Глава III
Когда время родов приблизилось, он сказал жене:
– Нам нужно взять кого-нибудь в помощницы на это время, какую-нибудь женщину.
Но О Лан отрицательно покачала головой. Она мыла чашки после ужина. Старик ушел спать, и они остались одни в полутьме. Их освещало только колеблющееся пламя жестяной лампочки, наполненной бобовым маслом, в котором плавал скрученный из хлопка фитиль.
– Не нужно женщины? – спросил он в замешательстве. Теперь он начал привыкать к таким разговорам с ней, где ее участие ограничивалось только движением головы или руки, самое большое – одним-двумя словами, которые скупо ронял ее крупный рот. Он уже не тяготился такого рода беседой.
– В доме только двое мужчин, так не годится! – продолжал он. – Моя мать брала женщину из деревни. Я в таких делах ничего не смыслю. Разве нет никого в доме Хванов, никакой старухи рабыни, с которой ты дружила и могла бы позвать к себе?
Впервые он заговорил о доме, откуда она пришла. Она повернулась к нему, – он еще не видел ее такой: ее узкие глаза расширились, и лицо покраснело от гнева.
– Только не из этого дома! – закричала она.
Он уронил трубку, которую набивал табаком, и в изумлении посмотрел на нее. Но ее лицо опять было такое же, как всегда, и она молча собирала посуду со стола.
– Вот так штука! – сказал он в изумлении, но она не ответила. Потом продолжал начатый спор: – Мы, мужчины, ничего не смыслим в таких делах. Отцу не годится входить в твою комнату, а сам я ни разу даже не видел, как телится корова. Мои неловкие руки могут повредить ребенку. А вот кто-нибудь из большого дома, где рабыни постоянно рожают…
Она аккуратно сложила палочки на столе в ровную кучку, посмотрела на него и, помолчав, сказала:
– Когда я снова пойду в этот дом, я пойду с моим сыном на руках. На нем будет красный халатик и штаны в красных цветах, а на голову ему я надену шапочку с маленьким позолоченным Буддой, пришитым спереди, а на ноги – башмаки с тигровыми головами. И на мне будут новые башмаки и новый халат из черного шелка, и я пойду в кухню, где прошла моя молодость, и пойду в большой зал, где старуха сидит и курит опиум, и покажусь им сама, и покажу им своего сына.
Он еще никогда не слыхал, чтобы она столько говорила. Ее слова лились беспрерывно, хотя и медленно, и он понял, что она давно уже составила этот план. Работая в поле, рядом с ним, она обдумывала свой план. Удивительная женщина! Казалось, что она почти не думает о ребенке: так спокойно она продолжала работать день за днем. А она видела перед собой ребенка, уже родившегося и одетого с головы до ног, и себя, его мать, в новой одежде. Он не мог произнести ни слова и, тщательно скатав пальцами шарик из табаку и подняв с полу трубку, набил ее.
– Тебе, должно быть, понадобятся деньги, – сказал он наконец грубоватым тоном.
– Если бы ты дал мне три серебряные монеты, – сказала она робко. – Это очень много, но я все рассчитала и не истрачу зря ни гроша. Я не дам торговцу сукном обмерить себя.
Ван Лун порылся в поясе. Накануне он продал на рынке полтора воза тростника с пруда на западном поле, и у него в поясе было немного больше, чем она просила. Он выложил на стол три серебряные монеты. Потом, после недолгого колебания, он добавил четвертую, которую он берег давно, на тот случай, если захочется поиграть в кости как-нибудь утром в чайном доме. Но он всегда боялся проиграть и потому только подолгу застаивался у столов, слушая, как стучат брошенные на стол кости. Обычно он проводил остаток досуга в городе в палатке сказочника, где можно послушать старую сказку и положить не больше медяка в чашку, когда ее пустят по рукам.
– Лучше возьми еще монету, – сказал он, раскуривая трубку и раздувая тлеющий обрывок бумаги, чтобы он вспыхнул. – Из остатков шелковой материи ты сошьешь ему халатик. Ведь он у нас первый.
Она не сразу взяла монеты и долго стояла, смотря на них с неподвижным лицом. Потом она сказала полушепотом:
– Первый раз я держу в руках серебряные деньги!
Вдруг она схватила монеты и, зажав их в руке, быстро выбежала в спальню.
Ван Лун сидел и курил, думая о серебре. Мелкие серебряные монеты еще лежали на столе. Оно вышло из земли, это серебро, – из земли, которую он вспахал и засеял и над которой трудился. Он жил землей: он поливал ее своим потом и исторгал из нее зерна – серебро. Каждый раз, когда приходилось отдавать кому-нибудь серебро, он чувствовал, что отдает часть своей жизни. Но сегодня в первый раз он отдавал его без боли. Он видел не серебро, отданное в чужие руки городского купца, он видел серебро, превращенное в нечто более ценное, чем оно само, – в одежду на теле его сына. И эта необыкновенная женщина, его жена, которая целыми днями работала молча, словно не замечая ничего вокруг себя, первая представила себе ребенка в этой одежде!
Она не захотела никакой помощи, когда пришло ее время. Оно настало однажды вечером, после захода солнца, когда она работала с ним в поле, убирая урожай. Пшеница созрела и была сжата, и поле затопили и посадили молодой рис, а теперь и рис принес урожай, и колосья созрели и налились после летних дождей под жарким солнцем ранней осени. Весь день Ван Лун с женой жали, нагибаясь и подрезая стебли короткими косами. Ей было трудно сгибаться, потому что она была на сносях; двигалась она медленнее мужа, и работа шла неровно: скошенный ряд Ван Луна уходил вперед, а у нее оставался позади. День подвигался к вечеру, и она жала все медленнее и медленнее, и он в нетерпении обернулся и взглянул на нее. Тогда она остановилась и выпрямилась, и коса выпала у нее из рук. Лицо ее вновь оросилось потом, и это был пот новой муки.
– Вот оно, – сказала она. – Я пойду домой. Не входи в комнату, пока я тебя не позову. Принеси мне очищенную тростинку и расщепи ее, чтобы можно было отделить жизнь ребенка от моей.
Она пошла через поля к дому, как будто бы ничего не должно было случиться, и, посмотрев ей вслед, он пошел на берег пруда, выбрал тонкую зеленую тростинку, очистил ее и расщепил краем косы. Быстро надвигались осенние сумерки, и, вскинув косу на плечо, он пошел домой.
Войдя в дом, он увидел, что на столе ему приготовлен горячий ужин и старик уже сидит за едой. И в родовых муках она позаботилась приготовить им пищу! «Нелегко найти другую такую женщину», – сказал он себе. Он подошел к двери ее комнаты и позвал ее:
– Возьми тростинку!
Он подождал, думая, что она позовет его, чтобы он подал ей тростинку. Но она не позвала. Она подошла к двери и, просунув руку в дверь, взяла тростинку. Она не сказала ни слова, но слышно было, что она дышит тяжело, как дышит загнанное животное. Старик поднял голову от чашки и сказал:
– Ешь, а не то все простынет! – и добавил потом: – Пока еще нечего беспокоиться: это не скоро кончится. Я хорошо помню: когда родился мой первый сын, это кончилось только на рассвете. И вот из всех детей, которых зачал я и родила твоя мать, – их было человек двадцать, верно, я уже забыл сколько, – в живых остался только ты! Вот поэтому женщина должна рожать и рожать без конца.
И потом он прибавил еще, как будто эта мысль только что пришла ему в голову:
– Завтра к этому времени у меня, может быть, будет внук!
И вдруг он начал смеяться и перестал есть, и долго сидел, посмеиваясь, в потемневшей комнате.
Но Ван Лун стоял у двери, прислушиваясь к ее тяжелому, как у животного, дыханию. В щель до него донесся тяжелый запах крови, тошнотворный и пугавший его запах. Дыхание женщины за дверью стало громким и частым, точно вскрикивание шепотом, но вслух она не стонала. Когда он был уже не в состоянии дольше терпеть и хотел ворваться в ее комнату, раздался тоненький, пронзительный крик, и он забыл обо всем.
– Это мальчик? – закричал он в нетерпении, забывая о жене.
Крик раздался снова, пронзительный и настойчивый.
– Это мальчик? – закричал он снова. – Скажи мне только, мальчик это или нет?
И голос женщины ответил, слабый, как эхо:
– Мальчик.
Тогда он подошел к столу и сел. Как это быстро кончилось! Ужин давно остыл, и старик заснул, сидя на скамейке, но как быстро это кончилось! Он потряс старика за плечо.
– Это мальчик! – крикнул он торжествующе. – Ты дедушка, а я отец!
Старик сразу проснулся и засмеялся так же, как он смеялся, засыпая.
– Да, да, конечно, – хихикал он, – дедушка, дедушка.
И он встал и пошел к своей постели, все еще смеясь. Ван Лун пододвинул к себе чашку холодного риса и начал есть. Он вдруг сразу проголодался и не успевал прожевывать пищу. Он слышал, как женщина с трудом передвигается по комнате и как пронзительно кричит ребенок. Когда он наелся досыта, он снова подошел к двери; она позвала его, и он вошел в комнату. Запах теплой крови все еще стоял в воздухе, но нигде не было ее следов, кроме как в деревянной лохани. Но она налила в нее воды и задвинула под кровать, и ее почти не было видно. Горела красная свеча, и О Лан лежала, аккуратно укрывшись одеялом. Рядом с ней, по обычаю этих мест завернутый в старые штаны Ван Луна, лежал его сын. Он подошел ближе и не мог произнести ни слова. Сердце забилось у него в груди, он наклонился над ребенком и посмотрел на него. У него было круглое, сморщенное личико, очень темного цвета, голова была покрыта длинными и влажными черными волосами. Он перестал кричать и лежал с плотно закрытыми глазами. Ван Лун взглянул на жену, и она ответила ему взглядом. Волосы у нее были еще мокры от пота, вызванного страданиями, и узкие глаза запали внутрь, но она была такая же, как всегда. Его сердце рванулось к ним обоим, и он сказал, не зная, что еще нужно говорить:
– Завтра я пойду в город и куплю фунт красного сахару, распущу его в кипятке и дам тебе напиться.
И потом, снова посмотрев на ребенка, он вдруг сказал, словно эта мысль только пришла ему в голову:
– Нам придется купить полную корзину яиц и выкрасить их в красную краску. Для всей деревни. Пусть все знают, что у меня родился сын!