Вы здесь

Знаменитые писатели Запада. 55 портретов. Поэты (Ю. Н. Безелянский)

Поэты

Первый, кто сравнил женщину с цветком, был великим поэтом, но уже второй был олухом.

Генрих Гейне

Стихотворение есть растянутое колебание между звуком и смыслом.

Поль Валери

Я получил блаженное наследство

Чужих певцов блуждающие сны…

Осип Мандельштам

Поэт-гладиатор

«Поэт-гладиатор» – так назвал Генриха Гейне Иннокентий Анненский. Коммунистические вожди считали его поэтом-революционером. В 1918 году в Москве в Нарышкинском сквере большевики поставили памятник Гейне. Какой-то чахоточный господин с бородой сидел в кресле, а у ног, ластясь, примостилась полуголая баба с распущенными космами – не то Лорелея, не то Муза. Памятник был сделан из какой-то белой дряни и внутри пуст. «Зимой 1921 года, – вспоминает Владислав Ходасевич, – я проходил мимо него. У Гейне нос был совсем черный, а у Лорелей отбили зад».

И тем не менее советская власть продолжала любить и издавать Гейне, игнорируя самую сущность творчества поэта: не социализм он любил с коммунизмом, а только свободу, свободу личности, которая активно подавлялась в Стране Советов.

В предисловии к книге «Лютеция» Гейне писал: «Действительно, только с отвращением и ужасом я думаю о времени, когда эти мрачные иконоборцы достигнут власти, грубыми руками беспощадно разрушат они все мраморные статуи красоты, столь дорогие моему сердцу; они разобьют все те фантастические игрушки и безделушки искусства, которые так любил поэт; они уничтожат мои лавровые рощи и будут сажать там картофель; лилии, которые не трудились и не пряли, а все же одевались так, как не одевался и царь Соломон в славе своей, будут вырваны из почвы общества, если только не захотят взять в руки веретено; розы, эти праздные невесты соловьев, подвергнутся такой же участи; соловьи, эти бесполезные певцы, будут изгнаны, и – увы! – из моей «Книги песен» бакалейный торговец будет делать фунтики, в которые будут сыпать кофе или нюхательный табак для старух будущего. Увы! Все это я предвижу, и несказанная печаль овладевает мной при мысли, что победоносный пролетариат угрожает гибелью моим стихам, которые исчезнут вместе с романтическим старым миром…»

Поэты всегда пророки. И из нового российского мира стали изгонять «соловьев, этих бесполезных певцов» – Анну Ахматову, Николая Гумилева, Осипа Мандельштама и много-многих других. Мыслителей посадили на «философский пароход» и изгнали из родины. Все это предвидел Гейне.

«Последний сказочный король романтизма» – так однажды назвал себя Генрих Гейне. И он же установил, что великая мировая трещина проходит через сердце поэта. А мир полон зла и несовершенства.

Почему под ношей крестной

Весь в крови влачится правый?

Почему везде бесчестный

Встречен почестью и славой? —

спрашивал Гейне, повторяя вопрос древнейших египетских и шумерских текстов: почему дурным хорошо, а хорошим дурно? И вместе с тем Гейне не отрицал действительность, не мазал ее сплошной черной краской. Он отчетливо видел в океане мирового зла отдельные островки умиротворения и радости. В «Книге ЛеГран» он писал:

«Мир так приятно запутан: это – сон опьяневшего бога, потихоньку, a la francaise, ушедшего из компании бражничающих богов и уснувшего на уединенной звезде. Он и сам не знает, что творит все, что видит во сне, и сновидения эти безумно пестры или разумно гармоничны; Илиада, Платон, Марафонская битва, Моисей, Венера Медицейская, Страсбургский собор, Французская революция, Гегель, пароход и т. д. – лишь отдельные хорошие мысли этой сонной божьей грезы».

В этом ряду, возможно, удивляет французская революция, но это дань юности поэта. В зрелом возрасте Гейне осуждал революцию и предупреждал об опасности новых Робеспьеров. Да, Генрих Гейне частенько выступал в роли пламенного публициста, но все же главное в его творческом наследии – поэзия. Самое время рассказать о ней. Но, как справедливо написала Марина Цветаева: «Кто может рассказать о поэтическом пути (беру самых великих и бесспорных лириков) Гейне, Байрона, Шелли, Верлена, Лермонтова? Они заполнили мир своими чувствами, воплями, вздохами и видениями, залили его своими слезами, зажгли со всех четырех сторон своим негодованием…»

Так что никакого литературоведения. Единственно следует отметить, что Гейне обладал поистине неисчерпаемой фантазией, в нем причудливо сочетался сатирик и лирик, он блистательно чередовал, а то и соединял серьезную аналитику с иронией и юмором, всегда был остроумен и любил парадоксы. Был ли он счастлив в жизни? Сопутствовал ли ему успех? На этот счет чисто гейневские строки:

Удача – резвая плутовка:

Нигде подолгу не сидит;

Тебя потреплет по головке

И, быстро чмокнув, прочь спешит.

Несчастье – дама много строже:

Тебя к груди, любя, прижмет,

Усядется к тебе на ложе

И не спеша вязать начнет.

Очень кратко, конспективно о жизни Генриха Гейне. В семье его называли Гарри. Родился он 13 декабря 1797 года в Дюссельдорфе в еврейской семье мелкого торговца мануфактурными товарами. Наибольшее влияние в детстве на него оказали мать, Бетти Гейне, и дядя, Симон Гельдерн. С их подачи он полюбил сказки, легенды и страшные истории с привидениями. Первые книги, которые произвели впечатление на маленького Гарри, – «Дон Кихот» и «Путешествие Гулливера». Мать всячески развивала задатки сына и мечтала о военной карьере с «самыми золотыми погонами». Но золотопогонником Генрих Гейне не стал. Когда ему было 15 лет, отец отвез его во Франкфурт и определил к делу, на бакалейный склад. Однако в силу своего характера и творческой фантазии Гейне никак не мог работать бакалейщиком, он открыто ненавидел торгашество и презирал изворотливых евреев-купцов.

И вот новый поворот в судьбе: Генрих Гейне – студент-юрист. Он слушает лекции Августа Шлегеля, и «священный трепет пробегает в его душе». Гейне учился в Бонне, Гёттингене и Берлине. Как свидетельствуют современники, черты лица у молодого Гейне были тонкие, лицо белое с легким румянцем, маленькие усики и постоянное ироническое выражение на губах. Он всем запомнился дерзким острословом и всегда воспринимал действительность насмешливо и критически. Даже после встречи в Веймаре со своим богом – Гёте – Гейне с улыбкой вспоминал, что ему захотелось говорить с классиком исключительно по-гречески, настолько Гёте парил в облаках своего величия.

Гейне получил диплом доктора права, но адвокатом стать не захотел. Предпочтя вольные литературные хлеба, он существовал на гонорары и подачки богатого дяди, банкира Соломона Гейне. В Германии поэт редактировал газеты, писал стихи, выпускал книги и весь кипел от негодования «вследствие господствующей всюду лжи». Но переселиться он мечтал не в пустынную Аравию, к верблюдам, а в шумный, давно уже притягивающий его к себе Париж, где «по крайней мере, – говорил Гейне, – мне не будут колоть глаза тем, что я еврей».

Париж как мечта жизни. Гейне приехал в столицу Франции в мае 1831 года. Здесь он приобрел новых друзей, здесь выпустил «Современные стихотворения», поэму «Германия. Зимняя сказка» и – когда уже был прикован к кровати – скорбно-ироническую книгу «Романсеро». В Париже Гейне вел весьма противоречивую жизнь, братаясь с плебсом в пивных и трактирах, выступая с революционными подстрекательскими речами и оставаясь при этом эстетом, наделенным аристократической брезгливостью ко всему грубому, плебейскому. Противоречивость Гейне проявилась и в борьбе за наследство дяди, банкира-миллионера: благородный Гейне рьяно бился за свои низменные интересы. Но не будем судить его строго как человека, тем более что на его долю выпала ужасная участь: прогрессирующий паралич, почти 8 лет он пролежал не выходя из дома, в «матрасной могиле» на улице Амстердам. Неизбежно приближаясь к концу, будучи парализованным и почти слепым, Гейне проявлял удивительную силу духа и до последнего дня продолжал писать и участвовать в беседах с приходящими к нему друзьями.

За несколько часов до его смерти в комнату к нему проник австрийский поэт Мейснер. Он осведомился, каковы его отношения с Богом. Гейне, улыбаясь, ответил: «Будьте спокойны. Бог простит меня. Это его профессия».

Генрих Гейне умер 17 февраля 1856 года, в возрасте 58 лет. Хоронили его на кладбище Монмартра 20 февраля. За гробом шла горстка людей, но среди них Теофиль Готье и Александр Дюма. Хоронили, согласно его воле, без религиозных обрядов, и на могиле не произносили речей.

«Вместо креста возложите на мою могилу лук и стрелы», – говорил Гейне. Он действительно был бойцом и сам называл себя «храбрым солдатом в войне за освобождение человечества». В стихотворении «Доктрина» Гейне писал:

Стучи в барабан и не бойся,

Целуй маркитантку под стук;

Вся мудрость житейская в этом,

Весь смысл глубочайших наук…

А теперь просто необходимо коснуться темы «маркитанток». С ранних лет Генрих Гейне проявил себя очень влюбчивым. Маленькая Вероника, дочь палача Иозефа, или «красная Зефхен», как звали ее… Большая и безответная любовь к кузине Амалии… Амалия предпочла выйти замуж за другого и превратиться в почтенную мадам Фридлендер. А Генриху Гейне оставалось изливать свою сердечную боль в стихах.

Юноша девушку любит,

А ей приглянулся другой;

А этот любит другую,

Назвал своею женой.

За первого встречного замуж

Выходит с досады она;

Юноша бледный тоскует,

Лишился покоя и сна.

Вот старая сказка, что новой

Останется навек;

А с кем она случится,

Тот – конченый человек.

«Конченый человек» все же нашел в Париже (и где? в обувной лавке) свою женщину, 18-летнюю Эжени Миро, которую он назвал Матильдой. Девушку весьма простую и по умственному развитию явно не тянувшую на статус музы поэта. Гейне пытался дать ей образование, но она не смогла учиться. «У нее чудесное сердце, но слабая голова», – говорил Гейне своим друзьям. Она безрассудно тратила деньги и часто взрывалась не по делу, отчего Гейне прозвал ее «домашним Везувием». Почему он выбрал именно ее, остается загадкой. Может быть, потому, что она была веселого нрава, искусной любовницей и преданным другом? Весьма возможно. Когда Гейне окончательно слег и почти не вставал с постели, Матильда превратилась в заботливую и нежную сиделку, самоотверженно ухаживала за больным и как могла утешала его. К тому же она совершенно не ревновала Гейне к его поклонницам, среди которых была и последняя возлюбленная поэта, Камилла Сельдей, маленькая брюнетка с плутовскими глазами по прозвищу «Муха».

Сохранились письма Гейне к «милой, дорогой Mouche». Вот некоторые отрывки из них:

«…Радуюсь тому, что вскоре увижу тебя и запечатлею поцелуй на твоем милом личике. Ах, эти слова получили бы менее платонический смысл, если бы я еще был человеком. Но, к сожалению, я уже лишь дух; тебе, может быть, это приятно, меня же отнюдь не устраивает… Чувствую себя по-прежнему плохо: ничего, кроме неприятностей, припадков бешеной боли и ярости, вызванных моим безнадежным состоянием. Мертвец, жаждущий самых пылких наслаждений жизнью! Это ужасно! Прости!..»

«…Я был бы так рад видеть тебя, последний цветок моей печальной осени! Безмерно любимое существо!

Остаюсь вечно преданный тебе с глупою нежностью, Г. Г.»

«Дорогая Mouche! Я простонал всю очень дурную ночь и почти теряю мужество. Надеюсь, что завтра услышу над собой твое жужжанье. При этом я сентиментален, как влюбленный мопс…»

Матильда, этот «домашний Везувий» и официальная жена Гейне, любимый ею попугай Кокото и последняя возлюбленная, «Муха» – вот основной круг общения великого поэта. «Не будь у меня жены и попугая, – острил Гейне, – я – Господи, прости мне этот грех! – покончил бы с собою, как римлянин!»

Однажды больного Гейне навестил его старый знакомый Карл Маркс. В этот момент поэта переносили на простыне на кровать, и он заметил слабым голосом: «Видите, дорогой Маркс, дамы все еще носят меня на руках».


Юмор не покидал Гейне даже в тяжелые минуты. Однако паралич производил свое разрушительное дело – рвоты, обмороки, судороги… Последними словами поэта было: «писать… бумагу, карандаш…»

Генрих Гейне испил до дна предназначенную ему судьбой горькую чашу. Остается только утешаться его лирикой, иронией и юмором.

Несколько эпизодов из жизни Гейне.

Однажды у поэта, возвращавшегося из-за границы в Германию, таможенники спросили, не везет ли он запрещенных книг.

– О, очень много! – ответил Гейне.

– Где? – спросили бдительные чиновники.

– Тут, – ответил поэт, указывая на голову.

Гейне был весьма невысокого мнения о всех государственных служащих и говорил: «Существует лишь одна мудрость, и она имеет определенные границы, но глупостей существуют тысячи, и они беспредельны».

И еще одно «однажды». Как-то вечером Гейне и Бальзак прогуливались в Париже по Елисейским Полям. Мимо них прошла очаровательная дама.

– Посмотрите на эту женщину! – воскликнул Бальзак. – Как она держится, какое достоинство во всем теле! Этому нельзя научиться, это врожденное! Держу пари, дорогой друг, что она княгиня!

– Княгиня? – усмехнулся Гейне. – Готов поспорить, что это кокотка!

Они поспорили. Навели справки через знакомых, и выяснилось, что оба правы. Дама была действительно княгиня, но и кокотка тоже. Как говорится, едина в двух лицах.

А теперь еще один характерный для Гейне стих:

Как сообщают негры, у льва

Часто от скуки болит голова.

Тогда, чтоб избавиться от припадка,

Мартышку съедает он без остатка.

Я, правда, не лев, не помазан на царство,

Но я в негритянское верю лекарство,

Я написал эти несколько строф

И, видите, снова – бодр и здоров.

Это перевод Вильгельма Левика, а вообще Гейне переводили многие, до советских времен – от Лермонтова до Блока. Ну а после тоже многие.

Из дневника Корнея Чуковского, запись от 21 ноября 1932 года: «…В ГИХЛе выходят мои переводы из Гейне… предисловие написано Шиллером (был такой советский литературовед. – Ю. Б.) – ну топорно, ну тупо, но ничего, а вот примечания Берковского, это черт знает что – наглость и невежество…»

Бывало и так. Но гордились другим: много в СССР издавали и пропагандировали Гейне, в то время как в гитлеровской Германии книги поэта сжигали на кострах. В Советском Союзе даже был свой Генрих Гейне – Михаил Светлов, которого называли «красным», «советским Гейне». Вроде бы похожи лирика, ирония и юмор. Действительно, есть что-то сходное, однако одна существенная разница: степень таланта. Да и масштаб личности не тот. Не случайно известный пародист Александр Архангельский написал довольно-таки язвительную пародию под названием «Лирический сон» с намеком на популярную светловскую «Гренаду»:

Я видел сегодня

Лирический сон

И сном этим странным

Весьма поражен.

Серьезное дело

Поручено мне:

Давлю сапогами

Клопов на стене.

Большая работа,

Высокая честь,

Когда под рукой

Насекомые есть.

Клопиные трупы

Усеяли пол.

Вдруг дверь отворилась

И Гейне вошел.

Талантливый малый,

Немецкий поэт.

Вошел и сказал он:

– Светлову привет!

Я прыгнул с кровати

И шаркнул ногой:

– Садитесь, пожалуйста,

Мой дорогой!

Присядьте, прошу вас,

На эту тахту,

Стихи и поэмы

Сейчас вам прочту!..

Гляжу я на гостя —

Он бел, как стена,

И с ужасом шепчет:

– Спасибо, не на…

Да, Гейне воскликнул:

– Товарищ Светлов!

Не надо, не надо,

Не надо стихов!

Не надо ангажированных стихов. А что касается настоящего искусства, то тут… О статуе Венеры Милосской в Лувре Гейне вспоминал: «Я долго лежал у ее ног и плакал».

Таков был Генрих Гейне. Поэт-гладиатор с нежным сердцем. Во всяком случае, таким он мне представляется. Но возможны сотни других вариантов. К примеру, Наум Коржавин изложил всю жизнь поэта по-своему:

Была эпоха денег,

Был девятнадцатый век.

И жил в Германии Гейне,

Невыдержанный человек.

В партиях не состоявший,

Он как обыватель жил.

Служил он и нашим, и вашим —

И никому не служил.

Был острою злостью просоленным

Его романтический стих.

Династии Гогенцоллернов

Он страшен был, как бунтовщик.

А в эмиграции серой

Ругали его не раз

Отпетые революционеры,

Любители догм и фраз.

Со злобой необыкновенной,

Как явственные грехи,

Догматик считал измены

И лирические стихи.

Но Маркс был творец и гений,

И Маркса не мог оттолкнуть

Проделываемый Гейне

Зигзагообразный путь.

Он лишь улыбался на это

И даже любил. Потому,

Что высшая верность поэта —

Верность себе самому.

Так что жизнь Генриха Гейне или любого гения и всеобщего кумира можно изложить в толстенном научном исследовании, можно в коротком эссе, что я и сделал, а можно и в одном стихотворении. Словом, Гейне в разных вариантах. Выбирайте любого!

И, пожалуй, последнее. Пушкин и Гейне. Соприкасались ли два великих поэта или нет? Лично они знакомы не были, но заочно интересовались друг другом. К тому же они были почти ровесники. Пушкин моложе немецкого собрата менее чем на полтора года. В 1835 году Александр Сергеевич в письме шведско-норвежскому посланнику Густаву Нордингу благодарит его за «любезную контрабанду» – присылку четырех томов собрания сочинений Генриха Гейне, изданных по-французски в Париже в 1834–1835 годах. Эти книги, запрещенные в России, передал Пушкину граф Фикельмон.

Совсем недавно в Институте Генриха Гейне в Дюссельдорфе в его архиве нашли листок с заказом Гейне, который просил прислать ему в Париж из Гамбурга по каталогу Вильгельма Жовьена повести Пушкина во французском переводе. Стало быть, Гейне читал Пушкина, Пушкин – Гейне. Вот вам и пример часто встречающегося «странного сближения».

И легко предположить, что двух великих поэтов одолевали одни и те же «Ночные мысли» (так называется одно из стихотворений Генриха Гейне):

Как вспомню к ночи край родной,

Покоя нет в душе больной…

Свет и тень лорда Байрона

– Я всем сердцем присоединяюсь к тому, что ваше превосходительство говорили о Байроне, – заметил я, – но, как ни велик, как ни замечателен этот поэт, мне все же думается, что развитию человечества он будет способствовать лишь в малой мере.

– Тут я с вами не согласен, – отвечал Гёте. – Байронова отвага, дерзость и грандиозность – разве это не толчок к развитию? Не следует думать, что развитию и совершенствованию способствует только безупречно-чистое и высоконравственное. Все великое формирует человека.

И. П. Эккерман. «Разговоры с Гёте»

С каждым поэтом или писателем мы знакомимся – а затем возвращаемся к ним – в определенном возрасте: с одним в юные годы, с другим – в зрелые или даже поздние. Отсюда и разное восприятие одних и тех же текстов. В молодости мы выискиваем рассуждения о любви, в старости нас привлекают совсем иные мысли – о страдании, о смерти, о вечности.

К Байрону меня приобщила Марина Георгиевна Маркарьянц, учительница английского языка, которая, будучи любительницей литературы, приносила в школу своим любимым ученикам редкие или запретные тогда книги, например Анну Ахматову. Марина Георгиевна устраивала литературные семинары. На одном из них по ее совету я выступил с докладом о творчестве Байрона. Шел 1949 год, и надо было иметь определенную смелость говорить не о Фадееве или Шолохове, а именно о лорде Байроне. Это был мой первый литературоведческий опыт, о качестве которого уже ничего не скажешь: не сохранился. Но, готовясь к выступлению, я начитался Байроном всласть. Он мне нравился. Нравится и теперь.

И как справедливо писал М. Дубинский в книге «Женщины в жизни великих и замечательных людей» (она вышла в 1900 году в Санкт-Петербурге и переиздана уже в наши дни):


«Нет, пожалуй, ни одного великого поэта, который был бы так родственен русскому духу, как Байрон. Это почти русский поэт. Он писал пером Пушкина, водил рукой Лермонтова. Он царил в наших гостиных двадцатых и тридцатых годов, разочарованно зевал под маской Онегина, беспокойно блуждал по Руси под плащом Печорина и с негодованием метал громы устами Чацкого на балу у Фамусова. Он и теперь еще продолжает носиться со своей вечной тоскою по захолустным уголкам нашего обширного отечества, ничего не забыв и ничему не научившись. Даже его отрицательное отношение к своей родине – в какой-то степени наше отношение, потому что мы, как и он, не любим своекорыстной Англии, потому что, прикрывая громкими словами свою ненасытную алчность, она и в нас, как в великом творце Чайльд Гарольда, всегда будила чувство стыда и негодования, которых не заглушить никакими фразами о свободе, труде и цивилизации…»

Ах, этот байронизм! Вечно изводящая тоска. Разъедающая хандра. Гнетущее разочарование. И полнейший дискомфорт в душе. Откуда он? Сам Байрон пытался разобраться в своих эмоциях и записывал в дневнике 5 января 1821 года:

«В чем причина того, что всю мою жизнь я был более или менее ennuye (скучающий – франц. – Ю. Б.)? И что сейчас, пожалуй, даже меньше, чем в двадцать лет, насколько я помню? Не знаю, как ответить на это, но полагаю, что дело в каких-то врожденных свойствах; по этой же причине я просыпаюсь в дурном расположении духа – и так уже много лет. Умеренность в еде и усиленные физические упражнения, к которым я по временам прибегал, почти ничего не изменили. Больше помогала сильная страсть – под ее прямым воздействием я бывал странно возбужден, но не подавлен.

Доза солей вызывает у меня кратковременное опьянение, подобно легкому шампанскому. А вино и другие крепкие напитки делают угрюмым, даже свирепым – но молчаливым, замкнутым и не склонным к ссоре, если со мной не заговаривать. Плавание также вызывает у меня подъем духа, но обычное мое состояние – подавленность, которая усиливается с каждым днем. Это безнадежно; ведь я теперь даже менее ennuye, чем в девятнадцать лет. Заключаю так из того, что мне тогда не нужны были азартная игра, вино или какое-нибудь движение, иначе я чувствовал себя несчастным. Сейчас я научился хандрить спокойно и предпочитаю одиночество любому обществу – кроме общества дамы, которой я служу. Но что-то заставляет меня думать, что я – если доживу до старости – «начну умирать с головы», подобно Свифту. Однако я не так страшусь идиотизма или безумия, как он. Напротив, я считаю, что некоторые спокойные формы их предпочтительнее того, что считается у людей здравым рассудком».

Однако хандра не помешала (а может быть, наоборот, способствовала) Байрону стать титаном периода романтизма в литературе и искусстве. Он был кумиром эпохи, как Наполеон. Наполеон – символ победных войн и умелой организации государства, Байрон – символ литературной и частной жизни. Наполеон наводил порядок в Европе, а герои байроновских поэм «Гяур», «Корсар», «Манфред» и «Каин» выступали в роли мятежников, не принимающих этот порядок. Они отвергали любые его утешительные иллюзии и прямо смотрели в «ночной, беззвездный» мрак «железного века».

Нужно мне

Напомнить о тебе, цивилизация!

О битвах, о чуме, о злодеянии

Тиранов, утверждавших славу нации

Мильонами убитых на войне…

Нет, Байрон не принимал мировой порядок тиранов (хотя и преклонялся перед Наполеоном как сильной личностью). Сердце поэта переполнялось страданием, когда он видел, что происходит вокруг, и прежде всего в его любимой Англии. С язвительной иронией изъясняется он в своей любви к родине, перечисляя все ее «блага»:

Налог на нищих, долг национальный,

Свой долг, реформу, оскудевший флот,

Банкротов списки, вой и свист журнальный,

И без свободы множество свобод…

А далее саркастически добавляет:

Клянусь регенту, церкви, королю,

Что даже их, как все и вся, люблю.

Как тут не вспомнить строки Лермонтова «Люблю отчизну я, но странною любовью!..» Параллели слишком явные, хотя Михаил Юрьевич и утверждал: «Нет, я не Байрон, я другой…»

Но вернемся к первоисточнику, то бишь к Байрону, чтобы взглянуть на него с другой стороны. Мы уже сказали вкратце о политических взглядах поэта (вся его жизнь была вызовом обществу), о его вкладе в мировую литературу. Вскользь добавим, что Байрон еще и богоборец, гордец, бунтарь, скептик, храбрец, отличный спортсмен и стрелок, человек щедрый и одновременно скаредный… Но речь поведем не об этом, а исключительно о Байроне как покорителе женских сердец, для которого чувство греха было неведомо.

Наш соотечественник поэт Павел Антокольский записывал о Байроне в дневнике как о благожелательном, добром, спокойном человеке: «Но совсем иное – Байрон и женщины. Это, конечно, обыкновенный Казанова, но с рефлексией…» (28 мая 1964).

Чтобы избежать тоски, сплина, хандры, лорд Байрон прибегал к женщинам как к своеобразному лекарству. Женщины врачевали его скорбный и печальный дух. Сколько их было? «200, хотя эта цифра, возможно, неточна. Я их последнее время перестал считать», – записывал Байрон в своем дневнике в Италии. Многих он не помнил совсем, многим даже посвящал стихи. Эти музы составляли, кстати, целую коллекцию: Лесбия и Каролина, Элиза и Анна, Марион и Мэри, Гарриет и Джесси… Во всех стихотворениях, посвященных своим любовницам-врачевательницам, чародейкам-искусительницам, Байрон романтически страстен.

О, только б огонь этих глаз целовать, —

Я тысячи раз не устал бы желать!

Всегда погружать мои губы в их свет,

В одном поцелуе прошло бы сто лет!

Но разве душа утомится, любя?

Все льнул бы к тебе, целовал бы тебя.

Ничто не могло б губ от губ оторвать:

Мы все б целовались опять и опять.

И пусть поцелуям не будет числа,

Как зернам на ниве, где жатва спела.

И мысль о разлуке – не стоит труда;

Могу ль изменить? – Никогда, никогда!

Стихотворение называется «Подражание Катуллу», написано оно в 1804 году, перевел его на русский Александр Блок. Стихотворение лирическое, отнюдь не эротичное, никаких «Джорджиад» – аналогов пушкинской «Гавриилиады» – Байрон не писал. Но если в поэзии он предпочитал аристократическую сдержанность, то в реальной жизни полигамия была стихией английского гения.

Повышенная сексуальность лорду Байрону, очевидно, передалась с генами, и прежде всего повинен в этом его отец, капитан Джон Байрон. Отчаянный авантюрист и ненасытный гуляка, за что получил прозвище «Бешеный Джон», он даже имел кровосмесительную связь с родной сестрой, но этого уже не выдержал дед поэта, тоже носивший характерное прозвище «Джек Ненастье». Он выгнал сына из дома и лишил его наследства. Отец Байрона отправился во Францию и там нашел богатую любовницу. Из троих детей, родившихся на чужбине, выжила только Аугуста, к этой сводной сестре позднее и воспылал любовью Джордж Байрон. Гены отца?..

Джордж Гордон Байрон появился на свет 22 января 1788 года с искривленной ногой – в результате родовой травмы. Знаменитая хромота Байрона! Ему удалось свести свой изъян почти на нет плаванием и верховой ездой. Но сексуальность!.. К его эротическому воспитанию приложила руку (и не только руку) некая Мей Грей, служившая нянькой в семье поэта. Три года подряд эта юная шотландка залезала в постель к мальчику, чтобы «поиграться его телом». Более того, приглашала его посмотреть, как она занимается сексом со своим очередным любовником. Неудивительно, что, став взрослым, лорд Байрон смело ринулся в пучину любовных страстей.

Когда умер отец, Джордж Гордон оказался единственным наследником: так, в десятилетнем возрасте, он стал лордом и шестым пэром Байроном.

Учился он в привилегированной школе Харроу и Кембриджском университете, науки давались ему легко. Но не занятия заботили юного лорда, а чувственные удовольствия. Через его жилище в Лондоне прошло множество проституток. Буйная плоть требовала буйных любовных игр. Чтобы поддержать свои физические силы, Байрону приходилось прибегать к настойке опия.

А еще попойки с друзьями, оргии на лоне природы… Прямо падший ангел. Но все эти оргиастические увлечения Байрона можно объяснить и еще одной причиной: несчастливой любовью. В юности он был без ума от Мэри Хэворт, но она его отвергла, бросив своей воспитательнице роковую фразу, которую он случайно услышал: «Ты думаешь, мне очень нужен этот хромой мальчик?!» О, если бы она тогда ответила взаимностью на чувства юного лорда, вполне возможно, он удержался бы от распущенности, но этого не произошло. Отказ – и на сердце Байрона осталась незаживающая рана.

Катастрофа, которой закончилась первая любовь, родила, как утверждает Андре Моруа, потребность сентиментальных переживаний, ставших для Байрона необходимостью. «В покое он не мог найти вкуса к жизни. Настроен был услышать голос каждой страсти, если бы только могла она вернуть ему неуловимое чувство собственного существования».

Молодой лорд отправляется в путешествие – подчиняясь зову и романтически мятежных, бунтарских, и чувственных страстей. Португалия, Испания, Греция, Албания… Новые страны – новые женщины. Но не только. В порыве вдохновения он создает свое «Паломничество Чайльд Гарольда», которое приносит ему мировую славу. Первый тираж книги разошелся мгновенно. В Англию Байрон вернулся триумфатором. Хозяйки салонов наперебой стремились заполучить модного автора. Замужние дамы и невесты на выданье млели при одном лишь упоминании его имени.

Жил в Альбионе юноша. Свой век

Он посвящал лишь развлеченьям праздным,

В безумной жажде радостей и нег

Распутством не гнушаясь безобразным,

Душою предан низменным соблазнам,

Но чужд равно и чести и стыду,

Он в мире возлюбил многообразном,

Увы! лишь кратких связей череду

Да собутыльников веселую орду…

Прочитав «Гарольда», одна из хозяек модного салона леди Каролина Лэмб пожелала увидеть автора. Он был ей представлен. «Это прекрасное бледное лицо – моя судьба», – записала она в дневнике.

Каролина стала любовницей Байрона, причем весьма настырной и ревнивой. Она устраивала для него приемы, писала ему письма и сама доставляла их на дом, переодетая пажом или кучером. Вскоре «леди Каро» наскучила поэту, он хотел ее бросить, но это оказалось делом трудным. Потеряв самообладание, она учинила громкий скандал своему возлюбленному, разбила окно и осколками стекла порезала себе руки, заявив присутствующим (а все это происходило на балу), что ее покалечил Байрон. Кстати, об их шумном романе был снят в конце XX века в Великобритании фильм под названием «Леди Каролина Лэмб». Заглавную героиню сыграла Сара Майлз.

Роман леди Каро с Байроном длился семь с половиной месяцев: с 25 марта по 9 ноября 1812 года. Рассказывают, что они встретились много лет спустя. Каролина Лэмб была уже старой и ехала с мужем в экипаже, навстречу им повстречалась траурная процессия. На вопрос мужа Каролины: «Чьи это похороны?» – ему ответили: «Лорда Байрона». Леди Каро не расслышала этих слов, а муж не рискнул их повторить.

Но это произошло много лет спустя. А тогда, после кровавой сцены, имевшей шумный общественный резонанс, Байрону пришлось спешно уехать в Оксфорд, где его утешительницей стала Джейн Элизабет Скотт, 40-летняя жена графа Харли.

В июле 1813 года произошло то, что назревало давно: 25-летний Байрон и 21-летняя Аугуста вступили в кровосмесительную связь. Джордж с детства старался опекать Аугустину и всегда нежно к ней относился. «Помни о том, дорогая сестра, что ты самый близкий мне человек… на свете, не только благодаря узам крови, но и узам чувства».

Платоническая любовь перешла в сексуальные отношения. Позднее Байрон утверждал, что Аугуста отдалась ему скорее из сочувствия, чем из страсти. Для него сестра являлась страшным соблазном, который долго его искушал. Знаток человеческих душ Андре Моруа считает, что Байрону всегда достаточно было только подумать об опасной страсти, чтобы она начала его преследовать. А как заметил кто-то из великих, чтобы избавиться от искушения, надо ему поддаться. И поэт поддался.

Положение сложилось крайне двусмысленное и запутанное. Аугуста была замужем и имела троих детей, а тут еще и «дитя греха»: она родила от Байрона дочь Медору. Продолжать отношения было чрезвычайно опасно, и они в конечном счете расстались. Байрон дарит Аугусте свой портрет, а она в ответ прядь своих волос и письменное признание на французском:

Делить все твои чувства,

Смотреть только твоими глазами,

Слышать только твои советы, жить

Только для тебя – вот мои желания,

Мои намерения, единственная судьба,

Которая может дать мне счастье.

Само собой разумеется, тайну их отношений скрыть не удалось. Как отмечает один из биографов поэта, Байрон никогда не хотел и не умел скрывать свои дела, считая справедливым их судьей только себя. Атмосфера вокруг светского нарушителя морали сгущалась, и тот наконец понял, что стоит перед выбором – либо уехать из Англии, либо жениться и коренным образом изменить жизнь. Женитьба была бы для него сумасшествием, но именно поэтому ему подходила… Его избранницей стала Анабелла Мильбанк. Казалось бы, все прекрасно: молода, хороша собой и богата. К тому же наивна. Анабеллу увлекали больше математика и метафизика, чем сплетни и пересуды вокруг мужа.

Но… ничего хорошего из этого брака не вышло. Байрон не только не любил свою супругу, но и дурно с ней обращался. Жизнь превратилась в кошмар для обоих. Не исправило положения и рождение дочери Ады. Все это происходило еще до разрыва с Аугустой. Отношения брата с сестрой вскоре стали известны Анабелле. Будучи созданием весьма кротким, она была готова примириться с жизнью втроем, но и это не сохранило мира в их семье. «Я была близка к сумасшествию, – писала Анабелла, – но, чтобы не допустить чувства мести, вычеканила в себе другое чувство – романтического прощения».

Все кончилось разводом и разделом имущества. Леди Байрон покинула лондонское жилище на Пикадилли, 13, и с маленькой дочкой отправилась в Кирби. Байрон никогда больше их не видел. Но, покидая Англию, он написал письмо Анабелле: «Я уезжаю, уезжаю далеко, и мы с тобой уже не встретимся ни на этом, ни на том свете… Если со мной что-то случится, будь добра к Аугусте, а если и она к тому времени станет прахом, то к ее детям».

25 апреля 1816 года Джордж Гордон Байрон покидает берега Альбиона.

Дул свежий бриз, шумели паруса,

Все дальше в море судно уходило,

Бледнела скал прибрежных полоса,

И вскоре их пространство поглотило…

Так описывает свое отплытие Байрон в поэме о Чайльд Гарольде.

Вначале он жил в Женеве вместе со своим другом – поэтом Перси Биши Шелли и его молодой женой Мэри. Здесь, оставаясь верным себе, он соблазнил сестру Мэри – Клэр Клэрмонт, которая забеременела от него. И, бросив ее, отправился в Венецию. Нет, положительно Байрон не приносил женщинам счастья. О своих «подвигах» он неизменно писал Аугусте в Англию: «Я испытал столько ненависти, что не худо бы для разнообразия посмотреть, что такое любовь».

В Венеции Байрон прожил с перерывами два года, написав третий акт «Манфреда» и сатирическое произведение «Беппо», которое можно считать предшественником такого шедевра, как «Дон Жуан». Творческие порывы перемежаются у поэта, как обычно, с любовными порывами. Он завел сразу несколько романов с прекрасными итальянками, которые отнюдь не принадлежали к высшему обществу. Байрон не скрывает своих многочисленных связей, ему даже доставляет удовольствие слышать ропот своего сословия. Вызов обществу – это привычное его состояние.

На одном из светских приемов Байрон знакомится с молодой и красивой Терезой Гвиччиоли, дочерью и сестрой известных заговорщиков графов Гамба. «Тициановская блондинка с прекрасными зубами, густыми локонами и чудесной фигурой», Тереза чем-то напоминает ему Аугусту. К тому же она пылкая патриотка, и это импонирует свободолюбивому английскому поэту. Она замужем, но ради Байрона разводится со своим старым мужем. Байрон серьезно подумывает о женитьбе на ней.

«Я люблю тебя, – писал он графине Гвиччиоли 25 августа 1819 года, – и ты любишь меня, по крайней мере так говоришь ты и так действуешь, словно любишь меня, что при всяких обстоятельствах является для меня огромным утешением. Я же не только люблю, я не могу перестать тебя любить…»

Он любит, но не забывает своей Аугусты, которой регулярно сообщает о всех своих сердечных маршрутах и адресатах.

Последнее место действия любовного романа с Терезой – город Пиза, куда ссылают семейство Гамба.

Чем еще занимался в Италии Байрон? Вот одна из записей в дневнике, датированная 17 января 1821 года:

«Ездил по лесу – стрелял – обедал. Получил связку книг из Англии и Ломбардии – английских, итальянских, французских и латинских. До восьми читал, пошел в гости.

Сегодня верхом не ездил, так как почта пришла с опозданием. Читал письма – получил всего две газеты вместо двенадцати, которые ожидал. Поручил Леге написать Галиньяни об этой небрежности и добавил поскриптум. Пообедал.

В восемь собирался выйти из дома. Явился Лега с письмом относительно одного неоплаченного счета из Венеции, который я считал давным-давно оплаченным. Я пришел в такое бешенство, что едва не потерял сознания. С тех пор чувствую себя больным. Поделом мне за мою глупость – но как было не рассердиться на этих мошенников? Впрочем, счет всего на двадцать пять фунтов».

Любопытно, правда? Великий поэт и великий любовник в быту.

Новые отношения с графиней Гвиччиоли зашли в тупик. Она стала надоедать Байрону своей ревностью и сентиментальностью. И еще одно обстоятельство: пока она была замужем и приходилось скрывать свою связь, это волновало Байрона, но как только Тереза оказалась свободной и беспрепятственно доступной, страсть быстро увяла в атмосфере покоя и повседневности. К тому же Байрона увлекла новая идея: свобода Греции.

3 августа 1823 года после долгого и опасного плавания он прибывает в Кефалонию. Здесь разворачивает активную деятельность: набирает добровольческие отряды, лично участвует в строевой подготовке солдат, разрабатывает планы военных действий. Затем переезжает в Миссолонги, поближе к боевым действиям. Вдохновляет. Организует. Участвует.

В день своего 36-летия, 22 января 1824 года, в Миссолонгах, он пишет стихи:

Пора мне стать невозмутимым:

Чужой души уж не смутить;

Но пусть не буду я любимым,

Лишь бы любить!

Мой сад – в желтеющем уборе,

Цветы осыпались давно:

Червь точит грудь, и только горе

Мне суждено…

Байрон чувствует, что конец его близок. «Я должен довести дело греков до конца – или оно меня», – шутит он. Но на самом деле ему не до шуток. Победа, за которую он борется, на самом деле кажется ему призрачной. Психика его расшатана. Здоровье доставляет массу неприятностей. Как следствие неразборчивых связей – гонорея, «проклятие Венеры», как он ее называл.

Короче говоря, Байрон, как и чуть позднее Пушкин, его российский собрат, сам жаждал гибели. Александр Сергеевич нашел ее в дуэли, а Джорджа Гордона Байрона подстерегла злокачественная лихорадка на болотах Миссолонги.

19 апреля 1824 года в возрасте 36 лет и 3 месяцев лорд Байрон скончался. Агония его была мучительной. Умирая, он якобы сказал:

– Думаете, я дорожу жизнью? Вздор! Разве я не взял от нее все возможное и невозможное?

Игорь Северянин поместил Байрона в свой цикл «Медальоны»:

Не только тех он понял сущность стран,

Где он искал – вселенец – Человека,

Не только своего не принял века —

Всех, – требовательный, как Дон Жуан.

Британец, сам клеймящий англичан,

За грека биться, презирая грека,

Решил, поняв, что наилучший лекарь

От жизни – смерть, и стал на грани ран.

Среди аристократок и торговок

Искал внутри хорошеньких головок

Того, что делает людей людьми.

Но женщины для песнопевца воли

Объединились вплоть до Гвиччиоли

В угрозу леди Лэмб: «Remember me».

(1927)

Лорда Байрона хоронили как воина. Гроб был покрыт черным плащом, на крышке лежали шлем, меч и лавровый венок.

Вот и все, пожалуй, о Байроне – поэте-воине, если, конечно, рассказывать коротко. Но он обладал еще и способностью аналитически мыслить, а этой чертой обладают далеко не все поэты и практически никто из воинов.

В дневнике Байрона от 28 января 1821 года есть приписка, имеющая подзаголовок «Еще одна мысль». Интересно с ней познакомиться. Вот она:

«Отчего на вершине всех человеческих стремлений и успехов светских, общественных, любовных, честолюбивых и даже стяжательских – примешиваются некоторое сомнение и печаль – страх перед грядущим – сомнение в настоящем – воспоминания о прошлом, заставляющие предугадывать будущее? (Лучший из предсказателей Будущего – это Прошедшее.) Отчего все это? Не ведаю. Быть может, потому, что на вершине мы более всего подвержены головокружению и что с большой высоты падать страшнее – чем выше, тем ужаснее и величественнее. Мне кажется поэтому, что страх отчасти относится к ощущениям приятным; Надежда, во всяком случае, к ним относится; а разве бывает Надежда без примеси страха где-то в глубине? А что может быть сладостнее Надежды? И если бы не Надежда, где было бы будущее? – в аду. Где находится настоящее, говорить бесполезно, большинство из нас и без того это знает. Что касается прошедшего – что остается от него в памяти? Обманутые надежды; во всех делах людских мы видим Надежду – Надежду – Надежду. Любого обладания нам хватает на шестнадцать минут, хоть я их и не считал. Откуда бы мы ни начинали, мы знаем, где все должно окончиться. Но что из того, что мы знаем? Люди не становятся от этого ни лучше, ни мудрее. Во время ужасов чумы люди были еще более жестоки и развратны, чем всегда. Тайна сия велика. Я чувствую почти все, но ничего не знаю…»

И еще одна запись из января 1821 года, с изрядной долей печали:

«Течение веков меняет все в мире… За исключением самого человека, который всегда был и будет жалкой тварью. Бесконечное многообразие жизней не ведет ни к чему иному, кроме как к смерти, а бесконечность желаний приводит всего-навсего к разочарованию…»

То есть к байронизму. Ну, что ж, Байрон есть Байрон.

Пусть будет песнь твоя дика. – Как мой венец,

Мне тягостны веселья звуки!

Я говорю тебе: я слез хочу, певец,

Иль разорвется грудь от муки…

Это «Еврейская мелодия» Байрона в классическом переводе Лермонтова. Словом, «душа моя мрачна». Вам хочется света? Тогда перевернем страницу.

«Цветы зла» вчера и сегодня

Безумье, скаредность, и алчность, и разврат

И душу нам гнетут, и тело разъедают;

Нас угрызения, как пытка, услаждают,

Как насекомые, и жалят и язвят.

Упорен в нас порок, раскаянье – притворно;

За все сторицею себе воздать спеша,

Опять путем греха, смеясь, скользит душа,

Слезами трусости омыв свой путь позорный.

…Сам Дьявол нас влечет сетями преступленья,

И, смело шествуя среди зловонной тьмы,

Мы к Аду близимся, но даже в бездне мы

Без дрожи ужаса хватаем наслажденья…

Шарль Бодлер. Вступление к книге «Цветы зла». Перевод Эллиса

I

Впервые с творчеством Бодлера я познакомился в молодости, в январе 1953 года. То была волнующая пора исканий, метаний и неуверенности в себе. Призыв Бодлера из стихотворения в прозе «Опьяняйтесь» пришелся весьма кстати:

«Нужно быть всегда в опьянении. В этом все, в этом единственная задача. Чтобы не чувствовать ужасной тяжести Времени, которое ломит ваши плечи и пригибает вас к земле, нужно опьяняться беспрерывно. Но чем? Вином, поэзией, добродетелью, – чем хотите, но опьяняйтесь… Чтобы не быть рабами и мучениками Времени, опьяняйтесь, опьяняйтесь без конца! Вином, поэзией или добродетелью, – чем хотите».

Лично Бодлер опьянялся поэзией, наркотиками и любовью. Но так и не смог победить Время. Он, правда, не использовал еще одну возможность – добродетель, но этот искус ему оказался не по плечу. «Он был несчастен, несчастен глубоко – отнюдь не только внешней судьбой, но и внутренне» (Н. Конрад). «Жил во зле, добро любя» – сказал о нем Горький. Если использовать выражение Гегеля, то Бодлер – классический пример «несчастного сознания».

Можно сказать иначе: каждый из нас полководец своих сил и возможностей и ведет битву – кто просто, чтобы выжить, кто за достойную жизнь, а кто за славу и деньги. Бодлер тоже вел свои «полки», но вел их неумело и потерпел, по выражению Сартра, «жизненное поражение». В жизни он ничего не добился и ни в чем не преуспел. А в поэзии? Да. Но опять лишь посмертно.

II

Однако отложим оценки и обратимся к краткой канве жизни. Сохранилась любопытная биографическая заметка самого Бодлера. Воспроизведем ее:

«ДЕТСТВО: старая мебель в стиле Людовика XVI, античности. Консульства; пастели, общество из восемнадцатого века.

После 1830 года – коллеж в Лионе, тумаки, битвы с учителями и товарищами, тяжкое уныние.

Возвращение в Париж, коллеж; воспитание под руководством отчима (генерала Опика. – Ю. Б.).

ЮНОСТЬ: исключение из коллежа Людовика Великого, история с экзаменом на степень бакалавра.

Путешествие в Пиренеи с отчимом.

Привольная жизнь в Париже, первые литературные связи: Урлиак, Жерар, Бальзак, Ле Вавассер, Делатуш.

Путешествия в Индию: первое приключение, корабль лишается мачт; Маврикий, остров Бурбон, Малабар, Цейлон, Индустан, Капская колония (Кейптаун); блаженные прогулки.

Второе приключение: возвращение на судне без провианта и кораблекрушение.

Возвращение в Париж; новые литературные связи: Сент-Бёв, Гюго, Готье.

Очень долгие и тяжкие усилия заставить какого-нибудь издателя газеты меня понять.

Постоянная тяга с детства ко всем произведениям изобразительного искусства.

Одновременное углубление в философию и в прекрасное в прозе и поэзии; вечная, ежесекундная связь идеала с жизнью».

А теперь раздвинем рамки автобиографической заметки и кое-что расшифруем.

Автор предисловия к изданию книги Бодлера (1993) Георгий Косиков пишет:

«Он родился от «неравного брака», когда 9 апреля 1821 г. (литературная энциклопедия дает иную дату: 17 апреля. – Ю. Б.) Шарль Пьер появился на свет, его отцу, Жозефу Франсуа Бодлеру, было уже 62 года, а матери, Каролине, – 28 лет. Хотя Франсуа Бодлер умер, когда ребенку не исполнилось и 6 лет, тот на всю жизнь сохранил к отцу теплое детское чувство, граничащее с преклонением, и любил вспоминать благородного седовласого старца с красивой тростью в руке, гулявшего с ним по Люксембургскому саду и объяснявшего смысл многочисленных статуй.

Впрочем, психическая травма, полученная Бодлером в детстве, заключалась для него не в раннем сиротстве, а в «предательстве» матери, которая уже на следующий год после смерти мужа решилась вступить в новый брак – на этот раз с 39-летним майором Жаком Опиком. Прямой, честный и дисциплинированный, Опик, хотя и не смыслил ничего в изящных искусствах и литературе, все же не был ни грубым солдафоном, ни жестоким человеком, способным притеснять пасынка. И однако Бодлер до самой смерти отчима так и не простил ему того, что он «отнял» у него мать, которая, со своей стороны, совершила повторную «измену»: в 1832 году, когда семье по служебным делам майора пришлось перебраться в Лион, 11-летнего Шарля и вовсе удалили из дома, отдав в интернат при лионском Королевском коллеже. Обида, ревность и ненависть беспомощного существа, брошенного на произвол судьбы, – вот что привело к возникновению знаменитой «трещины» в душе Шарля Бодлера, чувства оставленности, изводившего его всю жизнь».

Кстати, фамилия «Бодлер» переводится как обоюдоострый нож. И в этом есть некий символ: судьба кромсала сердце Бодлера, а в ответ он кромсал сердца ближних. «Совсем еще ребенком, – писал Бодлер, – я питал в своем сердце два противоречивых чувства: ужас жизни и восторг жизни».

«Восторг жизни» – это близость и тепло матери, но она его предала, как считал Бодлер. Приведем выдержку из очерка Сартра о Бодлере:

«Еще вчера он был целиком погружен в исполненную согласия и единодушия жизнь четы, состоявшей из него самого и его матери. И вот эта жизнь отхлынула, словно отлив, оставив его на берегу, как одинокий сухой камень; лишившись всякого оправдания, он со стыдом обнаружил свою сирость, обнаружил, что его существование дано ему «просто так». К чувству бешенства, испытываемому изгнанником, примешивается чувство отлученности. Вспоминая это время, Бодлер писал в «Моем обнаженном сердце»: «С детства – чувство одиночества. Несмотря на родных – и особенно в среде товарищей, – чувство вечной обреченности на одинокую судьбу». Уже тогда он воспринимал свою отторженность как судьбу…»

Сартр приводит свидетельство Жюля Бюиссона, дружившего с поэтом в юности: «Бодлер обладал весьма чувствительной, тонкой, своеобразной и нежной душой, давшей трещину при первом же столкновении с жизнью».

Словом, Бодлер не был бойцом и не хотел им быть. Он жил на содержании семьи. Не удосужился научиться какому-нибудь профессиональному мастерству, ибо считал любое дело, кроме литературы, совершенно ненужным. Уже в зрелые годы он говорил: «Быть полезным человеком всегда казалось мне ужасной гадостью». Особенно возмущали его коммерсанты и коммерция: «Коммерция по сути своей дело сатанинское».

Итак, Бодлер – исключительно поэт. Вольная пташка. Впрочем, еще денди. Он всегда стремился быть денди, безупречно выглядеть «в любое время дня и ночи». Красил волосы. Они у него были длинные, как у женщины. Красил ногти. Любил носить розовые перчатки. Придавал большое значение своей обуви. Здесь следует вспомнить основателя дендизма Джорджа Брэммеля, который, как гласит предание, чистил свои ботинки шампанским. Нет, Бодлер не употреблял шампанское в качестве моющего средства. Но он был истинным денди-фланером, любящим гулять, фланировать по улицам Парижа, превращая свои прогулки в некий перфоманс. Он любил не только наблюдать и подглядывать (а это уже вуайеризм), но и выглядеть яркой фигурой, привлекающей внимание толпы.

Современник рисует такой портрет Бодлера: «Медленными шагами, несколько развинченной, слегка женской походкой Бодлер шел по земляной насыпи Намюрских ворот, старательно обходя грязные места и, если шел дождь, припрыгивая в своих лакированных штиблетах, в которых с удовольствием наблюдал свое отражение. Свежевыбритый, с волнистыми волосами, откинутыми за уши, в безупречно белой рубашке с мягким воротом, видневшимся из-под воротника его длинного плаща, он походил и на священника, и на актера».

Кто-то может усмотреть в этом портрете признаки «голубизны». Странно, что сам Бодлер часто распускал о себе слухи как о гомосексуалисте, хотя, возможно, им совсем и не был. Еще ему нравилось представлять себя тайным агентом полиции, а когда этому верили, он от души веселился.

Очень странным человеком был этот Бодлер. Не любил природу за ее пышность и плодородие. Тяготился солнцем. Больше всего любил сумеречное время дня, подернутое дымкой небо, «белесые дни, теплые и туманные», «юные болезненные тела». Ему нравились все создания, вещи и люди, которые выглядели ущербными. Он тяготел к распаду.

Бодлер – певец сплина, скуки и зачарованной задумчивости. Одно из своих стихотворений он так и назвал – «Задумчивость»:

Остынь, моя Печаль, сдержи больной порыв.

Ты вечера ждала. Он сходит понемногу

И, тенью тихою столицу осенив,

Одним дарует мир, другим несет тревогу.

В тот миг, когда толпа развратная идет

Вкушать раскаянье под плетью наслажденья,

Пускай, моя Печаль, рука твоя ведет

Меня в задумчивый приют уединенья.

Подальше от людей. С померкших облаков

Я вижу образы утраченных годов,

Всплывает над рекой богиня Сожаленья,

Отравленный закат над аркою горит,

И темным саваном с Востока уж летит

Безгорестная Ночь, предвестница Забвенья.

(Пер. С. Андреевского)

Однако вернемся к биографии поэта. После получения степени бакалавра он не стал продолжать образование, предпочтя рассеянный образ жизни: встречи с друзьями, литературные знакомства, ленивое ничегонеделанье, интерес к злачным местам («Ранняя тяга к женщинам, mundi muliebrus, ко всем этим струящимся, мерцающим, благоухающим одеяниям, порождает высшую гениальность», – утверждал Бодлер). Общение с проститутками не прошло даром: осенью 1836 года Бодлер заразился сифилисом, но это обстоятельство ничего не изменило в его жизни.

В 1843 году Бодлеру привалило отцовское наследство (100 тысяч франков), и это дало ему возможность продолжать жизнь скучающего денди, беспечно сорящего деньгами. Обеспокоенные родственники не могли допустить такого мотовства и установили через суд опеку над ним. Все последующие годы после суда Бодлер получал лишь ежемесячное скромное пособие, небольшую ренту, что, естественно, приводило его в бешенство. Во время революции 1848 года он призывал разгневанную толпу «расстрелять генерала Опика!» К тому времени отчим стал генералом.

Кстати, а что делал Бодлер в революционные июньские дни в Париже? Сражался с оружием в руках на баррикадах. Что привело его к бунту? Позднее Бодлер сам попытается дать объяснение своему порыву:

«Мое опьянение в 1848 году. Какой природы было это опьянение? Жажда мести. Природное удовольствие от разрушения. Литературное опьянение; воспоминания о прочитанном».

Это как понимать? Будоражил пример Робеспьера и других бешеных якобинцев? Но так или иначе, никакой подлинной революционности в Бодлере, конечно, не имелось. Было лишь общее неприятие реальности, отвращение к общественным нормам. Невыносимо давила опека. Мучительно не хватало денег. Литература, которой он стал заниматься, не освобождала от внешних и внутренних проблем. В силу всех этих причин Бодлер постоянно находился в тисках тоски, байроновской «мировой скорби».

Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали?

Тоска, унынье, стыд терзали вашу грудь?

И ночью бледный страх… хоть раз когда-нибудь

Сжимал ли сердце вам в тисках холодной стали?

Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали?

Вы, ангел кротости, знакомы с тайной злостью?

С отравой жгучих слез и яростью без сил?

К вам приводила ночь немая из могил

Месть, эту черную назойливую гостью?

Вы, ангел кротости, знакомы с тайной злостью?

Вас, ангел свежести, томила лихорадка?

Вам летним вечером, на солнце у больниц,

В глаза бросались ли те пятна желтых лиц,

Где синих губ дрожит мучительная складка?

Вас, ангел свежести, томила лихорадка?

Вы, ангел прелести, теряли счет морщинам?

Угрозы старости уж леденели вас?

Там в нежной глубине влюбленно-синих глаз

Вы не читали снисхождения к сединам?

Вы, ангел прелести, теряли счет морщинам?

О, ангел счастия, и радости, и света!

Бальзама нежных ласк и пламени ланит

Я не прошу у вас, как зябнущий Давид…

Но, если можете, молитесь за поэта

Вы, ангел счастия, и радости, и света!

Это стихотворение Бодлера «Искупление» в переводе Иннокентия Анненского. Замечу попутно, что Бодлера весьма охотно переводили русские поэты. Одним из самых преданных «бодлерианцев» являлся поэт Эллис. Что касается «Искупления», то существует и другой прекрасный перевод – Ревича, последние две строки у него звучат так:

А я прошу у вас лишь благостных молений,

Мой ангел радостный, мой светоносный гений!

III

Каждое время имеет свою литературу. После эпопеи наполеоновских войн и революции 1848 года во Франции установился буржуазный порядок, который принес многим глубокое разочарование. Усиленное развитие капитализма, растущая власть денег… Время накладывало существенный отпечаток на любые человеческие отношения, на мораль и искусство. Все это болезненно переживал Бодлер, «новизна жизни» еще больше усиливала его склонность к ипохондрии. Поэзия для Бодлера стала своеобразным убежищем от суетного потока жизни. «Словесное мастерство, музыкальную и ювелирную точность выражения он возлюбил как средство перечеканить свои печали в произведения искусства и тем самым хоть несколько утолять их» – таково мнение Анатолия Луначарского (бывшего советского наркома можно ругать за что угодно, но он действительно любил искусство – в частности, поэзию – и неплохо разбирался в нем).

Как всякий чувствительный человек, Бодлер тяготел к идеальному. При всем своем внешнем дендизме он мечтал о совершенном устройстве общества, где воплотились бы в жизнь великие принципы свободы и равенства людей, где торжествовала бы гармония труда и искусства. Но, присматриваясь к действительности, изучая историю человеческой цивилизации, Бодлер пришел к выводу, что никакой счастливой Аркадии, страны грез и красоты, быть не может по причине несовершенства самого человека, органических пороков, присущих ему изначально. Не случайно в стихотворении, предваряющем сборник «Цветы зла», Бодлер восклицает:

…Среди чудовищ, рыкающих, свистящих,

Средь обезьян, пантер, голодных псов и змей,

Средь хищных коршунов, в зверинце всех страстей,

Одно ужасней всех: в нем жестов нет грозящих,

Нет криков яростных, но странно слиты в нем

Все исступления, безумства, искушенья;

Оно весь мир отдаст, смеясь, на разрушенье,

Оно поглотит мир одним своим зевком!..

Кто это «оно»? Человеческое «я» и одолевающая его скука.

Как это удивительно перекликается с «Записками из подполья» Достоевского: «…Нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с того ни с сего среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь джентльмен… упрет руки в боки и скажет всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с той целью, чтоб все эти логарифмы отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить!..»

История общества давала Бодлеру массу печальных примеров, когда кровь человеческая лилась рекою в надуманных войнах, в нелепых конфликтах, из-за непонимания, глупости или личных амбиций сильных мира сего.

Ты, ненависть, живешь по одному закону:

Сколь в глотку ни вливай, а жажды не унять.

(«Бочка ненависти», пер. А. Эфрона)

Иррациональность человеческих поступков, непостижимый размах качелей добра и зла пугали Бодлера.

«Ужас жизни» превалировал над «восторгом». Свои настроения поэт выразил в прекрасном стихотворении «Человек и море»:

Свободный человек! недаром ты влюблен

В могучий океан: души твоей безбрежной

Он – зеркало; как ты, в движеньи вечном он,

Не меньше горечи в твоей груди мятежной.

Как по сердцу тебе в него нырять,

На нем покоить взгляд! В его рыданьях гневных

И диких жалобах так любо узнавать

Родные отзвуки своих невзгод душевных!

Равно загадочны вы оба и темны,

Равно объяты вы молчаньем ледовитым.

Кто, море, знает ключ к твоим богатствам скрытым?

Твои, о человек, кто смерит глубины?

И что же? Без конца, не зная утоленья,

Войну вы меж собой ведете искони!

Так любите вы смерть и ужасы резни.

О, братья-близнецы, враги без примиренья!

(Пер. П. Якубовича)

Еще более страшила Бодлера железная поступь прогресса. В черновом отрывке находим такие строки: «Машинное производство так американизирует нас, прогресс в такой степени атрофирует у нас всякую духовность, что никакая кровавая, святотатственная, противоестественная утопия не сможет даже сравниться с результатами этих американизации и прогресса…»

«Прогресс нынешнего времени ведет к тому, – обращался далее Бодлер к современному ему буржуа, – что из всех твоих органов уцелеет лишь пищеварительный тракт! Время это, может быть, совсем близко, кто знает, не наступило ли оно!..»

Американизация, духовность – ну прямо из словаря нынешних российских патриотов, с той лишь разницей, что слово «духовность» понимается по-разному: Бодлером – как достижения мировой культуры, а нашими патриотами-почвенниками – как община и православие, с внутренней изоляцией от всего мира.

Свои опасения по поводу американизации Бодлер высказал в 1855 году, а спустя сто с лишним лет его родина действительно превратилась в вотчину межнациональных корпораций и подверглась интеллектуальному оскоплению. Империализм в области культуры стал интенсивно насаждать в Европе свою розовую мечту о стандартизации и единообразии. «Я не знаю, что такое иностранец», – с гордостью заявил французский политик 1970-годов Жан Жак Серван-Шрейбер. Американская, а точнее, всемирная, культура с ее стандартным набором идей и материальных благ безудержно разливается ныне от берегов Сены до Вислы, и уже докатилась до Волги. Похоже, что «битва против джинсов», по выражению Мишеля Жобера, увы, проиграна.

Бодлер пришел бы в ужас от того, во что вылилось, во что материализовалось его предчувствие: француз и американец в настоящее время читают одни книги, ходят в одинаковых джинсах, слушают одну и ту же музыку, смотрят одни и те же фильмы. Но о кино Бодлер, к счастью для себя, не догадывался, а тем более об Интернете. Его страшила даже такая, казалось бы, безвинная вещь, как фотография.

В статье 1859 года «Современная публика и фотография» Бодлер отмечал, что «неправильно использованное развитие фотографии в значительной мере способствовало, как и вообще всякое материальное развитие, оскудению гения французского народа, уже без того довольно скудного. Поэзия и прогресс – это два честолюбца, ненавидящих друг друга инстинктивной ненавистью… Пусть фотография станет служанкой наук и искусства, но очень покорной служанкой, такой, как печать или стенография, не создающие и не заменяющие литературы. Если же ей позволят… овладеть всем тем, что приобретает ценность потому, что человек вложил в это свою душу, – тогда горе нам…»

С неприязнью относился Бодлер и к газетам.

«Какую газету ни прогляди, за какой угодно день, месяц, год, – непременно наткнешься в каждой строчке на свидетельство самой чудовищной людской испорченности, соседствующее с самым поразительным бахвальством собственной честностью, добротой, милосердием, а также с самыми бесстыдными декларациями касательно прогресса и цивилизации.

Что ни газета, от первой строчки до последней – сплошь нагромождение мерзостей. Войны, кровопролития, кражи, непристойности, истязания, преступления властителей, преступления народов, преступления частных лиц, упоение всеобщей жестокостью.

И вот этим-то омерзительным аперитивом ежеутренне сдабривает свой завтрак цивилизованный человек. В нынешнем мире все сочится преступлением – газета, стена, лицо человеческое.

Не представляю себе, как можно дотронуться до газеты чистыми руками, не передернувшись от гадливости».

Какое точное современное ощущение! Да, Бодлер – наш современник. Так и хочется обратиться к нему: дай руку, товарищ далекий!.. Но не подал бы. Гордый был человек. Чернь презирал.

Еще одна цитата из книги записок под названием «Мое обнаженное сердце»:

«Вера в прогресс – учение лентяев, учение бельгийцев. Ее можно уподобить расчету человека на то, что порученное ему дело исполнят соседи.

Не может быть прогресса (настоящего, нравственного) нигде, кроме как в человеке и посредством усилий самого человека.

Но мир полон людей, умеющих мыслить только сообща, всем скопом. Отсюда все эти Бельгийские общества.

А еще есть люди, которые умеют веселиться только в стаде. Истинный герой веселится в одиночку.

Вечное превосходство Денди…»

Так что Денди руки не подает. Денди бродит в одиночестве, и все его мысли – об утраченном эдеме:

О, как ты стал далек, утраченный эдем,

Где синий свод небес прозрачен и спокоен,

Где быть счастливыми дано с рожденья всем,

Где каждый, кто любим, любимым быть достоин, —

О, как ты стал далек, утраченный эдем!..

Для чистых радостей открытый детству рай,

Он дальше сказочной Голконды и Китая,

Его не воротишь, хоть плачь, хоть заклинай,

На звонкой дудочке серебряной играй, —

Для чистых радостей открытый детству рай.

(Пер. В. Левика)

Так писал Бодлер в стихотворении «Moesta et errabun-da» («Грустные и неприкаянные мысли» – лат.)

«Мы скоро в сумраке потонем ледяном», – делает вывод поэт. Апокалипсический мотив звучит в знаменитых строках «Пляски смерти»:

…Скажи, безносая, танцорам слишком рьяным,

Им, тем, кто морщится в присутствии твоем:

«Признайтесь, гордые, что вопреки румянам

Вы чувствуете смерть всем вашим существом.

Вы тоже мертвецы – и свой азарт умерьте!

Увядший Антиной и лысый Ловелас,

Вы все охвачены вселенской пляской смерти.

В неведомую даль она уводит вас.

Беспечно веселясь над Гангом и над Сеной,

Не видят смертные, что наступает срок,

Что дулом гибельным нацелясь в глубь вселенной,

Труба архангела пробила потолок…

(Пер. В. Микушевича)

Бодлер, Кьеркегор, Шопенгауэр, Камю и другие пророки явственно слышали этот предостерегающий трубный звук. Воочию видели не только закат Европы, но и мира.

IV

Бодлер обладал космическим видением. Его отзывчивая душа в унисон звучала со страданиями всех живущих на земле людей. Он постигал сердцем весь этот мир разом. Он чувствовал его пульс. И не мог не понимать всей безысходности человеческой борьбы за счастье. Не умея примириться со вселенским злом, он гневно обращался к небу:

Ты – крышка черная гигантского котла,

Где человечество горит, как груда праха!

(Пер. Эллиса)

И этот образ гигантского котла, прикрытого крышкой-небом, где человечество обречено кипеть без понимания своей высшей цели и без объяснения причин небесной кары, был невыносимо тяжел для поэта.

Бодлер не просит, как Данте, горнего «света», не выпрашивает «покоя», как Мастер у Булгакова. Он хочет просто уйти от неотвязных мыслей об окружающем мире.

«Бывают случаи, когда меня охватывает желание спать до бесконечности, но я как раз и не могу больше спать, ибо мысли никогда меня не покидают», – писал он матери 26 марта 1853 года.

К тебе взываю я, о та, кого люблю я,

Из темной пропасти, где сердце схоронил;

Угрюм мой душный мир, мой горизонт уныл,

Во мраке ужаса, кощунствуя, живу я.

Полгода там царит холодное светило,

Полгода кроет ночь безмолвные поля;

Бледней полярных стран, бесплодная земля

Ни зелени, ни птиц, ни вод не породила…

(Пер. А. Кублицкой-Пиоттух)

Нет ничего страшней жестокости светила,

Что излучает лед. А эта ночь – могила,

Где Хаос погребен! Забыться бы теперь

Тупым, тяжелым сном – как спит в берлоге зверь…

Забыться и забыть и сбросить это бремя,

Покуда свой клубок разматывает время…

(Пер. А. Эфрон)

Это стихотворение, данное в двух разных переводах, называется, как и заупокойная молитва, «De profundis clamavi» («Из бездны взываю» – лат.)

Поэт просит сна. Однако сон – лишь кратковременная передышка, уход в мир приятных иллюзий, но с неизбежным возвращением назад, в горькую действительность. Эта действительность, как палач с секирой, стоит над подушкой. Проснувшись, поэт вынужден видеть

…эту бледную мглу над безлюдьем полей.

Разве только вдвоем, под рыданье метели,

Усыпить свою боль на случайной постели.

(«Туманы и дожди», пер. В. Левика)

V

Итак, боль можно усыпить на случайной постели? Отвечая на этот вопрос, переходим к следующей теме: Бодлер и женщины, отношение поэта к любви, к чувственным наслаждениям, а проще говоря, к сексу.

В пору юности Бодлеру казалось, что для полноты чувств достаточно, чтобы «шел дикий, душный аромат любовный» и чтобы

…бархатное, цвета красных роз,

Как бы звуча безумным юным смехом,

Отброшенное платье пахло мехом…

(«Призрак», пер. В. Лeвикa)

А дальше можно продолжить цитатой из другого бодлеровского стихотворения, «Экзотический аромат»:

Когда, закрыв глаза, я в душный вечер лета

Вдыхаю аромат твоих нагих грудей,

Я вижу пред собой прибрежия морей,

Залитых яркостью однообразной света!..

(Пер. В. Брюсова)

Страсть, чувственный экстаз представлялись поэту «драгоценней, чем вино».

…Изгиб прильнувших к груди бёдр

Пронзает дрожь изнеможений;

Истомой медленных движений

Ты нежишь свой роскошный одр…

…Склонясь в восторге упоений

К твоим атласным башмачкам,

Я все сложу к твоим ногам:

Мой вещий рок, восторг мой, гений!

Твой свет, твой жар целят меня,

Я знаю счастье в этом мире!

В моей безрадостной Сибири

Ты – вспышка яркого огня!

(«Песнь после полудня», пер. Эллиса)

Если ограничиться только этими строками и не касаться подлинной жизни Бодлера, то возникает ложная картина: поэт – сверхчувственный мужчина, стопроцентный самец, мачо, обожающий секс, понимающий в нем толк, умеющий доставить и себе и женщине истинные наслаждения. Но все это не так. Еще раз обратимся к пространному очерку Сартра:

«…Бодлера подозревали в импотенции. Несомненно лишь то, что физическое обладание, столь близкое к сугубо природному удовольствию, и вправду не слишком его интересовало. О женщине он с презрением говорил, что «она в течке и хочет, чтобы ее …». Что же до собратьев-интеллектуалов, то он утверждал, что «чем больше они отдаются искусству, тем хуже у них с потенцией», – слова, которые вполне можно истолковать как личное признание Бодлера… Говоря попросту, чувственность преобладает в нем над темпераментом. Опьяненный собственными ощущениями, темпераментный человек полностью забывается; Бодлер же не умеет терять над собой контроль. Сам по себе половой акт вызывает у него ужас именно потому, что он природен, брутален, равно как и потому, что его суть заключается в слиянии с Другим. «Совокупляться – значит стремиться к проникновению в другого, а художник никогда не выходит за пределы самого себя». Существуют, впрочем, удовольствия, получаемые на расстоянии, когда, например, можно видеть, осязать женское тело или вдыхать его запах. Вероятно, такими удовольствиями Бодлер по большей части и пробавлялся. Соглядатаем и фетишистом он был именно потому, что пороки как бы смягчали в нем любострастие, потому что они позволяли ему обладать вожделенным объектом на расстоянии, так сказать, символически; соглядатай сам ни в чем не участвует; закутавшись по самую шею, он во все глаза смотрит на обнаженное тело, не дотрагиваясь до него, – и вдруг по всему его телу пробегает совершенно непристойная, хотя и сдерживаемая дрожь…»

Прервем цитату и немного переведем дух, ибо для некоторых, возможно, текст Сартра слишком изощрен. Но все же попытаемся его осилить. Итак, дрожь. Но почему? Сартр отвечает: Бодлер «творит зло, и ему это ведомо; ведь, вступая в обладание другим на расстоянии, сам он ему не отдается. В этом смысле не так уж и важно, получал ли Бодлер сексуальное удовлетворение в одиночку (на что кое-кто намекал) или прибегал к тому способу, который с нарочитой грубостью называл: «е…», поскольку, строго говоря, даже в акте соития он все равно остался бы одиночкой, мастурбатором, умея, в сущности, получать наслаждение только от самого факта прегрешения…»

И далее о Бодлере:

«Множество прочих форм зла: предательство, низость, зависть, насилие, скупость, да мало ли что еще, – все это осталось для него совершенно чуждым. Себе он выбрал роскошный аристократический грех».

Бодлеровский грех – эротика, но эротика именно по-бодлеровски. Его сладострастие – это специфическая смесь созерцания и удовольствия. Любви во всем этом нет, она как бы вынесена за скобки, ибо, как признавался Бодлер: «Любовь раздражает тем, что для этого преступления необходим сообщник».

Какая презрительная надменность по отношению к женщине: сообщник! Следует отметить, что мало кто из поэтов так негативно писал о прекрасном поле, как Бодлер:

«Меня всегда удивляло, как это женщинам дозволено входить в церковь. О чем им толковать с Богом?»

«Вечная Венера (каприз, истерия, фантазия) есть одна из соблазнительных личин Дьявола…»

«Женщина не умеет отделить душу от тела. Она примитивна, как животное. Сатирик объяснил бы это тем, что у нее нет ничего, кроме тела» («Мое обнаженное сердце»).

Тем не менее в своих дневниках Бодлер часто возвращается к теме любви: она его занимала. Она его тяготила. Она его мучила, ибо он мечтал о любви и одновременно страшился ее.

«Любовь хочет выйти за пределы самое себя, слиться со своей жертвой, как победитель с побежденным, но все-таки сохранить преимущества завоевателя».

И где-то в соседней записи:

«Любовь очень похожа на пытку или хирургическую операцию. Но эту мысль можно развить в самом безрадостном духе. Даже если оба возлюбленных как нельзя более полны страсти и взаимного желания, все равно один из двоих окажется равнодушнее и холоднее другого. Он или она, – хирург или палач, а другой – пациент, или жертва. Слышите вздохи, прелюдию к трагедии бесчестья, эти стоны, эти крики, эти хрипы? Кто не издавал их, кто не исторгал их из себя с неудержимой силой? И чем, по-вашему, лучше пытки, чинимые усердными палачами? Эти закатившиеся сомнамбулические глаза, эти мышцы рук и ног, вздувающиеся и каменеющие, словно под воздействием гальванической батареи, – ни опьянение, ни бред, ни опиум в их самых неистовых проявлениях не представят вам столь ужасного, столь поразительного зрелища. А лицо человеческое, созданное, как верил Овидий, чтобы отражать звезды, – это лицо не выражает более ничего, кроме безумной свирепости, или расслабляется, как посмертная маска…»

Ну как вам эта картина страсти? Какими ядовитыми красками она нарисована! Да, страсть искажает лицо, происходят некие низменные метаморфозы – ну и что из того? Страсть – это ведь и полет. Упоение. Высшее наслаждение из всех, что даны человеку создателем. Однако Бодлер видел в любовном слиянии лишь гримасы и стоны. Но это все в теоретических построениях на бумаге. А что было в действительности? В будуаре?..

VI

Как ни презирал Бодлер женщин, без них обойтись он никак не мог. Случайные связи оставим в стороне, обратимся к постоянной подруге поэта, к темпераментной мулатке Жанне Дюваль.

Поначалу связь с содержанкой представлялась Бодлеру вызовом обществу, протестом против мещанской добропорядочности. Чувственный характер отношений с Жанной, ее порочность, склонность к пьянству, вымогательству и к грубым скандалам дополнили переживания, связанные с разочарованием поэта в матери, – так считает Н. Балашов в статье «Легенда и правда о Бодлере».

А вот как излагает биографические вехи Бодлера Георгий Косиков:

«Элегантная внешность и «английские» манеры молодого человека производили впечатление на женщин, однако Бодлер даже не пытался завязать роман с приличной замужней дамой или хотя бы с опрятной гризеткой. Робость, гипертрофированная саморефлексия, неуверенность в себе как в мужчине заставляли его искать партнершу, по отношению к которой он мог бы чувствовать свое полное превосходство и ничем не смущаться. Такой партнершей стала некая Жанна Дюваль, статистка в одном из парижских театриков. Бодлер сошелся с ней весной 1842 года, и в течение 20 лет она оставалась его постоянной любовницей. Хотя «черная Венера» (Жанна была квартеронкой) на самом деле не отличалась ни особенной красотой, ни тем более умом или талантом, хотя она проявляла открытое презрение к литературным занятиям Бодлера, постоянно требовала у него денег и изменяла ему при любом удобном случае, ее бесстыдная чувственность устраивала Бодлера и тем самым отчасти примиряла с жизнью; кляня Жанну за ее вздорность, нечуткость и злобность, он все же привязался к ней и, во всяком случае, не бросил в беде: когда весной 1859 года Жанну, питавшую излишнее пристрастие к ликерам и винам, разбил паралич, Бодлер продолжал жить с ней под одной крышей и, вероятно, поддерживал материально вплоть до самой своей смерти».

Более чем странную любовницу выбрал себе поэт! И тем не менее она стала его музой, по крайней мере ей он посвятил цикл стихотворений из своего сборника «Цветы зла», для него она была «Нега Азии и Африки зной».

Связь с Жанной длилась долго и вконец измучила поэта.

От поцелуев, от восторгов страстных,

В которых обновляется душа,

Что остается – капля слез напрасных,

Да бледный контур в три карандаша.

(Пер. В. Левика)

Когда рассеивался дурман чувственности и оседал угар страсти, пусть даже фетишистской, поэт оставался наедине с самим собой, с ощущением ужасающей пустоты. Он жаждал общения на высоком языке искусства, поэзии, но такое общение с Жанной было исключено. К тому же она, издеваясь над ним, беспрестанно предавала его с другими. Часто у него возникало желание бросить ее. Растоптать. Унизить. Но, будучи человеком слабым, без настоящего мужского начала, он не мог этого сделать. Более того, он не мог преодолеть своей привязанности к ней. Что оставалось делать? Только одно: яростно низвергать ее в стихах.

Ты на постель свою весь мир бы привлекла,

О женщина, о тварь, как ты от скуки зла!

Чтоб зубы упражнять и в деле быть искусной —

Съедать по сердцу в день – таков девиз твой гнусный.

Зазывные глаза горят, как бар ночной,

Как факелы в руках у черни площадной,

В заемной прелести ища пути к победам,

Но им прямой закон их красоты неведом.

Бездушный инструмент, сосущий кровь вампир,

Ты исцеляешь нас, но как ты губишь мир!..

(Пер. В. Левика)

И в конце стихотворения Бодлер обозначает две противоборствующие стороны: он – мужчина, гений; она – женщина, животное, грязь, но, увы, божественная грязь.

В жизни Бодлера была не одна Жанна Дюваль. В промежутке возникала и Лушетта, женщина с еще более сомнительным поведением, чем Жанна. Результат общения?

С еврейкой бешеной, простертой на постели,

Как подле трупа труп, я в душной темноте

Проснулся и к печальной красоте

От этой – купленной – желанья полетели…

(Пер. В. Левика)

Чисто бодлеровский парадокс: презирать и любить, чувствовать отвращение и тянуться к источнику отвращения, переводить свои чувства на язык поэзии и петь «прелестей твоих заманчивый эдем».

Этот странный переплав чувств возникал у Бодлера постоянно, то с Жанной, то с Лушеттой, то с проституткой Сарой, известной в среде литературной богемы под кличкой Косоглазка. Даже в косоглазии он находил идеал печальной красоты. С мучительной горечью искал Бодлер в женщинах нравственный идеал, не находил его, отчаивался и снова пускался в поиски, но самое смешное и забавное заключалось в том, что он искал не там, где можно было встретить женщину неиспорченную и с возвышенной душой.

…Дай сердцу верить в ложь, дай опьяняться снами;

В тени ресниц твоих позволь дремать часами,

Как в грезах, утопать в зрачках любимых глаз!

В грезах, только в грезах это происходило, а в жизни этого у Бодлера быть не могло. Вот еще одно очередное разочарование: пышнотелая и пышноволосая артистка Мари Добрен.

Дитя, сестра моя!

Уедем в те края,

Где мы с тобой не разлучиться сможем,

Где для любви – века,

Где даже смерть легка,

В краю желанном, на тебя похожем…

…Там сладострастье, роскошь и покой…

(Пер. Ирины Озеровой)

Стихотворение это называется «Приглашение к путешествию». Но, зная Бодлера, легко можно предположить, что подобное путешествие не состоялось и вообще не могло состояться, ибо практически Бодлер жаждал не любви собственно, а всего лишь так называемых прикосновений. Сартр отмечает, что в письме к Мари Добрен «Бодлер как раз и предвкушает подобное наслаждение: он будет молча вожделеть к ней, окутает ее своим желанием с ног до головы, но сделает это лишь на расстоянии, так что она ничего не почувствует и даже ничего не заметит:

«Вы не можете воспрепятствовать моей мысли блуждать возле ваших прекрасных – о, столь прекрасных! – рук, ваших глаз, в которых сосредоточена вся ваша жизнь, всего вашего обожаемого тела».

Говоря без изыска, все это напоминает какого-нибудь современного застенчивого юношу, который, запершись в ванной комнате, смотрит изображения обнаженных женщин в журнале «Плейбой» и занимается самоудовлетворением. В одиночестве…

Показательна увлеченность Бодлера Аполлонией Сабатье в 1852 году. Бодлеру 31 год, Аполлонии – 30. Она – светская куртизанка и устраивает у себя еженедельные обеды, на которые собираются такие знаменитости из мира литературы, как Александр Дюма-отец, Альфред де Мюссе, Теофиль Готье, Гюстав Флобер… Среди них и Бодлер. Аполлония, в отличие от всех женщин Бодлера, не только привлекательна, но и умна, искушена в салонных беседах. И Бодлер, который умел либо незаслуженно презирать, либо незаслуженно обожествлять женщин, вообразил, что г-жа Сабатье – это его Беатриче. И как он поступил? Затеял с ней некую платоническую игру, свою традиционную любовь «издалека», «близость» на расстоянии: писал ей инкогнито письма и стихотворения.

…Игра идет к концу! Добычи жаждет Лета.

Дай у колен твоих склониться головой,

Чтоб я, грустя во тьме о белом зное лета,

Хоть луч почувствовал – последний, но живой.

(Пер. В. Левика)

Бодлер всегда страдал болезненно обостренной чувствительностью. Жаждущий идеального, не признающий никакие компромиссы, склонный к сарказму, мизантропии и эпатажу, он был еще «невыносимее», чем Байрон. Общаться с ним было нелегко. Он делал все возможное, чтобы выглядеть гадким в глазах окружающих, оттолкнуть и отвратить их от себя. Об отношении к женщинам и к любви мы уже говорили. Как тут не вспомнить нашего Александра Сергеевича:

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботах суетного света

Он малодушно погружен…

Правда, в случае с Бодлером следует сделать поправку: не малодушно, а презрительно и надменно, но это не меняет дела. Обычный человек, хотя и с большими странностями. Однако вернемся к дальнейшим строкам Пушкина: «Но лишь божественный глагол…» И опять поправочка: «божественный глагол» у Бодлера был божественным лишь в звучании, а сатанинским по существу, недаром сам он рядился в тогу «сатанинского поэта». Он был поэтом, который сознательно выращивал «цветы зла».

Любопытно прочитать, к примеру, такие строки из его дневника:

«После загула всегда чувствуешь себя более одиноким, более заброшенным. И нравственно, и физически я всегда ощущал близость бездны – не только бездны сна, но и бездны действия, воспоминания, мечты, желания, печали, раскаяния, красоты, множества и т. д.

С наслаждением и ужасом я пестовал свою истерию. Теперь у меня все время кружится голова, а сегодня, 23 января 1862 года, мне было дано странное предупреждение, я почувствовал, как на меня повеял ветер, поднятый крылом безумия».

Бодлер был склонен к крайним чувственным напряжениям, к пограничному состоянию между покоем и бурей, между ясностью ума и безумием.

VII

Свое отвращение к буржуазному миру Бодлер выразил в книге «Цветы зла» («Les fleurs du mal»). Этот сборник, вначале имевший другое название, «Лесбиянки», поступил в продажу 25 июня 1857 года. В эту «жесткую книгу я вложил все мое сердце, всю мою нежность, всю мою веру (вывернутую), всю мою ненависть», – признавался Бодлер в письме к опекуну 18 февраля 1866 года.

Книга вызвала скандал. Правительство Наполеона III восприняло «Цветы зла» как пощечину. Против Бодлера, как за полгода до этого против Флобера, был затеян судебный процесс.

20 августа 1857 года поэт предстал перед уголовным судом, «приравненный таким образом, – как писал Жак Крепе, – к ворам и эксгибиционистам». Судьи сочли «Цветы зла» вульгарной порнографией – сочинением, содержащим «непристойные и аморальные места и выражения».

А что Бодлер? Защищался? Отнюдь нет. Он проявил малодушие и трусость, пытаясь доказать суровым гонителям, что-де искусство – это всего лишь «паясничанье» и «жонглерство». Таким образом, свои «Цветы зла» он отдал на поругание судьям. В обвинительном приговоре поэту поставили в вину «грубый и оскорбляющий стыдливость реализм». Его подвергли штрафу в размере 300 франков (смешная сумма по нынешним временам), издателю предложили изъять из сборника 6 стихотворений, среди них «Лесбос» («Мать греческих страстей и прихотей латинских, о Лесбос, родина томительнейших уз…») и «Проклятые женщины»:

Предайся жениху в преступно глупом блуде,

Пусть искусает он тебя наедине;

Свои клейменые поруганные груди

Ты принесешь потом, заплаканная, мне…

Бодлер был ошеломлен приговором. Он не воспринимал ни похвалу («Вы творите новый трепет» – обратился к нему Виктор Гюго), ни хулу и насмешки (в пику Бодлеру был даже выпущен сборник «Цветы добра»). Он еще более стал ненавидеть общество, в котором жил, его ненависть приобрела характер патологической одержимости. «Да здравствует разрушение! – говорил он. – Да здравствует искупление! Да здравствует возмездие! Да здравствует смерть!»

VIII

После выхода в свет «Цветов зла» Бодлер прожил еще 10 лет. Написал он за эти годы совсем немного. После суда он иронически заметил: «Отныне мы станем писать только утешительные книги, доказывающие, что человек от рождения хорош и все люди счастливы». Конечно, в подобный соцреалиазм Бодлер не впал. Он по-прежнему оставался записным пессимистом, погруженным в бездну своих мрачных фантазий. Об этом свидетельствовали его новые книги: «Салон 1859 года», «Искусственный рай», книга о гашише и опиуме (в ней он отразил личные ощущения наркомана), и, наконец, его второй шедевр – «Стихотворения в прозе».

Силы поэта шли на убыль. Его жизнь превращалась в сплошной кошмар. Внешне он казался старцем. Жак Крепе, первый биограф Бодлера, так описывает его облик: «…какая душераздирающая тоска в темных глазах, какой в них к тому же упорный вызов! Сколько брезгливости в складках, спускающихся от ноздрей, сколько презрения в губах, сжатых, будто чтобы подавить тошноту. Поистине это лик отверженного, принявшего на себя все грехи этого мира».

В начале 1862 года Бодлер стал ощущать последствия сифилиса, полученного в молодости: постоянные головокружения, бессонница, жар, упадок физических и психических сил. Он не в состоянии писать. Среди веселой и нарядной парижской толпы поэт выглядит мрачным угрюмцем, почти мертвецом.

В апреле 1864 года Бодлер уезжает в Бельгию – переменить обстановку и заработать деньги публичными лекциями. Планам не суждено сбыться: Бельгия ему не нравится даже больше, чем Франция, а лекции не приносят ни успеха, ни денег. Неизлечимо больному Бодлеру приходится вести почти нищенский образ жизни, он стремительно приближается к роковому концу.

4 февраля 1866 года в церкви Сен-Лу в Намюре он теряет сознание и падает на каменные плиты. Паралич. Он лишается речи. Дальше – прогрессирующее слабоумие. Его недвижное тело перевозят в Париж, где процесс умирания растягивается на долгие месяцы. Бодлер не в состоянии понять, что с ним произошло. Проблеск мысли возвращался к нему лишь на какие-то минуты, когда былая возлюбленная, мадам Сабатье, приходила играть для него на фортепьяно.

«Моя маленькая дурочка, моя милая возлюбленная подавала мне обед, а я созерцал в открытое окно столовой плавучие замки, которые Бог сооружает из паров, – эти волшебные строения из неосязаемого…» – так начинается одно из стихотворений в прозе Бодлера «Суп и облака».

31 августа 1867 года, в возрасте 46 лет, Шарль Бодлер скончался. Он был похоронен на кладбище Монпарнас, рядом со своим ненавистным отчимом генералом Опиком.

Уже после смерти Бодлера состоялся суд над его сборником «Книга обломков»…

Осенью 1946 года Учредительное собрание Франции кассировало приговор 1857 года по сборнику «Цветы зла». Хотя и с запозданием, были заклеймлены «церковные, судейские и академические тартюфы». Ярлык порнографа был снят, и Бодлер вернулся в добропорядочную семью мировой литературы.


Несколько слов о том, как писал Бодлер. Он никогда не бывал доволен написанным и постоянно что-то доделывал и переделывал, некоторые из его стихотворений существуют в 10–12 вариантах. Что касается бодлеровского шедевра «Цветы зла», то до сих пор не найден его оригинал – ни первого издания в 1857 году, ни второго 1861 года. Пропал оригинал и последнего издания «Цветов», выправленный автором и дополненный новыми стихотворениями, который был привезен в чемодане из Брюсселя после смерти поэта.

Такая вот несчастная судьба «Цветов зла». То, что известно нам, не всегда соответствует тому, что написал Бодлер. Переписчики рукописи частенько ошибались. Так, в одном из вариантов вместо «tristess de la lime» (печаль луны) выведено «vitess de la lune» (скорость луны).

Известно выражение: рукописи не горят. Но они иногда бесследно пропадают.

IX

Прошли годы. Отшелушились слухи и нелепицы вокруг имени поэта. Все явственнее проступает подлинный лик Шарля Бодлера. Его эпатирующие поступки забылись и стерлись, на первый план вышло творчество, магия бодлеровского стиха. Но и поныне, как верно отмечает. Николай Конрад, «Бодлером одни будут увлечены, другие возмущены». Это истинная правда. Не всем по вкусу придут, к примеру, такие безжалостно-точные строки:

Вы помните ли то, что видели мы летом?

Мой ангел, помните ли вы

Ту лошадь дохлую под ярким белым светом,

Среди рыжеющей травы?

Полуистлевшая, она, раскинув ноги,

Подобно девке площадной,

Бесстыдно, брюхом вверх лежала у дороги,

Зловонный выделяя гной…

…Из-за куста на нас, худая, вся в коросте,

Косила сука злой зрачок,

И выжидала миг, чтоб отхватить от кости

И лакомый сожрать кусок.

Но вспомните: и вы, заразу источая,

Вы трупом ляжете гнилым,

Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая,

Вы, лучезарный серафим.

И вас, красавица, и вас коснется тленье,

И вы сгниете до костей,

Одетая в цветы под скорбные моленья,

Добыча гробовых гостей.

Скажите же червям, когда начнут, целуя,

Вас пожирать во тьме сырой,

Что тленной красоты – навеки сберегу я

И форму, и бессмертный строй.

(Пер. В. Левика)

Это стихотворение «Падаль» высоко ценил Флобер. Однако для других оно было литературой «мертвецких, боен и притонов». Жесткие истины, высказанные Бодлером, были и остаются не для уха среднего человека. Мещанин, обыватель, буржуа требует усыпляющих грез. Его радует букет банальных красивостей. Уставая от жизни, он хочет забыться и испить чего-то вкусненького и сладенького, эдакий ликерчик от искусства. А Бодлер тычет его лицом в разлагающуюся падаль и постоянно твердит: «Remember!» («He забудь!»), Memento mori! («Помни о смерти!»).

Смерть подстерегает каждого из нас. Обычный человек не хочет в это верить. Он убежден, что будет жить вечно, и ему нестерпимо тошно смотреть в глаза реальности. Он предпочитает смотреть в другую сторону, а еще лучше – совсем закрывать глаза. Прятать, как страус, голову в песок.

В «Истории живописи Италии» Стендаль констатировал, что чувство скорби у его современников стало интенсивнее, нежели оно было в античности. Стендаль критиковал тех, кто осуждает изображение полей сражений или больниц как чего-то непоэтического, и призывал осознать, что говорить правду о своем времени – это нередко означает «рассказывать ужасы» (dire des horreurs). Бодлер эту горечь ужасов еще более сгустил. Она ощущается на зубах. Она проникает в глотку. Она разъедает организм. Такова сила бодлеровской горечи.

Сырой, холодный мрак пропитан трупным смрадом.

Дрожу от страха я с гнилым болотом рядом,

И под ногой моей – то жаба, то слизняк…

(«Романтический закат», пер. В. Микушевича)

Бодлер отважно бросается в бездны «подполья» и там зажигает факелы, чтобы яснее лицезреть запрятанные глубоко человеческие язвы и пороки.

В провалах грусти, где ни дна, ни края,

Куда Судьба закинула меня,

Где не мелькнет веселый проблеск дня,

Где правит ночь, хозяйка гробовая,

На черной мгле я живопись творю,

Всегда язвимый богом ядовитым,

И, как гурман с могильным аппетитом,

Свое же сердце к завтраку варю…

(Пер. В. Левика)

Бодлеру чистая радость не в радость, незамутненная красота не в красоту. Для него не существует светлого, гармонического совершенства.

Не стану спорить, ты умна!

Но женщин украшают слезы.

Так будь красива и грустна,

В пейзаже зыбь воды нужна,

И зелень обновляет грозы…

(«Грустный мадригал», пер. В. Левика)

Этот мотив человеческой красоты, обостренной перенесенными страданиями, до Бодлера встречался у Данте, у Китса и других поэтов. Истинный поэт не может наслаждаться личным счастьем, покуда кругом разлито море людских страданий и слез. Куда бы он ни пошел, повсюду его преследует видение Ада. Всюду он встречает юдоль обид и горестей. Повсюду натыкается на «бессердечие гранита». «Мы – каждый за себя! Нет ничего святого!» – восклицает Бодлер в «Исповеди». В отличие от поэтов он эстетизирует страдание, оно – альфа и омега бодлеровского существования. Если его нет, то нужно его найти. И находит.

Но сжал ли грудь твою хоть раз

Железный обруч отвращенья?.. —

обращается он к ближнему. Поэт верит, что железный обруч сжимает каждого.

Неверие в свет, в мир, в человека, в прогресс и сделало Бодлера роковым поэтом зла, неким Антихристом поэзии. Бодлеровский культ всего извращенного, порочного, искусственного, порожденного городской цивилизацией, его эстетизм и аморализм, – все это оказало значительное влияние на русских символистов: Мережковского, Минского, Анненского, Брюсова, Бальмонта, Сологуба…

А наш современный классик Андрей Вознесенский? Не пошел ли он по стопам Бодлера, когда написал, что:

Видно, душа, как печенка, отбита…

Ну, а пока что – да здравствует бой,

Вам еще взвыть от последней обоймы.

Боль продолжается. Празднуйте боль!

Больно!

Одна только разница: у Бодлера боль непреходящая, как доминанта всей жизни, а у Вознесенского – как некий поэтический каприз лирического настроения: сегодня больно!.. Как пошутил некий критик, Вознесенский организовал целый трест под названием «Главболь».

X

«Стихи Бодлера, – писал Анатолий Луначарский в первом выпуске советской литературной энциклопедии, – производят впечатление сдерживающего себя, полного достоинства констатирования ужаса жизни. Перед нами поэт, который знает, что жизнь представляет собою мрак и боль, что она сложна, полна бездн. Он не видит перед собою луча света, он не знает выхода. Но от этого не отчаялся, не расхандрился, напротив, он словно сжал руками свое сердце. Он старается сохранить во всем какое-то высокое спокойствие, стремится как художник доминировать над окружающим. Он не плачет. Он поет мужественную и горькую песню именно потому, что не хочет плакать. Позднее поэты этого упадочного типа совершенно утеряли такое равновесие и такую суровую граненность формы…»

Любопытная попытка советизировать Бодлера. Первые большевики вообще преклонялись перед ницшеанским сверхчеловеком. В этом ряду Луначарский числил и Бодлера: мол, ему худо, а он тем не менее «поет мужественную и горькую песню». Но, увы, никаким сверхчеловеком Бодлер не был. Наоборот, он был слабым человеком, увязшим в гипертрофированной рефлексии.

Сартр пишет:

«Исконная поза Бодлера – это поза человека, склонившегося над самим собой. Склонившегося, словно Нарцисс. Его непосредственное сознание само является предметом неотступного и пристального взгляда. Нам, людям обыкновенным, довольно и того, что мы видим дом или дерево; целиком поглощенные их созерцанием, мы не думаем, забываем о самих себе; Бодлер же не способен забыть о себе ни на секунду. Он смотрит и в то же время наблюдает за тем, как он смотрит, наблюдает, чтобы увидеть, как он наблюдает; он созерцает собственное сознание о дереве, о доме…»

И еще выводы Сартра:

«Бодлер – человек, чувствующий себя бездной. Терзаемый гордыней, скукой, головокружением, он видит себя вплоть до самых потаенных душевных глубин: он неповторим, оторван от других людей, не создан, абсурден, безосновен, брошен в полнейшее одиночество, где и несет свою ношу, обречен на то, чтобы самому оправдывать собственное существование, он непрестанно ускользает от самого себя, выскальзывает из собственных пальцев, он погружен в созерцание…»

Дистанция времени позволяет Сартру судить Бодлера со всей строгостью:

«Высказавшись в пользу зла, Бодлер тем самым сделал выбор в пользу собственной виновности. Угрызения совести – вот что позволяет этому грешнику воплотить свою единственность и свою свободу. Чувство виновности не покидало его в течение всей жизни…

…Этот человек отверг жизненный опыт, никакие внешние воздействия не смогли изменить его, и он ничему не научился… Каким он был в 20 лет, таким мы находим его и на пороге смерти…»

И все же, добавим от себя, понять до конца, каким был Бодлер человеком, задача из самых сложных. Лунный ландшафт его горемычной души еще предстоит изучать многим исследователям.

Поэт, как альбатрос, отважно, без усилья,

Пока он – в небесах, витает в бурной мгле,

Но исполинские, невидимые крылья

В толпе ему ходить мешают по земле.

Так перевел концовку стихотворения «Альбатрос» Мережковский. Якубович перевел иначе:

Но исполинские тебе мешают крылья

Внизу ходить, в толпе, средь шиканья глупцов.

Толпа (глупцы) обломала крылья альбатросу. Он истекал кровью. И эта боль страдания сделала Шарля Бодлера великим поэтом.

Спившийся бог


Я люблю нырять в энциклопедический старый словарь – три черных тома выпуска начала 50-х годов прошлого века. Какие железобетонные формулировки, какие зубодробительные оценки и ярлыки в отношениях «врагов» и деятелей Запада. Возьмем интересующего нас Поля Верлена: «французский поэт, декадент. Его поэзия далека от действительности, проникнута меланхолическими и религиозными настроениями». И все – как отрезали: не наш!..

В литературной энциклопедии (1962) помягче, но тоже брошена тень на чуждого поэта, на его «символистские эстетические установки». Вместе с тем приведены слова Брюсова о том, что Верлен обогатил лирику разнообразными оттенками переживаний, сблизил ее с задушевной беседой, придал стиху тонкую музыкальность. О, это уже похвала!..

В июне 1952 года в беседе с Лидией Чуковской Анна Ахматова сказала: «Когда у одного француза спросили, кто лучший поэт Франции, он ответил: «Hugo, helas» («Конечно, Гюго!» – Ю.В.). Это, разумеется, не соответствует истине: взять хотя бы Верлена, он в 20 раз лучше».

Высказывания соотечественника Верлена, французского писателя Жюля Ренара: «От Верлена не осталось ничего, кроме нашего культа Верлена. Он похож на спившегося бога».

Приведу собственную публикацию о Верлене в газете «Вечерний клуб» от 15 марта 1994 года (интересно вспомнить).

Изысканный и тоскующий

В этом месяце исполняется 150 лет со дня рождения Поля Верлена. Не все знают знаменитого французского поэта, одного из основоположников символизма. Поэтому познакомим читателей вкратце с жизнью и творчеством поэта-символиста.

Верлен родился 30 марта 1844 года в Меце, в семье офицера. По окончании лицея служил чиновником Парижской ратуши, рано начал писать стихи. На первом этапе испытывал влияние Бодлера. Первый сборник «Сатурновские стихотворения» Верлен выпустил в 1866 году. Затем вышли сборники стихов «Галантные празднества» и «Песнь чистой любви».

Примечательный штрих в биографии Верлена: в 1871 году он служил в бюро прессы Парижской коммуны. После поражения коммунаров вынужден был уехать за пределы Франции. Его следующая книга «Романсы без слов» отразила болезненную тоску растерявшегося интеллигента.

Пусть будет прихоть нечиста или невинна,

Порок иль скромная мечта – мне все едино.

Я воплощу любой твой бред, скажи, в чем дело?

– О, дьявол, – я ему в ответ, – все надоело!

Другие моменты из жизни Верлена: ссора с Рембо, заключение как участника Коммуны в тюрьму. В дальнейшем разочарование, пессимизм, нищета, забвение в алкоголе. Он умер 8 января 1896 года в возрасте 51 года, вконец отравленный абсентом. На похоронах кто-то вскрикнул: «Женщины сгубили Верлена!»

Да, он любил женщин, ну и что из того? Прочитаем одно из стихотворений Верлена из его книги «Песня для нее» (1891) в переводе Федора Сологуба:

Не надо ни добра, ни злости,

Мне дорог цвет слоновой кости

На коже ало-золотой,

Иди себе путем разврата,

Но как лелеют ароматы

От этой плоти, боже мой!

Безумство плоти без предела,

Меня лелеет это тело,

Священнейшая плоть твоя!

Зажженный страстностью твоею,

От этой плоти пламенею,

И, черт возьми, она – моя!

До наших душ нам что за дело!

Над ними мы смеемся смело, —

Моя душа, твоя душа!

Но что нам райская награда!

Здесь, на земле, любить нам надо,

И здесь нам радость хороша.

Но здесь нам надо торопиться,

Недолгим счастьем насладиться,

Самозабвение вкусить.

Люби же, злая баловница,

Как льются воды, свищет птица, —

Вот так и. мы должны любить.

Верлен принадлежал к тому типу поэтов, у которых запрограммирована страсть сжигать самих себя. Тем выше градус горения, тем ярче огонь творчества. Таковы Верлен, Байрон, Высоцкий (да простят меня за такой выстроенный ряд!..) Степан Цвейг писал о Верлене и ему подобных: «Они пропивают, проигрывают, проматывают себя, их сметает внутренний вихрь их существа».

В заключение приведем одно из стихотворений Верлена в переводе Бориса Пастернака, весьма характерное по тональности для творчества французского поэта-символяста:

И в сердце растрава,

И дождик с утра.

Откуда бы, право,

Такая хандра?

О дождик желанный,

Твой шорох – предлог

Душе бесталанной

Всплакнуть под шумок.

Откуда кручина

И сердца вдовство?

Хандра без причины

И ни от чего.

Хандра ниоткуда,

На то и хандра,

Когда не от худа

И не от добра.

Пусть хандра. Пусть погодные аномалии. Пусть наследия. Пусть дробящиеся мелкие осколочки нашего российского быта. Но мы выживем. Опыт Варлама Шаламова говорит о том, что поэзия может спасти человека в любое трудное время. Поэтому совет: хоть иногда, хоть изредка давайте читать стихи – настоящих Поэтов, в том числе и Поля Верлена. Как говорил Евгений Баратынский: «Болящий дух врачует песнопенье». Все просто. И никаких дополнительных лекарств…

А теперь копнем поглубже

Так было написано в газете. Коротко. Недурненько и вполне литературненько, – скажем в рифму. Но не объемно. Необходимо расширить рамки текста. И заглянуть в верленовские бездны. Вспомнить его гей-повороты, дикарство и пьяные выходки, Именно это привлекает нынешнего читателя: не сделай нам «красиво», как раньше, а нарисуй нам «кроваво». Крутое время – крутые рассказы.

Итак, дополнительные штрихи к биографии Поля Верлена.

Отец поэта был армейским офицером, а мать простой, не очень образованной женщиной. Верлен был единственным ребенком в семье. До появления сына на свет мать его трижды рожала и все три раза дети оказывались мертворожденными. Но Поль выжил и поэтому неудивительно, что мать любила своего единственного сына и всячески баловала его. Верлен до самой своей смерти оставался любимцем матери. Она считала его, и не без основания, слабым, безвольным, безответственным и требующим постоянной опеки.

Чувственность в Верлене проснулась рано. Однако его внешность и постоянная неряшливость не позволяли ему надеяться на ответные чувства, у него было широкое плоское лицо с маленькими глазками, почти спрятанными под густыми бровями, невыразительное и почти уродливое. Он походил на преступника-дегенерата. В школе Верлена всегда дразнили и над ним издевались – «урод, урод!..» Первый биограф поэта – Эдмон Лепететье – писал: «Верлен был вызывающе безобразен. С годами его лицо, странное и ассимитричное, – с горбатым черепом и носом картошкой стало казаться совершенно невыносимым. Но оно излучало блестящий ум в ореоле таланта. К этому звериному лицу привыкаешь, когда оно смеется, и смиряешься с его загробностью, когда он говорит серьезно».

Но, будучи звероподобным, Верлен еще со школьных лет тянулся к ангелоподобным мальчикам из младших классов, предлагая им «горячую дружбу». С юности поэт был бисексуалом: одинаково тянулся как к женщинам, так и к мужчинам. С 17 лет стал пользоваться услугами проституток. И появилась тяга к алкоголю. Его любимым напитком был ядовито-зеленый абсент. Веселая богемная распутная жизнь… В какой-то момент Верлену она надоела. Он встретил удивительно чистую 16-летнюю девушку Матильду Моте и влюбился в нее, а в 1870 году женился на ней. Она восхищалась его стихами, а он пламенел от ее тела. «Я не люблю тебя одетой…» – писал он.

Глядеть на платье мне досадно —

Оно скрывает беспощадно

Все, что уводит сердце в плен:

И дивной шеи обаянье,

И милых плеч очарованье,

И волхование колен…

Я не знаю французского и не могу воспроизвести, как это звучит в подлиннике, но переводчик Федор Сологуб, сам блестящий поэт, нашел изумительный русский эквивалент: «волхование колен»…

Позднее в своих воспоминаниях Матильда Моте писала, что влюбленным Верлен был таким счастливым, что «он перестал быть уродливым, а я даже вспомнила о сказке «Аленький цветочек», в которой любовь превращает чудовище в принца-красавца». На протяжении всех 10 месяцев, пока они были помолвлены, Верлен оставался преданным и целомудренным, забыл про абсент и писал стихи, прославляющие любовь. Но женитьба и последующая за ней совместная жизнь расставили все по местам. Пелена влюбленности прошла, и супруги предстали друг перед другом в своем истинном обличии. Матильда оказалась женщиной пустой и тщеславной, мелкой по своим интересам и не способной понять, что рядом с нею творит поэт. Ну, и Верлен для Матильды оказался вовсе не «принцем» из сказки, а настоящим «чудовищем» в реальной жизни. Он снова стал много пить и у него появились пугающие приступы дикой агрессии, которые, впрочем, чередовались с проявлением искренней нежности: он вдруг как бы прозревал. Однажды в порыве необузданного гнева Верлен попытался поджечь волосы на голове Матильды, а в другой раз в ярости швырнул своего новорожденного сына так, что тот ударился о стену. Но, слава богу, все обошлось без тяжелых последствий.

И все же какое-то время у Верлена была семья (раздоры, ссоры, – а кого их нет?!), он служил, и сохранилась, таким образом, некая буржуазная респектабельность. Но в 1871 году в жизни Верлена появился Артюр Рембо, и все мнимое благополучие полетело в тартарары. Жена не выдержала дружбы-любви своего мужа с Верленом и развелась с ним. Прошло всего лишь 3 года со дня их знакомства. И – финиш.

Верлен и Рембо

Артюр Рембо – еще одна знаменитость французской поэзии, – был на 10 с половиной лет моложе Верлена (родился 20 октября 1854). Он, как и Верлен, тоже был связан с Парижской коммуной и посвятил ей несколько стихотворений: «Нужны ли сердцу моему озера крови…» Рембо писал оригинальные стихи, а еще был преоригинальным человеком: неисправимым хулиганом, жестоким извращенцем и садистом, – гений и злодейство в нем сочетались вполне мирно. Рембо считал, что поэту необходимо испытать все формы любви, страдания и безумия, и только все это может позволить найти поэтическую «истину».

Рембо послал свои стихи Верлену, как мэтру, а в сентябре 1871 года и сам появился в Париже, оборванный, грязный и без гроша в кармане. С появлением Рембо нормальная жизнь Верлена кончилась: все пошло вразнос. Обратимся к книге, вышедшей на Западе, – «Интимная сексуальная жизнь знаменитых людей» (1981):

«Верлен вначале поселил Рембо в доме родственников своей жены, где и сам жил в то время, затем Верлен стал устраивать Рембо в домах своих друзей по очереди. Один из них, музыкант-гомосексуалист привил Рембо любовь к гашишу. День и ночь Верлен и Рембо веселились и пировали. На публике они специально вели себя очень провокационно, оказывая друг другу знаки любви и внимания, наедине Верлен и Рембо проводили «ночи Геркулеса», занимаясь тем, что они сами называли «любовью тигров». Из них двоих Рембо явно был доминирующим партнером, Верлен, который считал себя «женственным» человеком, ищущим любви и защиты, был просто очарован этим «юным Казановой», с его неотразимым сочетанием красоты, гениальности и насилия. Рембо однажды полоснул Верлена ножом, чтобы развлечься и проверить заодно свое могущество над старшим товарищем. Он также постоянно насмехался над «супружеской респектабельностью» Верлена.

В июле 1872 года Верлен оставил семью и уехал из Франции вместе с Рембо. По всей вероятности, мать Верлена оказала им финансовую помощь, поскольку она ревновала Верлена к Матильде. Верлен и Рембо путешествовали почти год. Этот год стал для Верлена самым счастливым в его жизни. Он позже вспоминал этот год «интенсивно, всем своим существом». Сначала они путешествовали по Бельгии, а затем перебрались в Лондон, где стали жить в самых дешевых гостиницах. Иногда они пытались зарабатывать на жизнь, давая уроки французского языка. В основном же они жили на деньги, которые присылала им мать Верлена и которая позже подсчитала, что Рембо обошелся ей в 30 000 франков.

Это был период подъема творческой активности Верлена. Вскоре, впрочем, отношения между ними стали портиться. Они все чаще стали ссориться, поскольку Рембо надоело быть в постоянной зависимости от своего старшего товарища-поэта. Верлен, не в состоянии более выносить накаленной до предела обстановки, внезапно покинул Лондон и уехал в Брюссель в июле 1883 года. Он разослал письма с уведомлением о том, что собирается покончить жизнь самоубийством, всем лицам, которым это могло касаться, включая свою бывшую жену, и стал ждать, кто из них и когда его спасет. Первой примчалась мать Верлена, за которой приехал и весьма агрессивно настроенный Рембо. Во время пьяного эмоционального разбирательства, переросшего в ссору, Верлен схватил пистолет, с помощью которого собирался покончить жизнь самоубийством, и выстрелил в Рембо, ранив его в кисть руки. Рембо обратился за помощью в полицию, опасаясь повторного нападения со стороны Верлена. Верлен был арестован. Во время медицинского обследования были найдены доказательства его участия в гомосексуальных половых актах. Верлен был приговорен к двум годам тюремного заключения за попытку убийства…»

Прервемся, чтобы перевести дух. Уф! Какие безумные страсти! Вот до чего может довести «Пьяный корабль»! Это хрестоматийное стихотворение под таким названием написал Артюр Рембо до своего появления в Париже:

… Ну, ее если Европа, то пусть она будет,

Как озябшая лужа, грязна и мелка,

Пусть на корточках грустный мальчишка закрутит

Свой бумажный кораблик с крылом мотылька.

Надоела мне зыбь этой медленной влаги,

Паруса караванов, бездомные дни,

Надоели торговые чванные флаги

И на каторжных страшных понтонах огни!

(Перевод Павла Антокольского)

Все надоело! Такое вот было мировосприятие молодого Рембо. А теперь обратимся к книге Пола Рассела «100 кратких жизнеописаний геев и лесбиянок» (1995). Другой ракурс и несколько другая трактовка отношений и событий тех верлено-рембовских лет:

«В Париже Рембо посещал известных поэтов, отпугивая своим поведением всех, кроме Верлена, с которым стал поддерживать любовную связь. К ноябрю 1871 года в прессе появилось немало домыслов об этих взаимоотношениях, и когда однажды Рембо с Верленом появились на одном литературном собрании, шокированная публика вышвырнула их вон. Затем последовал период беспробудного пьянства и шумных скандалов. Между любовниками происходили бесконечные ссоры, расставания и примирения. Кульминация наступила, когда10 июля 1873 года в Брюсселе Верлен, не помня себя от выпитого, выстрелил в Рембо и попал ему в запястье. Ужаснувшись содеянным, Верлен дал пистолет Рембо, настаивая, чтобы тот убил его. Рембо отказался, и они отправились в больницу, чтобы обработать рану. Однако на улице Верлен затеял новую ссору, вновь вытащил оружие, и Рембо пришлось умолять проходящего полицейского о защите. Артюра Рембо забрали в больницу, а Верлена арестовали. Обвиненный в покушении на убийство, сгоравший от любви поэт был приговорен к двум годам лишения свободы.

За время беспокойной любовной связи с Верленом Рембо создал два своих наиболее значительных произведения: великолепное и ужасное «Одно лето в аду» и абстрактные стихотворения в прозе «Озарения». С художественной точки зрения Верлен был окончательно превзойден. Ганс Майер оценивает развитие отношений между двумя поэтами следующим образом: «Это было именно то, на что Верлен не был способен: сильное и постоянное чувство на фоне скандальных переживаний. Он оставался глупейшим любовником супруга преисподней, и, как «глупейшая девственница», так и не уразумел, почему всему когда-нибудь приходит конец».

Вот так кратко представлены Верлен и Рембо в книге Рассела. А что было дальше? В 1875 году, когда Верлен вышел из тюрьмы, он и Рембо встретились лишь один раз, и пути их разошлись окончательно. Верлен в тоске по утраченному любовнику взялся за публикацию произведений Рембо, а в 1884 году написал о нем книгу «Проклятые поэты».

Что касается Рембо, то он вскоре забросил поэзию и, по словам Майера, покатился «от любви к скандальной славе до скандальной безвестности». Несколько раз посещал Африку, вел какие-то там торговые дела, занимался поставками оружия. Жаркий климат ему был противопоказан, но он туда возвращался вновь и вновь, как бы стремясь поскорее убить себя. И убил. Скончался 10 ноября 1891 года в Марселе, в возрасте 37 лет. Верлен пережил своего друга-любовника на 5 лет.

Связь, связка Верлен-Рембо до сих пор не дает покоя многим. В 1995 году на экраны вышел фильм бывшей полячки, а ныне «гражданина мира» Агнешки Холланд – «Полное затмение» («Total Eclipse»). В роли Верлена снялся англичанин Томас Тьюлис, а роль Рембо исполнил любимец Голливуда Леонардо ди Каприо. Картина эта не документально-биографическая, а нечто иное, ближе к исследованию. История о том, как энергичный гениально-испорченный юнец-хам-провинциал Рембо совратил (морально и сексуально) гениального, но слабовольного, не способного противостоять ненавистному мелкобуржуазному окружению Верлена.

Кто-то из киноведов посчитал, что праотцом фильма Агнешки Холланд явился… Борис Пастернак, который еще в 1944 году пересказал сюжет (вот и Пастернаку была интересна эта захватывающая история двух знаменитых поэтов): Он (Верлен. – Ю.Б.) запил. Тут судьба послала ему злого гения в виде чудовища одаренности, каким был буян, оригинал и поэт – подросток Артюр Рембо. Он сам на свою голову выкопал этого «начинающего» где-то в Шарлеруа и выписал в Париж. С поселения Рембо у Верленов их нормальная жизнь кончилась. Дальнейшее существование Верлена залито слезами его жены и ребенка. Начались скитания Рембо и Верлена, навсегда оставившего семью, по большим дорогам Франции и Бельгии, совместный запой, полуголодная жизнь в Лондоне на грошовые заработки, драка в Штутгарте, каталажки и больницы. Однажды в Брюсселе после крупной ссоры Верлен выбежал от уходившего от него Рембо, два раза выстрелил по нем вслед, ранил, был арестован и приговорен судом к двухгодичному заключению в тюрьме в Монсе».

Одна и та же история, повторяемая по кругу и напоминающая ритмику знаменитого «Болеро» Мориса Равеля. Кстати, этот французский композитор жил во времена Верлена, хотя и был значительно моложе. Для своих нескольких вокальных произведений Равель выбрал тексты близких ему поэтов, в том числе Поля Верлена.

Но вернемся к фильму «Полное затмение», в нем ярко отражена страсть творческого организма – к самосжиганию. Чтобы поскорее забыться, уйти от проклятой действительности, сжечь себя дотла. Достичь полного затмения…

Верлен, разбитый, усталый, с опустошенным сердцем и высохшим умом, не верил в счастливую зарю человечества. Сын больного века, он с молоком матери всосал в себя пагубную страсть и чрезмерную чувствительность, с каждым годом все ниже опускаясь на дно порока.

Тюрьма и свобода

После бурной жизни Верлен оказался в тюрьме с ее строгим и жестким распорядком дня и ночи. Пришлось подчиниться и смириться. В тюрьме он узнает, что просьба жены о разрешении ей жить отдельно от мужа удовлетворена судом. В порыве отчаянии Верлен зовет к себе священника, просит почитать ему Священное писание и излагает на исповеди все свое грешное прошлое. Для священника эта была страшная исповедь. Сам Верлен признавался, что священник даже спросил его: «Не были ли вы также и с животными?» Исповедь произвела впечатления и на самого Верлена (у Пушкина есть строчки: «Грех алчный гонится за мною по пятам…»), впрочем, не одного Верлена потрясал черный список собственной жизни. Результатом тюремных признаний и размышлений явилось создание цикла стихов «Мудрость» (потом под этим названием вышла книга), в них Верлен предстает перед читателями в образе кающегося грешника. Вот одно стихотворение из «мудрости» в переводе Сологуба:

Я в черные дни

Не жду пробужденья,

Надежда, усни,

Усните, стремленья!

Опускается мгла

На взор и на совесть.

Ни блага, ни зла,

О, грустная повесть!

Под чьей-то рукой

Я – зыбки качанье

В пещере пустой…

Молчанье, молчанье!

Верлен вышел на свободу в январе 1875 года. Его выпустили из тюрьмы за полгода до окончания срока за примерное поведение. Верлен вышел и бросился искать Рембо, но «пьяный корабль» ушел, в 1879 году, когда Верлен работал учителем в провинциальной школе, он познакомился с молодым студентом, который своим расхристанным поведением и, в частности, наглостью напомнил ему Артюра Рембо. Это был крестьянский парень, 19-летний Люсьен Летинуа, который с радостью воспринял знаки внимания и финансовую поддержку 35-летнего поэта.

Верлен рассказывал всем сентиментальную историю о том, что Люсьен является его приемным сыном. Он взял его с собой в Англию и стал платить за его проживание в Лондоне, а сам начал работать преподавателем в графстве Хэмпшир. Но как только Верлен узнал, что его «приемный сын» влюбился в молоденькую англичанку, то сразу примчался в Лондон «спасать» Люсьена. Затем Верлен купил во Франции ферму и поселил там всю семью Люсьена, чтобы они там жили, работали и благоденствовали. Однако эта сельская идиллия закончилась полным банкротством. Вскоре Люсьен ушел в армию, и Верлен стал писать стихи о «красивом бодром солдате». Люсьен Летинуа умер в 1883 году от брюшного тифа. Верлен оплакал его в 24 стихотворениях («Плач по бедному Люсьену Летинуа»). Еще в жизни стареющего Верлена был юный Фредерик-Аугуст Казаль.

Умерла мать Верлена, и он остался, по существу, один как перст. Здоровье его окончательно расшаталось, и Верлен находился на излечении в больнице. Там он повстречался с двумя стареющими проститутками Филоменой Буден и Южени Кранц. Они были некрасивыми, грязными и неряшливыми. По описанию одного из биографов Верлена, они удовлетворяли его сексуальные запросы и стимулировали его мазохизм, ссорясь и ругаясь с ним, а иногда и избивая его. Эти опустившиеся женщины были жадными и требовали, чтобы Верлен писал стихи. Листки со стихами они вырывали у него из рук и тут же бежали их продавать.

Поль Верлен умер 8 января 1896 года, в возрасте 51 года.

Южени (Евгения) была с поэтом, когда он умирал. Она же и руководила похоронами с траурной повязкой вдовы. Затем стала бойко торговать поддельными литературными сувенирами, а пьянство на заработанные на Верлене деньги быстро свело ее в могилу.

Пусть будет прихоть нечиста

или невинна,

Порок иль скромная мечта —

мне все едино…

Запись в дневнике Жюля Ренара: «Похороны Верлена. Верно сказал один академик, похороны возбуждают, вселяют бодрость… Он вскричал: «Женщины сгубили Верлена!»

Нет, всё значительно сложнее. Его душа ребенка не вынесла тягот мира.

В дне вчерашнем иль завтрашнем —

Где мы?

Где мы, сердце? В тумане глубоком

Ты провидишь недремлющим оком

Всем поэтам присущую тему.

Умереть бы в печалях, весельях, —

О, любовь! – как часы и мгновенья,

В непрестанном и вечном движенье…

Умереть бы на этих качелях!

Верлен и качался на этих смертельных качелях, от печали к веселью, и до конца смерти, сохранял бессознательную потребность ласки. Но ни ласки, ни счастья по существу не узнал. Оставалось одно: успокоение в смерти. Смерть – «этого единственно ему не хватало», как написал французский писатель-эстет Поль Клодель. И он же:

Старик ушел. Он вернулся туда, откуда его прогнали…

Только голос – то ли женщины, то ли ребенка,

То ли Ангела – «Верлен!» – позвал его из тумана.

(Перевод Ольги Седаковой)

«Верлен» – имя нарицательное. Символ пьяного поэтического бреда и метущегося сердца.

«Дитя с душой чистой и честной» (Жюль Леметр).

«Волнующая непосредственность». «Стоны и крики бедного, безвольного дитя». «Бессознательное существо». «Полузверь-полубог».

По мнению Франсуа Коше, Верлен «навсегда остался ребенком, сохранившим свою детскую душу, всю свежесть чувства».

Из завещания Верлена:

«Мое завещание.

Я не оставляю ничего бедным, потому что я сам бедняк.

Я верю в Бога.

Поль Верлен».

Незадолго до смерти от воспаления легких Верлена избрали «королем поэтов», самым великим из всех живущих во Франции.

На смерть Верлена отозвался Максим Горький в «Самарской газете» статьей «Поль Верлен и декаденты», в ней «Буревестник» отметил «розги, которыми судьба сечет культурные классы Европы» (а в России не секла?). Непосредственно о поэте: «Верлен был яснее и проще своих учеников: в его всегда меланхолических и звучащих глубокой тоской стихах был ясно слышен вопль отчаяния, боль чуткой и нежной души…» А далее Горький дал характеристику всем декадентам сразу: «Сначала это были дети, чистые сердцем дети, какими бываем все мы, к сожалению, очень краткое время…» Выросли – и «вопль отчаяния» от ужасной действительности. И как в одной песенке: «Мама, я хочу домой!..»

На рубеже XIX и XХ веков Верлен был весьма популярен в России. Его любил переводить Федор Сологуб, находя у французского символиста созвучия со своей душой и судьбой. В дневниках Корнея Чуковского есть запись от 7 мая 1923 года: «Одинокий старичок, неприкаянная сирота, забитый критиками и газетами, недавно переживший катастрофу, утешается саморегистрацией. – Моих переводов из Верлена у меня зарегистрировано семьдесят».

Сам Верлен ничего не регистрировал.

Современник поэта Рене Гиль рассказывал, как застал Верлена за сосредоточенной молитвой, а через несколько минут тот уже весело восседал в плохоньком кафе. А на удивление Гиля ответил в духе героев Достоевского: «В нас, во всех людях, есть два существа, поддерживающие друг друга, но враждебные, ах, как враждебные! – ангел и свинья! Да, решительно свинья!..»

Кстати, о парижских заведениях. Всем туристам непременно посоветуют посетить ресторан «Лапель Анжель» («Ловкий кролик») на улице Соль, где собирались многие знаменитости: Пикассо, Аполлинер и, конечно, Поль Верлен. И еще – кафе «Дё Маго» на площади Сен-Жермен-де-Пре. Здесь частенько сиживали Поль Верлен и Артюр Рембо, ну, а позднее – Жан-Ноль Сартр и Симона де Бовуар. Это кафе славится лучшим горячим шоколадом в Париже. Но вряд ли в свое время Верлен и Рембо увлекались шоколадом: они предпочитали что-то горькое и хмельное.

Надо заканчивать повествование о Верлене. Дитя и поэт. Бюрократ и коммунар. Бродяга и иждивенец. Фермер и хулиган. А еще новатор. В стихотворении «Искусство поэзии» Верлен говорил о необходимости переосмыслить роль слова и поэзии, и, конечно, великий саморазрушитель: сознательно разрушал свою телесную оболочку, чтобы высвободить творческую энергию. Кто-то из несведущих в поэзии по-житейски сказал бы: непутевый…

И прислушаемся еще к одному мнению. Авторитета. Эмиль Золя:

«Верлен создавал свои стихи так же, как груша производит свои плоды. Ветер дул, а он шел туда, куда гнал его ветер. Он никогда не хотел чего-либо, никогда не спорил о чем-либо, не обдумывал, не исполнял, никогда он ничего не делал при полной деятельности своего сознания. Можно придумать для него иную среду, можно подвергать его разным влияниям, наделить его совершенно различными точками зрения, и несомненно, что его творчество преобразилось бы и приняло бы другие формы, но он остался бы столь же несомненно рабом своего чувства и гений его придал бы такую же силу песням, которые непроизвольно срывались бы с его уст. Я хочу сказать, что при такой натуре, вышедшей из равновесия и доступной всяким внешним проявлениям, почва имеет весьма мало значения, так как все в ней растет в полноте неотразимой личности».

Короче, Верлен как «листок, носимый по ветру».

Верлен – трудный поэт для перевода: очень много словесных нюансов. Пожалуй, лучше всех Верлена переводил, чувствуя его звук и ритм, Георгий Шенгели. Он в 1945 году подготовил книгу о Верлене: стихи, примечания. Но ей было суждено храниться в столе переводчика более 50 лет. Книга увидела свет лишь в 1997 году.

У Верлена трудная судьба и после его ухода.

Алхимик слова

Польский поэт, переводчик, сатирик и страстный антифашист Юлиан Тувим жил в трудные времена. Он выжил благодаря лирике и остроумию. Лирика множила его друзей. А шутки разили врагов. Вот лишь одна запись из записной книжки Тувима: «Помни о бедных», – говаривал некий лодзинский фабрикант, – это ничего не стоит». И еще одно знаменитое определение: «Эгоист – тот, кто заботится о себе больше, чем обо мне». Поистине, подобное мог написать человек с золотым пером.

Юлиан Тувим родился в Лодзе, в еврейской семье, 13 сентября 1894 года. Он очень любил Польшу и любил город, в котором родился – Петраковская улица, базар, гостиница «Савой», фабрики и нищие Балуты:

Пусть те восхваляют Сорренто, Крым,

Кто на красоты падок.

А я из Лодзи. И черный дым

Мне был отраден и сладок.

Родился Тувим в мелкобуржуазной интеллигентной семье, которая вечно колеблется между народными чаяниями и вкусами правящей элиты. Вечное неудовлетворение в душе и путанице в голове. Отец был банковский служащий средней руки, человек по характеру методичный, замкнутый и отрешенный. Мать – моложе его на 15 лет – натура более чуткая, нервическая, с идеальными порывами. Сын перенял от отца методичность, а от матери – артистичность натуры, родители жили недружно, дом был неуютен, средств мало, – вот в такой атмосфере формировался будущий поэт.

Поначалу Юлиан увлекся наукой. Хотел быть химиком и алхимиком, но после взрыва в домашней лаборатории переключил свой интерес на марки. Марки как путешествие по миру. Затем наступило «лингвистическое помешательство»: Тувим увлекся «словесной алхимией» и боготворил слово до конца своей жизни. Первым любимым поэтом стал Леопольд Стафф и, как признавался Тувим, в душе всё заклекотало от ритмов. Поэзия стала живой. Стихи выскочили из книг и стали бродить по городу».

После Стаффа Юлиан Тувим влюбился в поэзию Артюра Рембо. Затем его наставниками стали классики Кохановский и Словацкий, из русской поэзии – Пушкин, Блок, позднее – Маяковский. Из прозы на Тувима особое впечатление произвели «Петербургские повести» Гоголя.

В 1916 году Юлиан Тувим поступает на правовой факультет Варшавского университета, затем переводится на филологический, но университетского курса так и не кончил. Бурная литературная жизнь отвлекла его от образования. Свои первые стихи Тувим опубликовал в студенческом журнале. Вскоре вышла первая книга стихов «Подстерегаю бога». В 1920 году выходит вторая – «Пляшущий Сократ», вслед за ней – «Седьмая осень».

Пусть будет ветер, будет гром!

Мы знаем, вихрь, твою замашку, —

Бей окна, рви с меня фуражку!

Гей, красный дом, высокий дом —

Все двери-окна нараспашку!

Дионисийское, вакхическое настроение владело молодым Тувимом. А тут подоспели и политические перемены. Октябрьская революция в России потрясла Польшу. Жизнь завихрилась и забурлила. В Варшаве и Лодзе появились многочисленные литературные кафе и кабаре, и на время Тувим становится эстрадным поэтом. Но истинная поэзия перевешивает эстраду. Горькая действительности превращает Тувима в злого поэта-сатирика.

Ваши слова – как салонные моськи,

А мои – как разъяренные псы!..

Пишет в стихах Тувим, а в воспоминаниях отмечал: «В земле еще лежали неразорванные снаряды I9I4 – I9I8 годов, а мы уже чуяли и выжидали снаряды Люфтваффе. Под этим перекрестным огнем мы ходили по земле зигзагом, цепляясь за любые «идеи», «течения» и «направления», как пьяный за забор».

В 1924 году в варшавском театре «Новая комедия» была поставлена тувимовская инсценировка повести Гоголя «Шинель». Оказалось, Акакий Акакьевич – это не только забитый маленький русский человечек, но и такой же загнанный в угол поляк. Затрагивая социальные язвы общества, Тувим наживал политических врагов и вызывал непонимание друзей. Тувим пытался оправдываться: «Политика не является моей профессией. Она – функция моей совести и темперамента». В случае с Тувимом совесть была беспокойная, а темперамент почти африканский. Еще более темпераментным был его русский друг Владимир Маяковский, которого Тувим с удовольствием переводил на польский. Особенно сильно прозвучало «Облако в штанах», по-польски – «Облак в споднях».

Маяковский отмечал, что Юлиан Тувим «очень способный, беспокоящийся, волнующийся поэт».

В 1922 году состоялось знакомство с Тувим еще с одним русским – Ильей Эренбургом. Эренбург и Тувим сразу нашли общий язык. «Почти всю жизнь мы прожили в разных мирах и встречались редко, случайно. А вот мало кого я любил так нежно, суеверно, безотчетно, как Юлиана Тувима», – отмечал в своих мемуарах Эренбург. «При первой встречи меня поразила его красота. Ему тогда было 28 лет. Впрочем, красивым он оставался до конца своей жизни. Большое родимое пятно на щеке придавало строго обрисованному лицу трагический характер, а улыбался он печально, почти виновато; порывистые движения сочетались с глубокой застенчивостью».

«Польша не всегда была ласкова к Тувиму, но он всегда любил Польшу», – замечал Эренбург. В 30-е годы Тувим нещадно критиковал народившийся класс буржуа, в его стихах часто звучала тема – круговращение денег:

Из кассы в карманы – круговоротом,

Разменной монетой и крупным банкнотом,

Кривым лабиринтом, кругом и обходом,

По всем направленьям, и сущей и бродом…

Отрицательно относился Тувим к военщине. В стихотворении «К генералам» он писал:

Бомбовержцы, какой вы оставите след,

Хроме дыма, пожаров, увечий!

Но огнями живыми

Через тысячу лет

Наших слов будут рваться картечи!

Так бросьте же притворяться львами,

Смешные люди, на львов не похожие!

Помните: здесь генералы мы сами,

Мы сами, задумчивые прохожие.

Мощная критика обрушилась на Тувима за это стихотворение, его назвали «беспримерным по своей большевистской наглости хулиганским рекордом Тувима». Поэт стоял по другую сторону социальных баррикад, борясь стихом против власти и ее генералов, против богатых и довольных жизнью.

Мой боже, молюсь я жарко,

Мой боже, молюсь я сердечно

За горечь всех оскорбленных,

За дрожь ожидающих тщетно,

За невозвратность мертвых,

За отчаяние одиноких,

За скорбь никому не нужных,

За безнадежно просящих,

За высмеянных, гонимых…

И далее в стихотворении «Литания»: «за выгнанных, обойденных… за слабых, униженных, битых…» Поэт молился «за беды их, за обиды, печали и неудачи».

В сентябре 1939 года гитлеровские войска вступили в Польшу. «Меня выбросило сперва в Париж, потом в Португалию, затем в Рио-де-Жанейро (чудо из чудес), наконец в Нью-Йорк… А должно было забросить в Россию», – писал Тувим в одном из своих писем. Но, может быть, Тувима хранил Господь, что не забросил его в Россию, ибо в этом случае его могла ожидать Катынь.

«В 1944 году Юлиан Тувим написал обращение, озаглавленное «Мы – польские евреи». Вот несколько выдержек из этого блестящего публицистического выступления:

«И сразу я слышу вопрос: «Откуда это мы?» Вопрос в известной степени обоснованный. Мне задавали его евреи, которым я всегда говорил, что я – поляк. Теперь мне будут задавать его поляки, для подавляющего большинства которых я был и остаюсь евреем. Вот ответ тем и другим. Я – поляк, потому что мне нравится быть поляком. Это мое личное дело, и я не обязан давать кому-либо в этом отчет. Я не делю поляков на породистых и непородистых… Я делю поляков, как евреев, как людей любой национальности, на умных и глупых, на честных и бесчестных, на интересных и скучных, на обидчиков и на обиженных, на достойных и недостойных. Я делю также поляков на фашистов и антифашистов… Я мог бы добавить, что в политическом плане я делю поляков на антисемитов и антифашистов, ибо антисемитизм международный язык фашистов… Я – поляк, потому что в Польше родился, вырос, учился, потому что в Польше узнал счастье и горе, потому что из изгнания я хочу во что бы то ни стало вернуться в Польшу, да даже если мне будет в другом месте уготована райская жизнь…»

Сделаем паузу. Наберем снова воздуха и продолжим страстный монолог Юлиана Тувима:

«…Я слышу голоса: «Хорошо. Но если вы – поляк, почему вы пишите «мы – евреи»? Отвечу: «Из-за крови». – «Стало быть, расизм?» – «Нет, отнюдь не расизм. Наоборот. Бывает двоякая кровь: та, что течет в жилах, я та, что течет из жил. Первая – это сок тела, её исследование – дело физиолога. Тот, кто приписывает этой крови какие-либо свойства, помимо физиологических, тот, как мы это видим, превращает города в развалины, убивает миллионы людей и в конце концов обрекает на гибель свой собственный народ. Другая кровь – это та, которую главарь международного фашизма выкачивает из человечества, чтобы доказать превосходство своей крови над моей, над кровью замученных миллионов людей… Кровь евреев (не «еврейская кровь») течет глубокими, широкими ручьями; почерневшие потоки сливаются в бурную, вспененную реку, и в этом новом Иордане я принимаю святое крещение – кровавое, горячее, мученическое братство с евреями… Мы, Шломы, Срули, Мойшки, пархатые, чесночные, мы, со множеством обидных прозвищ, мы показали себя достойными Ахиллов, Ричардов Львиное Сердце и прочих героев…. Мы, с ружьями на баррикадах, мы под самолетами, которые бомбили наши убогие дома, мы были солдатами свободы и чести. «Арончик, что же ты не на фронте?» Он был на фронте, милостивые паны, и он погиб за Польшу…»

В эмиграции Юлиан Тувим начал колдовать над огромной поэмой «Цветы Польши» – это нечто среднее между «Евгением Онегиным» Пушкина и «Дон Жуаном» Байрона, своеобразная энциклопедия польской жизни. После возвращения на родину Тувим активно работал, был увлечен театром, выпустил антологию польской поэзии, сборник сатирических произведений «Пером и перышкам», много переводил – «Медного всадника» Пушкина, «Горе от ума». Грибоедова, «Кому на Руси жить хорошо» Некрасова, еще Бальмонта, Брюсова, Блока… А еще Тувим проявил себя как детски поэт.

Кто не знает об артисте

Тралиславе Трулялинском!

А живет он в Припевайске,

В переулке Веселинском.

С ним и тётка – Трулялетка,

И дочурка – Трулярюрка,

И сынишка – Трулялишка,

И собачка – Труляляка.

Есть у них еще котёнок,

По прозванью Трулялёнок,

И вдобавок попугай —

Развеселый Труляляй!..

Но из всех жанров главный для Тувима всё же сатира. Его афоризмы, или фрашки, пользовались и продолжают пользоваться с большим успехом. К примеру, о женщинах: «Добродетельная девица не гонится за женихами. Где это видано, чтобы мышеловка гналась за мышью?» Или: «Как умны были женщины, если бы обладали всем тем разумом, который мужчины из-за них потеряли». И последний вздох: «Как жаль, что я не знал вас 20 лет тому назад». Ну а 40–50 тем более…

Еще в 20-е годы Юлиан Тувим мечтал поехать в Советский Союз. Он приехал в Москву весной 1948 года и с приступом язвы попал в Боткинскую больницу. А подлечившись, уехал домой, так что в Москве он увидел только номер гостиницы в «Национале» да больничный в Боткинской. В духе своих сатир. Под занавес немного лирики:

А может, снова, дорогая,

В Томащув на день закатиться.

Там та же вьюга золотая

И тишь сентябрьская длится…

В том белом доме, в том покое,

Где мебель сдвинута чужая,

Наш давний спор незавершенный

Должны мы кончить, дорогая.

«Безумья капелька запала в мой тусклый мозг игрою радуг», – как-то заметил о своем творчестве Тувим. Он умер относительно рано, в расцвете сил, не успев докончить «Цветы Польши», в 59 лет – 27 декабря I953 года.

Давно нет с нами Юлиана Тувима, но его золоченые фразы и шутки продолжают доставлять нам удовольствие. А если вам нездоровится, можно утешаться его мудрым изречением: «Здоровье – только одно, а болезней тысячи». А если повезет не вам, а другому, то и тут на помощь придет Тувим: «Брось счастливчика в воду – и он выплывет с рыбой в зубах».

Ну, и пусть! Ему – рыба. Вам – улыбка. Это тоже неплохо. И спасибо за всё Юлиану Тувиму.