II
По воскресеньям Клер будили колокола, чей радостный медный гомон поднимался из долины, где была деревня. Открывая глаза, она видела перед собой, у постели, стул с разложенным на нем бархатным платьем, которое приготовила ей Леонтина. А под окнами, на гравии парадной аллеи, слышался топот лошадей, их запрягал в коляску старик Ларноди, по будням садовник, по воскресеньям кучер. Когда дочери исполнилось шесть лет, графиня Форжо решила брать ее с собой к обедне с певчими.
– По-моему, еще слишком рано! – заявил полковник. – Она соскучится и начнет шалить.
Полковник ошибался, как, впрочем, ошибался почти всегда, стараясь предугадать поступки живых существ. Клер очень понравились церковные ритуалы. Ее честолюбие тешили постоянные места их семьи в первом ряду, скамеечка с красной бархатной обивкой для коленопреклонений, медная дощечка со словами: «ПОЛКОВНИК ГРАФ ФОРЖО». Посмотрев налево, она могла увидеть витраж с изображением Благовещения; другой витраж, справа, представлял сцену бегства в Египет. Как только Клер научилась читать, она узнала, что оба витража пожертвованы семейством Форжо. А ниже, на оконном витраже, был изображен святой Симеон-мученик в виде отрока с длинными волосами: девочке рассказали, что для него когда-то позировал ее родной отец.
«А как же я? – думала она. – Будет ли когда-нибудь и у меня свой витраж? Так чтобы деревенские ребятишки говорили: „Видите эту святую? Это наша мадемуазель Клер!“»
Наступило 15 августа, и господин кюре, друг ее родителей, впервые поручил Клер собирать пожертвования; когда она на глазах у всей паствы, одна посреди клироса, преклонила колени перед алтарем, ей почудилось, что она сейчас упадет в обморок от счастья. Желание выделиться из общего ряда было для нее насущной потребностью. Это стремление блеснуть, таившееся в глубине ее души, зашло так далеко, что девочка не могла слушать рассказы о жертвоприношении – например, историю сына Авраамова или дочери Иевфая, – не вообразив при этом, со смесью ужаса и счастья, жертвой саму себя. Выступать центральной фигурой такого действа и страдать – вот что казалось ей и страшным, и восхитительным.
Но церковь подарила Клер не одни только утехи ее гордыни. Ей чудились божественные тайны в запахе ладана. Ее зачаровывали переливы голосов маленьких певчих. Ах, ну почему бы не принимать в церковный хор девочек?! Она, Клер, исполняла бы свои обязанности с таким усердием, с таким пылким восторгом и вниманием, тогда как грубость мальчишек оскорбляла ее, словно нечестивое вторжение в таинство службы. Она и не любила их, и завидовала им.
Клер часто грезила, внимая бархатным, мощным голосам органа. Деревне Сарразак повезло: ее органистом был настоящий музыкант, истинно артистическая натура, даром что робкого нрава, – Марсель Гонтран, сын одного из местных землевладельцев; его талант заслуживал лучшего удела. Когда он играл, Клер закрывала глаза и забывала обо всем на свете. Ее возносил в эмпиреи всемогущий теплый поток музыки. Под ее сомкнутыми веками проплывали быстрые облака, мелькали цветные арабески, ритмично двигались сотни маленьких певчих в черных и красных одеяниях.
Одной из ее любимых забав было выдувание мыльных пузырей, и она умела наслаждаться тем коротким мгновением, когда пузырь безупречной формы, тугой и радужный, вот-вот исчезнет и на него смотришь с восторгом и любовью, тем более жгучими, что гибель его неминуема. Вот и самые прекрасные музыкальные пассажи пробуждали в ее душе тот же боязливый восторг. Она была счастлива именно потому, что знала: через миг это счастье лопнет как мыльный пузырь. Сиреневые, желтые, голубые, красные блики скользили по хрупкому прозрачному шарику, созданному ее воображением. А потом звучал последний аккорд, разбивавший разом и образ, и очарование.
– Oremus![2] – возглашал кюре.