Башня удачи
Из подъезда вышла Эльза с бидоном в руке. Бидон был старый, большой, литров на пять, с вмятиной на боку. С таким бидоном не ходят за молоком. Я сразу поняла это, поняла, куда собралась Эльза, и обрадовалась:
– Чур, я с тобой!
– Ну… пошли, – неуверенно согласилась Эльза. – Только смотри, чтоб не хныкать в очереди и помогать мне нести.
– Ага, – заверила я.
И мы не спеша отправились.
За кинотеатром Салавата Юлаева стояла керосиновая лавка, вся железная – на случай пожара.
А возле лавки на солнцепеке – длиннющая очередь. Все с бидонами, большими и поменьше, а кто-то так даже с тележками. Пока что тележки спокойно «паслись» в сторонке, на травке, словно это были не тележки, а лошадки или ослики.
– Да-а, – протянула Эльза, пристраиваясь к хвосту, и, жалостливо посмотрев на меня, предложила: – Может, домой провожу?
– Что ты, что ты! – испугалась я.
Дело в том, что у меня была одна особенность, в которой мне казалось стыдным признаться. Я очень любила запах керосина. А здесь, вокруг лавки, прямо-таки плавал этот прекрасный запах, и я могла нюхать сколько угодно. И все под предлогом того, что я вот стою в очереди, помогаю взрослым…
Так я стояла, незаметно, все сильнее втягивая в себя керосиновый запах. А потом, спохватившись, принималась вздыхать – это на всякий случай, чтобы отвести подозрения: мол, мне совсем не хочется здесь торчать, но что же поделаешь, раз надо.
В том, что я люблю керосиновый запах, нет ничего удивительного. Во всяком случае, это менее удивительно, чем есть мел.
А ведь едят же. Да еще как. Прямо отколупывают от стенки целыми кусищами и едят. Недаром в нашем городе так много облупленных, вернее, объеденных домов. И недаром же облуплены они именно снизу: ведь известку едят дети, а дети не могут дотянуться высоко.
Я не понимаю только одного: почему люди при этом так стремятся оштукатуривать свои дома. Я сама видела, как одна старушка длинной кистью белила свой заново оштукатуренный дом. Я подошла к ней и сказала:
– Зачем вы так стараетесь, ведь все равно съедят.
Так старушка выкатила глаза и даже замахнулась на меня кистью.
Откровенно говоря, я ни разу не видела человека, жующего мел. Но кто же станет делать это открыто?
Хотя нет, однажды на углу нашей улицы, между молочной фабрикой и детским садом, около маленького домика, в кустах сирени, сидел на корточках худенький бледный мальчик с большими ушами и что-то тщательно отколупывал ногтем. Я сразу насторожилась и, стараясь не дышать, подошла поближе. Но мальчик услышал мои шаги своими большими ушами и убежал, метнув в меня быстрый, пугливый, какой-то вороватый взгляд. Так вот, оказывается, как выглядит поедатель мела.
Между прочим, и в нашей школе часто пропадает мел, просто не напасешься. Поэтому дежурство для меня – мука. Не успею оглянуться, а мела нет. Вот тряпка на месте, а мела нет как нет.
Из-за этого несчастного мела у меня как-то произошел конфликт с Анной Максимовной, нашей учительницей.
– Дежурная, где мел? – спрашивает она меня и при этом смотрит так пронзительно, словно что-то подозревает. Я не выдержала и говорю:
– Анна Максимовна, вы не думайте, я мела не ем.
Так она как закричит:
– Грубиянка! – И побежала вызывать директора.
В очереди я стояла и вспоминала этот случай, а также думала о том, почему человеку нужно скрывать то, что ему так приятно, почему бы не поделиться этим, например, с Эльзой. Поняла бы Эльза или нет?
А может быть, у Эльзы тоже есть что-то, приятное ей? И она тоже это скрывает? И таится ото всех, и стыдится? Может быть, даже мучается? Я посмотрела на Эльзу, пытаясь понять ее тайну. Но лицо Эльзы было таким открытым и веселым, как будто никакой тайны у нее не было. Ее узкие глаза сверкали, как добрые чертенята. И тоже как чертенята, из кольца в кольцо вились черные волосы. Только, пожалуй, в смуглоте ее кожи таилось что-то похожее на спрятанную тайну. Эльза – башкирка. Она умеет говорить на трех языках: русском, башкирском и еще одном, без названия.
Этому третьему языку она научила и меня. Теперь, когда мы хотим сказать что-нибудь друг другу по секрету, мы говорим на этом языке, и нас никто не понимает. Это почему-то всех сердит, а мою бабушку прямо-таки выводит из себя.
Вот и сейчас Эльза покосилась на меня, подмигнула и сказала:
– Пивчепира пико пимне пиприпихопидил питролль. Пия писпрописипила: «Почему у вас такая черная кожа?» Питролль пискапизал: «Я пришел к вам через трубу. Отмойте меня скорее, и вы увидите, что у меня небесно-голубая кожа. Где у вас умывальник?»
– Эльза, – умоляю я, – когда к тебе в следующий раз придет тролль, позови меня. Обещаешь?
А нас уже подталкивают сзади, потому что незаметно подошла наша очередь. И я вхожу в керосиновую лавку, как в полутемный зал кинотеатра, который сулит столько интересного. Вот лоснящиеся куски мыла, вот желтые свечи, вот керосиновые лампы с запыленными стеклами, а вот еще какие-то предметы, сваленные друг на друга: да это же бидоны, новенькие бидоны для керосина. И я смотрю на все это, как на декорации за кулисами театра.
А Эльза уже протягивает свой бидон с металлической ручкой, и в подставленную воронку льется жирная золотисто-коричневая ароматнейшая струя.
На улице я берусь за одну сторону ручки, а Эльза – за другую. Рука быстро вспотевает, я чувствую мягкую теплую потную Эльзину руку рядом со своей.
До чего хороший сегодня денек! До чего удачно, что Эльза вышла из подъезда, как раз когда я была во дворе. До чего здорово, что она взяла меня с собой. Как хорошо, что удачи льнут одна к другой, складываются вместе, как домик из кубиков или рисунок, когда все его части, нарисованные на кубике, так чудно подошли один к одному.
До чего красивый лоток у мороженщицы, голубой-голубой. И совсем еще не запыленный, – наверное, только что покрасили. А передник белый и тоже совсем чистый, прямо-таки ослепительно белый. И мороженщица эта не кто иная, как Марзея. А Марзея – Эльзина мама.
И мы с Эльзой бежим к лотку, крепко сжимая в руках ручку бидона, и я слышу, как глухо плещется в нем керосин.
– Помощнички вы мои! – еще издалека кричит нам Марзея. – Сейчас я вас мороженым угощу. Руки-то небось грязные. Оботрите вон о лопухи. – И Марзея зачерпывает ложкой твердую белую массу и быстро-быстро ложкой же вминает ее в круглую формочку, а потом покрывает сверху желтой вафлей.
Мороженое холодное, сладкое, твердое – аж мурашки по языку. И оттого что мороженое, что тополиный пух, что солнце, внутри у меня вдруг начинает что-то то ли подпрыгивать, как мяч, то ли взлетать, как птица.
Напротив голубого лотка останавливается красный автобус.
– Бежим! – кричит Эльза и, подхватив бидон, бросается к автобусу. До дома и пешком рукой подать. Но я понимаю, что Эльза хочет прокатиться: кутить так кутить! Ее черные кудри прыгают во все стороны.
И от этой спешки, от красного автобуса, от черных ее кудрей я становлюсь прямо-таки по-сумасшедшему веселой. И начинаю чувствовать, что запертая во мне птица вот-вот вылетит наружу.
Автобус уже трогается, а я еще не села. Эльза с несколько испуганным лицом протягивает мне руку. Что-то кричит Марзея. Ветер относит ее слова. Я отталкиваю руку Эльзы и сама вспрыгиваю на ходу, да так ловко, словно всю жизнь только этим и занималась. А на самом деле – первый раз. И, главное, мне ничуть не страшно.
На секунду я теряю равновесие и, чтобы не упасть, хватаюсь рукой за какой-то провод или веревку. Автобус останавливается – наверное, еще кто-нибудь садится с передней площадки. Эльза, воспользовавшись остановкой, пытается засунуть подальше под сиденье свой бидон: ведь керосин возить в автобусах не разрешается. Кондуктор увидит – сразу высадит.
Вот уже и бидон надежно запрятан. Слава богу, кондукторша в сутолоке ничего не заметила. Вот уже Эльза, пошарив в кармане, извлекла оттуда монетки и, пересыпав их кондукторше из ладони в ладонь, получила два билетика. Вот уж и я, подсчитав все цифры, не без грусти отметила, что билеты несчастливые. А автобус все стоял. Пассажиры начали глухо роптать. А один мужчина с заднего сиденья даже выкрикнул зычным голосом:
– Эй, мать, долго загорать собираемся?!
Да и сама кондукторша нетерпеливо ерзала на своем сиденье, хотя и делала вид, что так и полагается. А автобус все стоял.
Собственно, нам с Эльзой это было все равно. Мы ведь никуда не торопились. Но то ли общее беспокойство передалось мне, то ли еще что-нибудь, только я вдруг почувствовала, как тот счастливый ветер, который все это утро распирал меня, стих. А вместо него где-то в животе засосал, закопошился смутный страх. Сначала он был маленьким и почти уютным, как медвежонок. Но с каждой секундой медвежонок все вырастал, грозя превратиться в большого медведя и задавить своей тяжестью ту маленькую певунью-птицу, что взлетала во мне, и рвалась наружу, и все не могла вырваться.
За окнами автобуса была улица, не центральная и не совсем окраинная, обыкновенная улица нашего города, еще минуту назад зеленая, сверкающая на солнце, а теперь – то ли солнце зашло за облако, то ли стекла были непромытые – улица показалась мне серой и неопрятной, а деревья – пыльными и обвисшими. Возле некрашеных заборов ветер гонял обрывки бумаги.
И вдруг в ухо мое ворвался визгливый окрик кондукторши:
– Вот кто, оказывается, автобус держит! А я-то думаю… Нет, вы только поглядите!..
Я недоуменно оглянулась на кондукторшу, уже предчувствуя что-то неладное, но еще ничего не понимая. И тут только я увидела, что кондукторша обращается ко мне. Да-да, ко мне, потому что в направлении ее взгляда стояла только я, и смотрела она именно на меня, да так пронзительно.
– Вы мне? – спросила я растерянно.
– Тебе, тебе, а то кому же! Да отцепись ты наконец! – и кондукторша сильно дернула меня за руку. Я отпустила провод и схватилась рукой за Эльзу. И – о чудо! – автобус, словно только и ждал этого сигнала, зашипел, затарахтел и тронулся. Тут только до меня дошло, что я держалась за провод, который был протянут от шофера к кондукторше и служил для шофера сигналом.
Я подняла голову и – о ужас! – увидела, что все пассажиры смотрят на меня. Некоторые – те, что были от меня далеко, – даже привставали с мест, вытягивали шеи, а то и протискивались сквозь толпу.
Не помню, как я проехала оставшийся путь. Щеки мои горели, а мысли путались.
«Теперь эта кондукторша всегда будет узнавать меня, – думала я. – Теперь я вообще не смогу ездить в автобусах. Да и не только кондукторша. Все пассажиры. Уж они-то меня запомнят, недаром так разглядывали. А ведь у всех пассажиров есть дети. Кто-нибудь из них наверняка учится в нашей школе. Выходит, я и в школу не смогу ходить».
Едва дождавшись остановки, я выпрыгнула из автобуса, Эльза – за мной.
…В мрачном молчании дошла я до своего двора. Теперь, пожалуй, и во двор не выйдешь. Эльза, конечно, тоже не удержится – расскажет. И я с болью окинула взглядом двор, прощаясь с ним навсегда.
Это был большой двор, к которому примыкало три коммунальных плотно заселенных дома. Его сухая растрескавшаяся земля была в середине лета похожа на географическую карту: те же неровные произвольные зигзаги, словно проведенные шаловливым карандашом ребенка или, наоборот, дрожащей рукой старика. Центр двора был пуст, солнечен и гол, как пустыня. И только у водокачки оазисом темно поблескивала лужица воды.
В глубине двора стояли сараи, а за ними – аккуратно сложенные штабеля дров. Дрова сияли березовой корой и свежими срезами, и то ли от опрятности этих дров, то ли от нежного сияния опилок казалось, что это самое чистое место на земле.
А в другом углу двора под старым тополем неуклюже громоздилась помойка, заваленная картофельной шелухой, ржавыми консервными банками, бутылочными осколками…
Я любила этот двор – с его водокачкой, с лужами мыльной пены, с сараями, с потрескавшейся землей, с помойкой, где мы находили цветные стеклышки. Я совсем не хотела с ним расставаться – ни сегодня, ни завтра, ни потом. Была бы моя воля, я прожила бы здесь всю жизнь.
– Да брось ты! – вдруг сказала Эльза и взъерошила мне волосы.
– Ты о чем? – прикинулась я.
Эльза взглянула на меня внимательно и ничего не сказала. Она была старше меня на три года, мечтала стать учительницей и к нам, ребятне, относилась снисходительно, как старшая к младшим.
И все-таки мой родной двор успокоил меня. Глядя на такие знакомые тополя, которые мы сажали всей семьей, и на скамейку под ними, и на водокачку, я сладко подумала, что все еще, может быть, уладится, не знаю как, но уладится.
Однако не успела я так подумать, как из подъезда выскочила моя бабушка и накинулась на меня:
– Явилась! Соизволила! Или теперь такая мода – не спрашиваться, не отпрашиваться? Пусть родители нервничают, пусть разыскивают, хоть с милицией, хоть с собаками!
Я посмотрела на Эльзу, ожидая поддержки. Но Эльза, моя любимая Эльза, всегда стоявшая за меня горой, на этот раз почему-то, вместо того чтобы поддержать меня, бочком, бочком стала отодвигаться в сторону и – нырнула в подъезд. Я была ошарашена. Я никак не ожидала от нее такого предательства. С тупым недоумением смотрела я на бабушку, и слова ее не доходили до меня. Наконец бабушка успокоилась и, сунув мне в руки какой-то сверток – там оказался хлеб с маслом и килькой, – сказала примирительно:
– Ну ладно, поешь, и пойдем картошку окучивать. Для этого тебя и ждали.
…И пока мы шли на наш участок, я все думала о предательстве Эльзы и о том, как это странно, что день, начавшийся так празднично, вдруг ни с того ни с сего стал прямо-таки сыпать на меня неприятности, как горох из разорванного мешка. Я думала, с чего же это началось, какую оплошность я совершила, и пыталась по цепочке перебрать все подробности этого дня.
И я уже с опаской переходила дорогу: что из того, что она пуста и даже заросла травой – все равно того и гляди угодишь под машину. Хоть машины здесь и не ездят, но одна возьмет да выкатится из-за угла ради такого случая. Если уж пошли неудачи, всего можно ожидать.
Передо мной вышагивала бабушка с граблями на плече. И я предусмотрительно отошла в сторону, сообразив, что бабушка может споткнуться, и тогда грабли ударят меня по голове.
Даже ясное небо внушало опасения – ведь с неба может посыпаться град.
И представьте себе, действительно, небо в один момент покрылось тучами, воздух потемнел, неизвестно откуда взялся ветер, на дороге завихрились воронки пыли. Не успели мы оглянуться, как нам в лицо полетели мелкие камешки. Но даже если бы ветер швырнул в меня дымоходной трубой, я бы и то не удивилась.
– Придется возвращаться, – сказала бабушка. – И кто бы мог подумать? Такой денек был.
И бабушка почти бегом поспешила обратно.
А я, глядя, как воронками взвивается пыль, как ветер то сталкивает, то, наоборот, расшвыривает в стороны листья, обрывки бумаги, скомканные коробки из-под папирос, представила вдруг, что точно так же другой, невидимый ветер с разных концов света пригоняет к одному человеку всевозможные мелкие частицы, частицы удачи, и они цепляются друг за друга крохотными крючочками, соединяются, притягиваются, как железки к магниту, образуя прекрасную, но хрупкую башню, башню удачи.
Но подует другой ветер, пробежит мальчишка, пролетит тополиная пушинка – и башня рухнет так же моментально, как и построилась.
И все ее колесики, винтики, гвоздики и подшипники гулко раскатятся по всей земле. Пока другой, счастливый ветер по неуловимому сигналу не соберет их снова – до нового разрушения. И так без конца.
И никто, ни один человек, даже сам директор школы, не может управлять этим ветром.
Он появляется неизвестно откуда и исчезает неизвестно куда.
Может быть, потому человек никогда не бывает абсолютно спокоен и совершенно счастлив.
Мы добежали до дома. И только влетели в подъезд, как хлынул ливень. Из водосточной трубы с шумом вырвался мутный поток. И в одно мгновение наш двор превратился в море. На воде прыгали, суетились, лопались пузыри. Я скинула тапочки и бросилась под этот дождь. Но бабушка схватила меня за подол и втащила обратно. Дома я включила радио и услышала свою любимую песню:
Холодок бежит за ворот,
Шум на улицах сильней.
С добрым утром, милый город,
Сердце родины моей.
Кипучая, могучая,
Никем не победимая,
Страна моя, Москва моя,
Ты самая любимая.
И я почувствовала, как во мне, задавливая страх, возникает и растет уверенность и возвращается настроение сегодняшнего утра. И та птица, которая еще недавно понуро дремала во мне, снова подняла свои крылья.
И еще я увидела, как отовсюду – из джунглей и пустыни, с Северного полюса и из южных тропиков, из огромных городов, которых я никогда не видала, и из маленьких деревушек, которых я тоже пока не видала, – катятся сюда, к моему городу Уфе, к моей улице Зенцова, к дому № 27 разные колесики с зазубринами по краям, разные гвоздики с большими и маленькими шляпками и еще какие-то механизмы, которым я не знаю названия, как они громоздятся друг на друга, занимают свои места, примыкают, привинчиваются, припаиваются друг к другу.
И вот уже под моим окном возвышается башня, видимая только мне, стройная и легкая, похожая на будущую Останкинскую телебашню, прямая, как стрела, и, как стрела, уходящая в небо, великолепная и добрая, самая лучшая башня в мире – башня удачи.