и решеток. Одним словом, Дрожджик. Это тут, на углу улиц Поланецкой и Витебской.

Вильчур подумал, что спиртное и в самом деле пришлось бы кстати. Он ведь так промерз и озяб. А кроме того, монотонная болтовня случайного пьянчужки действовала на него успокаивающе, притупляла жгучие мысли. Вильчур невольно старался хоть что-то понять из пьяного словоблудия, а это усилие отвлекало и заглушало острое осознание случившегося несчастья, которое уже и так возбудило в его голове вихри крайне болезненных рассуждений.

На востоке начинало сереть, когда они, предварительно долго настучавшись в закрытые наглухо ставни, вошли наконец в крошечную лавчонку, пропахшую испарениями бочек с селедкой, смрадом пива и керосина. В помещении за лавчонкой, которое оказалось попросторнее, но в котором воняло гораздо сильнее, в уголке расположились несколько пьяных в хлам мужчин, над которыми витали клубы дыма от дешевого кислого табака. Хозяин, квадратный здоровяк с лицом заспанного бульдога, в грязной рубахе и расстегнутой жилетке, ни о чем не спрашивая, сразу поставил на свободный столик бутылку водки и выщербленную тарелку с обрезками каких-то копченостей.

Но тут было тепло. Просто восхитительно тепло, и задубеневшие руки с наслаждением, смешанным с болью, начали оттаивать. Первый же стаканчик водки сразу разогрел горло и желудок. Случайный товарищ его не переставал болтать. Пьянчужки в углу не обращали на пришедших ни малейшего внимания. Один громко храпел, трое бодрствовавших время от времени разражались потоками маловразумительных слов. Кажется, они о чем-то спорили.

Второй стаканчик водки принес Вильчуру некоторое облегчение.

«Как же хорошо, – думал он, – что никто тут на меня не смотрит, никто ничего не…»

– …потому, как полагаешь, граф, – продолжал свой монолог его заросший щетиной собеседник, – Наполеона черти унесли, Сашку Македонского тоже того-с, ditto[9]. А почему, спросишь ты во весь голос? А вот потому именно, что совсем не фокус быть кем-то там. Фокус как раз в том, чтобы быть никем. Никем, мелким насекомишкой под воротником у Провидения. Учись, юноша! Это я тебе говорю, я, Самюэль Обедзиньский, который никогда не сверзится с котурн[10] в грязь, потому как никогда на них не полезет, как и на нечто другое, подобное им. Пьедестал – это место только для дурней, приятель. А вера – это воздушный шар, из которого рано или поздно улетучится весь газ. Возможности?.. Да, конечно, всегда есть возможность раньше сдохнуть. Граждане, остерегайтесь воздушных шаров!

Он поднял над головой пустую бутылку и позвал:

– Пан[11] Дрожджик, еще одну! Податель всех радостей, попечитель заблудших, дарующий ясный разум и забытье.

Хмурый шинкарь, не слишком торопясь, принес водку, широкой ладонью ударил по дну бутылки и уже без пробки поставил ее на стол.

Профессор Вильчур молча выпил и содрогнулся. Он никогда раньше не пил, и отвратительный вкус дешевого самогона вызывал у него омерзение. Но в голове у него уже слегка шумело, а хотелось оглушить себя окончательно.

– Весь смысл обладания серым мозговым веществом, – говорил человек, назвавший себя Самуэлем Обедзиньским, – состоит в умении лавировать между ясностью сознания и мраком забытья. Потому как чем же еще смягчить драму интеллекта, который неизбежно доходит до абсурдного утверждения, что он есть только шалость природы, ненужный балласт, пузырь, привязанный к хвосту нашего животного преосвященства? Что ты знаешь о мире, о предметах, о цели существования? Да, я к тебе обращаюсь, существо, отягощенное бременем двух килограммов мозгового вещества! Что ты ведаешь о цели?.. Разве это не парадокс? Да ты не сможешь даже пальцем пошевелить, не сумеешь сделать и пары шагов без ясной и понятной цели. Правда?.. А между тем ты рождаешься и в течение нескольких десятков лет совершаешь миллионы, миллиарды разных действий: суетишься, сопротивляешься, работаешь, учишься, воюешь, падаешь, встаешь, радуешься, отчаиваешься, думаешь, тратишь столько энергии, сколько целая варшавская электростанция вырабатывает, а ради какого хрена все это? Вот именно, приятель, ты не знаешь и знать не можешь, с какой целью ты все это делаешь. Единственная инстанция, к которой ты можешь обратиться за более или менее правдоподобной информацией на сей счет, – это твой собственный разум, а он, если можно так сказать, бессильно разводит руками. Так где же смысл, где логика?

Он громко рассмеялся и залпом выпил стаканчик.

– Для чего существует разум, если он не может исполнить своего единственного, воистину единственного предназначения?.. Я знаю, что он мне ответит, но это тоже чушь. Он ответит, что область его применения – исключительно жизненные функции. А причины и цели жизни не относятся к его департаменту. Согласен. Но посмотрим, как он справляется с жизнью. Что он нам может объяснить? И тут оказывается, что ровным счетом ничего. Ничего, кроме самых элементарных животных функций. Так чего ради выросла у нас в черепной коробке эта опухоль? Какого, спрашиваю тебя, почтеннейший председатель, хрена? Что он такого знает? Знает ли он, что такое мысль?! Наделил ли он человека возможностью, положим, познания самого себя? Познания хотя бы в такой степени, чтобы он мог с уверенностью заявить: я бездельник или, к примеру, я честный. Идеалист я или материалист. Нет и еще сто раз нет! Он способен только сказать, что предпочитает: телятину или свинину. Так ведь для этого достаточно и мозга обычного Шарика. А если речь идет о людях, о ближних? Научит ли он нас чему-то?.. Нет! Готов поставить все свое состояние, что под вашим высоким лбом не родилось ни единого верного предположения относительно моей весьма интересной особы. Хотя общаемся мы уже… уже целых две бутылки. А вообще-то, давайте подумаем, найдутся ли у вас какие-нибудь совершенно точные предположения не относительно меня, но насчет особ, которых вы знаете много лет?.. Ну, там, не знаю, насчет братьев, отца, жены, друга?.. Нет! Люди ходят в непроницаемых скафандрах. И нет возможности проникнуть в их содержание. За наше холостяцкое здоровьишко! Пей, господин хороший!

Он чокнулся со стаканчиком Вильчура и опустошил свой до дна.

– Если вы, маэстро, захотите узнать, как на самом деле выглядит шикарная дамочка, надо понаблюдать за ней через замочную скважину в ванной комнате. И тогда узнаешь, скажем, нет ли у нее обвисшей груди и высохших бедер. Узнаешь о ней нечто новое. Но о сути ее ты по-прежнему ничего не будешь знать. Потому что, даже когда она одна и снимает свой скафандр, в который всегда облачалась при тебе, под ним обнаружится второй, которого она уже никогда не снимает и который непроницаем даже для нее самой. Правда? Разумеется, бывают мгновения, когда человеку можно заглянуть в рукав или за воротник. Это мгновения катастрофы. Когда скафандр рвется, лопается, в нем появляются щели и трещины… Вот… вот, например, в таком состоянии, в каком ты сегодня очутился, вождь! По тебе прокатилось что-то очень тяжелое.

Он наклонился над столиком и уставился на Вильчура своими голубоватыми глазками с покрасневшими белками.

– Ведь правда? – спросил он с нажимом.

– Да, – кивнул профессор.

– Разумеется! – гневно воскликнул Обедзиньский. – Разумеется! Человек, столь жаждущий покоя, как я, и шагу не может сделать, чтобы не столкнуться с людской глупостью! Потому как основа каждой трагедии – это и есть глупость!.. Ну и что, в конце концов? Воздушный шар или котурны?.. Ты обанкротился, тебя согнали с какого-то высокого министерского кресла или все-таки разочарование? А?.. Женщина?.. Изменила тебе?..

Вильчур опустил голову и глухо ответил:

– Бросила…

Глаза Обедзиньского сверкнули бешенством.

– Ну так и что! – возопил он. – И что тут такого?!

– Что такого? – Вильчур схватил его за руку. – Что такого?.. Да все. Все!!!

Наверное, его голос прозвучал с такой силой, что это сошло за самый веский аргумент, потому что Обедзиньский сразу успокоился, съежился и замолк. И только через несколько минут он снова заговорил, тихим и каким-то ворчливым тоном:

– До чего же подлая эта жизнь, насколько же мерзкие все эти сантименты! А мне вечно не везет – судьба постоянно подкидывает мне всяческие жертвы этих самых сантиментов. Черт бы их побрал… Нет сомнений, что это все, конечно, относительно. Одного и ударом дубины по башке с ног не свалить, а другой поскользнется на вишневой косточке и голову себе разобьет. Нет общего мерила, никакого общего критерия. Пей, братец. Водка – штука хорошая. Благослови, Господи!

Он снова наполнил стаканчики.

– Пей, – повторил он, втискивая стаканчик в ладонь Вильчура. – Эй, Дрожджик, давай следующую!

Хозяин вылез из своего логова в нише и принес бутылку, а потом погасил свет: в нем уже не было нужды, ибо через окошко с грязного двора заглядывал в заведение пасмурный и дождливый, но уже окончательно наступивший день. Компания, обретавшаяся в углу, бросила своего храпящего приятеля и высыпала на улицу.

Обедзиньский оперся на локти и в пьяной задумчивости произнес:

– Так оно и есть, с женщинами-то… Одна присосется к тебе и все соки вытянет, другая обдерет до последней рубашки, третья готова обманывать на каждом шагу, а то еще найдется такая, что втянет тебя в серость, в болото обыденности… стирка, уборка, пеленки и все такое. Вот и вся жизнь… Только это все неправда, все это от мужчины зависит. Какой он на самом деле! Одному все как с гуся вода, другой завертится на месте, как подстреленный кот, запищит да и сдохнет, а такой вот, как ты, а, приятель-амиго?.. Ты, должно быть, твердый. Как большое дерево. Если с тебя кору содрать, то новой покроешься, ветки обрубить – другие вырастут… Но вот надо же – вырвало тебя с корнями из земли… И закинуло в пустыню…

Вильчур наклонился к нему и пробормотал:

– С корнями… это верно.

– Вот видишь. И сила не поможет, когда опоры нет. Почва размякла, расплылась, перестала существовать. Это еще Архимед говорил… Что он там наговорил-то?.. Впрочем, пес с ним… Ага!.. О чем это я? Про корни! Самые сильные корни не помогут, если им не за что ухватиться. О!.. Турусы на колесах… такова жизнь…

Язык у него заплетался все сильнее. Наконец он кивнул, прислонился к стене и заснул.

Вильчур, с трудом удерживая остатки сознания, мысленно повторял: «Как дерево, вырванное с корнями… Как дерево, вырванное с корнями…»

Спал профессор, как видно, недолго, и, когда его разбудили, бесцеремонно толкнув несколько раз, он с трудом разлепил глаза и пошатнулся. Алкоголь еще не ушел из его крови. На столе снова стояла бутылка водки, а помимо ночной компании, появились еще трое незнакомцев. Профессор Вильчур с трудом осознал, где он находится, и воспоминание о Беате внезапной острой болью отозвалось в его сердце. Он вскочил, опрокинув стулья, и направился было к выходу.

– Эй, уважаемый господин! – окликнул его хозяин.

– Что?

– А платить-то кто будет?.. Счетец ваш будет в сорок шесть злотых.

Вильчур машинально достал из кармана кошелек и протянул ему банкноту.

– Вот это деньжищи! О-го-го! – присвистнул один из пьяных приятелей.

– Заткни пасть, – одернул его другой.

– Дрожджик, – позвал третий, – ты чего фраера обдираешь? Отдай сдачу господину. Гляньте-ка!

Хозяин посмотрел на него с ненавистью, но отсчитал деньги и подал Вильчуру.

– А ты, бандюга, – буркнул шинкарь, – за собой следи.

Вильчур не обратил на это никакого внимания и вышел на улицу. Шел густой мокрый снег, но дорога и тротуары оставались черными, потому что он быстро таял. По дороге тянулись возы с углем.

– Бросила меня… бросила… – все повторял Вильчур. Пошатываясь, он шел вперед, куда глаза глядят. – Как дерево, вырванное с корнями…

– Господину надо в Грохов? – услышал он рядом чей-то голос. – Так, может, лучше обойти по Равской. Грязи поменьше будет.

Вильчур узнал одного из пьянчуг.

– Мне все равно, – ответил он, махнув рукой.

– Вот и славно. По дороге нам. Вместе пойдем. Всегда веселей. А у вас, любезный господин, видно, какое-то несчастье случилось?

Вильчур не ответил.

– Ясно, все мы человеки. А я вам скажу так: на все несчастья и тревоги есть только один надежный способ – утопить свое горе в вине да завить его веревочкой. Ясное дело, не в такой берлоге, как у этого Дрожджика, он еще тот обирала и прохвост, гостям, случается, и колбаску со стрихнином подает. Но вот тут неподалеку, на Равской, имеется вполне приличное заведение. И повеселиться можно, подавальщицы гостям рады услужить. А все за ту же цену.

Они молча шли дальше. Спутник, который был намного ниже Вильчура и гораздо более щуплый, чем он, взял профессора под руку и все время задирал голову, чтобы взглянуть на него из-под козырька своей фуражки. Они миновали несколько улиц, когда он вдруг потянул профессора в сторону.

– Ну так как, заглянем или нет?.. Лучше уж хлебнуть. Заведение-то рядом. По стопочке опрокинем, а?

– Хорошо, – согласился Вильчур, и они вошли в питейное заведение.

Первый глоток водки облегчения не принес. Наоборот, он точно отрезвил затуманенный разум, но последующие стопки сделали свое дело.

В соседнем зальце хрипло наигрывал оркестрик. Включили свет. Через некоторое время к их столику подсели еще двое мужчин, по виду – обычные работяги. Толстая, густо накрашенная официантка тоже присела. Они приканчивали уже третью бутылку, когда вдруг из бокового кабинетика раздался громкий женский смех.

Профессор Вильчур вскочил. Кровь ударила ему в голову, секунду он стоял неподвижно. Он готов был присягнуть, что узнал голос Беаты. Резким движением отпихнув заступившего ему дорогу пьяницу, он одним прыжком оказался в дверях.

Две газовые лампы ярко освещали небольшую комнату. За столиком сидел толстобрюхий приземистый мужчина и какая-то веснушчатая девица в зеленой шляпке.

Вильчур медленно развернулся и, тяжело упав на стул, разрыдался.

– Налей ему еще, – буркнул человек в фуражке. – У него на выпивку голова крепкая.

Он потряс Вильчура за плечо.

– Пей, братан! Чего уж там!

Когда в одиннадцать закрывали заведение, собутыльникам пришлось поддерживать Вильчура, потому что сам идти он уже не мог. Шатаясь, он наваливался на них всем своим грузным телом, так что они раскачивались во все стороны и даже сопели от напряжения. К счастью, идти им пришлось недалеко. За углом, на темной пустынной улице, дожидалась пролетка с поднятым верхом. Они молча запихнули Вильчура внутрь, а потом втиснулись вслед за ним. Извозчик стегнул лошадь.

Через несколько минут дома́ стали попадаться реже. По обе стороны дороги лишь кое-где за заборами мелькали огоньки керосиновых ламп. Потом и они пропали. А в нос ударила вязкая вонь огромных свалок. Пролетка свернула. Тут же стих топот конских копыт: на мягкой грунтовой дороге их не было слышно. Они доехали до первой глиняной ямы.

– Стой, тут будет лучше всего, – раздался тихий голос.

Они прислушались. Издалека доносился размеренный, слитный городской шум. А тут, вокруг них, царила полная тишина.

– Выкидывай его, – прозвучал короткий приказ.

Три пары рук вцепились в обессилевшее тело. Содержимое карманов было мгновенно извлечено. Они легко стащили с Вильчура пальто, пиджак и жилетку. Внезапно, видимо, от холода, Вильчур пришел в себя и вскричал:

– Что это, что вы делаете?..

Одновременно он пытался подняться с земли. Но в ту секунду, когда он наконец встал, его оглушил страшный удар по затылку. Без единого стона он повалился, точно колода. А поскольку, падая, он оказался на самом краю огромной ямы, в которую сбрасывали мусор, тело его скатилось по откосу на самое дно.

– Вот холера! – выругался один. – Придержать не мог?

– А зачем?

– Дурной щенок! Зачем? Вот и лезь теперь в яму за его башмаками да штанами.

– Сам лезь, если такой жадный.

– Что ты тут вякаешь? – грозно надвинулся на него первый.

Перепалка едва не переросла в драку, как вдруг раздался равнодушный голос извозчика, который до сих пор молча курил папиросу:

– А я так скажу: трогаем отседа. Хотите, чтоб нас тут и накрыли?..

Бандиты опомнились и запрыгнули в пролетку. Лошадь взяла с места. Перед тем как выехать на главную дорогу, они остановились и извозчик, вытащив из-под сиденья старый мешок, старательно вытер им облепленные мусором колеса. Затем он снова взгромоздился на козлы, причмокнул, дав знак своей кляче, и вскоре среди полей снова воцарилась прежняя тишина.

Днем сюда никто не заглядывал, а уж ночью тем более. Только под утро около глиняных ям начиналось какое-то движение. Это были обитатели деревушек, расположенных на расстоянии нескольких километров от столицы; они кормились вывозом мусора из города и съезжались сюда со своим вонючим грузом. Приезжали, высыпали мусор с телег и с заработком в пару злотых возвращались домой. Самые совестливые сваливали нечистоты в глиняные ямы, как было приказано, другие, пользуясь отсутствием надзора, высыпали все прямо на поле.

Старый Павел Баньковский, мужик из Березовой Вульки, любил честную работу. Именно поэтому он как раз и подъехал к самой яме и принялся старательно опорожнять свою телегу. Он не спешил, ведь кобыле следует отдохнуть перед дорогой, да и сам он уже страдал одышкой, что в его возрасте было вполне обычно.

Закончив, он стал пристраивать на передке телеги мешок с остатками сена для сиденья, и тут снизу донеслись явственные стоны. Старик на всякий случай перекрестился и прислушался. Стоны стали громче.

– Эй, там! – позвал возчик. – Что там за лихо?

– Воды! – донеслось снизу слабое стенанье.

Голос показался Павлу Баньковскому знакомым. Как раз вечером, отправляясь в город, он заметил Матеуша Пиотровского из Бычинца, который двигался в ту же сторону и тоже на вывоз мусора. Почему-то Баньковскому почудилось, что это и есть Пиотровский. И голос тот же, да и ссыпа́л он всегда в эту же яму. А выпить он любил. Небось по пьяному делу упал в яму, может, даже свернул себе шею, вот и лежит.

Старик огляделся. Было еще темно, на востоке едва-едва посерело. Если Пиотровский оставил тут свою фурманку, лошадь наверняка сама потащилась в Бычинец.

– А что это вы там, пан Пиотровский? – спросил старик. – Свалились, что ли?..

Но ответом ему был лишь тихий стон.

«А может, это городские устроили?» – размышлял мужик. От людей из города он всегда ожидал самых паскудных вещей.

Он попробовал ногой склон, подумал и, вернувшись к лошади, отвязал веревки, служившие вместо вожжей, потом связал их тугим узлом, прикрепил к колесной оси и, держась за них, спустился вниз.

– Пан Матеуш, подайте голос, а то темно, – сказал старик и позвал: – Где вы?

– Воды!.. – услышал он совсем рядом.

Возчик наклонился и нащупал плечо.

– Да нет у меня воды, откуда ж? Надо вам вылезть наверх. А где ваша лошадь?.. Верно, сама домой пошла?.. Ну, мне вас не поднять, вы уж сами попробуйте встать.

Он притоптал ногами мусор, уперся и дернул безвольное тело.

– Да двигайтесь же! Давайте! Сам я не смогу.

– Не могу.

– О-о-о! Вот уж и не могу! Так поднатужьтесь. Не подыхать же вам тут.

Руки Баньковского наткнулись на густую жидкость, облепившую волосы. Он понюхал свои пальцы и спросил:

– Да вас что тут, убивали?

– Не знаю…

Крестьянин задумался.

– Так ли, сяк ли, а подыхать вам тут нечего. Тьфу!.. Осторожно, у меня тут веревка имеется, ежели сумеете подняться, то уж как-нибудь подтянетесь.

К лежащему, видно, потихоньку возвращались силы, он пошевелился раз, другой, но снова сник, хотя Баньковский поддерживал его как только мог.

– Ну, делать нечего, – решил старик, – надо идти за помощью. Верно, люди уже съехались.

Он выкарабкался наверх и через несколько минут вернулся с двумя помощниками, которым объяснил, что какие-то варшавские бандюги убивали тут Пиотровского из Бычинца. Мужики без лишних разговоров взялись за работу и вскоре вытянули раненого, которого уложили на телегу старика Баньковского. Спасенный, впрочем, почувствовал себя лучше, потому что смог усесться и начал жаловаться на холод.

– Вот же паскудники, хорошо, хоть в штанах оставили, – ругался один из мужиков.

– Надо бы в комиссариат, – заметил другой.

Баньковский пожал плечами.

– Да не мое это дело. Подвезу его до Бычинца, все равно по дороге, а там пусть его сыновья делают что хотят. В отделение они пойдут или еще куда – пусть сами решают.

– И то верно, – поддакнули мужики. – Чего там, их дело и есть.

Старик подсунул под голову лежащего мешок с сеном, уселся на голые доски и шевельнул вожжами. Когда они выехали на шоссе, возница уселся поудобнее и задремал. Кобыла и сама хорошо знала дорогу.

Проснулся он, когда небо было уже совсем ясным. Огляделся и протер глаза. За его спиной, прикрытый старой попоной, лежал на возу какой-то незнакомый мужчина. Широкое отекшее лицо, черные волосы, слипшиеся на затылке от застывшей крови. Баньковский готов был присягнуть, что никогда в жизни его не видел. И уж совсем он не походил на Пиотровского из Бычинца. Разве что ростом и фигурой, потому как тоже был здоровым мужчиной. Из-под короткой дырявой попонки высовывалась тонкая разорванная рубашка, измазанные в грязи штаны и городские штиблеты.

– Вот же черт! – выругался Баньковский и задумался, что ему теперь делать в таких-то обстоятельствах.

Поразмыслив, наклонился и потряс пассажира за плечо.

– Эй, господин хороший, просыпайся! Вот же напасть свалилась! Просыпайся! Из-за такого вот человек сам себе беду накличет… Просыпайся!

Пассажир медленно открыл глаза и приподнялся на локте.

– Кто вы такой? – сердито спросил мужик.

– Где я, что это? – вопросом на вопрос ответил незнакомец.

– Дак на моей телеге, мил человек. Неужто не видишь?

– Вижу, – буркнул тот и с трудом сел, подтянув ноги.

– Ну так что?

– А как я тут оказался?

Баньковский отвернулся и сплюнул. Надо было подумать.

– А я знаю? – пожав плечами, сказал он после паузы. – Я спал, а ты, видать, влез ко мне на телегу. Из Варшавы, да?

– Что такое?

– Так я и спрашиваю, вы варшавянин?.. Потому что ежели так, то ехать со мной до Вульки или Бычинца вам незачем. Я-то домой еду. А вам ведь не в Вульку надоть. Во, мне уж за той мельницей надо бы повернуть… Высаживаетесь или как?.. А то отсюда уже до городских рогаток с десять километров будет…

– Докуда? – спросил человек, в глазах которого плескалось недоумение.

– Дак я ж говорю, до варшавской заставы. Вы из Варшавы?

Человек вытаращился на возницу, потер лоб и ответил:

– Не знаю.

Баньковского аж подбросило. Теперь-то он сообразил, что имеет дело с проходимцем. Украдкой ощупал свою грудь, где прятал мешочек с деньгами, и осмотрелся по сторонам. На расстоянии в полкилометра непрерывной цепочкой тянулись фурманки.

– Ты чего дурачком прикидываешься? – сердито бросил мужик. – Будто не знаешь, откуда сам?

– Не знаю, – повторил незнакомец.

– Видно, в рассудке ты помешался. А того, кто тебе башку разбил, наверно, тоже не знаешь?

Пострадавший ощупал себя, свою голову и буркнул:

– Не знаю.

– Ну, тогда слезай с воза! – крикнул до крайности раздраженный мужик. – Вон отсюдова! Слазь!

Он натянул вожжи, и лошадь встала. Незнакомец послушно слез, встал на дороге и принялся оглядываться по сторонам, точно был не совсем в себе. Баньковский, поняв, что чужак явно не имеет никаких злых намерений, решил все-таки обратиться к его совести.

– Я к тебе по-людски, по-христиански, а ты от меня как от пса приблудного отмахиваешься. Тьфу, городская падаль! Я спрашиваю, из Варшавы ли, а ты отвечаешь, что не знаешь. Может, не знаешь и то, что тебя мать родила?.. Может, не знаешь, кто ты и как звать?..

Незнакомец смотрел на него, широко раскрыв глаза.

– Как… звать?.. Как?.. Н-н-нет… не знаю…

Лицо его все искривилось, скорчилось, точно от испуга.

– Тьфу! – сплюнул в сердцах Баньковский и вдруг решительно стегнул лошадку по хребту кнутом. Телега двинулась вперед.

Отъехав на пару сотен метров, мужик оглянулся, незнакомец стоял на том же месте у обочины.

– Тьфу! – снова сплюнул Баньковский и хлестнул свою клячу, чтобы она перешла на рысь.