Вы здесь

Зимние солдаты. Книга первая. Зимние солдаты (И. А. Зотиков, 2010)

© Издательство «Паулсен»

© Зотиков И.А.


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

Глубокий поклон и благодарность Роберту (в книге Бобу) Дейлу, американскому летчику и моему антарктическому другу, пригласившему меня на свой остров Хакамок, где он жил, для совместной работы над этой книгой, духовным соавтором которой он несомненно является.

Выражаю также искреннюю благодарность Сергею Викторовичу Гуляеву, Андрею Глебовичу Макарову и Елене Сергеевне Ревиной за большую помощь в подготовке рукописи к печати.

Книга первая

Зимние солдаты

Зимние солдаты

Посадка яблонь. Остров Хакамок. История легенды. Антарктический договор. От летчика к жителю необитаемого острова. Американец едет в СССР. Рассказ в ОВИРе. Пилот первого американского морского атомного бомбардировщика. Донести полезный груз до точки назначения (к созданию первой советской баллистической ракеты). Русский едет на остров Хакамок

Два человека копают ямки для посадки фруктовых деревьев в тонком слое плодородной земли, прикрывающей обработанную когда-то ледником террасу, на одном из маленьких островов в глубине залива атлантического побережья штата Мэн. Здесь, на самом северо-востоке США, берег изрезан заливами, и тот, в котором находится островок, довольно глубок. Название острова – Хакамок. Это слово используется индейцами, когда они испуганы, – говорит предание. Слово не найдешь на картах, так назвал остров его владелец Боб Дейл, один из главных героев этой книги, один из тех двоих с лопатами. Он служил офицером летного состава военно-морского флота США до своей отставки в 1966 году. Родился в 1924 году и научился летать в начале Второй мировой войны. Летал на истребителях, базировавшихся на авианосцах, а во время Корейской войны пилотировал бомбардировщик, предназначенный для нанесения атомного удара по Китаю. На ранней стадии американского вмешательства во Вьетнам он уже начал летать на оборудованных лыжами самолетах в Антарктике, поддерживая Антарктическую Исследовательскую Программу США.

Три часа в день, которые он тратил на дорогу до своего офиса в городе Вашингтоне, могли довести до белого каления кого угодно. А тут добавилась еще и травма развода после двадцати шести лет супружеской жизни. И пришло время, когда стало ясно, что надо все упростить, надо наполнить жизнь смыслом самой жизни. Уехать от всего, что окружало, но было ненужным, построить бревенчатую избушку где-нибудь в отдаленном, глухом месте, на лесистом полуострове в штате Мэн, начать любовно ухаживать за своей землей, постараться меньше потреблять и научиться следовать природным ритмам, которыми живет земля.

Все это, в конце концов, и привело его на остров, который он назвал Хакамок. Назвал так, увлеченный одной историей, которую рассказал его сосед, историк-любитель Адам. Он услышал ее от своего соседа, а тот – от своего. А это уже много, потому что соседи здесь редки. Вот что рассказал Адам:

«Примерно сто пятьдесят лет назад некий джентльмен, мистер Поллер, жил на этом острове в доме, который стоял над той ямой от старого подвала, около которой вы, мистер Дейл, хотите строить сейчас свой новый дом. Он построил пилораму, которая использовала силу приливов и отливов, и занимался изготовлением досок. Однажды во время ужасного шторма индейцы захватили в плен белую девушку-служанку из белого поселения Вискассет, что недалеко отсюда. Они увезли ее на каноэ. Но она воспользовалась неразберихой из-за этого шторма, выскользнула из каноэ и по мелким местам добралась до дома мистера Поллера, чтобы укрыться там. Этой же ночью, пытаясь обмануть индейцев, Поллер отвел девушку в еще один, и единственный, дом, который стоял на острове. В этом доме жил рыжеволосый священник, спрятавший ее в своем подвале. Конечно, индейцы все поняли, разожгли огромный костер около этого дома и остановились там лагерем, ожидая, когда девушка покажется вновь. В это время черный медведь, напуганный штормом, пробегал мимо домика священника. Из-за вызванной штормом неразберихи священник внезапно столкнулся с медведем, впопыхах или с перепугу крепко схватился за него, почти оседлав, и они, уже вдвоем, ввалились в самый огонь костра – клубок из черной шерсти медведя и длинных рыже-красных волос священника, окруженный снопом искр. И… индейцы убежали с криком: «Хакамок! Хакамок!» (Дьявол! Дьявол!)».

Тронутый этой историей – не важно, правдивой или нет, – новый хозяин назвал остров этим словом – Хакамок. Он и залив перед островом начал называть Залив Хакамок.

Вторым копателем ямок для яблонь, ставшим впоследствии автором этой книги, был русский, гражданин СССР, родившийся в Москве, в 1926 году. Сейчас он ученый, член-корреспондент Российской академии наук. А начал свой путь к ней с того, что окончил Московский авиационный институт. И в то самое время, когда лейтенант-коммандер ВМФ США Дейл учился, как обращаться с атомной бомбой и как доставить ее на своем самолете на землю коммунистов, Игорь работал инженером на одном из ведущих советских авиационных заводов. Он конструировал реактивные двигатели для советских самолетов, стремясь сделать их лучшими в мире, чтобы победить любого капиталистического агрессора. Это было в 1949–1952 годах, в самом начале холодной войны.

Скоро Игорь перешел в систему Академии наук CCCP, где начал работать над кандидатской диссертацией. Он изучал проблемы переноса тепла и термодинамику процессов горения. Для этого Игорь помещал конусы из твердых сплавов в струи ракетных двигателей и другие горячие сверхзвуковые воздушные потоки и исследовал, что и как влияет на их разрушение. Здесь, как и прежде, это была настоящая гонка. Скорей, скорей найти путь для сохранения отделяемого носового конуса межконтинентальной баллистической ракеты, чтобы он не разрушился, раскалившись, при прохождении через плотные слои атмосферы к Земле. («Донести полезный груз до точки назначения» – говорили об этом там, где он работал). И именно благодаря стараниям его и его новых друзей в этот период мир в 1956 году с удивлением узнал, что русские имеют баллистические ракеты, способные донести атомную бомбу даже до земли по ту сторону Атлантики или Тихого океана. Конечно же, Игорь защитил по итогам своей работы кандидатскую диссертацию… И опубликовал в журнале «Метеоритика» статью о том, как моделировал процессы оплавления и разрушения метеоритов в плотных слоях атмосферы при падении их на Землю.

Следующее десятилетие было десятилетием советского триумфа в космосе. Но Игорь, сажающий сегодня яблони на острове Боба Дейла, к тому времени уже вышел из космической программы своей страны и открыл для себя новую главу в жизни. Он стал участником советской антарктической экспедиции и провел свои первые пятнадцать месяцев в Антарктиде, зимуя там на главной советской антарктической станции «Мирный». Здесь он начал применять полученные им знания о термодинамике горения к изучению ледяного щита Антарктиды.

Кому-то это может показаться странным, но его хобби еще со студенческих лет был альпинизм, и ледники он знал не только по книгам. А середина и конец пятидесятых годов – период огромного всплеска научных исследований, связанных с изучением Антарктиды. Гигантский, продолжавшийся почти два года научный проект под названием Международный геофизический год впервые объединил ученых многих стран, включая СССР и США, особенно в изучении Антарктиды. Известное под названием Проект МГГ, это событие объединило и ученых, и помогающих им специалистов этих стран.

Именно в это время, в конце МГГ, лейтенант-коммандер Дейл подал своему начальству заявление, что хочет служить в Антарктике, и начал летать там. Свою первую зимовку он провел на главной американской антарктической станции Мак-Мердо. А в двух тысячах миль, на станции «Мирный», зимовал Игорь Зотиков. Конечно, они ни разу не встретились и не узнали о существовании друг друга. Но каждый, вернувшись домой, независимо от другого, почувствовал, что то, что он пережил в Антарктиде, изменило его жизнь.




На борту этого теплохода «Михаил Калинин» Игорь Зотиков впервые прибыл в Антарктиду. 1958


И именно в это время представители двенадцати наций, включая американцев и русских, подписали в Вашингтоне замечательный документ под названием Антарктический договор. Этот договор почти полвека является образцом мирного сотрудничества всех стран, которые были вовлечены в научное освоение ледяного континента планеты. Среди многих статей этого договора, включающих объявление этой территории демилитаризованной областью, открытой для свободного обмена научными данными, и первой свободной от ядерных испытаний зоной, был и пункт, объявляющий о возможности обмена учеными между экспедициями разных стран. Так американский ученый приехал на советскую антарктическую станцию и жил и работал там в течение года, а советский ученый приехал на американскую станцию и работал там тоже год. В 1965 году таким «обменным ученым» стал Игорь Зотиков. Это имя уже стало известным среди специалистов по ледникам во всем мире. Ведь ему удалось первым показать на кончике пера, что под ледниковым щитом Антарктиды, в самой толстой, центральной и холодной части его, идет непрерывное таяние и должны существовать озера пресной воды.

На Мак-Мердо Игорь и Боб встретились. Коммандер Дейл немного говорил по-русски и хотел попрактиковаться в языке. Игорь Зотиков только что окончил свою зимовку на Мак-Мердо с американскими моряками и немного говорил по-английски, правда, в основном на морском жаргоне. Время от времени Игорь летал на самолетах, пилотируемых коммандером Дейлом. Они быстро перешли на «Боб» и «Игорь», почти мгновенно став друзьями. После обмена подарками (Игорь получил полярные ботинки Боба, а Боб – меховую шапку Игоря) и нескольких дней совместного отдыха в Новой Зеландии каждый из них отправился своей дорогой к любимой, ждавшей его на другом конце Земли. Но связь между ними уже образовалась. Оказались рядом на карте мира и их имена. Комитет по географическим названиям США назвал один из ледников Антарктиды именем Дэйла, а другой – именем Зотикова. Дома дела шли хорошо и у Боба, и у Игоря. Игорь стал у себя в стране доктором географических наук, руководил новым направлением в изучении ледников, еще не раз участвовал в американских антарктических экспедициях, встречаясь с Бобом по своим антарктическим делам. А работая в США, Игорь бывал у Боба дома.

После того как Боб, пережив серьезный жизненный стресс, решил начать новую жизнь в диких местах и переехать в штат Мэн, Игорь тоже попал в критическую точку своей линии жизни. У него вдруг обнаружили злокачественную опухоль, рак. Возможно, это был результат его длительной жизни под озоновой дырой в Антарктиде. Поняв, что жить осталось совсем мало, Игорь почувствовал настойчивую необходимость успеть рассказать о том, что он пережил и увидел, до того как уйдет. И он начал лихорадочно писать не столько научные работы, сколько художественные рассказы и книги. Теперь обращение к обычному читателю казалось значительно важнее, чем занятия наукой. Немногим довелось побывать на зимовках в Антарктиде, поработать в США, пожить в Новой Зеландии, познакомиться и подружиться с большим числом прекрасных и необычных людей. Особенно важным казалось рассказать о работе с американцами. Познакомившись и пожив с ними бок о бок в трудных условиях зимовки, Игорь продолжил это общение, работая в научных лабораториях Америки. А еще сдавал экзамены, чтобы подтвердить свои водительские права; путешествовал; случалось, ошибался, нарушал правила и исправлял содеянное. Встречался с американцами по самым разным поводам и в различных обстоятельствах. Он полюбил этих простых, доброжелательных и симпатичных людей, убедился в том, как близка ему их жизнь, их проблемы и то, как они со всем этим справляются. Он вдруг понял, что обязан рассказать соотечественникам обо всем, что испытал. Обуревало страстное желание начать свою личную контрпропаганду против попыток некоторых средств массовой информации СССР представить американцев агрессорами и реальными или потенциальными противниками нашей страны. Тогда это стало для него важнее работы в науке. Он писал, лежа на больничной койке, рассказывал на бумаге о том, что увидел и пережил. И неожиданно, себе на удивление, выздоровел. Потребовалось, правда, побороться, чтобы книги его прошли цензуру и были опубликованы. Лишь в 1984 году вышли в свет две его первые книжки и еще одна в 1989.




Роберт Дейл. Американский летчик и исследователь Антарктиды…




…встретился с русским летчиком и исследователем Антарктиды Игорем Зотиковым. Они стали друзьями.


К тому времени в Советском Союзе уже начались изменения. И когда Боб послал Игорю письмо, сообщая, что он собирается проездом из Европы в Китай заехать на несколько дней в Москву осенью 1988 года, Игорь ответил так: «Постарайся ни в коем случае не связываться с «Интуристом». Я думаю, что это возможно». (У Боба был и личный опыт общения с этой организацией. По его мнению, «Интурист» имел лишь две цели: выжать из карманов иностранцев как можно больше денег и постараться, чтобы они увидели как можно меньше картинок из обычной жизни советских людей). Игорь предложил Бобу попробовать сделать все так, чтобы его путешествие было поездкой в гости с проживанием не в гостинице, а у Игоря дома.

В те времена избежать услуг «Интуриста» было еще нелегко, и Игорю пришлось потрудиться, чтобы получить разрешение на приезд Боба на таких условиях. В результате Боб стал одним из первых американцев, приехавших по частному приглашению и живших в семье простого советского гражданина.

В последний день пребывания Боба в Москве Игорь спросил его, как он смотрит на то, чтобы посетить районное отделение организации, называемой русскими ОВИРом, по первым буквам русских слов: отдел виз и разрешений. ОВИР являлся частью огромного Министерства внутренних дел и отвечал за выдачу виз на въезд в страну иностранцам и на выезд советских граждан за границу. Этот отдел следил также за жизнью и поведением иностранцев в стране. Поэтому само название этого учреждения было неприятно обыкновенному человеку, не важно русскому или иностранцу. Естественно, что работниками этого отдела были офицеры милиции. И все же Игорь убедил Боба, что, по крайней мере в их случае, его районный отдел ОВИРа изо всех сил старался помочь в оформлении визы, и зайти туда им с Бобом и поблагодарить их будет правильным. Игорь почему-то считал, что это будет им приятно, и убедил в этом Боба. Поэтому они пошли туда в хорошем настроении. Их встретили два молодых офицера, знакомых Игорю по его предыдущим посещениям. Когда они узнали, что второй посетитель – тот самый американец, чьи бумаги они помогли продвинуть через машину бюрократии до получения положительного результата, они даже подпрыгнули на своих стульях от удовольствия, закрыли дверь и начали вдруг сами благодарить их за то, что они пришли:

– Понимаете, мы уже оформили несколько разрешений на приезд иностранцев к своим родственникам и даже знакомым. Но мы никогда не знаем наверняка, сработали ли эти приглашения, приезжали ли эти люди, потому что те, кто прослеживает их приезд и пребывание в стране, и мы – разные департаменты, а у нас не считается хорошим тоном интересоваться работой других департаментов. Поэтому спасибо, что пришли. Вообще-то вы первый американец, которого мы видим живьем, а не смотрим на его документы. Спасибо! Спасибо!

В течение долгого времени Боб отвечал на незатейливые вопросы простых людей, которые никогда не видели перед собой живого американца: «На что похожа Америка?», «Трудно ли по ней путешествовать?», «Какой у вас автомобиль?».

Когда они поняли, что американец покидает Москву сегодня вечером, они удивились:

– Почему так рано? Мы позволим вам жить у вашего друга столько, сколько вы хотите!

Объяснив полицейским, что он здесь по дороге в Китай, куда едет поездом, Боб рассказал им о мечте, сидевшей у него в голове десятилетия. Он мечтал посетить китайский город Кантон…

– Почему Кантон?

– Таак… – начал бородатый американец неуверенно. – Таак, во время Корейской войны, когда китайские солдаты непрерывными потоками уже шли через реку Ялу, помогая северной Корее захватить Южную, которую защищали американцы, и китайцы были на грани официального вступления в эту войну, я был пилотом бомбардировщика. Перед моим экипажем стояла задача донести ядерную бомбу до аэропорта Кантона, расположенного рядом с городом. Мы взлетали с авианосца и снова и снова имитировали эту атаку. Надо было довести готовность к выполнению возможного приказа до максимума – ведь это война. К счастью для меня и тысяч и тысяч китайцев (а вообще-то говоря, для всего мира), приказа о применении ядерного оружия не поступило. И сейчас я еду в Кантон, чтобы попасть в эпицентр того планировавшегося удара… Сесть и медитировать, молиться, благодарить Бога, который удержал нас всех от этого шага…

В комнате молодых офицеров ОВИРа стало очень тихо. И тогда заговорил Игорь:

– Как интересно, Боб. Мы ведь никогда не говорили на эту тему. И, слушая тебя, я вспоминал, как примерно тогда же был занят похожим делом. Работал над тем, чтобы можно было донести советскую ядерную бомбу через Атлантический или Тихий океан в отделяемом головном конусе первой русской баллистической ракеты… Никогда не говорил тебе об этом, потому что случая не было. Как и у тебя…

В этот момент и русский, и американец поняли, как близки их жизни при всем множестве отличий. Возникло удивительное ощущение взаимопонимания и близости.

Тронутые услышанным, овировцы какое-то время сидели очень тихо. Потом, вскочив со своих стульев, начали жать руки американцу, желая ему счастливого пути:

– Приезжайте к нам снова, если захотите!

Тогда-то Бобу и Игорю и захотелось вместе написать книгу. Как часто бывает вначале, они не придали этой идее большого значения, но она уже дала ростки. Боб оставил Игорю оформленное как надо письмо, приглашающее того вместе с женой приехать в США в гости. Друзья решили, что для начала они смогут, если советские власти разрешат Зотиковым путешествовать по США хотя бы пару месяцев, перевести одну из уже опубликованных книг Игоря на английский.

В те времена еще не было уверенности, что ОВИР даст разрешение на поездку в США обоим Зотиковым. Ведь всего два-три года назад для гражданина СССР было практически невозможно посетить капиталистическую страну по приглашению друга. И абсолютно невозможно было поехать за границу мужу и жене вместе. Один из них всегда оставался дома в качестве своего рода заложника.

Однако горбачевская перестройка в 1988 году уже работала, появились изменения и в ОВИРе. Игорь показал приглашение Боба одному из дружески расположенных к нему офицеров, чтобы выяснить, возможно ли такое путешествие. Ответ удивил: «Да, конечно. Сейчас этого достаточно». Игорю дали заполнить какие-то не очень длинные формы, попросили принести восемь фото, почтовую карточку с домашним адресом и сказали, чтобы ждал, пока открытка не придет обратно.

– А сколько ждать?

– О-о, два месяца, может быть, немного больше. В начале 89-го года вы ее наверняка получите.

Итак, в январе 1989 года Игорь и его жена Валя получили открытку, на которой стоял официальный штамп, приглашающий их в главный офис ОВИРа за документами. В почтовой карточке не сообщалось, что разрешение на поездку получено, но ниже отпечатанных резиновым штампом слов была сделанная от руки, простыми чернилами, приписка: «И, пожалуйста, захватите с собой по 201 рублю каждому для оплаты пошлины на разрешение на выезд». Так стало ясно, что выезд разрешен и нужно оформлять заграничные паспорта. В тот же день Игорь отправил письмо на остров Хакамок, сообщив Бобу, что, следуя его совету, приедут летом. Оставалась, правда, сущая малость – достать билеты на самолет. Для любого, кто незнаком с ситуацией в СССР 1989 года, вопрос о билетах может показаться пустяком. Но когда горбачевская перестройка внезапно открыла советские границы и полет в США стал возможен для тысяч и тысяч людей, которые мечтали о такой поездке, чтобы повидать родственников, друзей или вообще уехать из страны навсегда, по-прежнему было всего два рейса самолетами «Аэрофлота» в неделю. И это для страны с более чем двухсотмиллионным населением. Свободно обменять русские рубли на иностранную валюту, необходимую для покупки билетов на самолет иностранной компании, было тогда невозможно. Специальное разрешение на такой обмен давалось лишь тем, кто летел в США в служебную командировку.

В кассе продажи билетов «Аэрофлота» Игорь увидел очередь в сотню человек к каждому окошечку кассира и объявление о том, что все билеты были проданы на девять месяцев вперед, вплоть до ноября. Но визы в паспортах Игоря и Вали разрешали покинуть СССР и пересечь границу США в течение шести месяцев со дня их получения, другими словами, нужно было улететь не позднее июня.

В СССР было невозможно заказать билеты на самолет по телефону. И Игорь снова и снова проводил часы в длинных очередях, пытаясь каким-то образом найти все-таки два свободных места на любой самолет. Но после долгого стояния повторялся короткий разговор с приятной девушкой в окошке, которая сообщала то, что он знал заранее: «Все билеты проданы до конца октября. Мы можем лишь поставить ваше имя на лист ожидания. Но при этом никаких гарантий, и вы должны приходить в нашу кассу лично каждую неделю и подтверждать ваше желание лететь. Иначе мы снимем ваше имя с листа. Возможно, ближе к отлету вам повезет…» И Игорь поставил свое имя на лист ожидания на любой самолет на май. Все это многообещающим не выглядело.

Через неделю, простояв в очереди полдня, он снова увидел в том же окошечке ту же девушку:

– Товарищ Зотиков, это не вы писали в журнал «Вокруг света» рассказы о путешествиях в Антарктиду, об американцах и о Новой Зеландии?

– Да, это я! Это я!

Заговорил Игорь скороговоркой, боясь упустить хоть какой-то контакт с девушкой, от которой зависит так много:

– Я, когда вы ушли уже прошлый раз, подумала, что это, наверное, вы. Я люблю ваши рассказы, всегда читаю их. Мне нравится в них авторский подход. Американцы, новозеландцы в них хорошие, такие же как мы, люди. Даже лучше. Мне кажется, я могу помочь вам с вашими билетами, только, пожалуйста, продолжайте писать дальше…

Она поиграла немножко на компьютере, что стоял перед ней:

– У меня на экране сейчас появились два билета на первое мая. По-видимому, кто-то отказался от них. Я могу поставить ваши имена на этот полет. Только думайте быстро. Эти места могут быть взяты другими в любую минуту…

– Да, я беру их…

Вот так Игорь сделал еще один важный шаг к рандеву с Бобом на острове Хакамок.

Следующим шагом была оплата билетов рублями и покупка разрешенного государством количества американских долларов на оплату проживания в США. Самый дешевый билет туда и обратно до Нью-Йорка или Бостона стоил тогда приблизительно две тысячи долларов, или, по тогдашнему обменному курсу, около 1300 рублей. Советский Внешторгбанк разрешил обменять на валюту по четыреста рублей. В результате получилось по шестьсот долларов. Так полная стоимость поездки возросла примерно до трех с половиной тысяч рублей. Огромная сумма, близкая к годовому окладу Игоря. Конечно, у семьи не было и десятой части таких денег.

Но Бог, видимо, в этот раз продолжал быть на их стороне. Незадолго до этого получилось так, что одно из хороших московских издательств выпустило книгу Игоря «Пикник на Аппалачской тропе» о его поездке в Америку. И ему заплатили гонорар, которого было достаточно, чтобы оплатить поездку. Боб, узнав о развитии событий, радостно приветствовал друга по телефону. Во время этого разговора оба решили не тратить время на перевод на английский язык одной из изданных книг Игоря, а вместо этого начать писать новую. О том, как жизнь, которая началась для каждого так по-разному, привела их к встрече, сблизила и, в конце концов, подружила.

И вот Боб и Игорь со своей Валечкой живут, наконец, вместе в маленьком бревенчатом домике, построенном Бобом собственными руками из стволов кедровых деревьев. Он срубил их на другом острове и привез сюда по воде. На Хакамоке растут только ели, сосны да хемлоки – деревья, напоминающие российскую лиственницу. Друзья живут на южном конце острова, обращенном к заливу Хакамок. Рассказывая друг другу свои истории, они пытаются понять, что это – случай или судьба. Как случилось, что американский военный летчик и советский ракетчик сажают вместе фруктовые деревья на скалистом острове у берега американского штата Мэн?

Конечно, они попытались дать название будущей книге. И среди десятков вариантов, которые перебрали, остановились на том, что стоит сейчас в начале книги: «Зимние солдаты». Это случилось, когда Игорь вспомнил прочитанную где-то историю времен американской гражданской войны. Война шла несколько лет в условиях, когда солдаты вступали в армию добровольно, а режим в стране, несмотря на войну, был не строгим, и количество солдат зимой и летом было разным. Летом погодные условия для ведения войны и жизни в поле, в окопах были благоприятнее. Тогда число солдат в строю заметно возрастало. К зиме же многие из них бросали фронт и уходили по домам. Но, что удивительно, существовал тип людей, которые именно к зиме становились заметными среди поредевших солдат, и они-то и держали фронт, копаясь в грязи, замерзая от холода под ударами холодного зимнего ветра с дождем или снегом. А герои летних кампаний сидели в тепле далеко в тылу и отдыхали, готовясь к очередному потеплению. Впервые это было замечено несколько сот лет назад в Европе, где в те времена часто круглый год воевали. Те, кто воевал зимой, «герои» зимних баталий, и получили тогда название «зимние солдаты». Потом, уже во время американской гражданской войны, когда тоже были любители воевать только летом, а на зиму каким-то образом расходиться по домам, оно перекочевало в США. И вот сейчас на Хакамоке Игорю и Бобу стало казаться, что это название им подходит. Во-первых, потому, что они избрали, в конце концов, своей профессией жизнь и работу в постоянной зиме, которая царит в Антарктиде. И еще Игорь сказал Бобу, что он чувствовал свою нужность, да и был более активен в периоды похолодания отношений между их странами. Он чувствовал, что именно тогда, когда многие в его стране отворачивались от Америки, а в Америке – от России, его искреннее стремление удержать дружеские контакты, хотя бы на его уровне, было важно и нужно. А когда наступало потепление в отношениях (например, почти забытый сейчас период разрядки времен Рейгана-Брежнева 1974–1980 годов или сегодняшний период дружбы между нашими странами), когда сотни и тысячи людей, активно участвовавших до этого в холодной войне, вдруг бросались в объятия друг друга и клялись в дружбе Америке и России, а водка и шампанское лились рекой, он чувствовал, что не нужен, здесь и без него тесно. По опыту Игорь знал, что почему-то в эти периоды он оказывался в стороне, как зимние солдаты с приходом лета сотни лет назад в Европе и сто с лишним лет назад в Америке. Боб согласился с этим названием, хоть и условно, и оно осталось. Решили писать книгу, разбив свои жизни на периоды, которые важны и памятны жителям обеих стран. Первый из таких периодов начинался с рождения каждого и оканчивался великой для каждого из нас войной. Для России – Великой Отечественной войной, для Америки – нападением Японии на Пирл-Харбор и многолетней войной с Японией. К сожалению, реального авторства с Бобом не получилось. Связь с ним в последние годы прервалась, и Игорь написал книгу один. А два рассказа Боба приведены Игорем в собственной интерпретации.

Начало истории русского мальчика

Размышления на острове. Сын управляющего. Бабуся и ее дом. Чай вприкуску. Театр. План великого похода. Христианин ли я? Полевые пушки на площади. Старик

Размышления на острове

Меня зовут Игорь, я тот самый русский, который копал с Бобом ямки для посадки деревьев. А сейчас сижу в простом, нагреваемом лишь солнцем доме Боба и через его фасадную стеклянную стену смотрю на залив – залив Хакамок. С того места, где сижу, кажется, что я окружен водой со всех сторон. Впереди, примерно метров на пятьдесят, тянется зелено-коричневый клин. Он состоит из скалистых участков и болотной травы – грубой, похожей на водоросли; такая растет обычно на местах, периодически заливаемых морем во время прилива. Острие клина направлено прямо на противоположный берег залива, расворяющийся в дымке, потому что он не близко. Я чувствую себя так, будто стою на мостике корабля, глядя вперед за носовую мачту и нос судна. Роль мачты выполняет остов огромной сухой сосны. Корни ее еще крепко держатся за расщелины скалы, в которую она вгрызалась много лет, а ветви уже исчезли. Только голый, без коры ствол и несколько остатков самых крупных сучьев еще держатся. На высоте нескольких метров от земли в стволе дерева видно большое дупло. В нем когда-то жило семейство енотов, но их выселили коты Боба. В доме вдоль стеклянной стены тянется выложенное камнями углубление в каменном же полу, наполненное землей. Сейчас лето, и земля питает цветущие герани, бегонии и куст жасмина, который стремится вверх, словно пытаясь пробраться на второй этаж, где у Боба спальня. Зимой сад становится огородом, потому что Боб выращивает в этой земле зелень и помидоры к столу, за которым я сейчас сижу.

Я люблю смотреть отсюда на залив, следить за орлами, цаплями, отмечать про себя фазы сильных в этих местах, почти пятиметровых приливов и отливов. Приходит высокий прилив, и вода полностью заливает мой корабль, остается лишь мачта, да сухой кончик скалистого носа. А когда наступает глубокий отлив, нос корабля окружают плоские буро-зеленые пространства приливно-отливных соленых болот. Они не успевают высохнуть и матово блестят, отражая небо. Поверхность становится похожа на тонкий морской лед, сквозь который легко идет мой корабль, мгновенно превращаясь в ледокол.

И вещи на столе, за которым я сижу, тоже напоминают мне о море. Обработанный прибоем кусок дерева; несколько причудливых ракушек; астролябия; запечатанная, лежащая на боку на подставке бутылка. Внутри бутылки – модель двухмачтового, похожего на траулер судна с красными косыми парусами. На подставке надпись: «Научно-исследовательское судно ГЕРОЙ, Национального научного фонда США. Модель сделана Доном Хуббардом для коммандера ВМФ США (в отставке) Р. Л. Дейла, 1980». Да, Боб хорошо знает это судно. Как представитель этого Национального научного фонда он следил за его постройкой в конце шестидесятых годов. Оно ведь строилось всего в шестидесяти милях отсюда. Именно тогда он влюбился в эти места, в этот состоящий из островов и заливов берег штата Мэн. Он плавал на нем во время его первого морского крещения в водах Арктики, а потом несколько раз в Антарктике.




Дом Боба Дейла на острове Хакамок


Здесь же на столе стоит небольшая, сделанная из бронзы, покрытая зеленью скульптура: лошадь высотой около четверти метра. Странная лошадь, свободно мчащаяся без узды и поводьев с немыслимым для животного выражением счастья на морде. Так могут изображать животных только какие-нибудь китайцы, подумалось мне.

– Да! – сказал радостно Боб. – Это копия той знаменитой «Летящей лошади Ганзу». Я купил ее в Китае сразу после того, как уехал от тебя из Москвы, по дороге в свой Кантон…

И я вспомнил о том, зачем я здесь и что мы должны писать книгу. О чем? Толком еще сами не знаем, но главное ясно – о наших жизнях. И я начал писать.

Итак, родился я в Москве, но первые годы своей жизни провел в центральной и южной России. Мои родители: отец – Зотиков Алексей Васильевич и мама – Суханова Наталья Ивановна, не были москвичами. Папа родился в селе под Тамбовом, а мама – в селе под Воронежем. Эти старинные русские города расположены в нескольких сотнях километров на юго-восток от Москвы.

Судьба распорядилась так, что года за два до моего рождения папа как студент знаменитой в России Тимирязевской сельскохозяйственной академии готовился стать специалистом по выращиванию сельскохозяйственных злаков (рожь, овес, пшеница). И мама была студенткой той же самой академии, только специальностью ее должна была стать агрохимия – все то из химии, что было связано с сельским хозяйством.

Тамбов и Воронеж, если смотреть из Москвы, почти рядом. Поэтому земляки, мои мама и папа, познакомились и подружились. А скоро образовалась молодая семья, первенец которой, то есть я, появился на свет в роддоме больницы той самой Тимирязевской академии.

Сын управляющего

Мои родители окончили Тимирязевскую академию как раз тогда, когда закончился НЭП. Многие талантливые бизнесмены, не прочитавшие за этот период ни одной книжки, оказались совсем не у дел, а родителей – к тому времени специалистов с высшим образованием – послали по распределению в один из больших совхозов в Сумской области. И очень скоро папа был уже управляющим огромного совхоза, с территорией, занимающей тысячи гектаров земли.

Большинство совхозов располагалось на земле, принадлежавшей раньше царю или очень крупным землевладельцам. Работники этих совхозов получали твердые зарплаты, не зависящие от урожаев. Наверное, поэтому я не видел тех миллионов голодающих, которыми была заполнена южная Россия. Наоборот, наша семья жила в это время очень хорошо.

У нас была огромная, оставшаяся, видимо, от старого управляющего квартира. Для детей – меня и моего младшего брата, совсем маленького – была няня, молодая деревенская девушка. Мы звали ее «тетя Дуня» и очень любили.




Автор во время работы над книгой на острове Хакамок


Я помню, что у нас с братом была отдельная спальня. Перед сном мама или тетя Дуня приносили мне попрощаться на ночь ручную белочку, которая жила у нас. Белочка всегда обедала вместе с нами и была баловнем всей семьи. У нее было свое отдельное место за нашим огромным, накрытым белой свежей скатертью столом. Когда мы ели вареники, она брала из своей тарелки двумя лапками-ручками казавшийся на ее фоне огромным вареник и быстро-быстро обкусывала его по краям своими острыми зубками. Так быстро, что скоро от вареника ничего не оставалось.

Я думал, что белочка совсем ручная и любит меня. Когда ее приносили попрощаться на ночь, мне казалось, она радостно забивалась в постель и целовала меня, а потом тете Дуне стоило труда поймать ее в пространствах и складках между одеялом, простыней и моим тельцем в пижамке. Но это не воспринималось всеми тремя как попытка одного из нас убежать. Это была веселая игра, ритуал, предшествующий сну в просторной, свежей спальне. Тот запах чистоты и свежести я, кажется, помню до сих пор.

Только две неприятности и запомнились мне от того времени. Одна была связана с белочкой. Она каким-то образом выскочила на улицу и перебралась на ближайшее дерево аллеи. Ребята всего поселка с радостным свистом и гамом бежали за ней от дерева к дереву, но так и не остановили ее, и белочка убежала в лес. Это наша-то белочка!




Остров Хакамок в шхерах атлантического побережья северной части США. Здесь началась работа над рукописью «Зимних солдат»


Второй случай произошел со мной самим. Однажды во время гуляния с тетей Дуней я нашел огромную кучу только что сваленных, свежих, прекрасно пахнущих досок. Начал лазать по ним, но они вдруг соскользнули, поехали, и левая моя нога оказалась в ловушке. Стояла холодная осень, октябрь, наверное, поэтому ноги защищали добротные барчуковские кожаные сапожки. Да и доски-то двинулись, наверное, самую малость – только взяли ногу в плен, прижали, не причиняя реального вреда. Но я навсегда запомнил чувство попавшего в капкан зверька. Этот капкан сразу не удалось открыть ни мне, ни плачущей тете Дуне, ни даже подбежавшим чужим людям.

Но это были еще не беды. Настоящая, большая беда лишь приближалась. Начало ей было, наверное, положено очень высокими эмоциональными нагрузками, связанными с работой отца. Конец двадцатых годов в России был таким тревожным и неопределенным. Бедные, голодные, обозленные крестьяне, а то и просто банды уголовников встречались повсюду, особенно по ночам. У маленького мальчика возникало чувство гордости, когда он видел, как отец и его кучер, собираясь в дальний район, осматривают детали прекрасной тачанки и треплют ласково мощных, откормленных лошадей. Он не обращал внимания на то, как внимательно они осматривали свои револьверы и винтовки, с которыми во время этих поездок не расставались. Мальчик не знал, что отец и его кучер всегда были готовы к ночным схваткам с любым противником. Но однажды отец, вытирая лицо после утреннего умывания, закрыл полотенцем один глаз, оставив открытым второй, и вдруг понял, что второй его глаз не видит.

Конечно, сначала я ничего не узнал. Только когда отец прошел все консилиумы местных светил, был послан ими в Москву и вернулся, мама с плачем рассказала, что у папы ослеп один глаз, «на нервной почве», и что ему теперь надо менять работу на гораздо более спокойную. А главное – папа должен теперь почти постоянно лечиться. Значит, надо жить в Москве, потому что только там есть знаменитый профессор Авербах, который может сделать так, что второй глаз папы, хоть и будет слепнуть постепенно, но не ослепнет так же внезапно, как первый.

Бабуся и ее дом

Мне объяснили, что папа уезжает в Москву, а за ним туда поедут мама с моим братцем, который был еще очень мал. Я же должен поехать и временно пожить у бабушки.

Конечно же, я хорошо знал папину маму, которую звал Бабуся, и любил ее. У меня почему-то было слишком мало бабушек, чтобы любить их. И всю эту нерастраченную свою любовь я сконцентрировал на Бабусе.

К сожалению, Бабуся не жила вместе с нами. Она жила даже совсем в другом городе, который назывался Козлов и был расположен на северной границе Великих Русских Степей. Его только что переименовали в Мичуринск. Поэтому называли то так, то эдак. Оказалось, что Бабуся живет в маленьком деревянном домике в три окна в ряду таких же домишек, образующих улицу, у которой все дома были лишь с одной стороны. Другой стороны улицы не было, потому что там, параллельно неширокой мощеной булыжником дороге, шел заросший самыми разными травами обрыв, спускающийся к спокойной, небыстрой равнинной реке Воронеж.

Я сразу очень полюбил ее дом. Из окон его видна была и дорога, и река Воронеж за ней, и огромные степные дали за рекой, кончающиеся синей полоской деревьев. Про деревья все говорили, что это знаменитый сад, который вырастил местный ученый Мичурин. Мичурин был настолько большой достопримечательностью этого городка, что даже я, четырехлетний пацан, знал о нем многое, включая и то, что город Козлов в его честь был переименован в Мичуринск.

В центре Бабусиного дома стояла огромная, с лежанкой, почти всегда топившаяся или еще не остывшая, теплая русская печь, вокруг которой располагались разные части дома. В одной части – кухня; в другой – большая столовая, и в ней огромный стол с самоваром в середине; в третьей – большая спальня. А сверху все это сооружение венчалось двускатной крышей.

В доме постоянно жили только четыре человека: Бабуся, ее очень старая мама, которая проводила большую часть времени на теплой лежанке на печи, я и младшая дочь Бабуси, которая в то время была уже девушкой лет пятнадцати, поэтому я звал ее «тетя Кланя» – да она и приходилась мне тетей.

Каждое утро Бабуся начинала с того, что растапливала свою огромную печь, пекла свежий хлеб и готовила массу самой разной еды. В доме вместе с нами жили еще четыре-пять временных постояльцев – девушки (их тогда звали барышни) из окрестных сел, которые учились в Козлове в разных школах и на курсах и снимали у Бабуси «угол с пансионом». Каждая из них имела свою чистенькую кроватку на спальной половине дома. Они участвовала в общих для всех завтраках, ужинах и бесконечно длящихся, переходящих один в другой «чаях», которые Бабуся поддерживала тем, что на столе стоял всегда горячий самовар, горка чайной посуды и банка с сахаром.

Сейчас мне кажется, что главным источником дохода Бабуси были те небольшие деньги, которые платили родители девушек. «Девочки», как называла их бабушка, жили у нас, потому что средняя школа или специальные курсы были только в таком большом городе, как Козлов. Родители девочек из глухих по сравнению с Козловым мест хотели дать дочкам образование, стараясь, чтобы при этом дети жили в хорошем, надежном месте.

Выбрав мою Бабусю, они не ошиблись. У нее все всегда сверкало чистотой, и, кроме того, она была, по-своему, очень образованна. У бабушки было много книг, и она всегда читала по вечерам, закончив все дела и сидя рядом с большой «двенадцатилинейной» керосиновой лампой. Лампой Бабуся очень гордилась, держала ее в идеальной чистоте. Я тоже очень гордился этой лампой. Хоть и не знал, что такое «двенадцатилинейная», но инстинкт будущего мужчины подсказывал мне, что это калибр совсем не маленький.

Чай вприкуску

Часто мы пили чай при полном свете горящей керосиновой чудо-лампы, а на столе стояло много разных вкусностей. Самым вкусным я считал «жаворонков» – похожие на этих птичек сладости, сделанные с помощью стакана из не очень тонко раскатанного теста. Раскатав на столе тесто и доведя его до определенной толщины и кондиции, Бабуся большим с тонкими стенками стаканом вырезала из него кружочки и на каждом делала ножом четыре надреза. Повернув вверх два находящихся с противоположных сторон кружочка края, Бабуся сразу обозначала тельце птички, затем делала ножом несколько надрезов-«перышек», имитируя растопыренный хвост. А после того как она вылепливала из четвертого кусочка кружка головку и носик, задрав их чуть вверх, жаворонок был готов. Оставалось лишь использовать какие-нибудь зернышки для глаз, и жаворонка можно было класть на противень и в печь.

Хотя нет, пожалуй, больше, чем жаворонков, любил я розочки, потому что они всегда были какими-то необыкновенно сладкими, особенно в верхней, центральной их части.

Но несмотря на все воспоминания о вкусностях, я думаю сейчас, что количество и качество еды в нашем доме не всегда было достаточным.




Алексей Васильевич Зотиков и Наталья Суханова (родители автора) в год его появления на свет (1926). Мама без волос после тифа.


Когда мы пили чай, Бабуся обычно начинала этот процесс с теоретической лекции:

«Некоторые кладут сахар прямо в стакан чая, а потом размешивают его, – говорила она. – Но это неправильный способ. Таким способом никогда не почувствуешь настоящую сладость сахара, настоящую сладость почувствуешь, если язычок коснется сахара сам. Поэтому мы будем пить чай с сахаром вприкуску». Говоря так, она откалывала щипчиками от большой твердой «головы» сахара кусок, а потом колола его на совсем мелкие кусочки, чтобы пить с ними чай было удобнее. Однако, насыпав сахар на блюдечко, она, прежде чем дать его мне, всегда клала на то же блюдечко пару ложек жидкого варенья, которое конечно же варила сама в ягодный сезон. Я всегда удивлялся, зачем она это делала. Ведь сахар с чаем сам по себе был хорош и сладок, хотя и варенья Бабуся варила просто чудесные.

Сезон, когда поспевали ягоды и готовилось варенье, был для меня лучшим временем года. Доставались откуда-то огромные, начищенные до блеска тазы с плоским дном и длинными ручками, и в них на импровизированной во дворике кухне готовилось кипящее, покрытое толстым слоем непрерывно снимаемых пенок варенье. Я, конечно же, был тут все время, потому что пенки мне разрешали есть без ограничения. Главным было не торопиться и дать пенкам остыть, чтобы не обжечь губы.

Самым вкусным, на мой взгляд, было варенье из маленьких «китайских», как называла их Бабуся, или «райских» яблочек, таких маленьких, что они часто бывали размером с лесной орех. К сожалению, после окончания сезона варки варенья его можно было получить только с чаем. И то чтобы обвалять в нем сахар. Но после того как наивкуснейший сладкий сахар покрывался пленкой еще более вкусного варенья, происходила странная вещь. Когда я отхлебывал несладкий чай, сахар, обвалянный в варенье, переставал быть сладким. Может, из-за того, что кусочки его становились совершенно нерастворимыми? Варенье, по-видимому, забивало поры, по которым вода должна была попадать внутрь кусочка сахара и растворять его. И как я ни старался сосать ставшие каменными кусочки, я пил стакан за стаканом почти без сахара.

Сейчас я думаю, что этот странный для меня тогда метод чаепития обвалянных в варенье кусочков сахара вприкуску был Бабусиным изобретением для экономии сахара, одним из признаков нашей бедности. Однако это не сделало меня ни на йоту менее счастливым.

Иногда мы пили чай не с Бабусиными пирожками, крендельками или жаворонками, а с хлебом и чайной колбасой. Мы никогда не покупали сыра, он у нас считался недоступным деликатесом, и я попробовал его первый раз уже перед самой войной. Мама где-то прочитала рецепт приготовления сыра из молочных продуктов в домашних условиях. А когда сделала его, в условиях колоссального «рекламного обеспечения» торжественно нас всех им угостила. Я удивился: почему эту еду Бабуся считала дорогим деликатесом? Но, в общем-то, отношение к сыру как к предмету ужасной роскоши сохранялось у меня еще много-много лет. А вот колбаса – другое дело, мы часто имели ее к столу. Однако и для этого типа еды у Бабуси был свой собственный метод. Обычно она отрезала мне большой кусок хлеба и клала гораздо меньший по площади, тонкий, но прекрасно пахнущий кусочек колбасы поверх хлеба. И часто оказывалось, что кусок колбасы был как раз у того края хлеба, который первым лез в рот. Но Бабуся всегда была начеку:

«Не кусай колбаску! Не кусай колбаску! – вдруг вскрикивала она в самый критический момент. – Губкой ее, верхней губкой ее сдвигай назад, а хлебушек-то откусывай! Хлебушек откусывай, а не колбаску!»

Так внезапно оказывалось, что кусок хлеба съеден, а колбасы оставалось достаточно много для второго бутерброда. Такой способ есть колбасу с хлебом назывался у нас в доме «колбаса вприглядку» и доставлял всем массу удовольствия как игра. Я старался успеть побольше укусить колбаски до того, как Бабуся крикнет: «Губкой ее двигай!» И иногда побеждала она, а иногда и я: «Ой, Бабусь, а колбаска-то съелась!» И мы весело хохотали, а все зрители-девочки поздравляли меня как победителя.

Театр

Жизнь у Бабуси была для меня очень приятной по многим причинам. Конечно, ведь я был единственным маленьким ребенком в доме, полном женщин и девушек, каждая из которых по-своему хотела выразить мне свою любовь. Но вершиной моих ежедневных наслаждений был театр, в котором благодаря Бабусе я оказывался каждый вечер.

Чтобы понять, как я в этот театр попадал, нужно знать, что я спал на одной кровати с Бабусей. Это была очень высокая для моего возраста и очень широкая кровать, на которой лежало, мне казалось, огромное количество пуховых перин. Она была не только мягкой, но и, в отличие от современных матрасов, любая ямка или выступ, сделанные в первоначально гладкой и мягкой ее поверхности, оставались ямкой или выступом того же размера неограниченно долгое время. Если я забирался на кровать и устраивал себе мягчайшее гнездышко где-нибудь поближе к стене, оно оставалось таким всю ночь. Присутствие Бабуси, которая спала в своем, только много большем, гнездышке ближе к внешнему краю кровати, нисколько не мешало ни мне, ни ей – мы не соприкасались, не мешали друг другу, хотя знали, что можем сделать это в любую секунду.

Итак, я устраивался поудобнее в своем гнездышке, готовясь смотреть на ближайшую стену, где на большом белом листе бумаги пока было видно только яркое пятно от Бабусиной лампы, установленной так, чтобы она была на уровне листа.

И представление начиналось: голос Бабуси рассказывал много раз слышанную историю о гусе или о ком-нибудь еще. Но я смотрел не на Бабусю, а на стену, и там, на стене, появлялись тени диковинных птиц, животных, цветов, которые двигались по мере бабушкиного рассказа. Гусь открывал клюв, шел переваливаясь, а белочки каким-то образом грызли орешки. И все это делали Бабусины руки и небольшие, специально приготовленные ею кусочки бумаги или дерева, которые она умело располагала между лампой и листом белой бумаги на стене, служившим для меня сценой театра. Мы называли его сценой, а не экраном, потому что слово «экран» появилось вместе со словом «кино», которого в Козлове еще не знали.




Мама (справа) с подругами по гимназии. Начало 20-х годов прошлого века


В доме Бабуси я узнал, что, оказывается, в мире, который меня окружает, существуют понятия, описывающие невидимые, но важные сущности – Бог, Рай и Ад. И они потом долго занимали мой ум. В доме мамы и папы я никогда не слышал ни о чем подобном, потому что мои молодые родители были атеистами и гордились этим. Любые слова, связанные с религией, заставляли их просто смеяться. Значительно позднее я узнал, что многие молодые атеисты поступали так же и говорили нужные слова только для того, чтобы угодить правящему режиму. Но мои родители были искренними атеистами, гордившимися тем, что они разобрались в вопросах веры и религии благодаря своему образованию и достаточно умны, чтобы понять, что Бог – любой Бог – это просто миф.

Я не знаю, что стали бы думать и как повели бы себя мои родители, если бы узнали, как серьезно и с каким интересом их старший сын слушает рассказы своей любимой бабушки о жизни, смерти и воскрешении Христа; вообще о Смерти, Рае и Аде; и проводит часы, рассматривая иллюстрированные дореволюционные журналы, содержащие много картин и рисунков на религиозные темы.

План великого похода

Помню, что мой ум четырехлетнего мальчика больше всего тронули две весьма необычные для малыша, с точки зрения взрослого, темы. Одна из них появилась, пожалуй, еще до бабушкиных рассказов и разглядывания ее журналов. Наверное, потому что окна нашего дома выходили не на улицу, а на бескрайние дали полей и лугов по ту сторону реки. Просторы за окнами заканчивались горизонтом, где каждый день садилось солнце. В хорошую погоду я мог часами смотреть на эту линию, разделяющую Небо и Землю. Моя старая прабабушка, заметив мой интерес, сказала, что ей говорили, и она знает точно, что Небо – это тонкий, но очень прочный купол, накрывающий Землю. Купол достаточно прочный, чтобы на нем могли висеть все эти тысячи тысяч звезд, зажигающихся по ночам, и достаточно прочный, чтобы по нему могло катиться из одного конца в другой Солнце. И Рай – место, где живет Бог и приближенные к нему – расположен именно там, в пространстве по ту сторону купола Неба.

О, как потрясла меня тогда эта новость! Ведь горизонт – место, где Небо касается Земли, на мой взгляд, был расположен не так уж и далеко от нашего дома! И в одном из бабушкиных старых журналов я однажды видел картинку, показывающую, наверное, устройство Мира. На ней была нарисована Земля, не очень толстый небесный купол, о котором рассказывала прабабушка, и еще одна очень важная деталь. Чуть выше линии, где купол Неба упирался в Землю, – маленькая, наполовину открытая калиточка, через которую какой-то человек с палкой, по-видимому путешественник, разглядывал, что делается по ту сторону Неба. Увиденное на картинке в точности совпадало с тем, о чем я и сам подумал, когда прабабушка рассказывала об устройстве Неба. Только я побоялся сказать ей об этом – вдруг она засмеется и не поверит, что должна же быть где-то пусть совсем маленькая калиточка, хоть одна, а если нет, то можно подкопать Землю там, где Небо упирается в нее не очень сильно. Ведь надо же проникнуть по другую сторону Неба и посмотреть хоть одним глазком, что там делается, раз горизонт так близко от нашего дома! Конечно, прабабушка тут же придумает причины, почему всего этого сделать нельзя, – взрослые всегда находят такие причины. Надо просто хорошо подготовиться и убежать с запасом еды. Главной трудностью будет, наверное, переправиться на другую сторону реки. Конечно, ее можно переплыть, но ни я, ни Бабуся, ни девочки из моего окружения не умели плавать. В жаркие летние дни мы всей стайкой ходили купаться на женский пляж, где было мелко и не было ям (все больше всего боялись ям, а не плавного углубления дна). Мы все плавали понемногу. Но этим способом нельзя было переплыть реку. Ведь плавали Бабуся и все женщины, которых я видел, одним методом – с помощью наволочки от подушки. Если хорошую, новую, без дырочек, наволочку как следует намочить, то мокрая материя почти перестает пропускать воздух. Тогда надо резко ударить раскрытой мокрой наволочкой по воде. Края ее уйдут под воду, а в середине будет пойман пузырь воздуха, достаточный, чтобы на нем могли плыть даже полные женщины. В нашем месте всегда можно было видеть несколько таких женщин, медленно передвигавшихся по воде, вцепившись руками в надутую воздухом наволочку, и изо всех сил, поднимая тучи брызг, бьющих по воде ногами. Но все говорили, что наволочки довольно быстро спускают воздух и тогда… Главное – чтобы тогда под ногами не оказалось ямы… Конечно, я видел в стороне от нас мужское отделение пляжа и мужчин, плывущих саженками. Но это был высший, недоступный мне клан.

Нет, этот способ не годился, чтобы перебраться на другую сторону реки. И я начал думать. Недалеко от того места, где традиционно купались женщины, прямо на берегу реки, но ниже по течению, стояло огромное для Козлова многоэтажное красное кирпичное здание с фабричной трубой. В нем помещались городские бани. Я не раз ходил туда с Бабусей и, бывало, стоял на мощеной дороге, идущей вниз от городка к бане, чтобы лишний раз посмотреть, как шагают строем красноармейцы. Они часто ходили строем, иногда и с песней, с теми же целями, что и мы, – помыться.

Все ребята с нашей улицы говорили, что от бани на другую сторону реки, чуть ниже поверхности воды, идет толстая железная труба и, сев верхом на эту трубу, можно потихоньку, движениями гусеницы, перебраться на ту сторону. Сам я трубы не видел, но несколько мальчиков старше меня уверяли, что не раз переправлялись на ту сторону реки и обратно таким способом.

Сейчас, когда я вспоминаю о своих планах изучения неба, возникают самые простые вопросы. Во-первых, если мальчики меня не обманывали, зачем была сделана эта труба на ту сторону реки. Ведь ее снесло бы ледоходом в первую же весну – мы не раз любовались разрушительной силой плывущего льда. И второе, что мне сегодня не понятно, – никто не подумал о существовании моста, по которому можно было бы перебраться на ту сторону, по дороге к горизонту и секретной дверце или щели на границе между Небом и Землей.

Однако скоро секретные планы по изобретению способа подглядеть, что делается по ту сторону небесного свода, перестали меня волновать. Они ушли сами собой, вытесненные другой, более актуальной проблемой.

Христианин ли я?

Моя прабабушка, мамина бабушка, неожиданно умерла. Она лежала дома в белом гробу, покрытом цветами. Старые, бородатые, одетые в золотые одежды священники пели что-то грустное и кадили ладаном, запах которого мне не очень нравился. Много мужчин и женщин, которых я никогда не видел, и даже сама неунывающая Бабуся плакали. После этого несколько мужчин подняли гроб с прабабушкой, вынесли его из дома и понесли прочь. И все люди пошли за гробом, а мне сказали, что я еще слишком маленький, чтобы идти со всеми вместе на кладбище и смотреть, как бабушку положат в глубокую яму, которая называется могилой, и засыплют землей, и она будет там всегда, и я ее больше никогда не увижу, потому что она умерла.

«Как умерла? Как – никогда не увижу? Почему умерла она, а не кто-то другой? Как – все тоже когда-нибудь умрут? А как же я, я тоже когда-нибудь умру?»

Это было ужасное открытие, и я был целиком поглощен им. А скоро узнал, что умирают все-все: и все деревья, и все животные, и все люди. Все дети обязательно умрут тоже, став перед этим взрослыми, а некоторые умрут, не повзрослев. Я снова начал листать старые иллюстрированные журналы бабушки, изобиловавшие рисунками на религиозные темы. Из них я почерпнул многое об устройстве мира, в них нашел картинку небесного купола с приоткрытой калиточкой. Теперь я обращал внимание на другое. И увидел чуть ли не на каждой странице костлявого, сделанного из одних костей человека в плаще с капюшоном и с косой. Он косил и косил, как траву, несметные толпы людей, пытавшихся убежать от этого скелета в плаще, большей частью безуспешно.

– Кто это? – спросил я Бабусю как можно безразличнее, скрывая внутреннюю дрожь.

– О, мой милый внучек, это Смерть. Ты видишь, она все время в работе и косит, и косит людей. От нее никому не спастись – рано или поздно она настигает всех, – сказала Бабуся тоже безразлично.

И я все понял и поверил ужасной новости уже окончательно. Может быть, я не принял бы смерть прабабушки и само понятие Смерть как трагедию, если бы мои просветители, Бабуся и прабабушка, были более опытны. Наверное, им следовало рассказать мне, что у всех людей есть душа, которая не умирает, даже если умрет тело. Но они не сделали этого.

Я загрустил, и Бабуся переживала, думая, что я грущу об умершей прабабушке. Но я придумал для себя избавление от страшного будущего, и это мое состояние кончилось однажды так же внезапно, как и началось.

Я нашел для себя совсем не сложный выход, сродни, наверное, буддистской религии. Какая-то часть меня (только меня), которая может видеть, слышать и чувствовать запахи, не умрет, но оставит тело и изменится, превратится в… Во что? Это могло бы быть животное, или растение, или что-нибудь еще, главное – чтобы это что-то жило достаточно долго, так долго, как только возможно… Я не знал тогда, что в некоторых религиях считается, что душа переходит из одного предмета или живого существа в другое сколько угодно раз. А сам я до этого не додумался.

Итак, я долго и тщательно обдумывал, во что превратится чувствующая часть моего «Я», чтобы прожить подольше. И выбрал. Я решил, что когда умру, чувствующая часть меня перейдет силой моего желания в огромный валун, камень, который лежал во дворе нашего дома.

У бабушкиного дома был небольшой сад и двор, отгороженный от улицы огромными двустворчатыми воротами и калиткой. С улицы на наш двор через эти ворота вела вымощенная булыжником дорога, оканчивающаяся перед сараем маленькой, выложенной тем же булыжником площадкой. Во дворе росли большой куст бузины и высокая береза у ворот. А большая часть двора между деревом и сараем представляла собой просто лужайку, покрытую летом травой. И вот посреди этой лужайки лежал тот самый огромный валун – серый камень, почти полностью утопленный в землю. Только серая, шершавая, округлая спина его немного возвышалась над травой. Я выбрал этот камень, потому что он лежал так, что видел и ощущал многое: и небо с птицами, и прекрасное дерево, и ласкающую его траву. Он чувствовал прикосновения жучков, улиток и другой живой твари, которые ползали по нему или грелись на нем, когда он был освещен солнцем. Он видел каждого, кто входил в дом и выходил из него.

Я иногда играл, сидя на его почти гладкой, совсем немного шершавой спине. Бабуся как-то раз сказала мне, что раньше – еще до того, как я приехал к ним, – этот камень был меньше, и она замечает, как он из года в год все растет. Значит, он тоже живой, только живет очень долго, поэтому все в нем происходит медленно, решил я, затаив дыхание. Это мне было на руку. Значит, камень будет жить очень долго.

Вообще-то, я слегка побаивался этого полуспяшего кита Земли и играл на нем всегда с опаской, готовый в любой момент спрыгнуть с него, если что, – одна нога моя на всякий случай всегда была на траве.

Но я никогда не забывал, что он существует рядом с моим домом. И твердо решил для себя, что, когда я стану старым и буду готов к смерти, сделаю волевым усилием так, чтобы чувствующая часть меня перешла в этот камень и стала его частью прежде, чем я умру, как все. Как, например, моя прабабушка. Может быть, я перейду не в главный – самый большой камень, а в один из тех, что поменьше. По-видимому, лежащие в травке у дороги камни поменьше – дети большого. И тогда я буду всегда видеть небо, и солнце, и детей, и животных, и птиц, которые будут проходить или пролетать мимо меня, буду слушать их голоса и наблюдать, как растет трава и расцветают цветы.

Закончив для себя создание этой модели своей жизни, я сразу перестал грустить по поводу глобальных вещей и вернулся обратно на Землю, став снова обычным маленьким мальчиком.

Сейчас я думаю, что вынужден был придумать свою собственную, похожую на религию теорию, потому что мои Бабуся и прабабушка, рассказывая о Боге и религии, забыли обратить мое внимание на существование во мне души, которая никогда не умирает. Их рассказы были слишком фрагментарны, урывочны. Они ни разу не сводили меня в церковь, опасаясь, что девочки, жившие у нас, узнают о желании бабушек познакомить внука с религией. Тогда это считалось чуть ли не преступлением перед государством. И уж совсем не хотелось им рассердить моих родителей-атеистов.




Автор с младшим братом Евгением, будующим знаменитым ученым, академиком Академии Медицинских наук СССР, а потом России


Я надолго забыл о том, что было со мной в далекие годы конца двадцатых – начала тридцатых. И вдруг, мысли, глубоко пережитые тогда почти малышом, – взорвались…

Через шестьдесят пять лет, в 1995 году, я на полгода приехал в Японию для работы в одном из научных институтов Токио и неожиданно почувствовал себя среди японцев как дома. Идея переселения душ – основа буддистской религии – показалась мне очень близкой. Мне даже пришла в голову мысль, что когда-то я был японцем. По-видимому, возможность переселения души в то, что будет жить, придуманная мной для спасения себя в пятилетнем возрасте, не умерла. Однажды одна из моих приятельниц и гидов по Японии, утонченная жена местного банкира Сезко сказала, что, судя по тому, как легко, как свой, я воспринял многие черты японской жизни, принял их отношение к цветам, растениям и даже помог полнее открыться некоторым сторонам ее души японской женщины, ей кажется, что я и она в одной из наших прошлых жизней были братом и сестрой. Я радостно с ней согласился. Да, это возможно. Просто в этой сегодняшней жизни я живу жизнью русского, и, если бы каноны православной религии позволили мне сделать это, принял бы крещение как православный и поцеловал бы крест в свои уже 70 лет. Но я знаю, что христианство слишком ревниво. Я не буддист, но мне не хотелось бы отвергать все богатства мира из-за служения лишь одной идее.

Полевые пушки на площади

Часто бабушка брала меня с собой, и мы шли к центру нашего маленького городка. Придя на центральную площадь, терпеливо стояли около пожарного депо и посматривали на высокую башню над ним. Случалось, что один из больших черных шаров вдруг поднимался на мачту над башней, начинали громко звенеть пожарные колокола, и большие красные повозки, полные пожарных в сияющих медных шлемах, выскакивали из ворот депо, увлекаемые прекрасными сильными лошадьми к месту пожара.

По воскресеньям мы обычно ходили на площадь, где помещался рынок, на который труженики земли привозили плоды своего труда.

Со временем рынок этот почему-то почти совсем опустел. Но я был только рад этому. Потому что вместо возов с продуктами на рыночной площади разместились настоящие пушки. Теперь мне известно, что это были небольшие, перевозимые лошадьми, полевые 75-миллиметровые пушки. Здесь же разместились и лошади, и полевые кухни, и большие серые палатки, в которых жили настоящие красноармейцы. Было отчего прийти в восторг пятилетнему мальчику.

Через много лет, в 1952 году, я попал с группой друзей-альпинистов в центральную часть горного Кавказа. Поселок Местия был центром горной Сванетии, населенной маленьким гордым горным народом, называющим себя сванами. Нам не советовали посещать Сванетию в том году, потому что там тогда проводилась коллективизация – людей насильно заставляли вступать в колхозы. Но мы все-таки попали в Местию. И там, на центральной базарной площади, я увидел те же блестевшие от смазки и постоянного ухода маленькие пушечки на конной тяге, а рядом полевые кухни и палатки, в которых жили красноармейцы. И вспомнилось, что все это я уже видел примерно в 1930 году в Козлове. А один из сванских друзей, пригласивших нас в Местию, рассказал, что именно этим летом 1952 года сваны под давлением русских и собственных коммунистов начали организовывать коллективные – по типу русских колхозов – хозяйства на своей земле:

– Вы должны сделать это добровольно, – сказали нам и ввели в столицу Сванетии русский полк «горной артиллерии на конной тяге».

Сейчас я думаю, что и тогда, и примерно в 1929–1930-м годах в Козлове, я оказался свидетелем одного и того же явления – прикоснулся к истории своей страны. По-видимому, местные козловские активисты и их лидеры испытывали трудности в организации колхозов под Козловом, и, чтобы сделать переход к коллективному хозяйствованию на земле более простым и необходимым в глазах местных крестьян, полк легкой полевой артиллерии вошел в Козлов и расположился на центральной площади городка на радость местной детворе.

Старик

Почему-то из времен безмятежного детства в Козлове мне особенно запомнилась одна встреча. Однажды после целого дня на улице, вернувшись домой, я почувствовал странное напряжение. Дома были только Бабуся и какой-то незнакомый мне гость с густой седой бородой, показавшийся мне неопрятным древним стариком. По-видимому, он был центром напряжения в доме – может быть, потому что раньше в нашем доме я не видел мужчин, не считая толпы людей на похоронах прабабушки.

Наш большой стол был накрыт чистой белой скатертью, на нем стоял самовар, чайная посуда и блюдо бабушкиного мелко колотого сахара. Гость, сидевший в глубине комнаты по ту сторону стола, мне сразу не то чтобы не понравился, он меня испугал. Седая, не очень расчесанная борода и длинные, как у попов, которые приходили хоронить прабабушку, волосы, грубые, потемневшие от работы руки. Испугала меня показавшаяся омерзительной то ли рана, то ли язва на шее, с одной стороны, ниже уха. Чувствовалось, что болячка давняя, человек к ней привык, не обращает внимания, даже не завязывает.

Старик сидел за столом, как-то чуть дальше, чем следовало бы, чтобы чувствовать себя удобно. Он пил чай, который подливала ему в большую чашку Бабуся. Чай, по-видимому, был очень горячий. Гость неспешно наливал его в чайное блюдце почти до краев, потом двумя большими заскорузлыми и неуклюжими руками брал блюдце, подносил ко рту и дул на него, а потом потихоньку отхлебывал чай.

Пил он долго-долго, чашку за чашкой, и с каждой чашкой как-то обмякал, становился как будто добрее, казался мне уже не таким страшным. Я прижался к длинной юбке Бабуси, которая слегка гладила меня по головке, приглаживая, поправляя волосики. А старику, по-видимому, стало от чая уже совсем тепло, даже жарко, и он снял красный шарф, до того обернутый вокруг шеи. После этого, правда, мне стало еще страшнее. Я увидел, какая морщинистая, грубая кожа на той части его шеи, что свободна от бороды, а самое главное – увидел на шее, где-то под ухом, отвратительную, как показалось мне, воспитывавшемуся до этого в кругу чистых женщин и девушек, болячку.

Старик пил чай очень долго, временами перебрасывался с Бабусей несколькими, ничего, по-моему, не значащими словами и часто поглядывал на меня голубыми, светлыми на загорелом лице, глазами:

– Подойди ко мне поближе, пожалуйста, – сказал он тоном, который позволял мне не выполнять его просьбу.

Но, несмотря на страх, на отвращение из-за язвы, я почему-то подошел – во всяком случае, так вспоминаю я сейчас, более чем через полвека. По-моему, подошел. Может, рука бабушки меня чуть подтолкнула, направила подойти. Он положил свою руку, оказавшуюся нежной и ласковой, на мою голову, слегка потрепал, поглаживая, волосы, и мне было совсем не страшно.

– Ну, иди к бабушке, – подтолкнул он меня обратно и, как будто потеряв интерес ко мне, продолжал пить чай.

Я тоже попил чайку, и меня отпустили погулять на улицу снова. Когда я вернулся домой, бабушка сказала мне, что дедушка, пивший с нами чай, сильно болен и останется у нас ночевать, он сейчас лежит и отогревается на печи, на той лежанке, где когда-то любила лежать прабабушка.

На другое утро за завтраком я спросил Бабусю, почему с нами не пьет чай вчерашний дедушка. Она ответила, что дедушке за ночь стало лучше, поэтому он утром встал рано и ушел…

Мы никогда больше не разговаривали с Бабусей об этом дедушке, но почему-то у меня осталось такое впечатление, что дедушка этот вскоре после нашего чаепития умер. Должен был умереть – не жилец он был на земле – такое у меня было чувство, когда я смотрел на него.

И только через пятьдесят пять лет я узнал: тот человек, который потрепал меня по головке, скорее всего, был моим настоящим дедушкой – священником русской православной церкви Василием Дмитриевичем Зотиковым, отцом моего отца Алексея Васильевича Зотикова, и мужем моей бабушки-«Бабуси» – Павлы Васильевны Зотиковой, урожденной Дубровской, тоже дочери священника русской православной церкви Василия Степановича Дубровского. Все предыдущие пятьдесят лет отец и все мои родные скрывали тот факт, что семья имеет «поповские» корни, чтобы не поставить под удар советской власти меня и брата.

Рассказ папы

Открытие секрета. Ночь перед военным трибуналом. Тамбовская духовная семинария. Жизнь моего деда. Исключение из семинарии. На румынском фронте. Стал командиром роты. Квартирьер в Виннице. Встреча со своим полком. Новая война и смерть брата. «Учиться! Учиться!» Разговор о судьбе дедушки. Наш приезд в Москву

Открытие секрета

Много лет, даже десятилетий, пытался я разговорить своего папу, чтобы услышать о прошлом нашей семьи. Я был почти уверен, что он скрывает практически все, даже год и место своего рождения. Когда я, окончив Авиационный институт, оформлял документы для получения допуска к секретной работе, мне потребовались сведения о том, когда и где он родился и из какого сословия происходит. Удивительно, но даже в двадцать с лишним лет я не знал этого.

Я почти не удивился, когда папа сказал, что не одобряет моего стремления соваться в секретные дела и ответит на мой вопрос лишь завтра, после того как я обдумаю его совет. На другой день, услышав, что я по-прежнему хочу заполнить соответствующую анкету, он сказал: «Запиши, что я родился 6 марта 1898 года в селе Богословка Рассказовского района, в семье крестьянина. Запиши это куда-нибудь себе навечно, никогда не спрашивай меня больше об этом и всегда пиши одно и то же. Если уж ты пошел по пути заполнения специальных анкет, он никогда не кончится. Но пиши всегда одинаково».

Десятки лет я писал то, что он сказал, хотя чувствовал, что папа не договаривает. Ведь я не знал ни своего деда, ни других родственников.

И вот, когда папе исполнилось почти восемьдесят пять лет, я принес к нему магнитофон и сказал, что не уйду, пока он не заговорит, – он просто не имеет права молчать, лишая нас прошлого. И папа заговорил:

– Дорогие мои дети и внуки! Сейчас, когда мне уже далеко за восемьдесят и сколько жить осталось – уже не знаю, – хочу рассказать вам то, что ты, Игорек, всегда спрашивал меня, не веря и удивляясь тому, что у нас нет родственников. Да, Игорек, я не говорил тебе правду о своем прошлом.

На самом деле я родился в другом селе – Изосимове, недалеко от Козлова, и отец мой, Василий Дмитриевич Зотиков, был не крестьянином, а священником русской православной церкви, а мать моя – его жена, твоя Бабуся – была, соответственно, попадьей. Вы знаете, как в самые лихие годы советской власти расправлялись с детьми и внуками попов, как их ссылали, не давали учиться, как всячески измывались.

Многие люди с удовольствием скрыли бы в это время свои настоящие корни, – здесь нет ничего зазорного, – надо было спасать то из семей, что еще можно было. Но для многих скрыть прошлое было уже невозможно. Поздно было начинать делать это, когда начался пожар.

Ночь перед военным трибуналом

– Я оказался в необычной ситуации – в экстремальных, как сейчас говорят, условиях. И, благодаря этому, еще в конце гражданской войны понял то, что другие узнали через много лет, когда было уже поздно.

На рассвете того удивительного дня лета 1919 года, что изменил всю мою и вашу жизнь, я был еще обыкновенным членом коммунистической партии и комиссаром батальона одной из частей Красной армии, сформированных в Тамбове и брошенных к берегам реки Уфы, чтобы помочь другим частям взять у белых город Уфу. В ту ночь мне не спалось, и я подошел к бойцам своей части, которые отговаривали какого-то большого военного начальника из дивизии плыть на лодке на другой, не видимый в тумане берег реки, где стоял наш соседний батальон. Мы знали, что красноармейцы там сместили своих командиров и настроены очень решительно.

Но большое начальство из дивизии тоже было настроено решительно и получило лодку. Тогда я сказал этому человеку: «Товарищ командир, я здесь батальонный комиссар, возьмите меня с собой, ведь обеспечивать нужный дух в войсках – это моя работа. И, кроме того, никто не знает, что ждет вас там, может, лишняя пара рук и еще один агитатор могут очень и очень пригодиться даже вам, хоть вы и ничего не боитесь».




Мой отец не был расстрелян трибуналом и жил долго. Он и моя мама справа у его «дачи» в деревне на Истринском водохранилище. 1960


Мои аргументы оказались убедительными, и мы поплыли. Когда осторожно подплыли к противоположному берегу, там горели костры, никто не спал, шел митинг. Но нас заметили часовые: «Стой, кто плывет?» – И не дали высадиться рвавшемуся вперед командиру. Начали в нас стрелять, требовали, чтобы мы подошли к берегу, но уже как пленные. Побежали к своим лодкам.

С трудом, отстреливаясь, нам удалось уйти из-под огня и от погони, угнать нашу лодку в туман, а потом и к своему берегу.

Во второй же половине того дня произошел случай, который был бы обыкновенным, будь мой характер более покладистым и отношения с моим непосредственным начальником – комиссаром полка, в который входил мой батальон, менее натянутыми.

После обеда выпало свободное время, и бойцы занимались кто чем. В одном углу образовался кружок, где играли в карты. Ставки были маленькие, просто чтобы поддержать интерес к игре.

Обходя батальон, я, конечно, заметил играющих, но не пресек игру. Я был простым увлекающимся малым, и вместо того чтобы остановить игроков, попросил принять меня в круг. Конечно, меня приняли. И в тот момент, когда мы расплачивались друг с другом, раздался резкий окрик: «Это что за безобразие?! Батальонный комиссар играет в азартные игры на линии фронта со своими подчиненными! Командира взвода сюда! Арестовать комиссара батальона и отвезти его в штаб полка!»

Это был наш полковой комиссар, который поймал меня за занятием, считавшимся в то время в Красной армии серьезным преступлением. Он давно за мной охотился.

Вечером у домика гауптвахты усилили охрану, и местная полковая партийная ячейка исключила меня из партии. У меня отобрали не только оружие, но и пояс. А знакомые часовые шепнули, что дело приняло скверный оборот:

– Утром состоится военно-полевой суд, твой комиссар уверен, что приговор будет «расстрелять», и он добьется, чтобы его привели в исполнение немедленно. Мы же в полосе военных действий… Связист шепнул, что комиссар не утерпел: уже послал в Изосимово телеграмму, что ты совершил преступление и расстрелян.

Весь вечер и всю ночь я думал о своей жизни, о том, где ошибся, и, в конце концов, все понял, хоть и поздно. Что понял? Скажу позднее.

Утром два конвойных отвели меня на суд в штаб дивизии. Суд шел быстро, и ясно к чему клонил. Но вдруг один из судей, показавшийся мне знакомым, сказал:

– Послушай, это не ты со мной прошлой ночью на лодке по Уфе вызвался добровольно прокатиться?

– Я, товарищ командир!

Человек этот, оказавшийся старшим среди членов суда, пошептался с двумя другими судьями и объявил:

– Суд постановляет: батальонного комиссара Зотикова разжаловать в рядовые, исключить из партии, приговорить к высшей мере наказания – расстрелу, однако, принимая во внимание… заменить расстрел исключением из партии и разжалованием в рядовые с немедленной отправкой его в расположение военкомата места призыва, в город Тамбов…

– Вещи свои ты взять уже не успеешь. Через полчаса уходит поезд в тыл. Тебя под конвоем и с пакетом посадят на него. Считай, что тебе очень повезло, – заключил главный из тройки судей.

Уже в поезде я окончательно подвел итог своим мыслям: с партией и всем, что с ней связано, я покончу навсегда и не только не буду просить о восстановлении, но и вспоминать об этом не хочу. И кроме того, я понял, что в том устройстве жизни, которое партия создала, она не даст спокойно жить никому, кроме себе подобных. Значит, я должен сделать так, чтобы мои мама, младшие брат и сестра изменили бы место жительства так, чтобы их связь с отцом-священником была неизвестна. Вот и появился домик в Козлове, и Бабуся как хозяйка в нем. А тот старик с длинными волосами – он, возможно, был твоим родным дедом – моим отцом…

Я знал, что отец не примет моего предложения покинуть свою церковь и скорее умрет, чем изменит ей.

Тамбовская духовная семинария

– Расскажи, папа, о нас, о Зотиковых, хоть немного. Ты один ведь корень остался, один из всех. Кто мы? Откуда?

– Клан, я бы сказал, Зотиковых уже долго занимался служением русской православной церкви на Воронежско-Тамбовской земле, лет, может, сто. Прадед твой, Дмитрий Зотиков, был священником. Приход имел в селе Блинцовка. И прапрадед служил. Что было перед этим – не знаю. Говорили, что род наш пришел на эту землю с севера. С берега Белого моря, где все Зотиковы.

Дед твой, мой отец, Василий Зотиков тоже был священнослужителем. Не знаю только, окончил ли он Духовную семинарию, по окончании которой человек получал право быть священником самостоятельного прихода, то есть сразу иметь свою церковь. По-моему, нет, потому что он несколько лет – меня еще не было, еще в Блинцовке было дело, – работал сельским школьным учителем. А потом его снова потянуло к церкви, но быть священником, попом, как тогда говорили, он не мог и поэтому стал работать при церкви дьяконом. Мы для этого переехали в село Изосимово.

Там, в Изосимове, я и в начальную школу пошел шестилетним мальчишкой – помню все, как сейчас. Красивое село, река Воронеж. Дом наш – дом дьякона, – стоял рядом с церковью, а напротив церкви был ров, в котором когда-то добывали глину. Потом там получился пруд, куда я всегда ходил ловить рыбу. Я очень любил рыбную ловлю. И ловил помногу, сначала в пруду, потом в реке…

Отец послал меня учиться в церковное училище, в Тамбов. А когда окончил училище, он отвез меня в Тамбовскую духовную семинарию. Туда охотно и бесплатно брали детей местных священников и дьяконов – тем более наша фамилия в этих местах была известна издавна. Из рода в род служители церкви. Да и в этом роду, последнем, у моего отца Василия было четыре старших брата в разных деревнях, все Зотиковы, и каждый – поп со своей церковью и приходом.

Тамбовская духовная семинария была учебным заведением довольно высокого уровня, конечно. Там и все общеобразовательные предметы проходились: математика, физика, химия. И, конечно, обязательным было изучение священного писания, различного направления богословских предметов и наук. А если семинарист хотел идти дальше, быть не просто рядовым священником, а стать протоиереем или выше, для этого была уже Духовная академия.

– А ты сам, папа, с удовольствием учился, хотел быть священником?

– Нет. Не хотел… Нет, у меня никогда желания не было… Я и не верил в это дело…

Отец замолчал. Чувствовалось, не хотелось ему говорить об этом, но потом улыбнулся:

– Давай лучше шутку расскажу из времен моей семинарии. Мою фамилию Зотиков переделали в Жопиков. А то и просто «Жопа» звали. «Ты куда пошел?» – «К Жопе пошел».

Я захохотал, папа тоже…

– Вообще, скажу, обучение было неважное. Но оно давало много в смысле воспитательном. И с разных сторон. Там ведь большой надзор был. Когда мы жили в духовных училищах, за нами смотрели меньше. Стенка на стенку дрались, хоть и были кругом надзиратели.

– Значит, условия в семинарии-то лучше были, чем в училище?

– Конечно, лучше. Даже одежда была другая. В училище мы все ходили просто в пальто. Черные такие пальто с пуговицами. А в семинарии была уже обязательная форма: блестящие пуговицы, и петлицы, и фуражка форменная с кокардой. Так что форма настоящая была. Как в гимназии, так и в семинарии одевали по форме все эти шесть лет.

Среди семинаристов кулачного боя уже не случалось. За ними следили воспитатели, надзиратели, учителя, а, кроме того, в семинарии из училищ брали далеко не всех. Учились там долго. Оканчивали семинарию обычно лет в двадцать с лишним – года в двадцать два, двадцать три. А начиналось обучение в семинарии лет с шестнадцати, семнадцати. Закона четкого не было. Кое-кто приходил в нее из училища и восемнадцати лет. Сидели в одном классе подолгу. Я сам один раз на второй год оставался. Некоторые по несколько лет оставались, иногда по три года в одном классе.

– А в каком классе ты остался?

– В третьем…

– Родители-то это очень переживали?

– Господи, родители жили… Если бы не прекратилась эта жизнь, не пошло все кувырком, не знаю, что получилось бы у отца. Шесть человек детей, и еще бы прибавилась, наверное, тройка. А кроме тех шести, что я говорю, еще умерли трое. При мне умерли, я помню: Миша, Зина… А отец, он… – да и я тоже – все время думал, как же мы будем жить дальше, концы с концами сводить?

Жизнь моего деда

– А папу своего ты любил? Он к тебе хорошо относился – Василий Дмитриевич, дедушка-то мой?

– Видишь, в чем дело. Он вечным тружеником был. Понимаешь, в чем жизнь-то заключалась… Не только в том, чтобы в церкви служить. Нужны были еще и деньги на жизнь. Получали за требы, за все… Получали каждую неделю или в десять дней. Собирались, вываливали гору монет и делили между собой, как полагается кому.

А кроме того, при каждой церкви были луга – десятин двадцать лугов было. Луга эти священнослужители тоже делили – кому сколько полагается. И каждый сам косил, что было его. У священников почти всегда были работники. Вот у нас, у дьяконов, большей частью тоже были работники. А псаломщики и пономари, они уже сами все делали, трудились. Луг обычно был хороший, где-нибудь на берегу реки, где росла хорошая трава.

– Так что, у вас и коровы были?

– Обязательно. У нас по большей части было две коровы. А у попа и три коровы были. Кроме того, у всех были прислужницы так называемые.

– И у вас была прислужница?

– Обязательно! Одна была постоянная, присматривала, когда куда-то уезжали. Мы часто уезжали в гости, например, к своим бабушкам и дедушкам, или еще куда нужно.

– Это к какому дедушке, к Дмитрию?

– Нет, отца моего папы уже не было в живых. А дедушками и бабушками мы называли его братьев и их жен, их было человек восемь. Они все тоже были священниками.




Игорь, Валя и Юра под Москвой. 1958


Очень важной частью нашего дохода были хлебы и пироги, которые подносились священнослужителям по крупным религиозным праздникам: Рождество, Вознесение. Еще праздников десять такого типа сопровождались дарением хлебов.

Отец заранее знал, в какие дни и где ему дадут пирог, или хлеб, или еще что-нибудь. Он два-три раза в день уйдет куда-нибудь, смотришь – уже несет пирога два-три. Они были похожи на большие батоны, сделанные не из ржаной, а из серой муки. И вкус у них был разный.

Была у нас одна монашка, которая всегда жила с нами, ее звали и ей тоже давали. Отец обычно принесет пирогов и скажет: «А этот отнеси Дусе…»

Кроме того, монашки прирабатывали, брали вышивать одеяла на дому. Дуся жила у нас как своя. А другая монашка – Настя – жила по соседству. В маленьком домике рядом с церковью, недалеко от нас. Это был ее собственный домик, который достался ей от предыдущей монашки. Одна жила лет тридцать, умирала – домик передавался другим, и так далее. Эта, когда приходила, занималась тем, что «искала». Ведь волосы-то у всех были длинные, санитарии особой не было, вот и заводились вошки. И не только у нее – и отца она «искала», и мать «искала». Придет Настя, а мама ей говорит: «Поищи отца-то…»

Кончит она его искать, пойдет к нам на кухню, отдохнет, молочка попьет, а мама ей опять: «А теперь и меня поищи…»

Жизнь была простая, натуральная, отец работал много. Он же ведь хозяин большой был. У нас всегда было десять-пятнадцать овец, две, а то и три коровы, свиньи, индейки, гуси были, цесарки – это тоже такие курочки. Поэтому он часто нанимал кого-нибудь в помощь: иногда одного, а то и двух-трех работников, в зависимости от сезона и от того, когда отец все делать сам уставал.

Начиналась полевая жизнь, и появлялась нужда в работниках. У отца было восемь десятин, а одна десятина – это полтора гектара, и их все надо обработать. И расположены они были не рядом, а в разных местах, среди крестьянских полей. Поэтому и лошадей приходилось держать, то одну, а то и три.

Ну а у попа нашего вообще всегда был выездной жеребец специальной рысистой породы. И кроме того, еще и лошадей штук пять-шесть, чтобы работать в поле. Ведь и луга косить надо, и привозить сено домой. Топили дровами, а значит, летом их заготавливали. Складывали специально и хворост, и бревна, а потом привозили к дому.

Мы, конечно, были своими среди деревенских ребят. Правда, ребята старались к нам подладиться, потому что у нас бывали белый хлеб, булочки, крендели свои, а у крестьянских детей был в основном только хлеб.

Вот пойдешь играть с кем-нибудь, смотришь – а твой компаньон говорит: «Дай-ка мне твой кренделек попробовать».

У нас всегда для этой цели лишние крендельки были, чтобы делиться. Раньше и нищих было много – в день человек десять-то обязательно пройдет нищих, подаяние просят. Им полагалось либо две-три копейки, либо кусок хлеба. Вот видишь, такие всякие случаи.

Села в наших местах были большими, по несколько сот домов, а хозяйство почти натуральным. Хозяин или сам командовал своим хозяйством, или шел на заработки. Но чтобы уйти на заработки, нужен был документ. В каждом селе жили один или два урядника и человек пять стражников. И везде эти люди могли тебя остановить и спросить, кто ты такой. А паспорта давали не всем, давали с трудом. Но все равно уходили на работу. Вот он пошел – а там не понравился. Его сейчас же: «кто он, откуда?» – «вот оттуда-то». Ну и сейчас же отправляют его обратно по этапу.

Тогда этап был очень распространен: были нищие и были этапные. Стражник накапливает трех-четырех человек и идет с ними, разводит по деревням. А через какое-то время человек опять убежит – в городе или в поселке устроится у кулачка. У нас же, кроме сел и деревень, были кулаки – кулачье, так сказать, хутора.

Жизнь была у всех нелегкая. Одно время я часто спрашивал папу: почему редко ездим в гости к дедушкам – его четырем братьям. А когда? Шесть человек детей – это же орава, и всех надо содержать. Миша был старший, но умер скоро. Дальше шел я, Алеша, потом сестра Зина, за ней брат Женя, еще брат Андрюша (он скоро умер), сестра Кланя и самый младший – Коля. Когда я жил еще в семье отца, нас бегало, прыгало и требовало еды, одежды и хотя бы минимального внимания шесть детей. Впоследствии Зина умерла.

Исключение из семинарии

– Итак, я учился в семинарии третий год. Дело было в 1916 году. Мне 18 лет, вроде бы уже думающий, почти взрослый человек. Но головенка-то была слабая. С одной стороны, я был уже практически неверующий человек, почти атеист, а с другой – верил своим священникам как личностям. И однажды в семинарской церкви на исповеди я сказал попу о своих сомнениях. Он что-то говорит, что-то спрашивает, я отвечаю: «грешен, грешен». Например, не курил ли, не слушался… На это все отвечали: «грешен, батюшка», «грешен, батюшка». Ну вот уже и исповедь-то почти кончилась, и тут я ему сказал: «Вы знаете, батюшка, а я ведь, по-моему, не верю в Бога. Сделайте так, чтобы я поверил, помогите».

Вот это его по-настоящему ошарашило. Он начал спрашивать: как же ты не веришь в Бога, ведь ты учишься в семинарии, сам будешь учить других, чтобы крепко веровали в Бога, а ты… А я все долдоню: «Не верю, батюшка… Помоги, батюшка!»

Я думал, он меня как-то вразумит… И вдруг, может, месяц прошел, мне сообщают, что меня исключили…

Тогда только я понял, что это моя исповедь сработала. Тайну исповеди, видно, священник нарушил. Ведь время-то было какое – шестнадцатый год шел, год до революции оставался. Перед революцией, ты же знаешь, что творилось: в разных городах восстания, брожение вовсю шло. Может, это его заставило… Теперь-то я понимаю: как же я-то не сообразил – ведь какая-никакая, а головешка-то у меня на плечах была. А вот не смолчал.

Брожение-то и семинарию затронуло, уже «Марсельезу» пели в семинарии, но не выгоняли же…

На румынском фронте

– Не знаю, ездил ли куда отец, пытался ли меня восстановить, догадывался ли, что происходит. А произошло то, что и у нас случается, особенно в войну. Исключили студента – и сразу его в солдаты. Ведь в семинарии-то была отсрочка от призыва, а как только отчислили – мне восемнадцать, и пока отец ездил куда-то, хлопотал, – меня забрали в солдаты. И все кончилось!

– Тут-то ты, папа, пожалел, наверное?

– Я ведь не знал, что все так в государстве было связано. Оставили меня в Тамбове, но уже учиться стрелять, колоть. Ведь война страшенная шла. После того как поучили немного, послали сразу на фронт, в район Черновицы, в Молдавию. Там распределили кого куда, и сразу на фронт. Я еще не понял, в чем дело, а уже орудийный обстрел со всех сторон.

Солдаты говорят, что это Керенский, который хотел восстановить авторитет в глазах союзников, пытался наступать. Но постреляли-постреляли и осеклись.

Дальше – больше. Братание началось с немецкими и румынскими солдатами. Наши окопы были в одном месте, их – в другом, и солдаты с противоположных сторон встречались между ними, договаривались о новых встречах. Солдатские комитеты стали организовываться. Меня избрали в солдатский комитет, и стал я ротным организатором. А тут уже пошли большевики! Ведь наша вторая стрелковая дивизия была большевистская. Меня в конце концов продвигать вверх стали.

Такое брожение началось… По линии командования и солдатских комитетов это было сделано, или иначе, но вдруг, в одно утро – все! Все офицеры пропали! Они, видно, договорились друг с другом и незаметно ушли, неизвестно куда.

Становлюсь командиром роты

– Итак, мы остались без офицеров. Тут и началась неразбериха. Меня сделали командиром роты. Это человека-то, который военному делу почти не учился, никакой школы не кончал, тогда как раньше даже командиры взводов офицерами были. А я уже был и выбранный комиссар.

Итак, всех офицеров по-прежнему нет. Вдруг выясняется по телеграфной связи, что командир полка в Тамбове. А у нас в полку уже в командиры полка избрали фельдфебеля. Чашин была его фамилия. Решили: во что бы то ни стало все имущество сохранить и отправить в Тамбов, где мы формировались. А как отправишь?! Везде волнения, никто не знает в больших городах кому что принадлежит, какой где строй, кто за кого, пропустят нас там или нет. Железная дорога была, а порядка-то никакого.

Меня сделали квартирьером и направили в тыл, в Винницу, километров за шестьсот. Дали мне лошадь, и Чашин, новый командир полка, говорит:

– Мы здесь сами будем управляться, заявку сделали, чтобы вагоны грузить. А тебе, как ротному командиру, даю впридачу к винтовке еще наган и лошадь, и ехай куда хочешь, готовься к приезду полка, потому что мы решили ехать через Винницу.

Я даже сейчас еще удивляюсь, какой же я квартиръер, если не знал, где и когда для полка снимать квартиру.

Но я приказ получил и поехал. Ехал ночами, когда стемнеет. Как я не боялся, что меня застрелят в одно прекрасное время?

И вот однажды вдруг стоп! – перетянута веревками дорога, по которой я ехал, лошадь остановилась. И сразу гул голосов, и встают из кустов несколько десятков человек.

Меня сразу задержали, проверили документы и отправили в деревню. Оказывается, деревня эта восстала, а местный помещик засел в имении. Меня решили судить. Но не могли определиться, как со мной поступить. Они все вооружены, несколько сот домов в деревне. В конце концов суд постановил: возвратить винтовку и обязать жить в этой деревне, а когда пойдут брать фольварк – имение, – я должен буду участвовать с ними в штурме.

Я понял, что попал в руки партизан и лучше не перечить. Но через некоторое время они поверили, что я квартирьер, мне надо ехать в Винницу, и отпустили, отдав оружие и документы.

Квартирьер в Виннице

– Примерно через месяц приезжаю, наконец, в Винницу, и не знаю, что делать дальше. Чашин, когда я уезжал, дал мне инструкцию:

– Когда дело осложнится, и вас станут задерживать, или что-то в этом роде, то, в крайнем случае, если сложится неблагоприятная ситуация и, может, задержат, а может, наоборот, бежать будет нужно, то лошадь вы можете продать.

Ведь зарплату-то мне никто не платил, а я как-то и на что-то жить должен был. На первое время мне дали несколько сотен рублей, а дальше… Разрешили мне лошадь продать. И тут, когда я подъехал к Виннице, я понял: лошадь здесь и девать-то некуда. Тем более, оказалось, никто не знает, когда прибудет сюда наш полк. Ну, я и продал все. Седло продал, лошадь, пришел к коменданту пешим и говорю:

– Я квартирьер из второй стрелковой дивизии, она должна сюда прибыть. – Рассказал ему все и спрашиваю, когда будет здесь наша часть. И тут оказывается, что я не первый, уже были переговоры с представителями части, прибывшими прямо по железной дороге. Их даже на время задержали, но они заявили, что если их немедленно не отпустят, представители части, оставшиеся на свободе, вернутся в дивизию, и она придет сюда все равно, только разгонит здесь всех и разрушит железнодорожную станцию. Тогда местные власти согласились пропустить наш эшелон…

Мне оставалось только ждать. И, наконец, однажды ночью пришел-таки наш эшелон.

– Пап, а ты квартиры-то им нашел?

– Нет, в должность квартирьера не всегда входит снятие квартир. Мне просто нужно было находиться впереди по движению и разведывать все. Причем никто не знал, что там, впереди. Поэтому мне и лошадь разрешили продать, если что.




Племянник Коля, сын Юра и Игорь Зотиков на охоте. 1958


Так вот, пришла наша часть. Даже еще не собственно в Винницу, но Винница, как ты помнишь, согласие уже дала, когда другие квартирьеры ее припугнули, приехав целой делегацией с ультиматумом: либо пропускайте, либо мы вас всех завтра разгромим.

Вот такая была ситуация. С одной стороны, железная дорога – государственная, имеет важное значение. Но кому она принадлежит? Произошел переворот. Кому служат солдаты? Никто часто не знал, какая часть едет, большевистская или служит другому знамени. Знали только, что едет в Тамбов и у нее есть командир. Никто даже не знал, какой это командир, настоящий или, как у нас, выбранный, как Чашин.

Встреча со своим полком

– Наш Чашин оказался настойчивым, резким и сумел поставить вопрос как надо. Вот Винница и отдала приказ: «Пропустить».

Я находился на предшествующей Виннице станции. И вот ночью выхожу к путям – там уже скопилось несколько наших эшелонов. На всех открытых площадках стояли по углам пулеметы, и сидели наготове пулеметчики. Я быстро нашел своих, меня, конечно, узнали: «А, Алеша, наш командир роты!»

Так я присоединился к своим, и никаких осложнений больше не было. Мы мчались, вооруженные, даже все время ощетинившиеся, и так доехали до самого Тамбова.

В Тамбове нас встретил настоящий командир полка – полковник. Стали сдавать имущество. Сдали. Мне выдали удостоверение, и оказалось, что я числюсь уже не командиром роты, а командиром батальона – повысили меня, пока я странствовал на лошади.

Приехали в Козлов, мне нужно получать деньги, довольствие, а там глаза на лоб: какой вы командир батальона, вы у нас числитесь солдатом! Сначала даже не хотели выдавать зарплату: солдатские деньги дадим, а за командира батальона – извините! Писари начали с издевок, а потом почему-то изменили тон на уважительный – поняли ли, или депеша какая-то пришла по телефону, но дали мне справку и выдали денег. Не помню сколько, но порядочную сумму. Тогда «керенки» – деньги Керенского ходили.

Когда окончательный расчет стали делать, опять начали все с усмешкой, а потом с уважением. Ведь тогда все сами не знали, кому кто должен подчиняться.

Итак, демобилизовался я и приехал домой. Отдыхаю… На клиросе в церкви пел, подпевал. Есть правое крыло, а есть левый клирос. Правый клирос – это где хор, а левый – это поповское крыло. Небольшое такое. Подпевалой был. А потом меня сагитировали вступить в большевистскую партию. И сразу поручили организовать ячейку в своей деревне. Я организовал ячейку. Причем помню такую фамилию – Петров. Он был железнодорожный рабочий и уполномоченный ЧК. И вот это ЧК и его уполномоченный и поручили мне: езжайте домой и организуйте там ячейку…

Новая война и смерть брата

– Сейчас я думаю о том времени и удивляюсь, какими мы все, и я в том числе, одержимыми и даже беспощадными к себе были в то время. Ведь Петров-то посылал меня организовывать ячейку в мое родное Изосимово. То Изосимово, где жил мой папа – человек тоже жесткий, не отказавшийся от прежних ценностей, а, наоборот, укрепившийся в том, что надо стоять за веру, царя и отечество, хоть царя тогда уже свергли. Встреча сына-большевика с отцом-священником, сторонником монархических взглядов, трагична. Но я и не подумал об этом. Я был сыном, вернувшимся живым с войны и рвущимся скорее увидеть родителей, братьев и сестер. Радость встречи и тепло родного дома вначале затмили все.

Но прошел день, два, и я сказал отцу, что приехал создавать в селе большевистскую ячейку. Одна из целей ее – прекращение всех этих религиозных служб и монархических настроений… Плохой, наверное, я был сын, или время было такое. Шли ведь брат на брата.

У нас, правда, этого не случилось. Брат Женя, чуть младше меня, оказалось, давно уже был коммунистом, и ходил в город на заседания большевистской организации. А мама всегда много читала, особенно любила Льва Толстого, была полна полуромантических чувств ко всем «революционерам» и «демократам», и стала на сторону двух своих старших сыновей. Так вот оказалось, что семья внезапно раскололась. Революционный водоворот унес нас от нашего всегда несгибаемого, особенно в вопросах веры и долга, отца. Но я был слишком молод, чтобы это могло меня остановить.

Меня выдвинули на работу в волостной комитет партии. Я был заведующим отделом народного образования, заведующим земельным отделом волости.

Тогда ведь тоже шла перестройка. И трудная.

И вдруг – опять война, теперь гражданская.

Сначала на нее пошел мой младший брат Женя. Я же говорил, что он был коммунистом. Когда фронт, казаки, приблизились к Козлову, он записался в Красную армию добровольцем, во время одной из добровольных мобилизаций. Но какой он был вояка… – обучения-то никакого. Очень скоро вся их группа попала в плен. Но казаки отнеслись к ним, показалось, по-хорошему: отпустили по домам, взяв подписку, что они снова не пойдут воевать. Казаки знали, что делали. Они сводили пленных в баню и выдали им чужое белье, сказав, что их белье отправлено в прожарку – вши же у всех были.

А оказалось, что всем выдали белье умерших от тифа. В то время в обеих армиях мор был большой от болезней. Меры принимались, но недостаточные, по-видимому. Вот так Женя вернулся домой в Изосимово больным. Бабуся баньку протопила, ухаживала за ним, как могла. Но он прожил дома только дня два-три и умер на наших с мамой руках. Отец об этом ничего не знал. Он в это время уже перестал жить с нами, с «красными», и по распоряжению архиерея получил свой приход в другом селе.

Вот тут и я подал заявление о добровольном вступлении в Красную армию. Воевал в качестве комиссара батальона на востоке, был при взятии Казани, Уфы. Ну а дальше – игра в карты и военный трибунал…

Когда после ночи перед возможным расстрелом, уже рядовым и исключенным из партии, я прозрел, меня отправляли обратно в Тамбов. Но я почему-то попросил направить меня не туда, а в другую часть, в Моршанск, в особый батальон Южного фронта. Не хотел, наверное, в таком виде ехать домой. Знал ведь: мой недоброжелатель – комиссар полка – так был уверен, что меня утром расстреляют, что, не дожидаясь утра, послал в Изосимово депешу о моем расстреле за игру в карты на фронте.

«Учиться! Учиться!»

– В Моршанск я приехал совсем больным. По-видимому, на нервной почве все тело покрылось ужасными язвами, и меня направили в госпиталь. Врачи удивлялись, почему я не расчесал эти раны – они знали, что такие язвы очень чешутся. Но, побыв под военным трибуналом, я больше всего боялся, что, если расчесать раны, можно снова попасть туда же. Решат, что я сделал это специально, как «самострел», чтобы не воевать.

Итак, я начал лечиться в Моршанске. А в это время состоялся, не помню уже какой по счету, съезд партии, на котором очень настаивали на том, что молодежь должна учиться. Особенно те красноармейцы, что в это время были по болезни не в строю.

Речь Ленина меня потрясла. Я и сам, выходец из поповской среды, после всего случившегося, без всякой политграмоты понимал, что выходом из тупика, в котором оказался, для меня могла бы стать учеба. Только я не знал, как начать. Поэтому слова Ленина меня вдруг встряхнули, подняли на ноги. «Учиться! Учиться! Учиться!» – звучали в ушах ленинские слова. Я их просто распевал целыми днями.

Я проделал необходимые движения, подал заявления, и получил направление во вновь образованный Тамбовский сельскохозяйственный институт. Точнее, мне посоветовали подать туда заявление. Я подал его вместе с ходатайством Всероссийского главного штаба Красной армии о том, чтобы мне не чинили препятствий. Хотя какие препятствия – образование ведь у меня было. Но несмотря на то, что все так хорошо получилось – меня без всяких трудностей как простого красноармейца демобилизовали из армии, я стал одним из студентов института – мешало беспокойство за близких. То прозрение, которое случилось у меня в ночь перед возможным расстрелом, не давало покоя. Нужно было спасти мать и находящихся еще под ее крылом брата и сестру, оборвать их связи, все отношения с отцом – активным, служащим священником и врагом новой власти. Надо было как-нибудь перевезти их и укоренить в таком месте, где их прошлое не было бы известно никому. Я был уверен, что в самое ближайшее время власть нанесет удар по всем, кто как-то был связан с ее врагами.

Удивительно, но это большое, трудное и опасное дело мне удалось. Я решил сразу же продать изосимовский поповский дом, где мама жила с детьми одна, потому что папа уже ушел от них. Он получил у архиерея назначение священником в другое село, из которого сбежал поп, а мама отказалась ехать с ним.

К сожалению, я не встречался больше с папой. Я занимался другим. Дом поповский за мамой остался, а огород при доме у нее отобрали. Но кто же будет в селе покупать дом без огорода? А я ведь хотел его продать, чтобы на эти деньги купить маме другой дом в спокойном месте. Пришлось ехать в Козлов и оформлять огород опять, только теперь уже на себя. Для этого я ходил по земельным комиссиям, рискуя встретить там знакомых, знавших меня раньше. Когда же все бумаги были получены, и у нас появился огород, наш дом согласился купить мельник. Договорились, что он даст за него семь возов хлеба, муки.

Тогда я поехал в Козлов. На окраине городка, на Подгорной улице, последней в городке перед рекой, где и улицы-то настоящей не было – так, широкая тропинка перед обрывом к реке Воронеж, с одной стороны которой стояли дома, – я нашел почтового чиновника, который сказал мне, что он готов продать свой дом хоть сейчас за те семь возов хлеба. Договорились, что я завтра же привезу ему этот хлеб и он освободит дом. На другое утро на улицу Подгорную въехал целый обоз: семь подвод с хлебом и еще несколько подвод со всеми вещами из старого, изосимовского дома, мамой, Кланей и Колей.

И тут чуть не случилась трагедия. Почтовый чиновник вдруг заявил, что он передумал и уже не хочет продавать свой дом.

– Как это не хочет, если мы уже продали свой старый и теперь оказались на улице?

Вот тут мне пришлось проявить всю силу убеждения и словесного, и физического, которым я научился за годы империалистической и гражданской войн, чтобы этот чиновник понял, что у него нет выхода и он должен отдать дом, забрав ту цену, которую за него запросил. С тех пор мама стала жить в этом доме, где гостил и ты…

Разговор о судьбе дедушки

Папа еще рассказывал о деталях переезда Бабуси в Козлов, но я уже не слушал его. Другое интересовало меня: что случилось потом с дедушкой, какова его судьба? Виделся ли папа с ним?

– Твой дедушка до конца своей жизни, а умер он в 1929 году, оставался священником. Служил сначала в одном из сел около Козлова, потом в самом Козлове в большой церкви недалеко от местного острога. Но я мало об этом знаю. Я довольно долгое время после того, как устроил маму и ее детей в Козлове и почувствовал, что они в безопасности, мало общался с ними. Несколько лет почти не виделся. Учеба в Москве; твое рождение, потом твоего братишки; тяжелая, ответственная работа управляющего в Сумской области; внезапная болезнь, когда надо было и лечиться, чтобы не ослепнуть совсем, и работать, чтобы вас кормить, и одновременно делать все, чтобы окончательно переехать в Москву, где мне пообещали, что я не ослепну совсем. И время было тяжелое – 1929–1930-е годы.

– Но о дедушке-то все же скажи.

– Я думаю, Николай, младший брат, с ним в это время был связан больше. Ему было лет шестнадцать, и отец иногда помогал ему деньжонками. Брат, конечно, частенько к отцу заходил. А я у него никогда не был. Один раз только Коля подвел меня к дому его новому, но мы так и не вошли. Не решился я.

– А дедушка до конца был священником?

– Да. Я думаю, что он, возможно, нашел себе кого-нибудь, какую-нибудь женщину, когда понял, что мама моя, Бабуся, не хочет да и не может быть с ним связана. Ты ведь знаешь, как в то время было? Тем более он до конца демонстративно был членом организации «русского народа», иначе говоря – монархистом. Он не говорил об этом прямо, но я догадывался. И он в спорax со мной защищал всегда старый строй, когда мы еще встречались. Поэтому я свой сыновний долг видел лишь в помощи маме. Я ей давал тогда каждый месяц двадцать пять золотых рублей – два с половиной червонца! Конечно, я мог бы встретиться в то время с отцом. Но не сделал этого. Боялся, что узнают и я провалю весь свой план спасения семьи. Вид у отца был уж очень поповский – борода, длинные волосы, схваченные в косу, подрясник. Он был меньше меня ростом, коренастый и всем своим видом похожий на ненавистного тогда людям и власти попа.

Я долго потом обдумывал этот рассказ моего уже совсем старого папы (да и сам я уже был не молод). И пришел к выводу, что маленький мальчик тогда в Козлове – лет пятьдесят пять назад – видел первый и последний раз своего дедушку.

Наш приезд в Москву

Рассказ папы о его стремлении в начале тридцатых годов переехать в Москву, наверное, очень похож на истории многих мужчин и женщин России того периода, по тем или иным соображениям желавших перебраться в Москву. Вся страна была в движении в это время. Наверное, люди вели себя, как муравьи, почувствовавшие, что их родной, надежный муравейник разрушается какой-то внешней силой, которой нельзя противостоять.

Коллективизация и последовавший за ней голод в деревне. Необходимость притока новых рабочих в города, чтобы строить заводы, осуществляя индустриализацию страны. И в то же время почти полное прекращение строительства жилых домов в городах, особенно старых. Возникла ситуация, когда столица страны – Москва, в которой голод ощущался меньше, испытывала огромную нехватку жилья и была перенаселена. Очень трудно было новому человеку получить и место, хотя бы для кровати, и разрешение властей на то, чтобы жить здесь. В то же время большая часть жилой площади принадлежала государству, и проживание, если ты получил на него право, стоило недорого. Значит, наибольшей трудностью было получение разрешения на прописку в московской комнате. В комнате, потому что редко кто в Москве жил тогда в отдельной квартире.

Обычным барьером, когда ты доказывал в милиции, что нашел угол или комнату, которую ее хозяева готовы сдать, был следующий: «Есть строжайшее предписание не прописывать, то есть не давать разрешение на проживание в городе, если у вас нет документов, подтверждающих, что вы приняты на работу в Москве». Предприятия же, многие из которых нуждались в рабочих, имели строжайшие указания не принимать на работу, если у человека нет документа о постоянной прописке в строго оговоренной квартире или доме. Таким образом, создавался замкнутый круг, который, казалось, невозможно было разорвать. Для отца дело осложнялось еще и тем, что профессия-то у него была не городская – агроном-полевод. И все же в связи с тяжелой болезнью – потерей зрения, необходимостью постоянных консультаций и процедур, которые делали в Москве у профессора Авербаха, и, по-моему, из-за огромной энергии папы – он пробил-таки брешь в этой крепости.

– Тут так получилось. В 1932 году меня назначили агрономом при Московском областном отделе здравоохранения, – рассказывал папа. – В этом отделе под Москвой были две крупные больницы, главным образом с психиатрическим уклоном, для которых работа пациентов в саду и в поле была и полезна для здоровья, и давала какой-то приварок к питанию больных. Вот я и стал заведовать их земельным хозяйством. Одновременно искал и нашел дешевую квартиру. Хотя квартира – это громко сказано, скорее, что-то вроде чулана. На станции Подмосковная под Москвой.

Вот сюда я вас и перевез. Бабусю и тебя из Мичуринска, «тетю Дуню» из деревни, где она уже просто умирала от голода. Мы взяли ее из жалости. И, конечно, мама, после того, как мы прописались в этом не приспособленном для зимы чулане, легко нашла работу. Ведь она по диплому агроном не полевик, а химик. Химикам в Москве всегда находилась работа. Она стала работать научным сотрудником химической лаборатории Института крахмало-паточной промышленности, который был недалеко от нас.

Так, благодаря стечению самых разных обстоятельств, наступил день, когда папа встретил нас с Бабусей, нагруженных вещами, на вокзале, и я первый раз поехал на легковом автомобиле (такси), да еще по такому большому городу.

В Марьиной Роще

Первый блин комом. Кладбище летчиков. Рыцарский дух? Стихи авиатора. В Марьиной Роще. Рыжие Скоты. Рай во Втором Лазаревском. Люся. Наш двор

Первый блин комом

Первые мои впечатления от нового места в Москве, к которому я так стремился, оказались для меня не очень радостными. После добротного дома в Козлове меня ввели в какую-то низенькую, сырую, холодную комнатку с полом на уровне земли, в которой не было никакой мебели – только несколько ржавых железных кроватей без матрацев. Но все же я несильно опечалился этим, предоставив решать вопросы взрослым, а сам побежал играть на улицу. Оказалось, что наш дом был крайним на улице. Дальше начинались поля, ровные как стол, заросшие странной травой. Я решил, что сначала исследую ближайшие к дому окрестности, а завтра наведаюсь в пустынные, ровные, как стол, поля.

На другой день, после завтрака, тепло одетый для долгой прогулки и с разрешения бабушки, которой вид ровных полей понравился, я побежал туда.

Но не успел я отбежать от границы поля в глубь его и нескольких метров, как провалился чуть не по горло в какую-то яму, заполненную дурно пахнущей жидкостью. Мне показалось, что жидкость эта – не что иное, как содержимое уборной. Все поле как будто представляло собой сплошную выгребную яму. Потом я узнал, что такие поля назывались полями орошения. А папа, снимая эту квартиру, не обратил на такой пустяк никакого внимания.

С трудом выбравшись из зловонной топи, потеряв галоши, весь в липкой жиже, пахнущей уборной, я приплелся домой.

Бабуся, увидев меня, сначала впала в ступор, а потом зашла в дом и вернулась обратно со свернутой в несколько раз веревкой, которой мы связывали узлы при переезде.

Не помню сейчас, выпорола ли она меня этой веревкой или сразу привязала ею к кровати, мокрого и грязного, до тех пор, пока не сбегала на колонку за водой и не подогрела ее на керосинке. Потом раздела меня, вымыла в тазу и переодела во все чистое. Она не сказала мне ни слова и, что бы это ни было – порка или привязывание, – было совсем не больно. Ведь на дворе стояла ранняя весна, нежарко, и на мне была масса одежек – наверное, я перепачкал почти весь свой запас.

Но обида так переполнила меня, что я запомнил этот случай на всю жизнь. Он очень доходчиво объяснил мне, как легко в этом городе подвергнуть опасности свою жизнь.

По-видимому, те же мысли возникли и в голове у Бабуси. Во всяком случае, она решила, что здесь такого мальчика отпускать одного очень опасно. С тех пор я почти во все походы за продуктами, за керосином в керосиновую лавку ходил с ней, и я это очень любил.

Дом наш стоял вблизи Рижской железной дороги, недалеко от ее пересечения с Ленинградским шоссе. Как раз у этого пересечения помещалась та керосиновая лавка, которая нам нравилась больше всего, и мы часто бывали в этом месте. Бабуся, отстояв небольшую очередь, подавала керосинщику большие стеклянные бутыли-четверти – другой посуды для керосина тогда почти ни у кого не было. И керосинщик наливал в них мерным литровым черпаком золотистую жидкость из большой железной бочки без верха.

Запах керосина очень нравился мне тогда. Он нравится мне и сейчас, несмотря на то, что половина моей жизни впоследствии была связана с реактивными двигателями, работающими на керосине, и он мог бы мне надоесть.

Иногда бочка керосинщика оказывалась полупустой. Тогда, перед тем как разливать керосин, он открывал кран над бочкой. Мощная струя выбегала из крана, и можно было, подойдя к бочке, смотреть в окруженное светлой пеной место падения струи, наблюдая ее борьбу со стоячей жидкостью.

Кладбище летчиков

В хорошую погоду Бабуся брала меня за руку, и мы шли к Ленинградскому шоссе в направлении построенной через десятилетия станции метро «Сокол». Там делали остановку огромные красные автобусы, на которые нам хотелось посмотреть. Мне кажется сейчас, что это были автобусы английской фирмы «Лейланд».

А потом мы пересекали шоссе и шли дальше, в сторону нынешних Песчаных улиц, где и начиналось для меня самое волнующее.

Пройдя через всегда открытые днем широкие ворота в высокой металлической ограде, мы попадали на центральную аллею, аккуратно посыпанную желтым песком. С двух сторон росли ухоженные деревья, но это был не парк. Между деревьями в обе стороны шли ряды памятников. Высокие каменные или чугунные столбы-обелиски, в верхней части каждого из которых располагалась под углом или почти горизонтально необычной формы перекладина, делающая эти сооружения похожими на кресты, правда, странной для крестов формы. Перекладинами были разной формы и размеров авиационные пропеллеры, напоминающие об удивительных самолетах Первой мировой войны и последующих за ней лет. Пропеллеры тех самолетов, на которых летали, а потом погибли летчики, тела которых и лежали теперь под этими памятниками. Так думал я и, наверное, Бабуся. Здесь располагалось военное кладбище, где похоронены были в основном летчики. Центральный аэродром, над которым гудели другие самолеты, находился рядом, и нам казалось, что многие из тех, кто лежал здесь, взлетали последний раз с этого аэродрома.

Мы с Бабусей ходили от одного памятника к другому и смотрели на красивые смеющиеся лица, изображенные на фотографиях. Бабуся читала эпитафии, даты рождения и смерти, плакала, громко причитала: «Ах, как жалко его! Он был такой красивый и умер таким молодым!»

Маленький, притихший мальчик молчал в это время, затаив дыхание. Он сразу понял вдруг, кем хотел бы быть. Да, он хотел стать одним из таких летчиков, чтобы летать на таких самолетах и умереть таким молодым. Что может быть лучше, чем умереть со своим самолетом таким молодым?.. И на могиле поставят памятник – высокий столб-обелиск, а к нему, чуть наискосок, прибьют пропеллер твоего самолета. И прекрасные женщины – такие, как моя Бабуся, – будут приходить на могилу, и плакать, и говорить: «Ах, как жалко его! Он был такой красивый. И умер таким молодым!»

Я с удовольствием гулял по кладбищу, и Бабусе это нравилось. Она не догадывалась, что, пока мы ходили по залитым солнцем, ухоженным дорожкам между этих обелисков, я мечтал о том времени, когда достигну каким-то образом высшего из возможных предначертаний для меня, и стану летчиком одного из таких же вот самолетов, и мне повезет, и я разобьюсь с ним совсем молодым.

Бабуся вряд ли могла бы даже подумать о том, почему я так внимательно смотрел на памятники. А я из десятков пропеллеров самых разных размеров и формы выбирал тот, который хотел бы считать своим. Пропеллером моего самолета. Я как-то не сообразил тогда шестилетним умишком, что при авиационных катастрофах пропеллеры разбиваются, разлетаются вдребезги или корежатся в первую очередь. И пропеллеры на памятниках – чаще всего имитация, плод воображения заказчиков или скульпторов, делавших памятники летчикам.




Игорь сфотографировал свой класс в последнее лето перед войной.


Знания о самолетах у заказчиков – друзей и родных погибших – были большими. На обелисках встречались и широкие, грациозно извитые пропеллеры, которые я потом видел на фотографиях самолетов зари авиации – первых «Фарманах», «Блерио» и подобных им. Бывали огромные четырехлопастные металлические пропеллеры, привинченные к памятнику так, что пара лопастей шла вдоль столба, а вторая – поперек, создавая силуэт креста. Или все лопасти были под углом к столбу, и силуэт памятника напоминал ветряную мельницу. Трехлопастные пропеллеры почему-то меня не трогали. Я считал их несерьезными. И хотя бывшие хозяева четырехлопастных пропеллеров летали, по-видимому, на огромных самолетах (на аэропланах, говорили мы с Бабусей), мне почему-то милее были обычные, двухлопастные, не очень большие.

Не знал я тогда и того, что в половине могил под обелисками почти, а иногда и совсем не было их «хозяев». У многих тело в момент страшного удара о землю и часто следовавшего за этим огненного урагана было разбросано на большом пространстве – иногда почти ничего нельзя было найти. Но если бы даже я и знал тогда обо всем, мечты мои не изменились бы.

По-разному настроенные, мы с Бабусей покидали кладбище, ставшее на некоторое время одним из обязательных для посещения мест, когда мы бывали в этих краях.

Потом жизнь унесла меня в другие места. Но через 20 лет, в 1952 году, моя мама получила комнатку в новом доме на одной из Песчаных улиц, и мы переехали туда жить. При этом на ближайшую станцию метро – «Сокол» мы ходили через небольшой парк со старыми вязами, в центре которого был построен кинотеатр «Ленинградский». И как только я прошел по этому парку первый раз, сразу понял, что это оно – то место. Только уже никаких обелисков, могил, пропеллеров. Просто парк. И все люди вокруг были, как и я, приезжими, и никто ничего не знал о том, что тут было раньше.

Но я-то знал, и искал хоть какое-то подтверждение… Нашел. В одном из углов парка, среди деревьев, на земле лежал большой, похожий на валун, черный камень – из числа недешевых памятников. Одна сторона камня отполирована, и на ней сохранилась надпись, что здесь покоится тело студента такого-то, который ушел вольноопределяющимся на Первую мировую войну, был смертельно ранен в Галиции, перевезен в Москву и здесь умер.

Конечно, именно здесь было когда-то кладбище летчиков. Только непонятно мне было и даже обидно, почему этот надгробный камень здесь остался, а гордые обелиски и их хозяева, лежавшие под ними, безжалостно и неизвестно куда выброшены разрушительной силой, которая называется варварство? Что же, в силу каких обстоятельств, действием каких неизвестных сил, сохранило могилу этого студента?

Рыцарский дух?

Но я отвлекся. Желание умереть смертью, какой умирают летчики, не исчезло у меня и после того, как мы с Бабусей переехали, наконец, из нашего чулана.

Лет через пять-шесть, когда я уже учился, наверное, в пятом классе, мы всей семьей приехали зимой в Перово, где жила моя «тетя Кланя». К тому времени она была уже матерью двух детей – мальчика Вовы и девочки Инны, которые стали моими друзьями. Родители хотели, чтобы мы покатались на лыжах в парке по соседству с домом тети Клани.

При встрече Вова взволнованным шепотом сообщил:

– Игорь, вчера рядом с нами разбился самолет-истребитель. Он падал как-то боком и ударился в глухую, без окон стену завода с нами рядом. Взорвался на кусочки, даже летчика не нашли. А на стене завода на высоте третьего этажа остался черный круг от колеса самолета. Побежали, я тебе покажу.

Конечно, мы тут же выбежали на улицу, одевшись потеплее. Долго смотрели на четкий след колеса на высоте третьего этажа, и я старался представить себе, что делал до последнего мгновенья летчик, которого потом, через секунду, совсем не стало. И вдруг в голове возникла другая картина. Я летчик самолета. Мой самолет падает так же, как и тот, боком, и бьет в стену. Но это не глухая стена завода, а стена нашей школы, рядом с нашим классом, как раз во время урока. Удар, шум, крики ужаса, стена пробита… И я в форме пилота – погибший пилот погибшего самолета – падаю посреди класса у самой доски. Глаза мои закрыты, ведь я погиб. Но девочки, лучшие девочки нашего класса узнают меня и плачут, как Бабуся, и кричат: «Он такой красивый! И умер совсем молодым!» И та часть меня – душа, что не умерла, чувствует, как они влюблены в меня. И я счастлив.

Что меня удивило больше всего – я не испугался этого видения, не отбросил его от себя. Наоборот, испытывал удовлетворение и гордость.

Только через много десятилетий я понял, что то было неосознанное рыцарское желание сделать все, возможное и невозможное, даже отдать свою жизнь, чтобы понравиться «прекрасной даме». Пусть ее имя тебе не известно, но она узнает о подвиге и заплачет о тебе, как плакала моя Бабуся над могилами летчиков. Вот так посетило меня – совсем маленького мальчика – то чувство, из-за которого мальчики-подростки, пажи, во все времена, без колебаний расставались с жизнью, даже не дотронувшись до своих прекрасных дам.

Стихи авиатора

Прошло шестьдесят лет с того времени, как мы с Бабусей гуляли по кладбищу летчиков. Моя профессия, что не удивительно, оказалась связана с авиацией. Я закончил Авиационный институт, прыгал с парашютом, был пилотом маленьких учебных самолетов. Много часов находился в кабинах советских и американских самолетов над Антарктидой. У меня немало друзей-летчиков по обе стороны океана, с которыми мы вместе летали.

И вот однажды, сидя в офисе бывшего большого полярного американского летчика и моего друга по совместной зимовке в Антарктиде, я почему-то рассказал ему о чувствах, что испытал шестилетним мальчиком на московском кладбище летчиков, от которого не осталось и следа, а чувства живы во мне до сих пор.




Игорь Зотиков курсант-летчик 1-го московского аэроклуба


Дасти, так звали летчика, задумался, потом заглянул к себе в стол и достал книжку:

– Это, Игорь, стихи американского поэта Ховарда Хемероу. Он хороший поэт, а во время Второй мировой войны служил летчиком-истребителем, защищал Англию с воздуха.

Я открыл томик. Он назывался «Военные истории». И первое стихотворение, которое мне попалось, – «Война в воздухе». Показалось, что оно созвучно моему ощущению, что все мы, кто хоть немного летал и хотел этого, пропитаны каким-то общим настроением. Я переписал его. Прошли годы, и вот как я его сейчас перевожу:

Война в воздухе

Чтоб сохранить победный вид, его очарованье,

мы никогда не видели своих погибших.

Не часто беспокоились о том, чтоб дотянуть до дома,

коль становилось ясно, что умрем мы.

И лишь старались удержаться сколько сможем

в пустом пространстве, куда послали нас. В той пустоте,

которую мы звали войною в воздухе, своей войной.

Герои-призраки встречали нас не часто

рассказами о том, каков удар о землю

иль твердую, как сталь, поверхность моря голубого…

Те призраки так были невесомы, любому ветерку послушны,

Но тени их вонзались прочно в наши души.

О тех, кто не имел могил, напоминали только обелиски —

колонна, надпись, и пропеллер под углом.

И все ж, нигде столь многие не говорили о всего лишь горстке:

«Per ardores» – «крещенные огнем» – твердили слуги Марса,

«Per aspera» – «Прошедшие сквозь тернии ко звездам».

Да, то была хорошая война – война,

в которой победили мы. И нам казалось даже иногда,

что в ней никто из нас не умер, просто Бог помог,

Усилиями тех, кто проиграл свою игру,

и потому остался там, на небе – в воздухе пустом.

А на другой странице книги этого поэта-летчика я нашел еще одно стихотворение, которое тоже, не удержался, переписал (ксерокса тогда еще не было). Называлось оно длинно – «Ночные операции. Береговая служба Королевских ВВС». Текст брал за сердце:

Вспоминая ту войну, – я не могу поверить,

Что мы нуждались сильно во враге,

Хоть мы встречались с ним, – но это было —

Всегда случайно, только на мгновенье.

И нам казалось, гибли мы без помощи его, —

Кто жертвой глупости, а кто от невезенья.

Тот протаранил собственный аэростат загорожденья.

Другой чуть-чуть, но зацепил высоковольтку,

возвращаясь слишком низко.

Кто соскочил на взлете с полосы, а кто,

наоборот, – промазал при посадке.

А два иль три забыли выпустить шасси.

И были те, кто приняли поправку к компасу за курс,

навечно улетев. Куда? Никто уж не узнает.

А были и счастливцы: сочли Венеру низкую за свой

маяк родной и врезались в ночное море.

Умение, сноровка, время, тренировки —

Но каждый раз необходимы сто шагов, с закрытыми

глазами, в темноте, – а ведь достаточен всего один неверный.

Почему-то мне кажется, что каждый, кто занимался делом, описанным в этих стихах, еще в детстве готов был умереть за те слова прекрасных женщин: «Он был такой красивый! И умер таким молодым!»

Недаром японские мыслители за сотни лет до нас писали, что умирать надо совсем молодым – пока ты красив и готов расстаться с жизнью легко.

Рыжие Скоты

Прошло лето, в нашем чулане у поля орошения стало холодно, но мы продолжали там жить, несмотря на то, что папа каждый день обещал, что мы завтра переедем в новую чудесную квартиру.

Я не чувствовал напряжения взрослых, мне уже было хорошо и в нашем чулане. Все дни я проводил с Бабусей в прогулках, а ночью и в этом чулане мне было хорошо и тепло. Я научился, засыпая, после того как Бабуся накрывала меня поверх одеяла всем, что только возможно, для тепла, спать всю ночь, поворачиваясь во сне очень осторожно. Если какая-то дырочка, через которую шел холод в мое гнездышко, была прикрыта Бабусей чем-нибудь вечером, эта вещица оставалась не сдвинутой до самого утра. Я сохранил этот навык на всю жизнь, он не раз выручал меня и в военное время, и во время моих альпинистских походов, и на туристских ночевках.

Я, конечно, не мог предполагать, что в это время мой папа вел титаническую, неравную борьбу со спекулянтами и жуликами квартирного фронта и уже проигрывал ее.

Вот как рассказывал об этом папа через пятьдесят лет:

– Когда мы с твоей мамой уже кончали Тимирязевку, к нам приехала моя младшая сестра Кланя и осталась в Москве, поступив работать воспитательницей в детский сад Академии. Там она познакомилась со студентом Академии Сашей Тарасюком. Он был из Белоруссии, приехал учиться, как и я, как бывший участник Гражданской, балтийский матрос, один из тех, кто делал революцию. Он, влюбившись, женился на моей красавице сестре, которую легко покорил.

Кстати, из рассказов папы я понял, что в Тимирязевке практически все студенты не москвичи почему-то женились или выходили замуж за тех, кто тоже не были москвичами.

Но продолжу. Итак, Саша был студентом факультета механизации и его собирались оставить при одном из конструкторских бюро в Москве. Надо было найти жилье. Единственным способом сделать это было вступление в жилищный кооператив, называвшийся тогда Рабочим жилищно-строительным кооперативным товариществом или сокращенно по первым буквам слов: Эр-Же-Эс-Ка-Тэ. Они много лет были его пайщиками, ждали очереди, их дом уже почти построили. Но вдруг Саше предлагают работу, от которой он просто не мог отказаться – должность главного конструктора вновь строящегося гигантского Саратовского завода комбайнов. Конечно, он согласился, и их пай и очередь они передали мне. Все было оформлено официально, со всеми согласовано. Но я недоучел того, что в народе слово Эр-Же-Эс-Ка-Тэ заменялось обычно презрительным: «Рыжие Скоты» – за вероломство этой организации и частые обманы. Было обычно всего несколько человек так называемых организаторов, которые получали себе квартиры, а остальные не получали ничего. Так и со мной получилось. Меня неожиданно известили, что списки пересмотрены, и дом укомплектован. А нашу семью сделали первой в списке жильцов нового дома, который будет построен через четыре-пять лет наверняка. Или мы могли занять одну из освобождающихся квартир тех, кто переезжал в новый дом.

И я сломался, согласился, взял то, что они мне предложили. Ведь за мной были жена, дети в чулане, и приближалась зима; тебе в школу, в первый класс надо – другие дети уже пошли. А предложили мне комнату площадью одиннадцать квадратных метров, с кухней, которая принадлежала еще одной семье. Но официально в эту кухню имелся отдельный (только для нас) вход – черный ход, и этот кусочек жилья именовался квартирой. Я посмотрел ее: комната оказалась сухой, солнечной, на втором этаже еще хорошего бревенчатого дома в тихом переулке, хоть и на окраине. И я согласился. Адрес ее был: Второй Лазаревский переулок, дом 3, квартира 3. Я думал, что мне удастся быстро переехать в место получше, а прожил там двадцать лет.

Правда, кое-каких улучшений я все-таки добился. Да иначе и нельзя было бы жить. Ведь в комнате длиной 3,7 и шириной 3 метра должны были разместиться, для того чтобы спать ночью, ты с братом, мы с мамой, Бабуся, которую я уговорил быть с вами, и мой младший брат Коля, к этому времени вернувшийся в Москву из армии. Бабусе в комнате просто не было места для сна, и она ночевала на кухне, дождавшись, когда улягутся спать соседи.

Я стал активничать в делах домоуправления и сделал так, что меня выбрали председателем нашего ЖЭКа. До этого там командовали бывшие хозяева этих домов Кулаковы.

Когда в соседнем доме, который тоже принадлежал нашему ЖЭКу, умер одинокий человек, освободилась его комнатка. Борьба за нее разгорелась страшная. Но у меня не было выхода, и я добился, чтобы комнатку дали мне. Хотя ее и комнатой-то нельзя было назвать – какой-то маленький закуток в 5 квадратных метров, проходной из кухни в другую, основную комнату, где проживала еще одна жилица. Но все же в этой комнатке можно было поставить Бабусе ее собственную высокую, с перинами кровать, о которой она так тосковала. В середине комнатки напротив окна встал ее стол, и даже диван поставили у стола. Кроме того, в квартире Бабуси была маленькая темная кухонька, которую Бабуся должна была делить с женщиной, ходившей через ее комнату, и еще одной соседкой. Но соседки, к счастью, не пользовались кухней, так что она была фактически для нее одной. Кроме того, ей принадлежала еще и холодная терраса (все это было на втором этаже).

Очень скоро к Бабусе перешел жить Коля, поэтому наша первая комната стала много свободнее…

Ну, а Бабусе пожить спокойно не удалось. Та жилица, что ходила через бабушкину комнату, была молодой женщиной. Еe звали Нюра. Коля – молодой мужчина. И как-то само собой получилось, что сначала Коля стал подолгу просиживать у нее в комнате, а потом она вышла за него замуж, и пошли у них дети – сначала Коля-Младший, а потом Алеша-Младший.

Кончилось все тем, что у Бабуси с Нюрой начались трения. Нам с мамой и вами – тобой и Женей – пришлось бросить свою комнату и, поменявшись с семьей Коли, переехать в комнату Нюры, чтобы спасти этим Бабусю от нападок Нюры, которая оказалась грубой и жесткой женщиной.

– Папа, а почему Бабуся не сохранила свой дом в Мичуринске, она дала вам деньги для «Рыжих Скотов»?

– Нет, но Бабуся вынуждена была это сделать, чтобы получить постоянную прописку со мной в Москве.

– А она бы не продавала!

– Нет, Игорек, время было такое. У нее бы там отобрали дом все равно, когда узнали бы, что она живет со мной. Ведь тогда была система продовольственных карточек и прописок: если прописан, обязан получить карточку. Если нет – живешь без прописки, карточек не дадут, значит, есть нечего будет, а еще и милиция оштрафует, а потом и выгонит. И следили строго, чтобы карточки получали, но не были прописаны в двух местах. Сажали в тюрьму за это.

Поэтому ей пришлось решать. Трудный был выбор. Ведь у нее был свой хороший дом. И, кроме того, Бабуся была красивая, еще не старая женщина, ей было тогда лишь 55 лет. И вдова. Вполне могла бы создать себе новую жизнь. Ведь за нее там сватались. Но она решила быть с детьми и внуками в этот трудный час, добровольно предпочла жить с нами в чулане. А потом, пока я не получил для нее свой угол, спала на раскладушке в общей коммунальной кухне, дожидаясь каждый раз, когда все лягут. И ни разу не пожаловалась. Не пожалела, во всяком случае вслух. Хотя перед продажей дома и колебалась…

Ну а я, как только получил комнату для бабушки (я называл ее квартирой), сразу решил уйти из ЖЭКа и снова попробовать заняться работой по специальности. Я ведь не зря закончил Сельскохозяйственную академию. Тем более что появилась возможность заняться тем, что нравилось, хоть мы и вынуждены были жить в большом городе. Меня приняли в Государственный Политехнический музей научным сотрудником сельскохозяйственного отдела. Через год я стал уже старшим научным сотрудником и работал в этом музее до самой войны.

А мама сначала работала химиком в Крахмало-паточном институте, а потом перешла на работу учителем химии средней школы. Так и работала до пенсии.

Этот второй рассказ папы я записал на магнитофон, когда ему было уже за 80.

Рай во Втором Лазаревском

А тогда, в 1933 году, сразу после переезда из чулана на краю поля орошения во Второй Лазаревский, все там мне очень понравилось. Проведите прямую линию от Уголка Дурова к башне Телецентра в Останкино и идите от Уголка к телебашне. Весь этот путь займет, пожалуй, часа два. Но через первые пятнадцать минут хода вам придется пересечь улицу, по которой, как и шестьдесят лет назад, ходит трамвай, соединяя Белорусский и Рижский вокзалы. Улица, по-прежнему, называется Трифоновской. По дороге к телебашне она сужается, и вся левая сторона ее на протяжении более километра почти не имеет строений – только ограда, а за оградой – то густые, то более редкие, старые разномастные деревья какого-то парка.

Часть дороги, правая сторона которой похожа на старинный парк, называется Второй Лазаревский переулок. Так он назывался и тогда, когда папа привез нас туда на автомобиле-полуторке, в котором разместились и наша семья, и весь ее скромный багаж.

Сейчас левая сторона переулка начинается у перекрестка улицы Трифоновской домом номер один – большим, типичным для средних школ четырехэтажным зданием довоенной постройки, окруженным со всех сторон большим садом. Это московская средняя школа номер 607, а за ней, вдоль переулка, идут многоэтажные, безликие жилые дома с номерами 3, 5 и так далее.

Десятки лет назад, когда мы приехали сюда, окрестности выглядели совсем иначе. Школы 607 не было. На ее месте раполагался парк грузового транспорта, только вместо автомобилей – огромные битюги-лошади, запряженные по две в большущие, на надувных резиновых шинах телеги. Собственно, телегами их можно было назвать лишь условно. В передней части каждой помещалось на возвышении похожее на автомобильное сидение возницы или водителя – широкое, на двоих, со спинкой. Сходство с сидением водителя дополнялось тем, что в центре, перед сидением, был огромный рычаг ручного тормоза. От автомобиля это сооружение отличалось лишь отсутствием руля. Мотор же вполне заменяли лошади.

Дом № 3, в котором нам дали комнату, фактически состоял из трех. Два добротных, многоквартирных двухэтажных бревенчатых дома под железными крышами выходили своими фасадами на улицу, и их соединял высокий деревянный сплошной забор с огромными воротами, создавая единый ансамбль. А во дворе стоял одноэтажный дом бывшего хозяина этого домовладения инженера Кулакова, до революции сдававшего квартиры внаем.

Наш дом находился очень близко от конного двора, и два окна на втором этаже смотрели в его сторону, они были выше каменной стены, ограждающей двор. На первом этаже окон в сторону парка не было – упирались бы в стену. Мне повезло. Наша комната была как раз на втором этаже, и одно из двух ее окон выходило на конный двор. Кстати, это была еще и южная сторона, поэтому днем в ясную погоду у нас всегда было радостно-солнечно. Окно не поглощало звуков, и я каждое утро просыпался под ржание коней, цокот копыт, зычные крики возниц и конюхов. В теплое время года, когда окно было открыто, доносился запах свежего сена, колесного дегтя, пота недавно вычищенных и вымытых здоровых лошадей. Это было так прекрасно! Даже запах свежего навоза не портил радости пиршества настоящей жизни, производимого этим местом. Оно, как мне и сейчас кажется, было, по-видимому, сродни маленькому порту парусных лодок у морского берега огромного города. Ведь и лодки, и лошади перевозят людей и грузы простейшим, стариннейшим способом, в основе которого физический труд людей. Только в первом случае им помогает сила ветра, наполняющая паруса, а во втором – сила прирученных животных.

Я, конечно, не понимал тогда до конца своих ощущений, но интуитивно сразу почувствовал благородную поэзию места. Не хватало только большой воды. Моря я еще не видел, и думал – не увижу никогда. Ведь даже Бабуся за свою длинную жизнь не видела моря, хотя мечтала увидеть. Она считала, что побывать у моря – удел избранных. И я долгое время думал так же.




Отдел гляциологии ИГ АН СССР на лыжной прогулке в Подрезкове. Зотиков 6-ой справа


Потом, когда я вошел в силу, и мне посчастливилось переплывать не раз океаны, и появились деньги, достаточные, чтобы свозить постаревшую, но не потерявшую интереса к морю Бабусю к месту ее мечты, я предлагал ей путешествие. Но как-то не настойчиво, без конкретной даты – ведь все дела, дела. Так, незаметно, пришла к Бабусе настоящая старость и немощь, и поездка оказалась ей не по силам. То же у меня получилось и с идеей свозить папу в места, где он родился и провел детство. Так же, наверное, получится и с моей мечтой бросить все и уехать куда-нибудь, где живущие рядом будут с уважением относиться к тому, что делаю и пишу. Почему-то, вопреки мнению близких, кажется, что написанное достойно уважения, может, даже сохранения, и не является собирающим пыль мусором, годным лишь для помойки.

Люся

Нам повезло и со вторым окном. Оно смотрело во двор на запад, и даже к вечеру комнату не покидало солнце. Кроме того, из окна была видна лучшая часть двора, в которой предпочитали находиться и взрослые, и дети. По вечерам заводили чей-нибудь патефон, а собравшиеся во дворе подпевали ему или даже танцевали. Днем, после занятий в школе, несколько мальчиков и девочек из старших классов часто играли здесь в волейбол – первое время в кружок, а потом и через сетку, натянутую между двух столбов, на которых в другое время сушилось белье. Правда, это был не силовой волейбол: главная задача – не победный пас, а необходимость не угодить мячом в стекло дома.

Так случилось, что я вовремя не подключился, не научился играть в волейбол вместе со всеми, поэтому стеснялся участвовать в игре. Мне оставалось лишь незаметно наблюдать за играющими. И для этого мое второе окно, слегка занавешенное шторкой, было очень кстати.

Сердце сладко, горестно-сладко, замирало, кода среди волейболистов появлялась девочка по имени Люся. Как мне хотелось играть с ней рядом. Но не мог же я показать ей свое неумение…

Люсе было примерно столько же лет, сколько и мне. Может, она была даже чуть старше, я никогда не спрашивал ее, хотя мы и жили по соседству.

Наш дом, левый из двух соседних, если смотреть с улицы, имел в плане почти квадратную форму и два входа с лестницами наверх. Вход в середине дома с фасада мы называли парадным, второй – тоже в середине дома, но со двора, назывался черным. На каждом этаже по плану архитектора были всего две квартиры, справа и слева от лестничных площадок. Таким образом, в каждой из однотипных квартир были: кухня, три комнаты и два входа – с парадной и черной лестниц. Парадный вход нашей квартиры вел в небольшую прихожую, из которой дверь налево – в большую проходную комнату с окнами на улицу, а из нее во вторую комнату с окном на конский двор. Эта часть квартиры, по моим понятиям роскошная часть, была занята, когда мы въехали.

Здесь жила семья отставного балтийского матроса Силуянова – работника комендатуры Кремля, как он сам отрекомендовался. Его жену мы сразу прозвали Силуянихой, потому что невзлюбили ее за громкий, скандальный голос. У них было двое детей – сын Вова, на три года младше меня, и дочь Люся, та самая, при виде которой у меня с какого-то времени екало сердце, дрожали ноги и отнимался язык.

Дверь с другой стороны парадной прихожей вела в небольшую комнатку с окном во двор. Она называлась кухней, потому что там стояла небольшая плита, топившаяся дровами, и два стола с керосинкой на каждом. Одна керосинка осталась от прежнего хозяина, ведь он переехал в дом с газом, о котором мы даже понятия не имели.

На кухне было еще две двери. Одна – толстая, утепленная – вела на лестничную клетку черного хода; наша семья в основном пользовалась им. Вторая дверь – с противоположной стороны, легкая, белая – вела в комнату, которую папа назвал нашей и которую я мгновенно и, теперь ясно, навечно полюбил.

Я думаю, что у Силуянихи были причины не любить нас, может быть, даже ненавидеть. Ведь до нашего приезда у нее была надежда, что в освободившуюся комнату въедет какой-нибудь одинокий человек, который и дома-то бывать почти не будет, а значит, не будет мешать, то теперь эти мечты рухнули. В жестокой реальности она увидела настырных от выпавшего на их долю, еще молодых, полных сил и желания бороться мужчину и женщину; двух мальчиков самого разрушительного для мебели и стенных обоев возраста и крепкую еще старуху, застенчиво заявившую, что будет спать на кухне, на раскладушке, раскладывая ее, когда кухня вечером уже никому не будет нужна – в комнате не хватило места для кровати.

Первое, с чего новые жильцы начали, они прибили в и без того маленькой кухне умывальник, под ним поставили таз на табуретке, а под табуреткой еще и ведро для мусора. И, кроме того, когда папа узнал, что туалет находится на улице в страшно грязной будке в самом дальнем и темном углу двора, он заявил, что он не может отпускать туда своих женщин и еще маленьких детей. Он ввел в семье режим ночных горшков и вынужден был поставить на кухне еще одно ведро с крышкой для слива туда отходов человеческой деятельности членов семьи. И хотя папа обещал всегда начинать каждое утро с выноса этого ведра на помойку, я внутренне краснел и млел от стыда. Но что я мог?

Второй дом у дороги был другой конструкции. Тоже деревянный, двухэтажный, бревенчатый, он имел как бы коридорную систему расположения квартир. Продолговатый по форме, он был обращен к улице боком. Окна квартир в бревенчатой стене слева, а справа часть дома, сделанная в виде длинного коридора, в котором слева были двери квартир, по четыре квартиры на каждом этаже; а справа, в центре коридора, из досок было отгорожено помещение кабинок уборной, тоже по четыре на каждом этаже. Кроме того, в торце каждого коридора имелись тоже отгороженные досками чуланчики, принадлежащие счастливым обладателям торцевых квартир. Именно в этой квартире получил со временем папа комнатку для Бабуси. А еще через несколько лет туда же, спасая Бабусю от тети Нюры, переехали из своей комнаты с видом на конюшню и мы, обменявшись с дядей Колей. В этом доме в каждой квартире жили каким-то образом тоже по несколько семей.

Наш двор

За фасадом двух наших домов и соединяющего их высокого забора с обычно закрытыми огромными воротами находился свой, не связанный с улицей мир. Это был большой зеленый двор, отгороженный с одной стороны высокой каменной стеной конного двора, а с другой – рядом придвинутых вплотную маленьких сарайчиков проживающих здесь семей. Отопление в домах было печным. Каждая семья топила свою печку и поэтому еще с осени заготавливала в сарайчике дрова на всю зиму. Хранились вместе с дровами и приспособления, чтобы их пилить и колоть: козлы, пилы, колуны.

Участок двора, принадлежащий нашему комплексу дом 3, простирался от линии его фасада из двухэтажных домов довольно далеко. Конный двор за забором успевал смениться другим, тоже очень интересным объектом – одноэтажным заводиком с непонятным названием «Химрадио». Что на нем делали, никто толком не знал, но все знали, что там много каких-то устройств, состоящих из длиннейших лент вощеной бумаги и металлической фольги. В устройствах – по-видимому, конденсаторах – эти ленты были туго намотаны в виде плоских брикетов, но стоило брикет вскрыть, как метры и метры лент просто вырывались наружу. Каждый мальчик мог проникнуть на заводик и найти там себе сколько угодно этих брикетов-конденсаторов, а потом бегать по двору с красиво развевающимися от ветра лентами.

Одна доска нашего забора в нужном месте всегда держалась наполовину оторванной, и мы лазили на заводик, когда хотели. Интересным при этом было то, что у парадного входа в «Химрадио» всегда стояла охрана, не пропускавшая туда никого. Конный двор же, более привлекательный для нас, вообще, казалось, не охранялся, но конюхи и другие мужики, работавшие на этом дворе, так бесцеремонно драли уши тем ребятам, которым удавалось проникнуть туда, что мы наблюдали жизнь этого лакомого для нас места лишь со стороны.

Задняя граница участка, принадлежащего нашему дому, также была огорожена дощатым легко преодолимым забором – в нем было много дыр. За тем, чтобы они не исчезли, мы, мальчишки, внимательно следили. Дырки в заборе помогали нашей мобильности, особенно во время частых войн, которые мы вели с ребятами из других дворов. Кроме того, существовало несколько дыр, поддерживаемых взрослыми, для более быстрого прохода между домами. Эти дыры можно было отличить по хорошо протоптанным тропинкам, идущим от них к калитке наших ворот.

Кроме двух многоквартирных домов на нашем участке стоял небольшой, на одну семью, одноэтажный рубленый дом с красивым крыльцом, перед которым расположился огороженный штакетником палисадник, наполнявшийся летом красивыми цветами. За домом рос прекрасный сад из яблоневых и вишневых деревьев. Сад не отделялся от основного двора оградой, но и взрослые, и дети следовали неписаному правилу – бывать в этом саду как можно реже и рвать его фрукты и ягоды как можно меньше. В доме – рассказали мне мои новые друзья – жил сам инженер Кулаков, его дети и внуки. До революции инженер Кулаков, место которого занял в ЖЭКе мой папа, был богатым человеком. Он на свои деньги построил все три дома, входивших в наш комплекс, и двор наш принадлежал ему. Перед революцией Кулаков, как и сейчас, жил с семьей в маленьком доме, а два многоквартирных дома, выходящих на улицу, сдавал внаем, зарабатывая на этом деньги.

Но инженер Кулаков принадлежал к кругу интеллигенции, которая поддерживала революцию и Ленина. И после победы революции его семье оставили занимаемый ею дом и сохранили свободу, а остальные его дома и землю национализировали, превратив в собственность государства.

Рассказ о нашем дворе будет неполным, если не упомянуть о нескольких огромных старинных тополях, дававших летом прекрасную тень. И еще – важной частью двора и всей его жизни была водозаборная колонка. Она стояла в центре зеленой территории в самом высоком месте двора. Здесь, когда началась война, наши родители выкопали узкие глубокие траншеи, накрыли их сверху досками от сломанных заборов и толем, и мы прятались там во время налетов. Но до этого времени было еще далеко.

От колонки, деля пространство между фасадными домами надвое, шла неглубокая, то ли естественная, то ли рукотворная канавка, по которой вода, вытекавшая из колонки на землю, направлялась вдоль дома, стоящего торцом к улице, за ворота. Длинный ручеек был слабеньким и потому заболоченным. Существование постоянно грязного ручейка посреди двора оправдывалось тем, что жильцы первого этажа дома, вдоль фасада которого шла канавка, сделали, каждый под своими окнами, маленькие, простирающиеся почти до ручейка садики-огородики. А зимой наличие колонки давало возможность родителям многочисленной детворы, населяющей наши дома, заливать каток на ровном пространстве между домами – моим и инженера Кулакова.

Родители сами каток не заливали, они вскладчину платили деньги дворнику Кузьминскому, который лично заливал каток, и поддерживал всегда обледенелой сделанную из снега горку.

«Профессор кислых щей»

Дворник Кузьминский. Самокаты. Змеи и голуби. Под колесами автомобиля. «Профессор кислых щей». Книга «Жизнь растений». Менингит. Шар монгольфьер и июнь сорок первого года

Дворник Кузьминский

Дворник Кузьминский был после Кулакова вторым, наиболее уважаемым во дворе человеком. Он и его не маленькая семья, состоящая из толстой жены и трех детей подросткового возраста – сына-инвалида и двух дочерей, очень красивых девушек, – занимали целую квартиру на первом этаже под нами. Два окна ее выходили во двор, и ни у кого не возникало сомнений, что небольшой участок земли под окнами принадлежит дворнику. Он огородил этот клочок земли и засадил его самыми разными цветами, из которых мне больше всего нравились летом мальвы, а осенью высокие заросли золотых шаров.

Дворник Кузьминский всегда, зимой и летом, ходил в тяжелых сапогах, и если в его руках не было метлы, лома или лопаты, то в них были поводки от одной, двух, а то и трех огромных, угрюмо тянущих вперед собак – немецких овчарок. Эти собаки тогда пользовались большим уважением. Газеты, во всяком случае детская газета «Пионерская правда», были полны историй о том, как немецкие овчарки помогали пограничникам охранять границы и ловить шпионов; они рассказывали и о пионерах, которые воспитывали таких собак и передавали их Красной армии. Все в доме знали, что Кузьминский подготовил для Красной армии много собак и продолжает воспитывать новых. Шепотом говорилось также о том, сколько мяса и других продуктов получает от государства на этих собак дворник, когда на глазах у всех он вел своих зверей на кладбище для тренировок.

Ребята нашего двора считали Кузьминского хорошим дворником. Летом он ухаживал за цветами под своим окном и всегда содержал двор чистым, для чего зимой ему приходилось собирать и складывать чуть сбоку от ворот огромное количество снега, выпадавшего в те годы. В выраставшем в результате к середине зимы огромном, высотой метра в три-четыре сугробе старшие ребята каждый год делали большую пещеру. После того, как пещера была построена, она, грязная и обледенелая внутри от дыхания и тепла маленьких тел, становилась главным местом, где любили проводить время ребята нашего двора. Старшие, гордые своей причастностью к суровому миру взрослых, лежали на каком-то тряпье в глубине пещеры, непрерывно курили чинарики – так назывались собранные на улице недокуренные взрослыми остатки папирос – и пели воровские песни. Мы, мелюзга, стремящаяся приобщиться к этому миру, млели, полулежа у входа, только ноги торчали снаружи. Ждали, когда кто-нибудь из старших лениво скажет, что проголодался и пора бы перекусить. Тогда мы бросались по домам. Каждый старался утащить из дома что-нибудь повкуснее, что-нибудь, что понравилось бы тем необыкновенным ребятам. Приносителям даров разрешалось целиком, с ногами, залезть в пещеру и провести полчаса, прижавшись к поющим, и тоненькими, дрожащими от восторга голосками подпевать их песням.

Конец ознакомительного фрагмента.