МОСКОВСКИЕ ЗОНТИКИ
1983–1988
Animula, vagulablandula
Что, душа, что, скиталица, ветрено в мире?
Да уж, ветрено в мире и мало покоя.
Но трепещет – хотя бы в какой-нибудь мере -
вечереющий зонтик над чашечкой кофе.
Ах, московские зонтики, кто вас придумал!
Ненадёжные кровли случайных пристанищ -
между шумом и вывеской, гулом и ГУМом
остановишься, жизнь свою перелистаешь
и подумаешь: экая птичья планида!
На минутку свиданья пять суток полёта…
Два глотка, два словечка – и вот уже надо
расставаться на долгие, долгие лета!
Колокольчик, вонзённый в Москву где попало,
на твоём поплавке устоять каково нам?
А посмотришь на жизнь – жизни как не бывало,
и всего-то и было что встреча под звоном.
Начинается Слово (зачем нам оно?) -
уменьшается жизни цена.
Время вертит беспечное веретено -
и мелькает вдали золотое руно,
а вблизи – занавеска окна.
Не собрать впечатлений: мелькнут и – фьюить! -
ускользают, как в землю вода.
Не соткать полотна: обрывается нить.
Бытие раскололось на быть и не-быть,
на побыть и забыть-навсегда.
А Искусству Зелёному – время расти,
и искусство растёт, как лоза.
И листы его свежи, когда на листы
с небольшой высоты, но большой чистоты
хоть одна упадает – слеза.
Колёса, помнится, по слякоти скрипели,
слезились улицы, и плавали дома,
но благовещенская веточка апреля
зелёным пламенем свела-таки с ума -
и вдруг понравилось всё самое простое
и драгоценное, а прочее – ушло,
и стало ясно, сколько что на свете стоит,
и что есть золото, и что есть барахло.
Держись за веточку, покуда не угасла,
держись за веточку иного бытия,
держись за веточку: она твоё богатство,
она спасёт тебя и выкупит тебя
у беззастенчивой судьбы, у ростовщицы, -
держись за веточку петляющей душой,
держись за веточку: она твоя защита
и здесь, в отечестве, и там, в земле чужой!
Держись за веточку – и примет как товарищ
у врат своих тебя Господь через сто лет,
когда ты вынешь из кармана и предъявишь
зелёный пропуск, благовещенский билет.
Отыщем какой-нибудь мост -
весьма подвесной и воздушный -
и прямо из сердца ведущий
в заброшенный дом Анны Монс.
Немецкой пойдём слободой,
уместной походкой немецкой
на поиски светлого места,
где память была молодой,
где память растила герань,
и где героиней романа
была государыня Анна,
и где, куда только ни глянь,
топорщился чинный крахмал,
гуляли солдаты из воска…
такое потешное войско,
в котором порядок хромал!
Под пулями или стрелой,
где нынче без низа и верха
возводится дом нежилой, -
не стой на окраине века.
На глухом перекрёстке столкнувшихся дат,
между старым и новым обетом,
растерялась душа, и огни не горят,
и над всею Москвою натянут канат,
и не хочется думать об этом.
Что за грусть, моя радость, а впрочем, молчи:
всякий канатоходец с приветом -
и особенно канатоходец в ночи,
впрочем, все мы тут странники и циркачи,
и не хочется думать об этом.
И когда наконец – с перекошенным ртом -
отлетит моя жизнь рикошетом
прямо к Вашим ногам, то в луче золотом
не захочется даже подумать о том,
что не хочется думать об этом.
Почему-то на краешке пропасти -
я заметил, что именно там, -
лезут в голову всякие глупости:
я-тебя-никому-не-отдам.
Это всякие общие глупости,
это искры чужого огня:
я веду себя – вот ещё новости! -
так, как будто ты есть у меня.
А на самом-то деле ты облако,
и хозяин твой, видимо, Бог, -
мне позволено быть только около,
на дистанции в несколько строк.
И железные щёлкают ножницы,
и мне слышится в каждом щелчке:
не ходи за границу возможности,
не мечтай о таком далеке.
Жизнь смеётся – банальная, пегая:
– Я Тебя Никому Не Отдам, -
полоумным анапестом бегая
по твоим драгоценным следам.
Загорелся фитилёк в ночнике,
заметался мотылёк в уголке,
а часы идут – и сбились с пути,
и показывают грусть без пяти.
И, сама ещё не зная к кому,
занавеска улетела во тьму,
и звезда упала наземь с ветлы,
и глаза твои ночные светлы.
Перед тем как нам с тобою уснуть,
хочешь – я тебе скажу что-нибудь?
Под нашим оранжевым, в дольках, зонтом,
а нет – так под чёрным зонтом
давай мы окажемся в парке пустом,
а нет – так пускай не в пустом.
Давай громыхать прошлогодней листвой -
старьёвщика лавка, boutique…
Пусть сойка летит над твоей головой,
а нет – так пускай не летит.
Довольно тогда, чтобы в березняке
стрельнула одна свиристель,
а нет – так довольно, чтоб невдалеке
какой-нибудь дрозд просвистел.
Ну ладно, и так, без дрозда, не беда!
И я, одиноко бредя,
твержу: хорошо, пусть не будет дрозда.
Но пусть уж тогда – и дождя!
Александрийская лазурь
Не знаю, чей высокий росчерк
прервал чреду весенних бурь,
но целый день меня морочит
александрийская лазурь.
К чему чужих ремёсел тайны
тебе, – нашептывает дурь, -
что тебе в словосочетаньи
александрийская лазурь?
Всё! – говорю, и – прочь из дому:
лазурь, я не могу без Вас;
всё! – говорю, – что по-другому
нет сил и смелости назвать:
вперёд, вперёд бесповоротно,
где из-за каждого угла
и где из каждой подворотни -
александрийские дела!
Так я, наверно, умираю:
лазурь, не покидай меня,
коснись меня слепой игрою
голубоглазого огня!
Вернув назад всё, что дарили
(гуляли, помню, в золотом!), -
бегу, хватая праздным ртом
лазурь чужой Александрии.
Бьянка ди Венеция
Это только дефиниция,
это больше ничего,
только бьянка ди Венеция -
колокольчик речевой,
это только интонация
из чужого далека:
банка с бьянка ди Венеция
полетела в облака!
Не зелёными каналами,
а канавами в снегу,
а свинцовыми белилами
пробавляюсь как могу -
не весёлыми посулами,
а суровыми «держись!»
…а свинцовыми белилами
угощаю нашу жизнь.
Но отравленная специя
украшает бедный стол -
банка с бьянка ди Венеция
на подносике пустом.
Неаполитанская жёлтая
Что ж так тяжёл и тёмен шёлк твой,
что ж так далёко до весны?
Ты неаполитанской жёлтой
хоть капельку одну возьми,
беспечной кисточкой своею
взмахнув и уронив мазок!
Вот так: теперь уже светлее,
но, может быть, ещё разок?
Или тогда китайской джонкой
в сухие уплывём края,
раз неаполитанской жёлтой
нам не хватает, жизнь моя,
или не так… оставим это:
с нас хватит, жизнь моя, вполне
полоски узенького света
в одном зашторенном окне.
Зелёная земля
Ты помнишь, как толпились годы
на берегу – и в их толпе
зелёная земля свободы
уже мерещилась тебе?
Куда мы только не летаем
с тоски, зелёная земля:
наш рай земной необитаем
и непригоден для жилья!
Да было ль вообще – хоть что-то?
Травинка? Ветка бузины?
Смешно, когда уже все счёты
с судьбою, в общем, сведены -
и даже на хороший ливень
наш небосвод не слишком щедр!
Но вот – просвечивает зелень
сквозь сумрак водянистых недр…
и против всех событий прежних
крутя колесико руля,
ты вновь спешишь туда, где брезжит
твоя зелёная земля!
Умбра
Что там звенит, как будто домбра,
под тонким драпом пальтеца -
без остановки: умбра, умбра…
одна лишь умбра без конца!
Что б ни текло, что б ни горело,
ни бухало над головой -
я тень от Вашего Umbrella
на черепичной мостовой!
Бездумное моё веселье -
быть рядом с Вами целый день
не вымершим, забытым всеми,
последним умбром меж людей.
Не вымершим, забытым всеми…
ах, умбра, умбра, где твой род -
красно-коричневое племя
костры переходивших вброд!
Бакан турецкий
Бакан турецкий, барабан
турецкий – сделал бам-бам-бам:
ах, объяснимся по-турецки
или хотя бы по-дурацки -
поняв друг друга по губам!
И это красное вино -
не по-турецки ли оно,
все тайны мира открывая,
твердит, что выведет кривая
куда-нибудь – не всё ль равно!
И эта красная строка -
не по-дурацки ли легка,
не так же ли в огне запала
спешит: начните как попало,
как можете… жизнь коротка!
Ну что ж, начнём: бакан-бакан… -
молитвой никаким богам
на никаком своём наречьи!
А турок турка не турече -
и все с кистями по бокам!
Что за улица, за умница,
за пустынница, за скрытница -
мелким камешком аукнется,
мелким камешком откликнется.
А поэзия гремучая
в золотом своём и бронзовом
бросит звук и, долго мучая,
всё запаздывает с отзывом.
И не знаешь, сколько ждать его
у затишья на окраине -
тот комок пространства сжатого,
звук последний, звук нечаянный.
Из молчанья, из безликости
вырастает Образ Имени…
Что в пространстве не откликнется,
то откликнется во времени.
Приступ кончился злости -
и в горло потёк
свежей утренней грусти
прозрачный глоток -
апельсиновый сок воскресенья.
Кто был прав, кто не прав,
кто был граф, кто не граф,
кто был рад, кто не рад,
кто был раб, кто не раб -
пусть решают теперь фарисеи.
Были доводы грубы -
и смолк барабан.
Я дарю тебе губы:
ударь по губам -
и исторгнется тихое слово.
Кто пил мёд, тот поймёт,
кто пил яд, те простят,
но ещё не истёк
апельсиновый сок
дня воскресного, дня выходного.
Зелёная букашка леса,
зелёная букашка лета -
один пустяк живого веса
на вашем топчется плече,
как маленькая стюардесса,
звезда небесного балета,
душа высокого полёта
и что-то, кажется, ещё.
Ах, лес ты мой, зелёный сторож,
давай ты как-нибудь устроишь,
чтоб хоть одно из всех сокровищ
не исчезало вообще!
Смеётся лес: живи пока что,
пока зелёная букашка
на узком топчется плече
в последнем солнечном луче.
На языке дождя – вы слышите: нелепо,
вы слышите: легко, вы слышите: светло -
уже который день болтает с нами небо
и мокрое от слёз оконное стекло.
На языке дождя… – разучивая звуки,
на языке дождя научимся сказать
печальные слова о маленькой разлуке,
о панике в глазах и о пути назад:
через промокший сад в деревьях голенастых,
через продрогший двор и поздний разговор -
безгласны все слова, но несколько согласных
стучат о тротуар, о крышу, о забор.
Мы были короли, да нынче обнищали -
и, больше ничего на свете не ценя,
на языке дождя дадимте обещанье
проплакать целый век, расставшись на полдня!
С ветрилом, но всё так же без руля -
куда летим?
Куда бы ни летели -
распутица да вечные метели,
волшебное занудство февраля!
Случайнейшие ноты подхватив -
какое-то залётное пиано -
невыразительно, но постоянно
вымучивает оттепель мотив,
и день-деньской, и вечер-вечерской
всё через те же самые отрезки
по клавишам долбится марш турецкий… -
покамест, с развесёлою тоской,
Офелия, сомнамбула, душа,
не бросится бежать до поворота,
а там… там не её уже забота:
там ходит март, в грязи теряя боты,
там после-нашей-эры, там суббота,
там гнёзда вьют и обольщает кто-то
кого-то прелестями шалаша.
Разобраться в развлеченьях -
и смотреть назад:
день качался на качелях
целый долгий сад;
майский жук висел на ветке,
чтобы – вдруг созрев -
первым фруктом падать сверху
ротозею в зев;
по реке катались в лодке
мальчик и весло -
мальчик был настолько лёгкий,
что его несло
и трясло во всех теченьях:
детство, юность, ад…
День качался на качелях -
целый долгий сад.
Ужасно сбивчивы и странны
слова дождя, а сам он тощ.
Я и записывать не стану
всего, что налепечет дождь!
Такая чушь, такая глупость,
такое, право, баловство:
кто Вам сказал, что я люблю Вас?
Никто не любит никого!
Дождь-путаник, дождь-полуночник,
сбивалыцик с толку всех подряд -
поди пойми, чего он хочет,
в густых блуждая фонарях,
и что бормочет он, насупясь,
переходя в короткий снег…
Я не люблю Вас? Что за глупость!
Все без разбора любят всех.
За образом милым, за облаком милым влачусь
по белому свету сквозь тёмные заросли чувств,
но, видимо, облаку нравится только свобода,
а мне очень нравится облако, вот в чём беда.
И даже не облако – так, красота, ерунда,
летучая частность, пустяк, золотинка, слюда,
шальная и смутная мысль чудака-небосвода
и всё что хотите – неважно-как-это-назвать.
Воздушное нечто, мне так одиноко без Вас:
без Вас между мною и миром теряется связь -
и в зарослях чувств я бы сбился с пути непременно,
когда не махала бы вечность мне белым флажком.
И я – торопливой пробежкой, коротким шажком -
за нею влачусь то в повозке чужой, то пешком.
И вечность моя, словно верность и вместе измена,
всё машет и машет, всё манит и манит флажком.
Мне слишком много дня – на одного меня,
мне слишком сладок чай, а кофе – слишком горек,
но у меня всегда так много оговорок…
не слушай этот бред: меня на свете нет.
А ты на свете есть. Но ты сейчас не здесь -
ты в тех краях сейчас, где нет меня на свете,
среди вечерних дум – о том о сём… о лете,
о птичьих голосах и птичьих небесах.
Под лампой кружевной живёт твой мир ручной -
шкатулкой золотой с весёлой дребеденью,
которой недосуг молиться провиденью,
что в мир твой, твой ручной, занесено волной.
И сорок раз на дню я на ходу бубню:
меня на свете нет, есть только ты на свете, -
и сорок раз на дню преклонное столетье,
шажками семеня, проходит сквозь меня.
Ателье. Кафе. Аптека. -
Жизнь и жизнь со всех сторон:
всё на благо человека,
всё… Художественный Слон.
Речь качнулась и сломалась -
и в отверстый лексикон
вдруг ввалился, как туманность,
сей художественный слон.
Он расположился боком
возле булочной одной,
что в беспамятстве глубоком
сделалась ему женой -
и у них родились дети:
сто четырнадцать галчат -
вон они на парапете
неприкаянно торчат
и, почти не постигая,
где эпоха, где страна,
чувствуют: она другая -
жизнь в присутствии слона.
Не расклейка-стирка-сборка,
а ху-до-же-ствен-ный весь… -
золотая оговорка,
залетевшая с небес
Всё зелёное ветшает и сгорает на лету -
и, Москва, ты исчезаешь на глазах,
ты растаиваешь, город, карамелькою во рту,
ты теряешься в забытых адресах.
Где ж ты, где ж ты, день минувший,
и давно ль ты миновал
или всё ещё имеешь миновать?
В шумной памяти случился неожиданный провал -
и неясно, что теперь куда девать.
Тут была кривая улочка с улыбкою в конце,
там – коварный переулок со слезой,
а чуть дальше – дом, в котором с лёгкой мыслью о творце
я взлетал под небеса на антресоль.
А теперь, на кромке памяти, на узеньком краю,
я уже не помню этого пути,
и стою как истукан, и ничего не узнаю…
время года, я забыл тебя, прости.
Нету имени у времени, и тусклое число
замирает в жёлтом парке у воды -
словно гипсовая девушка, держащая весло
непонятно для какой такой нужды.
А дело не в том, что судьба так хотела,
но в том, что – уставясь во тьму -
сам Бог прививал моё горькое тело
к сладкому – твоему.
Беспечный художник, весёлый садовник -
все руки в прозрачной крови -
садовник, взалкавший плодов бесподобных
понятно чего – любви.
Не будем спешить: нас пока ещё двое,
и рана покуда болит,
но – страшная, дикая сила привоя,
слышишь, уже бурлит,
и быть уже скоро свирепому шторму -
думает Божество.
И губы мои уже приняли форму
имени твоего.
Хорошо ли, друг любезный,
Вам стоять над этой бездной -
и разглядывать пустоты,
и испытывать тоску
от далёкого полёта
бесконечно малой птахи -
бесконечно милой птахи
к близлежащему леску?
Обольщайся ли, страшись ли,
но открыта бездна жизни -
перед нею, друг любезный,
всё ничтожно, всё смешно:
например, богатый бедный,
например, голодный сытый,
например, живой убитый,
а искусство? И оно.
Что ж за радость, что ж за грусть Вам
со своим смешным искусством
похваляться возле бездны
тем, чего Вы лишены?
Всё богатство, друг любезный, -
это Ваш отменный почерк
да с десяток тёмных строчек
неоправданной длины.
В. В. Филатову
Вот так вот: живёшь и не знаешь,
что там за ближайшим углом!
А там, скажем, озеро Нарочь:
махнёт тебе серым крылом,
поманит тебя из-под спуда
всех лет твоих – гладью слепой…
Ты, озеро Нарочь, откуда,
и что теперь делать с тобой?
Я чай заварю себе на ночь
и стану всю ночь горевать,
что не был на озере Нарочь,
что в этом-то и виноват,
раз жизнь – пусть без умысла злого -
на тридцать каком-то году
вонзила в меня это слово
как страсть, как стрелу, как звезду.
Ничем не тревожа дремучую глушь естества -
сомнением даже, не то что грозою, пожаром! -
гуляйте бесславно, мои городские слова,
по каменным неплодородным своим тротуарам.
У города хватит соблазнов и хватит утех,
чудных безделушек – увлечь, ослепить, одурачить!
На тонкой тесёмочке жёлтый качается грех,
и серую бред напоказ выставляет невзрачность.
Посмотришь-посмотришь на это – да спрячешься в плащ,
но, встретив там белое облако, выглянешь снова
и скажешь себе: сумасшедший, вот тоже ведь блажь,
какое там облако… что за нелепое слово!
Оттого, что я не с Вами,
оттого, что я с другими,
я ношу иное имя -
Вам известное едва ли,
я ношу, скитаясь где-то -
обходя дороги наши -
плащ, наброшенный иначе,
и берет, не так надетый.
Впрочем, кажется, берета
вовсе нет – и так неплохо,
но через соломку вздоха
я тяну иное лето -
где холилось, где бывалось
сутками, а то и больше,
где шепталось слово «Боже»,
перед тем как целовалось,
где шепталось слово «позже»,
перед тем как расставалось…
где ходилось, где бывалось,
где всё сразу удавалось!
Там дожди лились – и Ною
было некуда причалить…
Как давно это случалось,
как давно, как не со мною -
с тем, чьё имя Вам знакомо,
а берет и плащ… так это
было правильно надето
и носилось – по-другому.
Осенние скупые времена:
под небом нам теперь спасенья нету -
мы семена, носимые по свету,
и мы не знаем, где наша страна.
Мы с облака упали и кружим,
на никакой земле не прорастая, -
как маленькая медленная стая,
к пространствам непривычная чужим.
Ну, стая – это так… нас двое в ней,
нас двое в стае – на одно скитанье.
Но, может статься, в этом наша тайна:
летать по свету, не пускать корней,
не отвечать за сумасбродный путь,
а объясняться так: мол, бес попутал,
когда нас бросит ветерок попутный
в кафе, в кино… ещё куда-нибудь.
Приметы времени и места
меняю на прыжок с моста:
жизнь совершенная – отвесна
и, разумеется, пуста.
И, если снизу вверх полёт
не состоялся отчего-то,
что ж…
полетим наоборот -
когда судьба платком махнёт,
не цели ради, но – полёта.
Горький-горький ночью-ночью лепет-лепет -
всё забыли: были, боли… или балы,
как рождались, как – забыли – погибали,
как – забыли – жили-были, но нелепей,
что забыли: баловались, были рады,
были ели (или марципаны ели?),
были ели – в серпантине, в канители -
и осыпались к концу второй недели…
За – забыли – за… столом сидели барды
с бородами и – забыли – песни пели,
песни пели, не допели: не успели,
и колёса за – забыли – за… скрипели
и уехали в окрестные метели,
далеко за – были – полдень или полночь,
все уехали… и годы полетели
за делами, – и как всё забылось – помнишь?
1972
Ах, эта музыка опять:
«К тебе я буду прилетать» -
полудомашней-полудикой
несомой ветром паутинкой,
листком осенним расписным -
о Господи, что ж делать с ним!
Затменьем, незнакомым взгляду,
я на твои страницы лягу:
чужого смысла поперёк
читай отныне между строк
любви забытые секреты -
и мучайся: откуда это?
А это Демон прилетел
и весь твой день сорвал с петель -
тяжёлой этакой пушинкой,
в главу закравшейся ошибкой,
почти совсем не видной, но
смысл изменившей всё равно.
Как грозен сумрак и лилов,
но – свечка в бездне исполинской -
чем утешается любовь?
Монеткой, бусинкой, былинкой,
крючком, гороховым стручком -
от них не знаешь, что убавить,
и говоришь – кивком, молчком:
не забывай, возьми на память,
как колокольчик чтоб звонил,
незамедлительно и мелко…
Ещё какой-то сувенир,
ещё какая-то безделка -
в музей, в кунсткамеру, в архив…
А это кто принёс? Да ветер!
Подумать, ведь и я был жив,
и как-то юн, и как-то весел,
и вот же, всё передо мной -
и можно жизнь построить снова
из побрякушки подвесной,
открытки с видом на Страстной,
платка и камешка речного.
По неверным своим кругам
дождь крадётся средь луж краплёных:
он на цыпочках, как цыган,
как цыган – или как цыплёнок.
К этой маленькой му-зы-ке
ничего никто не добавил:
индевеет на языке
исключенье из общих правил.
Это детство, чей долгий срок
состоял из преград волшебных,
это детство, где между строк
проговаривался учебник -
то обмолвкою, то кивком,
то словами без всякой связи,
то случайнейшим холодком
в наизусть повторённой фразе.
Пора нам гулять по аллее -
по самой Одной из Аллей.
А можно чуть-чуть веселее?
Помилуй, ещё веселей?
И так уже просто до колик
смешно от того, что беда.
Ах век, ах затейник, ах комик,
остроты твои хоть куда.
Они, как весёлые бритвы,
скользят и скользят по устам -
и все сокровенные клятвы
навек запекаются там.
Помилуй, ещё веселее?
И так уже просто до слёз,
давно ни о чём не жалея,
смеёмся над всем, что стряслось!
И прямо по листьям, с размаху
катится сквозь слов кутерьму
колесико долгого смеха
далёко-далёко во тьму.
1
На столько любви – вот столько
обычной воды святой.
Сладка ли тебе настойка
из горькой любви с водой?
Легко ль тебе нынче пьётся
густеющая тоска
из маленького колодца
аптечного пузырька?
Душа превратилась в камень,
болеючи за тебя,
считая удары капель
о донышко бытия.
2
Врачевать тебя тихим словом
о ту пору, как сквер ночной
ещё с вечера забинтован
ослепительной тишиной.
По заснеженным, по измятым
по аллеям туда-сюда…
Как пропахли молитвы мятой!
Исцелительница-звезда,
не спускай золотого ока
с этих окон, храни сей дом -
чем пахнул ветерок с востока,
это камфара или бром?
Полунощник, бездарный знахарь,
если б всё было так легко:
двадцать слёз или слов – на сахар
или в тёплое молоко!
Павлу Мартынову
В саду княгини Шаховской
гуляют сквозняки.
Но вообще-то там покой
и кормят птиц с руки,
и только под гору спустись -
увидишь родники,
но главное – что кормят птиц,
что кормят птиц с руки.
Синичка-душенька, прикинь,
тепла ль тебе ладонь?
Мы на ладони держим день -
и это наша дань.
Княгиня-душенька, прощай
или ещё побудь:
вот хлеб, вот зёрнышко, вот шаль,
вот стих, вот что-нибудь.
Возьми от нашего добра
немного серебра
и медных несколько монет
возьми, а нет так нет!
Никто ни в чём не виноват,
судить себя не нам.
Прими, княгинечка, привет
минувшим временам.
Мелет кофе моя мельница,
на огне журчит вода;
жизнь спешит и разумеется -
или нет, не разумеется…
в общем, значит, как когда.
У неё повадки заячьи
и глаза – как у зверька,
всё петляет – ускользаючи,
прячась то за дни, то за ночи
и не зная языка.
Молодая современница,
путаница всех времён,
пересмешница, изменница:
всё-то ею разумеется…
лишь одно не разумеется -
престарелый небосклон!
А о чём ей там лепечется
за сухой еды комком -
знает только речь-беспечница
да вокзальная буфетчица
с понимающим кивком.
Что минует, то имеется -
дескать, всё же есть просвет!
Озареньице – затменьице:
вроде как и… разумеется,
а вглядишься: нет и нет.
Никакой иной просодики,
кроме той, что день-деньской
отмеряют тебе ходики
с развесёлою тоской.
2002
Наш длинный путь по магазинам
беспечен и ужасно весел:
войдём с мороза, рот разинем
и обсуждаем, сколько взвесим
на завтрак солнца и луны.
Мой ангел, мы опять бедны.
Какая глупость, что за участь!
Опять сквозняк у нас в карманах -
давно ли мы гуляли в панах
и нас беспечная везучесть
давно ль по имени звала?
Чудны, Господь, Твои дела.
И небеса щекочут нёбо -
и мы, живущие бесплатно,
летим и выглядим бесплотно,
холодное целуя небо
в его румяные уста
в районе Южного Креста.
Чтобы проще объясниться,
мы набрали в рот воды.
Видишь, вот тебе и Ницца -
Патриаршие пруды.
Видишь, вот тебе и Мекка -
белокаменный сарай.
А чуть дальше есть скамейка -
видишь, вот тебе и рай.
Выпорхнувши ниоткуда,
птичка сядет на плечо,
рыбка выплывет из пруда -
так чего ж тебе ещё?
Я хочу, чтоб было утро!
…впрочем, это я спьяна,
впрочем, это я как будто
мы набрали в рот вина.
Ты посмотри, что я тебе принёс:
вот жизнь моя – клубок суровых ниток.
Подробностей её незнаменитых,
её капризов – не бери всерьёз.
Тут столько всякого переплелось!
Тут всё в узлах – и каждый новый узел
ведёт к другим узлам путём кургузым
внезапных шуток и внезапных слёз.
И ты, кто разбирается в клубках,
как Божество Клубков, как Всякий Случай, -
не трогай, не распутывай, не мучай:
довольно и того… держать в руках
и тихо бормотать себе под нос:
вот путаник-то, Господи-помилуй! -
смирившись с чередой неутомимой
петель и песен, тишины и гроз, -
и там не так, и тут не удалось…
Держи в своих руках клубок, не то мне
катиться под откос, себя не помня, -
недолог путь, ведущий под откос.
Что говорят на кухне в полночь?
Там говорят «а это помнишь?» -
там ничего не говорят,
там пеплом по столу сорят,
и не сметают, и молчат,
и говорят «который час?».
Там тонущий пакетик с чаем
уже никем не замечаем,
и над столом, давно пустым,
там говорят «Ваш чай остыл» -
и в чашку опускают взгляд,
и «надо ехать» говорят.
Там теребят лимона мякоть
и говорят «не надо плакать»,
а после говорят «пора»
и говорят, что всё мура,
а сами плачут невпопад
и ничего не говорят.
Как называется твоя любовь?
Не знаю, мы знакомы не настолько.
Моя же называется – постой-ка…
как называется моя любовь?
Наверное – Два-кофе-с-молоком,
или Скорей-всего-мы-просто-бредим,
или Пришли-сигнал-одним-звонком,
или Давай-куда-нибудь-уедем.
А есть ещё другие имена:
есть имя Напиши-хотя-бы-слово,
есть имя Буду-ждать-до-полвосьмого,
есть имя Это-было-до-меня,
есть имя Если-завтра-будет-дождь,
есть имена Направо и Налево…
моя любовь – она неприхотлива
и отзовётся, как ни назовёшь:
она бежит на взмах твоей руки,
как дурочка, – и в маленькой котомке
её надежд блестящие обломки,
её имён цветные лоскутки.
…хоть весёлое Да золотое,
как и прежде, стоит наготове,
да не требуется никогда.
И мерещится тень декабриста,
где колючее Нет серебрится -
ломкой кромкой высокого льда.
Дух строптивый не любит согласья -
и повадка бесшумная лисья
не родна ему и не мила:
ни рожна ему в жизни не надо,
он граница, и он же – преграда,
вот и все, понимаешь, дела.
Было время… да ладно об этом:
о былом, о пустом, о забытом,
о старье обветшавших эпох!
Дух строптивый давно не кивает -
вскинет взгляд, как ружьё – и, бывает,
убивает на месте, врасплох.
Вот и все, понимаешь ли, песни -
спеты, стало быть: челюсти стисни -
и… пошла она прочь, чехарда
обольщений столичного рая -
где живёшь, даже не вспоминая
золотую провинцию Да…
Чай зелёный, как лес, чай зелёный, как сад,
чай зелёный, как Ваш растерявшийся взгляд,
моя грустная радость со взглядом зелёным!
Чай зелёный, как детство, которое – Вы,
и, наверное, мне не сносить головы
под зелёным, как детство и чай, небосклоном.
Но, зелёный немыслимый цвет, столько лет
я повсюду искал твой изменчивый след,
что уже не страшны никакие угрозы!
Чай зелёный, как миф – это ж надо понять,
значит, полно в тяжёлую чашку ронять,
моя грустная радость, зелёные слёзы.
Мы давайте-ка лучше посмотрим в окно:
там давно уже всё зеленым-зелено -
и пропащий апрель там слоняется пьяным.
А у Бога, небось, слишком много забот -
и уж если не он нас к рукам приберёт,
ничего, говорю, мы столкуемся с Паном.
А дело обстояло так,
что день, по площади идущий,
смущал испуганную душу
и приглашал её летать.
Ан, между тем кончался март,
и грозовою пахло тучей… -
но всё ж душа была летучей,
а это надо понимать!
И тот, кто это понимал,
он душу отпускал на волю -
и получал назад с лихвою
и свет, и утро, и туман,
и поцелуи под зонтом…
А на какое-то мгновенье -
и божество, и вдохновенье,
и всё, что следует потом.
На весь этот город – один этот лес,
с аллеей, несущейся наперерез
всем тайным прогулкам и страхам смешным, -
и солнце заходит, и мы не спешим.
На всю эту землю – один этот кров,
простёртый поверх наших буйных голов:
дурацкое счастье под небом чужим,
где солнце заходит, и мы не спешим.
На всю эту вечность – один этот шаг
в аллею, как в бездну, до звона в ушах:
дитя, что ж ты медлишь, опомнись, бежим!
Но солнце заходит, и мы не спешим.
Какой бы у повести ни был финал -
ездок-погоняет-ездок-доскакал! -
и кто б ни таился средь тёмных вершин,
а солнце заходит, и мы не спешим.
Я-хорошо-живу – как Вы живёте?
Я хорошо стою на эшафоте:
последнее желанье у меня, -
я хорошо, – узнать, как Вы живёте
к исходу безысходнейшего дня?
Вон комары на нитке серебристой -
смешное комариное монисто,
оно звенит о будущем уже.
Но как живёте Вы на Вашем триста…
нет, восемьсот тридцатом этаже?
Вон крохотная лампочка в два ватта
качается и смотрит виновато
в колоду карт, упавших со стола.
А на планете под названьем Вето
я всё равно не знаю, как дела.
И плод запретный – невпопад миндальный -
совсем неразличим из наших далей,
где ночью не слышны ничьи шаги,
откуда мне видны огни ордалий,
но вообще-то – не видать ни зги.
Как бы долго мы ни толковали,
а пора потихоньку домой.
Что ж ты хочешь своими словами
от души моей глухонемой?
Чтоб какого высокого жара
задала она нашей тоске?
Чтоб она тебе что выражала
на неведомом ей языке?
Как бы ни объяснять, ни пенять ей,
как бы строго себя ни вести -
всё же облачко дымных понятий
уплывает и тает в пути!
Очертания мира размякли,
растворившись в туманностях луж -
так на влажной японской бумаге
расплывается лёгкая тушь,
так какой-нибудь светленький плащик
быстро сходит на нет – дотемна…
Только плачет душа, только пляшет,
только плачет и пляшет она.
В сентябре, в государстве оранжевом
проживём на пустых мостовых
сумасшедшим зелёным бесстрашием
в Ваших детских глазах луговых.
В час, когда осторожная улица
огибает какой-нибудь ГУМ,
луг шумит, и блестит, и беснуется,
и совсем не берётся за ум -
выбегает на площадь Отчаянья
с бесполезным чудесным флажком,
с бубенцом золотого бренчания
и одним бесшабашным прыжком
перемахивает через пропасти
Будь-Здоров, Созвонимся, Прощай,
перемахивает через крепости
Здравый-Смысл и Порядок-Вещей.
И, весёлая, буйная, дикая,
жизнь пахнёт виноградным вином,
кардамоном, корицей, гвоздикою
и незрелым кофейным зерном.
Гремите, колокольчики, опять,
узорчатые, лапчатые, птичьи, -
гремите о простом моём величьи:
я научился глупо поступать!
Меняю жизнь мою – на полчаса,
на завтрак, преисполненный восторга,
под колокольчиком Горпищеторга:
заветренное чудо – колбаса,
богов напиток – тепловатый сок
из ягод, не имеющих названья,
и… – чтобы тучка полугрозовая
от завтрака плыла наискосок,
и чтоб один степенный разговор
был начат – и продолжен – и закончен…
Ловушкам несть числа, но мы проскочим,
заклеим только дыры новым скотчем -
и с нас все взятки гладки с этих пор!
Небо в сердце и небо на шляпе,
и ещё одно небо – во рту.
И разверзлись небесные хляби,
и обрушили вниз высоту.
И не стало совсем уже света
над прибежищем нашим Земля -
Безделушка, Игрушка, Комета
или Палуба Корабля.
И владели судьбой как хотели
все стихии, сцепившись в клубок, -
дни летели без смысла и цели,
и бездействовал Бог…
Вечерело, штормило, знобило,
волочило кормой по песку,
а потом ненароком прибило
наконец к одному островку,
где последний забрезжил мне берег
на беспамятном чёрном ветру -
разговор за пятнадцать копеек
обо всём, без чего я умру.
Как на маленьком парусе
детства – или далече -
нас качает на паузе
в ожидании встречи:
вы откуда отчалили,
побросав свои флаги,
два внезапных отчаянья,
две весёлых отваги?
Я – от шумного общества,
что почти незнакомо,
я же – от одиночества
в людном хаосе дома.
Леденея от ужаса,
без единого звука
нас баюкает лужица
на окраине века.
А стихия незрячая
всё колдует над чашей
моего красноречия
и безмолвности Вашей.
Жизнь снова бьёт через края
и снова кажется иная -
так ничего не знать, как я,
нельзя… но так я и не знаю:
мне ощупью в кромешной тьме -
поди пойми по очертанью -
мир перемалывать в уме,
за тайной тайну!
Сухая белая мука
далёких смутных истин, манна…
нет ничего наверняка,
нет ничего, усни, осанна!
Спи, славословье, спи, тоска, -
без снов, без просыпа, без звука
и на границе городка
чужого – спи, моя разлука:
жизнь не добра, но и не зла,
а так… нема лишь.
Что морок мой тебе и мгла -
забыв про все свои дела,
ты спишь во все колокола
и всё на свете понимаешь!
Напрасные хлопоты, карточный домик надежды,
сердечко и пика, квадратный бубенчик, трилистник -
дорожка шагов, бесконечно лукавых и лисьих,
обманщицы-жизни, чьи речи темны и мятежны!
Всё слушать, и слушать, и слушать мятежные речи -
пустые слова: позабудем, оставим, уедем…
все наши дороги известны дотошным соседям,
все наши дороги кончаются тут, недалече.
И сыпятся наземь сердечки, трилистники, пики
под звуки бубенчика – частые и золотые,
и сыпятся вслед двоеточья, тире, запятые:
ах, жизни мятежные речи бессвязны и дики!
Куда как нелепы все эти возьмите, храните… -
напрасные хлопоты, карточный домик надежды!
Но там, где кончается время и дни безмятежны,
две парки, пожалуй, уже перепутали нити.
Искусимся, пожалуй, немного
белым светом в начале весны -
ну-ка, что это тут за дорога,
где не видно ни чёрта, ни Бога,
ни дороги… не думай, рискни:
мы ещё никогда не ходили
мимо стольких далёких вещей -
мимо тонкого этого шпиля,
капителей коринфского стиля…
мимо всех, мимо вся – вообще!
Мимо маленькой, но златоглавой
светлой церкви о трёх куполах,
мимо славы и мимо расправы,
мимо прав, мимо льгот, мимо благ…
Небо ласково, небо сурово
смотрит сверху на милых людей -
и молчит, и не скажет ни слова,
а прекрасная Vita Nuova
лёгкой лодкой плывёт по воде.
Это всё уже неважно,
это всё уже не суть:
скрипка-и-немножко-лажа -
Бог желает отдохнуть.
Бог сказал, ничто не ново.
Мирозданье, поостынь!
Всё равно до Дня Седьмого -
сколько? Ровно шесть пустынь.
Как это – воздать сторицей
или, скажем, рваться в бой?
Если что-то сотворится,
то не мной – само собой.
Из каких-нибудь материй,
неизвестных естеству,
из фантазий, из мистерий
не во сне – так наяву.
Помнишь музыку былого
в переплёте золотом?
Там, в Начале, было Слово,
да забылось, что потом.
…В этом городе прекрасных миражей,
где действительность не знает, что ей делать,
было столько уже разных виражей
на мостах и мостовых заледенелых!
Появлялось божество из-за угла,
и два призрака владели нищей нишей,
и судьба моя меня подстерегла
львиной мордой, неожиданно возникшей…
Это было – я не помню, на каких
длинных улицах без всякого названья
и в каких-то переулочках глухих,
где встречались вы не с нами, мы не с вами,
где к утру уже от жизни кочевой
и от жизни вообще – такая жалость! -
вдруг совсем не оставалось ничего,
сновиденья – и того не оставалось!
А был когда-то розоват
наш белый свет – и, между нами,
приятно было называть
своими – вещи – именами
и говорить: кольцо, стрела
и поплавок из пенопласта! -
какие громкие дела,
какое лёгкое богатство…
Вот так, длина, и ширина,
и угловатость, и овальность:
мы называли имена -
и вещи тут же отзывались.
Но искоса, не в полный глаз
всё это время жизнь другая
хитро разглядывала нас,
наш смутный час подстерегая, -
Искусство… кто же виноват,
что ты всегда шутило с нами
и заставляло называть
чужими – вещи – именами!
Минувшая жизнь, имперфект и аорист -
подумайте, что за дела!
Я вдаль проводил мою повесть, как поезд,
и повесть, как поезд, ушла.
Зелёный фонарик далёкой свободы
уже догорает – и вот
затеплился красный фонарик: субботы
и милых домашних забот.
Убрать со стола, заварить себе кофе -
и долго смотреть из окна
на двор в сентябре, на качели в покое,
на облако в виде слона.
И вдруг – отойти от окна: беспокоясь,
как с этого самого дня
невнятная совесть по имени Повесть
одна проживёт, без меня.
Ступать из полымя в огонь
нетвёрдою ногой,
из одного дождя в другой,
из сумрака в другой -
по двум концам одной прямой
нас развели с тобой:
шаг из не-дома не-домой -
словно из боя в бой.
Из полыньи да в полынью,
с обрыва на обрыв,
с моей планеты на твою -
зонта не приоткрыв:
я дважды вымок и просох,
пройдя из шквала в шквал,
я дважды умер, видит Бог,
и дважды выживал -
кидаясь из броска в бросок
по скользкой мостовой,
как маятник твоих часов,
бессменный сторож твой.
Где безумные люди в безумии дней
уповают на зыбкий песчаник
и на нём воздвигают постройку – и в ней
пребывают в делах беспечальных,
там для нас нет ни родины, нет ни родни,
ни прибежищ – ни явных, ни тайных!
Ибо нам с тобой светят иные огни
в наших лёгких и бедных скитаньях.
И пока, окликая нас словом чужим,
в отдаленьи беснуется форум,
мы в дешёвом кафе переждём нашу жизнь
за сердечным одним разговором:
переждём как какой-нибудь дождь или как
полоумный какой-нибудь морок -
в двух шагах от того, кто живёт в облаках…
Ибо Он приготовил нам Город.
Среди всегда кочующих громад,
прикинувшихся жизнью и искусством,
мне – сколько места можно занимать
не в жизни вообще… в твоей, допустим?
Аршин-другой, но дальше – ни ногой,
ни взглядом и ни помыслом случайным:
там не моя земля, там я изгой,
чужой твоим преданиям и тайнам.
Полпесенки оттуда, полсловца,
полпирога, полплитки шоколада,
одна восьмая светлого лица…
И хорошо, и правильно, и ладно:
благослови, Господь, твои шаги,
твой разговор со мной вполоборота
и все твои не-предо-мной-долги,
и все твои не-обо-мне-заботы.
В честь уже наступившего лета
на пустынной одной мостовой
вот тебе одуванчик салюта
надо всею твоею Москвой.
Это что-нибудь вроде подарка -
одуванчик, смешной сувенир,
это так, как от бублика дырка
или след от бесцветных чернил.
Это что-нибудь вроде привета.
Только так и могу я, увы,
посигналить тебе – через лето,
через тёмную бездну Москвы.
Осень, осень, золотая мишура,
бросим, бросим эту жизнь: давно пора
нам на лодочке какой-нибудь убогой
отправляться, захватив с собой черпак!
В самых общих, как мне кажется, чертах
мы поедем с Вами с печки на чердак -
пропылённою скрипучею дорогой,
чтоб однажды, через много-много лет,
вдруг прибыть на отобеданный обед,
на котором ни друзей, ни близких нет,
и закончить всё беспечной чашкой кофе
за одним столом с надеждой дорогой!
Хорошо, когда в печи трещит огонь.
Хорошо, пугая пламя кочергой,
золотые собирать в щепотку крохи
этой жизни, не жалея о другой.
То, что мы когда-то знали,
мы забыли позабыть -
и всё теми же глазами
плохо видим новизну,
и умеем мимоходом
поздороваться с чужим,
с незнакомым небосводом,
как с приятелем: привет!
Два тысячелетья с лишним
пронеслись во весь опор -
и не слушаем, а слышим
стук подков издалека.
Время, полчище Мамая,
в сумраке пороховом -
там, где жизнь глухонемая
бьётся в танце вековом.
Прекрасный белый особняк,
в котором были мы на днях,
стоит, задумавшись глубоко.
И в тонкой галерее сбоку
гуляет маленький сквозняк.
Нас больше нет в особняке -
и друг от друга вдалеке
мы совершаем нашу память,
к которой нечего прибавить,
весь мир сжимая в кулаке.
И, если силой сквозняка,
нас, как вот эти облака,
однажды вынесет со свету,
дай Бог нам встретить участь эту,
не разжимая кулака:
в котором мост, за ним дворец,
а дальше – лес, и в нём скворец,
минутной вечности глашатай…
И мир нам сладок, как зажатый
в ладошке детской – леденец.
Мир дольный и мир дальний,
долина и небеса…
Мир данный и не-данный -
нет, данный на полчаса
и взятый назад – вольным
движеньем: поднять флаг!
Мне пусто в моём, дольном,
а в дальнем твоём – как?
Оранжевым занавешен
на окнах твоих свет.
Я в дольном моём – грешен,
ты в дальнем твоём – нет.
И с тёмной моей тайной
на горнее божество
смотрю я – на твой, дальний,
из дольного – моего.