ПОТОМУ, ЧТО БЕЗ СИЛЬНОГО ГОСУДАРСТВА НЕВОЗМОЖНА НЕ ТОЛЬКО СВОБОДА ЧЕЛОВЕКА, НО И САМАЯ ЕГО ЖИЗНЬ – СОЖРУТ СОСЕДИ ПО ПЛАНЕТЕ!
«За отечество я людей своих и себя не щадил – пощажу ли тебя, непотребного?» – воскликнул Петр в письме к сыну, ожидавшему своей очереди на трон совсем не для того, чтобы трудиться.
А обращение к армии перед Полтавской битвой? «Воины! Вот пришел час, который решит судьбу отечества. И так не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное, за род свой, за отечество…»
Как же это бесконечно далеко от европейского, французского, монаршего «Государство – это я»…
Но если государь… сойдёт с ума? Если его воля разойдётся со «славой и пользой», что делать верноподданному? Остаться ли верным государю, или… предать его ради интересов России? Поразительно, но и такую коллизию Пётр предусмотрел. И потребовал от подданных выбора в пользу России. Если, например, государь окажется в плену – ни один его указ более не действителен. Придётся действовать самим – разумно и ответственно. Но ведь для этого следовало воспитать целое разумное и ответственное поколение…
Противников петровских реформ мы привыкли представлять себе только и исключительно такими, как в легендарном фильме «Пётр Первый». Там бояре настолько наглядно-дремучие, что из сплошных зарослей выглядывают одни глаза. И рассуждают они, оглаживая бороды:
– Что до нас положено – лежи оно вовек! Деды наши без наук жили, а поумнее нас были!
– Тем и славна была Россия что, прикрывши срам лица брадою, аки голубь в святом неведении, возносила молитвы!
Зрителю ясно: если не переломить ТАКУЮ инерцию – не будет России. Но…
Все ли консерваторы петровских времён просто отказывались мыслить? Пользоваться собственным мозгом? Или в упрямстве хотя бы некоторых из них была своя логика? Была!
Был задан вопрос, ответа на который у Петра не было: если церковь отныне подчинена государству (по понятиям того века унижена настолько, что высшим авторитетом быть более не может), в какой системе ценностей должен жить народ? Кто сможет взять на себя роль поводыря, наставника, нравственного авторитета? А если НИКТО (ведь и царь на эту роль не подходит) – не станет ли дозволено ВСЁ?!
Такие сомнения отравляли жизнь людей мыслящих за полтора века до Достоевского. Но не было у царя ни времени, ни возможностей объяснять, перевоспитывать, наглядно показывать «учения пользу». Он полагался на силу указа: «Неграмотных отнюдь не женить – дураков не плодить!»
А грамотным надлежало вручить книгу с чёткими и ясными инструкциями, как выстраивать свою жизнь – карьеру, дружбу, дела сердечные. Как вызвать у людей симпатию к себе или, хотя бы, не вызвать безотчётного отвращения. Ставка была сделана на новое поколение, на детей – это вокруг них дворяне обязаны были выстроить «Европу» во всех мелочах: от одежды до круга интересов, ещё недавно невозможного – танцы, театр, искусства, науки, радение о пользе государства… Новый человек обязан, прежде всего, много читать.
Перед нами подростковый бестселлер восемнадцатого века – «Юности честное зерцало».
Проштудировав и запомнив эти «показания к житейскому обхождению», можно было смело отправляться из любого медвежьего угла – покорять столицу!
Первейшее требование – отца и мать в великой чести содержать. Не заноситься и не самоуничижаться, за глаза о людях говорить только хорошо, особенно о недругах. На слуг не слишком полагаться, честных слуг ценить, но во всё вникать самому. Не ругать никого и никогда, разве только тебе это поручит родитель – но и в этом случае передай бранные слова спокойным тоном.
Добродетель отрока (подростка) – трудолюбие и любознательность, а погибель – пьянство, блуд и «играние». Причём погибель не только ему самому, но и его родителям – дом погибнет из-за бесчестья. Приветливость и учтивость хороши, когда непритворны, а дерзость и смелость – совсем не одно и то же. «Вежливу быть на словах и шляпу держать в руках не убыточно. Лучше о ком скажут: «Он есть молодец, смиренный кавалер, нежели спесивый болван». А вот любопытство до чужих дел – недопустимо. И разговоры о том, что тебя не касается – тоже.
Некоторая доля хитрости при дворе не лишняя, иногда здесь лучше промолчать, чем что-то сказать. Ведь соперничество за чины-звания – это игра, в которой бесчестный человек может тебя обыграть, если ты сам разболтаешь ему свои планы.
Смелость, отвага необходимы – ведь не высокий род, не заслуги предков ценны в глазах государя, но только собственные поступки. Однако даже самые лучшие душевные качества могут остаться незамеченными, неоценёнными, если человек не умеет, например, вести себя за столом. Если его соседа тошнит при виде его манер.
«Над ествою не чавкай, как свинья, и головы не чеши, не проглотя куска, не говори, ибо так делают крестьяне. Часто чихать, сморкать кашлять не пригожо… не замарай скатерти, и не облизывай перстов, около своей тарелки не делай забора из костей, корок хлеба и протчаго.» Элементарно? Что поделаешь – именно с этого пришлось начинать. Но очень многое актуально и сегодня. Например:
«Никакое неполезное слово, или непотребная речь да не изыдет из уст твоих. Всякой гнев, ярость, вражда, ссоры и злоба да отдалится от тебя.»
Только так станешь «прямым придворным человеком», полезным государю и Отечеству.
Автором «Зерцала» называют Петра Великого, хотя он мог быть только соавтором этой книги – составлял её вместе со своим сподвижником Яковом Брюсом. Но то, что государь руку приложил – точно. Разве в метких, хлёстких, остроумных наставлениях не слышится его голос?
До тонкости продумал государь, какие ему нужны соратники. А… соратницы? Пришлось дать наставления и девочкам. У самого ведь две дочки – царевны. Какими же Пётр хотел видеть их?
«Охота и любовь к слову» – к чтению и письму – это обязательно. Да, девочкам не делать карьеру, но грамотность им нужна для познания божьей воли. Для понимания, почему надлежит почитать родителей, любить ближних, почему в глазах людей так ценна всякая добродетель и чистота – телесная и душевная.
Очень украшают отроковицу трудолюбие, милосердие, целомудрие, приветливость и… молчаливость, то есть сдержанность. Прежде, чем что-то сказать, подумай, не лучше ли промолчать да послушать, «понеже человеку дано два уха, а рот – один».
Как мужские, так и женские добродетели – «правосердие, верность и правда». Но в отличие от мужчины, девушке надо особо заботиться о своей репутации – никогда не подавать повода к сплетням. Нельзя даже шептаться – обязательно найдутся недоброжелатели, готовые приписать тебе помыслы тайные, и конечно же, постыдные. Говори на людях только так, чтобы все слышали – и только разумно и кратко.
Если же при тебе произнесут неприличное слово – сделай вид, что не расслышала или не поняла, и знай – эти люди бесчестны, отойди от них. «Кто стыдлив – оный отнюдь не говорит сквернаго слова, честный стыд возбраняет безчестныя слова», особенно при дамах. Если же дама в ответ на скверные слова рассмеялась – она ничем не лучше собеседника.
«Не порядочная девица со всяким смеется и разговаривает, бегает по причинным местам, и улицам розиня пазухи, садился к другим молодцам, и мущинам, толкает локтями, а смирно не cидит. Но поет блудныя песни, веселитца, и напивается пьяна. Скачет по столам, и скамьям, дает себя по всем углам таскать, и волочить, яко стерва, ибо где нет стыда, там и смирение не является.» Предостережение на все времена.
Что касается одежды – не должна она быть «легкомысленна и тщеславна» ни у кого, а у девицы – особенно, ибо показывает легкомыслие и тщеславие особы, готовой влезть в долги, но отличиться платьем. Одежда не по средствам – очевидная глупость!
Выучить правила на все случаи жизни невозможно. Помни главное: правильные слова и правильные поступки может подсказать только сердце целомудренное, чистое и верное.
Но даже самодержцу было ясно, что управлять указами – не получится, воспитывать наставлениями – тем более. Где же взять ту силу, которая сможет наставить – направить – пригвоздить и возвеличить? Если не церковь, то что?
Удивившись страсти французов к театру, Пётр спросил: «Зачем? Зачем нужна литература?» Ему, царю – инженеру, было совершенно ясно, зачем чертежи и руководства, зачем исторические хроники и научные трактаты. Надо знать, как делать, надо знать, что есть в природе, надо знать, что было «в веках, бывших прежде нас». А вот зачем писать о том, чего не было, о событиях и людях выдуманных?
Французы ответили мудро. Сказали, что человек может насовершать столько ошибок – исправить их жизни не хватит! А читая о других людях, чужие истории, он учится на чужих ошибках. Литература – учебник жизни. И царь сделал потрясающий вывод: «Надобно и нам литературу завести».
Не дано людям видеть будущее, не мог предположить Пётр, глядя на инженер – поручика Ибрагима Ганнибала, что лучшим русским поэтом станет правнук этого арапа… Но вот первого русского поэта царь разглядел – в недавно разбитом Летнем саду. На рассвете.
Выйдя по обыкновению на прогулку, Пётр увидал мальчика, сидевшего в глубокой задумчивости напротив статуи Венеры Таврической.
– О чём думаешь?
Мальчик не смутился. Ответил прямо, разумно и кратко:
– У неё не хватает рук, но думаю, так даже лучше – в ней появилась тайна…
Это был ответ поэта.
Это был четырнадцатилетний Антиох Кантемир (1708—1744).
Парадоксальная страна – Россия. Первым русским поэтом считается румын. И это при том, что русская литература существовала уже 700 лет. Как и почему?
Рубеж семнадцатого и восемнадцатого веков и сегодня воспринимается нами, как возникновение совершенно новой России. «Там», в «Москве – третьем Риме» остались подёрнутые дымкой времени, жития и хождения. А «здесь», в новорождённой Российской империи, должна была возникнуть литература – общественная сила, литература – высший авторитет. Вторая власть… если не первая.
Антиох Дмитриевич, сын молдавского господаря, был жаден до знаний, и искренне не понимал тех, кому неинтересно. Он мог бы ограничиться домашним образованием – вполне достаточно для службы в Преображенском полку, но окончил Греко-Славянскую академию. Затем, не удовлетворившись схоластикой, посещал лекции Бернулли и Гросса в Академии наук, вошёл в тесный круг Феофана Прокоповича – общество петровцев, крайне разочарованных приостановкой реформ после смерти реформатора.
И первая его литературная работа – «Разговоры о многообразии миров», перевод книги французского мыслителя Фонтенеля. Делая скидку на неподготовленность русской публики, Кантемир снабдил каждую главу книги собственными пояснениями, комментариями, выводами.
Увы, императрица Екатерина Первая не обладала широтой взглядов своего покойного супруга, да и читать не умела. Ей сказали, что книга «противу религии и нравственности» – она поверила. Запретила.
На карьере будущего поэта это, однако, не сказалось никак – именно Кантемир стал самым первым послом России в западной стране – в Англии. В 23 года! Его абсолютная порядочность, преданность интересам России – в сочетании с обходительностью, мягкостью характера – отмечались всеми, кого с ним сводила судьба. Более европеец, чем многие европейцы, он был столь же на своём месте и во Франции, где тоже пришлось представлять Россию.
Но механически переносить «к себе» опыт Европы? Ни в коем случае. Казалось бы, ограничение самодержавия по английскому образцу – это было бы выходом, учитывая то, что достойных наследников Петру нет? Правило бы некое собрание лучших граждан… Но зная придворные нравы, Антиох очень хорошо себе представлял, что это будут за «граждане». Толпа рвачей – временщиков!
Вот почему он помог императрице Анне Иоанновне избавиться от опеки Верховного Совета. Подсказал ей «изодрать кондиции» – условия, на которых её пригласили на престол, и править самодержавно. Пообещал поддержку всей гвардии (сам и склонил гвардию поддержать неопытную самодержицу).
Анна Иоанновна была очень благодарна, и много способствовала распространению сочинений Антиоха Дмитриевича. Басни, эпиграммы, оды, переводы французских просветителей… и сатиры.
Сатир было всего девять – но именно они и стали новым словом в русской литературе. Почему? Прежде всего – новизна содержания.
Наука – для России нечто новое, да и в Европе она стала отдельным видом человеческой деятельности недавно. И как ко всему новому, к ней присматриваются, оценивают, задаются вопросом: а нужна ли она вообще? И в первой своей сатире «На хулящих учение» Кантемир выводит нескольких «типичных представителей» – помещика, лакея, светского щёголя, ханжу. Ни в чём другом они к согласию не пришли бы, а здесь – единодушны: от наук никакой пользы, кроме вреда!
Ханжа:
«Расколы и ереси науки суть дети;
Больше врёт, кому далось больше разумети.
Приходит в безбожие, кто над книгой тает…
Теперь, к церкви соблазну, библию честь стали;
Толкуют, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину!
Ему вторит хозяйственный помещик:
Гораздо в невежестве больше хлеба жали;
Переняв чужой язык – свой хлеб потеряли.
Землю в четверти делить без Евклида смыслим,
Сколько копеек в рубле – без алгебры счислим».
У гуляки Луки свои резоны:
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга – на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
А у франта – свои:
Медор тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры.
И все хором они начинают вспоминать епископа, судью, купца, воина, которые «едва имя своё подписать умеют» – и ничего, живут, служат и богатеют.
Таковы слыша слова и примеры видя,
Молчи, уме, не скучай, в незнатности сидя.
Бесстрашно того житьё, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится.
Словом, умница, держи свой ум при себе. Спокойнее и безопаснее.
Сатира «На зависть и гордость дворян злонравных» – это монолог оскорблённого боярина Евгения. Весь свет ему обязан за то, что его род был славен ещё при княгине Ольге. Почему же он себя «везде зрит последним», почему чины и должности получают «сапожники да пирожники»?!
Его собеседник Филарет ясно видит причину – никаких заслуг и достоинств у Евгения нет, если, конечно, не считать достоинством умение модно одеваться.
«Разнится потомком быть предков благородных,
Или благородным быть.»
И далее – яркая, насмешливая картина жизни богатого франта, обжоры, пьяницы и игрока. Ценить такого могут лишь собутыльники – и то пока заморские вина не кончатся.
А в сатире «О воспитании», пожалуй, не устарело ничто.
«Главно воспитания в том состоит дело,
Чтоб сердце, страсти изгнав, младенчее зрело
В добрых нравах утвердить, чтоб чрез то полезен
Сын твой был отечеству, меж людьми любезен»…
Бесперечь детям твердя строгие уставы,
Наскучишь; истребишь в них всяку любовь славы,
Если часто пред людьми обличать их станешь;
Дай им время и играть;
Пример наставления всякого сильнее:
Он и скотов следовать родителям учит.
Филин вырос пьяница? – пьяница был сродник,
Что вскормил…
Сильвия круглую грудь редко покрывает,
Смешком сладким всякому льстит, очком мигает,
Белится, румянится, мушек с двадцать носит;
Сильвия легко дает, что кто ни попросит,
Бояся досадного в отказе ответа? –
Такова и матушка была в ея лета.
Часто дети были бы честнее,
Если б и мать и отец пред младенцем знали
Собой владеть и язык свой в узде держали.»
Изящная, беззлобная насмешка человека доброго и снисходительного к несовершенству окружающих. Убеждённого в благотворности просвещения – и сожалеющего лишь о том, что медленно всходят плоды петрова посева.
Через столетие, одолев «устаревшие» сатиры Кантемира, Белинский воскликнул: «Он был первым сподвижником Петра на таком поприще, которого Петр не дождался увидеть… О, как бы горячо обнял великий преобразователь России двадцатилетнего стихотворца, если бы дожил до его первой сатиры!».
Но этот тяжеловесный слог, словно подобранный для того, чтобы затруднить наше сегодняшнее восприятие… а ведь Кантемир сознательно избегал «высокого штиля», славянизмов, украшал свои тексты поговорками, перлами просторечия. Может быть, всё дело в непривычном нам размере?
Силабо – тонический стих – дань древнерусской традиции, окончательно порвать с которой Кантемир, очевидно, не счёл нужным. Ведь и новый костёр лучше зажигать от старого.
Но ведь люди пели, а петь столь тяжеловесные вирши невозможно?
Народ – великий стихотворец, раньше профессиональных литераторов «нащупал» наиболее органичные для русского языка размеры:
«Уж ты, ворон сизокрылый,
Ты скажи, где милый мой».
А твой милый на работе,
На литейном на заводе;
Не поет он, не гуляет,
Медны трубы выливает,
Емельяну помогает».
Песенная культура восемнадцатого столетия, быть может, «недотянула» до «настоящей» поэзии в многообразии тем, но сумела превзойти её стройностью, ясностью стиха. И его красотой.
И чувствуя это, поэты не увлекались красивостями, предпочитая безыскусную народную речь, создавая «народные» песни.
Некая «стихотворица», напечатав несколько своих песен, не пожелала открыть своего имени. Почему? Ведь стихи хороши настолько, что пережили автора на столетия! Песню «Во селе, селе Покровском» собиратели фольклора записали заново уже в середине двадцатого века – она жила в устной традиции!
«Во селе, селе Покровском,
Среди улицы большой,
Разыгралась-расплясалась
Красна девица-душа,
Красна девица-душа,
Авдотьюшка хороша.
Разыгравшись, взговорила:
«Вы, подруженьки мои,
Поиграемте со мною,
Поиграемте теперь;
Я со радости с веселья
Поиграть с вами хочу:
Приезжал ко мне детинка
Из Санктпитера сюда;
Он меня, красу-девицу,
Подговаривал с собой,
Серебром меня дарил,
Он и золото сулил.
„Поезжай со мной, Дуняша,
Поезжай, – он говорил, –
Подарю тебя парчою
И на шею жемчугом;
Ты в деревне здесь крестьянка,
А там будешь госпожа;
И во всем этом уборе
Будешь вдвое пригожа!“
Я сказала, что поеду,
Да опомнилась опять:
„Нет, сударик, не поеду, –
Говорила я ему, –
Я крестьянкою родилась,
Так нельзя быть госпожой;
Я в деревне жить привыкла,
А там надо привыкать.
Я советую тебе
Иметь равную себе.
В вашем городе обычай –
Я слыхала ото всех:
Вы всех любите словами,
А на сердце никого.
А у нас-то ведь в деревне
Здесь прямая простота:
Словом мы кого полюбим,
Тот и в сердце век у нас!“
Вот чему я веселюся,
Чему радуюсь теперь:
Что осталась жить в деревне,
А в обман не отдалась!»
Разгадка этой загадки одновременно и проста, и поразительна: анонимным автором была… императрица. Елизавета Петровна. Дочь Петра Великого.
Не царское дело – писать стихи, но талант не спрячешь. Впрочем, будучи императрицей, она больше занималась переводами французской поэзии. А песни писала тогда, когда ещё была опальной цесаревной.
В 13 лет Лизанька осталась без отца, в 16 – и без матери. С туманными перспективами, с уймой могущественных врагов, и с подружками – крестьянками. Если бы не жизнестойкость и неунывающий характер…
Но если песня создавалась безо всяких видимых усилий, то становление театра в России оказалось делом долгим и трудным.
Театральные представления давались ещё при дворе Алексея Михайловича – и царь был до них большим охотником, и царские дети. Традицию подхватил Фёдор Алексеевич, а затем и царевна Софья. Но эти постановки – сцены из Писания и инсценированные рассказы из Византийской истории, были зрелищем для очень узкого круга. А главное – это был уровень самодеятельности – спектакли ставились силами учеников Духовной семинарии.
Первый постоянный театр для самой широкой публики – «Комедиальная храмина» – был построен в 1702 году на Красной площади. Любой человек любого чина-звания мог прийти и приобщиться – билет стоил от 3 копеек. Театр на 500 мест бывал переполнен – новинка! Но очень скоро встал вопрос репертуара – русских пьес ещё не было. Переводили европейские, но без особого успеха. Пётр даже объявил значительную денежную награду тому, кто напишет «трогательную пьесу», но награда осталась невостребованной. И затея с театром для народа заглохла на долгие годы, а ведь как был нужен! С самого начала театр мыслился, как школа для взрослых, как средство воспитания нации. Вот почему императрица Елизавета Петровна так обрадовалась, узнав, что русский театр уже есть. В Ярославле. Подумать только – в провинции! Молодой купец Фёдор Волков собрал труппу «охочих комедиантов», сам построил что-то вроде большого сарая со сценой и «хитрыми приспособлениями» для смены декораций, сам написал несколько пьес… Бывает, что несколько поколений почтенной купеческой семьи наживают, а потомок, почувствовав свободу от материальных проблем, задумается о высоком.
Труппа немедленно была вызвана в Петербург и дала представление при дворе. Мнение двора было единодушно: «Алмазы природные! Однако ж их ещё гранить и гранить», – и актёры были «определены в науку» – в Шляхетский корпус, дворянское учебное заведение. Гуманитарные науки, здесь были на высоте.
Лишь через четыре года, в 1756 году последовал указ об основании Русского театра.
Театр классицизма в своей условности может соперничать разве что с иконописью – сцена была не зеркалом, поднесённым обществу, а окном в другой мир. Быть может, не более совершенный, но уж точно, более разумный. Персонажи – ходячие добродетели или пороки, имена – греко-римские (Клит, Орест, Феон и т.д.), манера двигаться, позы – всё расписано в специальных руководствах. Актёр обязан был садиться и вставать, воздевать руки и всплёскивать ладонями только так – и никак иначе, подкрепляя каждую эмоцию соответствующим жестом. Жесту доверяли даже больше, чем слову, и более того, ещё не ушли в прошлое театральные маски!
Какова же должна быть степень таланта чтобы, даже соблюдая каноны, запомниться современникам, как актёр, абсолютно гениальный? Те, кто видел Фёдора Волкова на сцене – не уставали восхищаться им и через полвека. Дмитрий Левицкий – автор этого портрета Фёдора Волкова, был актёром волковского театра. Несколько лет играл роли… главных героинь. Играть на сцене женщинам не запрещал никто, кроме общественного мнения. Профессия актёра всё ещё не признавалась достойным видом деятельности, и ни одной девице родители не разрешили бы «выставить себя на позорище». Замужней даме – тем более. Найти актрису в Ярославле не удалось, но в Петербурге всё же нашли. Сразу двух! И Левицкий вскоре покинул сцену, нащупав настоящее своё призвание – живопись.
Его «Владимир и Рогнеда» – первое русское полотно исторического жанра, – определённо навеяно театральной постановкой. Все позы и жесты – как положено. Разве что «неблагородным» – воинам и служанке, дозволено вести себя естественно: Смущённый, извиняющийся Владимир – это вызвало недоумение зрителей. Они ведь знали, что тут произошло – Рогнеда отвергла Владимира, обозвав его «робичичем» – сыном рабыни. Оскорблённый князь спалил её родной Полоцк, у неё на глазах зарезал её родителей, и после этого объявил, что женой его Рогнеда всё же станет! Позже Рогнеда попыталась его убить, но это уже другая история. На картине мы видим именно момент «взятия в жёны» униженной полонянки.
Художник ответил зрителям, что за всё сотворённое «должен же Владимир хотя бы извиниться»!
Классицизм – искусство ДОЛЖНОГО. Долг – основное понятие, и исход борьбы между чувством и долгом предрешён. Всегда. А корысть – порок если не самый постыдный, то один из самых.
Да, герои пьес классицизма лишены индивидуальности, от пьесы к пьесе менялись имена-костюмы-декорации – но не характеры. Можно ли было любить всех этих «Хоревов и Эрастов»? Любить – вряд ли, но любоваться – можно. Планка завышена, образцы недосягаемы, но вектор, направление развития – указано верно.
И когда, после смерти Елизаветы Петровны, пришлось выбирать, кого из двух возможных наследников поддержать, Волков не заколебался. Какую роль он сыграл в дворцовом перевороте, приведшем на престол Екатерину Вторую – мы не знаем, но его участие в событиях несомненно. По легенде, Волков сам просил нигде, ни в одном документе не упоминать его имени – ведь среди участников он один не был дворянином. А это значит, что в случае неуспеха всем грозит Сибирь, а ему – виселица.
Но когда новая императрица впервые вышла на балкон дворца, среди немногих вернейших соратников рядом с ней стоял и Фёдор Волков. Надлежало зачитать манифест – а его впопыхах не успели написать! И тогда Волков развернул… чистый лист бумаги. Прекрасно поставленным голосом он «зачитал» Манифест о начале нового царствования.
Награды посыпались на соратников, как из рога изобилия. Но Волков от наград отказался – не принял ни ордена, ни «деревенек». Императрица вызвала его для объяснений, и услышала, что сын отечества должен быть бескорыстен.
– А я не могу быть неблагодарной. Фёдор Григорьевич, хоть дворянство прими!
Как жаль, что не сохранилось ни одной пьесы Волкова. Ни одной! Похоже, они были уничтожены намеренно, но когда и кем? Лучшую его «пьесу», однако, видела вся Москва – грандиозное уличное представление – карнавал «Торжествующая Минерва». Минерва – богиня мудрости. Не сомневался отец русского театра в наступлении века Разума и Справедливости.
Но трепет восторга – это ведь не единственная эмоция, которой ждут от книги или спектакля? И тогда людям хотелось просто развлечься, умилиться или посмеяться. Вполне законное желание, и прекрасно, что всё большее число россиян убеждалось: удовольствие от хорошей книги – верно и вечно.
«Сделать» целую литературу – роман, повесть, драму и комедию, рассказ и эпиграмму, поэму и лирику – предстояло за несколько лет. Ощупью – ведь «на поэта» нигде не учили.
Михаил Чулков – явление «массовой культуры», хотя ХVIII век такого термина ещё не знал. Ему удалось развлечь публику и создать себе имя на пересказах европейских романов. Не переводах, а именно очень вольных пересказах, с вычёркиванием (или добавлением) целых сюжетных линий. Он запросто мог поменять время и место действия, придумать персонажам новые имена – и в итоге получалось нечто столь далёкое от оригинала, что можно говорить о творчестве по мотивам. Зато занятно! Не вдаваясь в дебри психологии, не заботясь о правдоподобности чувств и мыслей героев, Чулков был неистощим в выдумке неожиданных поворотов сюжета, комедийных ситуаций – занимательность была его козырем и его целью.
Повесть, в которой Чулкову удалось подняться до уровня «настоящей» литературы, носит название длинное и забавное: «Пригожая повариха, или похождения развратной женщины». Любители «клубнички» обнаруживали, однако, что «развратного» в этом повествовании – с перечное зёрнышко.
Мартона, девятнадцатилетняя солдатская вдовушка, не растерялась подкормиться возле небогатого барина, затем с готовностью переметнулась к барину богатому – прельстилась бриллиантовой табакеркой. Но оказалось, что «богач» – лакей, укравший табакерку у своего господина! Один способ избежать суда – прельстить хозяина табакерки. Это оказалось несложно, беда лишь в том, что хозяин безделушки – Светон – женат, и можно ожидать несчастья от его жены.
Несчастье вскоре воспоследовало, и Мартона, без гроша и пожиток, принуждена была начать всё сначала, только уже в столице. Секретарь, канцелярист, и наконец – удача! Подполковник! Жить бы, да радоваться – но тут не на шутку влюбился в неё некий хитроумный Ахаль. И навострился проникать в дом под видом её… сестры! Развлекались, пока Ахаль не исчез со всеми деньгами, и её, и подполковника. Влюблённый старик её даже не упрекал, но вскоре умер, и его наследники засадили бывшую повариху в тюрьму. Опять всё сначала – Мартона не пропадёт нигде!
Источник ясен – это европейский Плутовской роман с его героем – неунывающим пройдохой. Но почему понимая умом, что Мартона живёт как-то неправильно, мы ей всем сердцем сочувствуем? Почему рады, что она провела одного-другого-третьего кавалера, и желаем ей провести и всех последующих?
Да потому, что все те, кто считается благородными по праву рождения, все эти дворяне, как провинциальные, так и столичные – хуже хитроумной поварихи. Она цепляется за жизнь, а им-то что мешает жить честно? Тщеславие и глупость.
Глупость – то, что вызывает самую ядовитую насмешку автора: вот целая канцелярия пытается разобрать оду «какого-то Ломоносова». Не могут, ничего не понимают… И потому объявлена была эта ода бреднями, уступающими во всех отношениях последней канцелярской записке.
Ясно, что сам автор – Михаил Чулков – в достоинствах од Ломоносова ничуть не сомневается. Для него это – эталон.
Чем же был для русской словесности Ломоносов Михайло Васильевич? (1711 – 1765).
Мы не устаём поражаться его открытиям во всех областях знаний – от физики до социологии. Понятно, что весь объём науки тогда ещё был доступен одному человеку, но одно дело усвоить чужие достижения, и совсем другое – сказать новое слово во всех науках. Природа его гениальности понятна – ненасытная любознательность и небывалая трудоспособность.
С детства все мы помним легенду об упрямом парне, который пешком ушёл с Белого моря в Москву – учиться. Словно ведомый неведомой силой… «Легенда» в данном случае – это не вымысел, а кристаллизованная правда.
Что нам добавит знание подробностей о том, что семья была далеко не бедная, что Михайло обязан был продолжить дело отца – лучшего промышленника в Холмогорах, что именно для этого отец подарил ему корабль! По твёрдым понятиям поморов, человек должен стать первым в своём деле, а не подражателем в чужом – в барской науке чиркать пёрышком.
А даст нам это знание возможность примерить чужую судьбу на себя. Быть может, задуматься о своём призвании. И о верности традиции, семье, дому, и об иерархии ценностей. Что важнее – спокойная старость любящего отца или «приращение наук российских»?
И ведь теперь принято считать, что люди довольно чётко делятся на «правополушарных и левополушарных», на учёных – и поэтов, физиков – и лириков. Речь идёт о совершенно разных способах получения и переработки информации, и один человек просто не может быть исследователем – и поэтом? Ломоносов – опровержение этой теории. Не единственное но, пожалуй, самое яркое.
«Карл V, римский император, говаривал, что испанским языком с Богом, французским – с друзьями, немецким – с неприятелями, итальянским – с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому языку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно, ибо нашел бы в нем великолепие испанского, живость французского, крепость немецкого, нежность итальянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка. Повелитель многих языков – язык Российский!»
Это объяснение Ломоносова в любви к родному языку – не восторженный вопль души, а трезвый анализ, сравнение, сопоставление, это – взгляд исследователя. Учёный «поверил алгеброй гармонию».
Ведь, по меньшей мере, наивно полагать, что поэт – это такой избранник богов, который просто не может не писать потому, что время от времени его возносит к небесам, и его рукой начинает водить муза. Убеждение из той же серии, что «художник линейкой не пользуется». Всегда пользовались, и не только линейкой, но и циркулем, и рамкой для перевода объёма в плоскость, и даже системами зеркал. Закономерности в рисунке такие же строгие, как в чертеже, и смешно было бы заставлять начинающего художника открывать их самостоятельно, когда всё давно открыто. А вот закономерности в поэзии, её законы – это то, что ещё только предстояло выявить и описать – дать рабочие инструменты будущим поэтам. И не только поэтам! Не было в России наук – не было и научного языка. Изобретение новых слов – это то, что не удавалось почти никому. Но Ломоносов придумал их десятки: атмосфера, микроскоп, минус, полюс, формула, периферия, градусник, равновесие, квадрат, кислота, кислород, водород, радиус, диаметр, горизонт…
Но если язык обновляется, значит ли это, что часть словарного запаса устаревает и должна отмирать? Ломоносов видел опасность потерь, но сознавал и то, что насыщенность текста церковно-славянской лексикой затрудняет его восприятие.
Вероятно, любое слово хорошо ко времени и к месту. И Михаил Васильевич предложил разделить весь словарный запас языка на три «штиля».
Высокий стиль предполагает использование устаревшей лексики – ведь она звучит торжественно. Здесь уместны и такие фигуры речи, как гипербола, анафора, обращение, восклицание, риторический вопрос. Стиль для торжественных случаев – для речей, выступлений, проповедей. А писать возвышенным слогом подобает героические поэмы. Или оды.
Средний стиль – речь нейтральная, повседневная. Должен стать универсальным языком литературы. Но как раз он и представляет наибольшую трудность для человека пишущего – здесь надо полагаться не на теорию, а на собственный вкус. Здесь допустимы и славянизмы, и то, что позже назовут ненормативной лексикой – чтобы создать речевую характеристику персонажей, но всё, что не звучит нейтрально, следует использовать очень аккуратно, ограниченно.
Низкий стиль – это просторечие. Язык тех слоёв общества, которых пока не коснулось образование. Меткий и звучный, но далёкий от литературных канонов. Он уместен в комедии, в песне. И в басне.
Басня Ломоносова «Два астронома» – образчик «низкого штиля» – народного языка. Неисчерпаемого фонда пополнения языка литературного:
«Случились вместе два Астронома в пиру.
И спорили весьма между собой в жару.
Один твердил: земля, вертясь, круг Солнца ходит;
Другой, что Солнце все с собой планеты водит:
Один Коперник был, другой слыл Птолемей.
Тут повар спор решил усмешкою своей.
Хозяин спрашивал: «Ты звёзд теченье знаешь?
Скажи, как ты о сем сомненье рассуждаешь?»
Он дал такой ответ: «Что в том Коперник прав,
Я правду докажу, на Солнце не бывав.
Кто видел простака из поваров такова,
Который бы очаг вертел кругом жаркова?»
На русском языке рифмовать легче всего – он словно создан для поэзии. Почему?
И это Ломоносов объясняет совершенно рационально: мы можем при необходимости менять порядок слов, делать то или иное слово длиннее или короче, но самое ценное – это то, чего нет в языках Европы: приставочно-суффиксальный способ словообразования. То, что позволяет нам придать одному и тому же слову, имени – десяток разных эмоциональных оттенков, если не десятки. Выразить тончайшие нюансы чувства и мысли. Но ритм, рифма – это свято, это то, без чего стихи – не стихи.
Половодье чувств и мыслей должно иметь берега – размер обязан соблюдаться. Размер – это порядок чередования слогов ударных и безударных. Одного универсального придумать нельзя, каждому языку свойственны свои. Гекзаметр был идеален для греческого, силабическое сложение – для языков с постоянным ударением в словах (французский, например – ударение всегда на последнем слоге). Вольный стих близок к разговорной речи – количество стоп в строках может изменяться. Это простор для экспериментов со словом, но автор должен быть готов к прохладному приёму таких стихов публикой – трудно читать!
Для русского уха органичны пять, целых пять размеров: хорей, ямб, дактиль, амфибрахий, анапест. И наилучший из них, по мнению Ломоносова – ямб. Именно им студент Ломоносов напишет и первую свою оду «На взятие Хотина»:
«…Шумит с ручьями бор и дол:
«Победа! Росская победа!»
Но враг, что от меча ушёл,
Боится собственного следа».
И все последующие оды, посвященные событиям государственной важности. Вступлению на престол императрицы Елизаветы Петровны, например:
«… Науки юношей питают,
Отраду старым подают,
В счастливой жизни украшают,
В несчастной случай берегут;
В домашних трудностях утеха
И в дальних странствах не помеха.
Науки пользуют везде,
Среди народов и в пустыне,
В градском шуму и наедине,
В покое сладки и в труде.
О вы, которых ожидает
Отечество от недр своих
И видеть таковых желает,
Каких зовет от стран чужих,
О, ваши дни благословенны!
Дерзайте ныне ободренны
Раченьем вашим показать,
Что может собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Российская земля рождать!»
Нашему современнику может показаться странным несоответствие повода и содержания: гимн во славу наук, обращение к юной научной поросли – какое это имеет отношение к коронации императрицы? Но дочь Петра обязана продолжить дело Петра. И ода – обращение не только к Елизавете, а ко всем вообще соотечественникам – грамотным и пока неграмотным. Ведь стихи, написанные по такому поводу, прочтут решительно все – вот возможность поговорить сразу со всеми!
Научный подход к слову, рационализм – по мнению потомков это то, что помешало Ломоносову стать всенародно любимым поэтом, но очень помогло поэтам будущим. Путь, проторённый великим помором, стал столбовой дорогой для всей будущей русской поэзии. Но случалось ведь и Ломоносову писать не для воспитания публики, а для себя. Чем, если не картиной космоса, увиденной в телескоп, навеяны эти мечты:
«Когда бы смертным столь высоко
Возможно было бы взлететь,
Чтоб к Солнцу бренно наше око
Могло, приблизившись, воззреть,
Тогда б со всех открылся стран
Горящий вечно Океан…»
И самые поэтические строки во всей нашей допушкинской поэзии:
«Открылась бездна, звезд полна,
Звездам числа нет, бездне – дна.»
По-настоящему всенародно любимым жанром стала эпиграмма — стихотворная миниатюра от двух до шести строк.
«Танцовщик ты богат; профессор, ты убог.
Конечно, голова в почтеньи меньше ног.»
Это не XXI век, а XVIII. Сумароков. Ему же принадлежит и эта милая шутка – ответ жены на упрёки мужа:
«Коль мыслишь, что тебя любить я перестала,
То ищешь там конца, где не было начала.»
И портрет лихоимца:
«Клеон раскаялся, что грабил он весь свет,
Однако ничего назад не отдает.
Так вправду ли Клеон раскаялся, иль нет?»
Порой сумароковская эпиграмма становится почти басней:
«Разбило судно,
Спасаться трудно.
Жестокий ветр – жесточе, как палач;
Спаслись, однако, тут ученый и богач.
Ученый разжился – богатый в горе.
Наука в голове – богатство в море.»
И Ломоносов, верно, знал, о чём писал, изобразив монаха:
«Мышь некогда, любя святыню,
Оставила прелестный мир.
Ушла в глубокую пустыню,
Засевшись вся в голландский сыр.»
Нечасто случается, что адресат эпиграммы известен. Но миниатюра про всадника и жеребца интересна нам не столько тем, что в ней высмеян адмирал Алексей Орлов, сколько тем, что автор её – Фёдор Волков. Немногие его строки дошли до нас, но то, что дошло – отлично:
«Всадника хвалят: хорош молодец;
Хвалят другие: хорош жеребец;
А я так примолвлю: и конь, и детина
Оба пригожи, и оба – скотина.»
А актёр волковского театра Михаил Попов так почтил выпускника школы:
«Что разным мудростям ты десять лет учился,
То знает всяк;
Да всякий и о том теперь уж известился,
Что ныне ты, мой друг, ученый стал дурак.»
Такого же свойства и обращение Дмитрия Хвостова к врачу:
«Что ты лечил меня, слух этот, верно, лжив —
– Я жив.»
Критика ценна, а самокритика ценнее. Не дожидаясь мнений читателей об очередном его сочинении, Василий Капнист написал о нём сам. Всего две строчки:
«Капниста я прочел, и сердцем сокрушился:
Зачем читать учился?!»
Не всегда, однако, эпиграмма насмешлива – встречались и вполне доброжелательные, и даже философские. Особый вид эпиграммы – рифмованные эпитафии. Василий Капнист написал такую эпитафию честному труженику Хемницеру:
«Жил честно, целый век трудился
И умер гол, как гол родился.»
А Державин почтил память Кантемира двумя строчками:
«Старинный слог его достоинств не умалит.
Порок, не подходи: сей взор тебя ужалит!»
В самом демократическом жанре (наряду с басней) прежде всего и выявился кризис классицизма – развитие его было исчерпано. Людей интересовали не отвлечённые идеалы, не многообразие ситуаций, в которых можно проявить свои личные и гражданские добродетели, а многообразие характеров в обстоятельствах реальной – и именно современной жизни. Классицизм сдавал позиции медленно – но явно. Басни Хемницера, бытовые зарисовки Державина, и в особенности комедии Фонвизина – отход от традиций, казавшихся незыблемыми. Не поучать современников, а всматриваться в современность, постигая её закономерности – и пытаясь угадать пути её изменения – таким стало жизненное кредо последних представителей классицизма – Новикова, Радищева, Крылова.
Этих «последних» вполне можно считать и «первыми» – первыми реалистами.