Вы здесь

Здравствуй, племя младое, незнакомое!. Андрей Воронцов ( Коллектив авторов)

Андрей Воронцов

ИСТОРИЯ ОДНОГО ПОРАЖЕНИЯ

– Ты живешь в каком-то выдуманном мире, – сказал я как-то в сердцах сыну, который вместо уроков вел бой с невидимым врагом.

– Да, – ничуть не смутясь ответил он, – мне так легче жить в настоящем.

Что я мог ему возразить? Разве не знаю я взрослых людей, придерживающихся той же точки зрения? Один мой друг, историк, всерьез задумал писать кандидатскую с таким названием: «Зиновий Петрович Рожественский – выдающийся флотоводец XX века». В аспирантуре сначала смеялись, потом ругались, а потом его выгнали. Работал он после этого консьержем в «элитном» доме, но диссертацию не забросил, доказывал, какой творец Цусимы был гениальный человек. Короче, он тоже создал себе выдуманный мир, чтобы легче жилось в настоящем.

Что ж, не мне осуждать его – сам не потому ли писательствую? Но я терпеть не могу эту новую историческую моду: из неудачников делать гениев, а из поражений – победы. Это ведь, если разобраться, обратная сторона поражения. А с другой стороны, бесконечная цепь поражений последних лет научила меня не радоваться преждевременно маленьким удачам, к чему тоже был склонен Василий (так звали моего друга).

Вместе с Василием мы не пропустили ни одной демонстрации протеста, начиная с 23 февраля 1992 года, а это, кто помнит, не всегда было полезно для здоровья. И едва ли не на каждом митинге он мне говорил: «Ну все, теперь уже Ельцину немного осталось!» И впрямь, от шествия к шествию нас становилось все больше: 23 февраля следующего года никакие силы уже не смогли сдержать прорыв 300-тысячной колонны на Манежную. Казалось, и вправду осталось чуть-чуть… Но грянул позорный апрель, когда одна часть русского народа проголосовала за расправу над другой, и я засомневался…

В ночь на 4 октября 1993 года мы сидели с Васей у костра в роще возле Дома Советов. Мы уже знали о случившемся в Останкине. День, прошедший под знаком неслыханной нашей победы, заканчивался сокрушительным поражением. Мы ни слова не говорили о происходящем, вообще ни о чем не говорили – подбрасывали сучья в огонь, наливали себе водки, выпивали, не чокаясь, как на поминках… Между светящихся точно изнутри березовых стволов плясали огни других костров, а над ними неровными оранжевыми шарами дрожали маленькие зарева. Порой пламя выхватывало из темноты чье-нибудь лицо – и оно тут же исчезало, будто подхваченное дуновением ветра, и снова становилось частью ночи, наполненной шелестящими голосами, звоном бутылок, бренчанием гитарных струн. И, как знать, может быть, эти лица принадлежали тем, кого наутро уже не было в живых… Никто ни о чем не спорил, ни к чему никого не призывал. Изменить ничего было нельзя – оставалось только ждать утра. Запах дыма и печеной картошки смешивался с запахами опавшей листвы, сырой земли, древесной коры и грибов, хотя их время давно уже прошло. Где-то рядом пели: «А в тайге по утрам туман…», а немного дальше, перевирая мотив, битловское: «Хей, Джуд». Эти голоса и запахи доносились словно из прежних времен, когда не было ни уличных сражений, ни омоновцев со щитами и дубинками, а в моде были туристические слеты и конкурсы авторской песни. Но были и другие голоса. «Спаси, Господи, люди Твоя», – пели в другом конце парка негромко и красиво, но вскоре пение перекрыл длинный разухабистый вздох гармошки, заигравшей с места в карьер плясовую. «Эх, эх, эх!» – забухали в землю подкованные сапоги, невидимые плясуны засвистали молодецкими посвистами.

– Русский человек!.. – заорал кто-то из темноты. – Нет, ты послушай, что я тебе скажу. Русский человек!.. Что это такое? «Веселие и питие»! Он создан для того, чтобы пить и веселиться! А его засунули в жопу. Ему, дионисийцу, придумали долг и идеи. Опутали правами и обязанностями, будь они неладны. На фига ему это? Наша

Родина – веселье! «Смотреть до полночи готов на пляску с топотом и свистом под говор пьяных мужичков»! Вот она – Расея, вот он – русский человек!

Еще вчера за эти слова дали бы незнакомцу крепко в лоб и назвали бы провокатором (каковым, быть может, он и являлся), а теперь все устало молчали.

Так тянулась эта ночь поражения нашего, ночь нашего с Василием прощания с молодостью…

Задремали мы лишь под утро. Проснулись оттого, что где-то над самыми нашими головами гулко и часто ударил КПВТ – крупнокалиберный пулемет. Воздух задрожал, сорвались с ветвей и закружились вниз по невидимой спирали кленовые листья. Между деревьев стояла пронизанная солнцем пустота. В воздухе уже сильно пахло гарью. Стуча зубами от озноба, мы поднялись на ноги. Парк стал неузнаваем. Волнистые пряди инея, искрясь на солнце, прихотливыми узорами вплетались в траву.

Снова ударил пулемет, женский голос закричал истошно. Со стороны площади заскрежетало, залязгало: боевые машины десанта преодолевали хлипкие баррикады. Мы пригнулись и побежали к левому крылу Дома Советов.

Так начался этот день. Его мы с Васей помнили, как в бреду, отрывочно, пунктиром. Был момент отчаянной надежды, когда на Новом Арбате, за полкилометра от нас, завязалась жаркая перестрелка, и Вася закричал: «Это наши! Наши подходят!», и я снова ему поверил, да так сильно, что слезы выступили на глазах. Увы, это были не наши – спецназ лупил по окнам, в которых якобы были снайперы…

Потом, влекомые бегущими куда-то людьми, мы оказались под большой парадной лестницей, где было бюро пропусков. Мы думали, что окружавшие нас люди – свои, и хотели вместе с ними войти в здание, но вскоре поняли, что опять ошиблись… Без лишних слов, деловито, умело они взломали дверь и устремились внутрь, привычно, как в трамвае, толкаясь локтями и плечами. Почуяв неладное, мы не последовали их примеру. Вскоре взломщики стали возвращаться – с пакетами, набитыми кофе, печеньем, соком, компотом, консервами, сигаретами… Некоторые счастливцы завладели портативными телевизорами и радиоприемниками. Кто-то нес за ухо большую подушку. Другой – телефонный аппарат с волочащимися по земле проводами. Третий – ворох милицейских фуражек. Иные надевали их на головы. Кто-то с простецким лицом раздавал незаполненные депутатские удостоверения с красными корочками. Они выходили так же деловито, как вошли, – молодые, хорошо одетые, в крепкой обуви, шли в сторону Нового Арбата, сталкиваясь с теми, кто нес от противоположного входа обезображенные и окровавленные трупы.

«Пойдем отсюда», – потухшим голосом сказал Вася. Я оттолкнулся от стены и пошел, как по воздуху, не чуя ног. Я вообще ничего не чувствовал, только простейшие ощущения: вот мы были под лестницей в тени, а теперь очутились на солнце. Я словно лишился плоти и костей: мне казалось, что если бы кто-то из спешащих с добычей захотел пройти сквозь меня, то сделал бы это без труда. Где-то в глубине сознания, как в обмелевшем колодце, плескался вопрос: как это все могло произойти?

Выбравшись из-под лестницы, мы удивились тишине. Видимо, объявили перемирие или что-то в этом роде. Кто-то говорил по мегафону из окна пятого этажа. Судя по голосу это был Руцкой. Мы поднялись по парадной лестнице наверх, где уже стояла небольшая толпа. Руцкой, видимо, вспомнив, что он летчик, просил других летчиков поднимать боевые машины в воздух и защищать парламент, – почему он решил, что среди кучки людей, стоящих под окнами, есть летчики? Мы вздохнули и пошли вниз. Навстречу нам, великолепно освещенный лучами солнца, поднимался вылезший из танка полковник. Он шел прямо на нас, высокий, сильный, голубоглазый, загорелый, с откровенным эгоистическим нежеланием в глазах вникать во что бы то ни было, свойственным лишь старшим армейским и милицейским чинам (даже у гражданских бюрократов другой взгляд – более артистический, что ли). Он шел словно из американских фильмов, из мясорубки, где он «всего лишь выполнял приказ», с закатанными рукавами камуфляжной формы и распахнутым воротом, из которого выглядывал белоснежный подворотничок. Красивый, седоватый – шел предъявлять ультиматум. И будет он теперь идти так вечно, под косыми лучами закатного солнца, с тяжелым автоматом в руке.

Потом мы стояли у железных заграждений на тротуаре. Мимо все еще шли мародеры. Верхние этажи Дома Советов горели. Немногие сохранившиеся стекла нижних этажей тоже горели – в лучах заката. В здании мэрии раздавались грохот и лязганье, словно там, внутри, ворочался танк. Над домом снова кружили птицы, распуганные было канонадой. Я смотрел на них и завидовал: как им легко и просто летать там, вверху, смотреть на все это с высоты. Вот так же утром кружили в воздухе серебристые осколки жалюзи, высоко подброшенные чудовищной взрывной волной. Я принял их поначалу за голубей. Легкие пластинки летели к земле долго, плавно, красиво, как птицы. «Мне кажется порою, что солдаты…» Почему-то я вспомнил, совсем не к месту: «Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы; и Отец ваш небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?»

Хотелось курить, но сигареты кончились. Вася спросил сигарету у стоящего рядом кавказца. Тот вытащил голубоватую пачку, кивнул на парламент: «Оттуда». По странному совпадению, сигареты тоже назывались «Парламент». Заметив мой недобрый взгляд, кавказец сказал: «Один парень дал, сам я туда не ходил. Теперь Ельцину тоже капец», – добавил он. Тут я словно очнулся и иронически посмотрел на Васю – как, мол, тебе твоя песня в чужом исполнении? Вася отвел глаза.

С Нового Арбата доносилось металлическое лязганье – это лавочники разбивали камнями блестящую спираль Бруно с ужасными крючками, добывая себе сувениры. Гремя щитами, на площадь перед лестницей выбежал отряд омоновцев, построился в линию и, размахивая дубинками и автоматами, принялся вытеснять толпу. Мы поплелись, подгоняемые омоновцами, в сторону Нового Арбата…

А дальше наступил период реакции, как говаривали в советских учебниках истории. Я долгое время не мог спокойно слышать слово «народ» – меня от него корежило. Видел я под парламентской лестницей этот народ! Никакие беды последнего времени – невыплаты зарплат и пенсий, кража сбережений, безработица, дороговизна, «черные вторники», отключения тепла – не казались мне чрезмерными для тех, кто предал нас в октябре. Потом злость отступила, пришло безразличие. Я не отказался от прежних убеждений, но совершенно разочаровался в публичной политике и с головой ушел в литературную и журнальную работу, а Вася как раз в ту пору занялся своим злосчастным Рожественским.

Надо сказать, что на эту тему мы не нашли общего языка сразу. Едва Вася стал мне втолковывать про загадки Цусимского сражения и непонятую роль Рожественского, как я раздраженно заметил:

– Да что тебе Цусима эта, когда ты не знаешь того, что произошло в октябре девяносто третьего? А что касается роли Рожественского, то мне интересно услышать от тебя, как от историка, какова роль Макашова и Руцкого? А то, неровен час, лет через десять – двадцать появится чудак вроде тебя и напишет, что они были гениальными, только им не повезло.

Русобородый, шупловатый Вася терпеливо, и, как всегда, заикаясь, объяснял:

– Цусима – первая знаковая русская катастрофа двадцатого века, в которой, как в капле воды, отразились причины всех последующих русских катастроф. А что такое русская катастрофа? Это: или – или. В ней всегда есть момент, в самом начале, когда можно не только уйти от поражения, но даже одержать блестящую, сокрушительную победу. Так было и третьего октября. Ты прав: Рожественского у нас не было. Но, согласись, куда обиднее было бы потерпеть поражение, если бы восстание возглавил кто-нибудь поумнее Руцкого и Макашова. Именно так и случилось, увы, в Цусимском бою.

– Да отчего ты решил, что Рожественский был умнее? Угробил он народу побольше, чем наши герои, – пять тыщ человек.

– В начале Японской войны, когда еще все газеты, включая либеральные, кричали о том, что вскоре японская авантюра потерпит полное крушение, Рожественский предсказал иной ход войны. «Нам придется жестоко биться», – заявил он в конце марта девятьсот четвертого года французскому корреспонденту. Он считал, что нашей эскадре уже нечего делать на Дальнем Востоке, потому что, когда она появится там, японцы уже успеют перевезти в Корею орудия, снаряды, боевые припасы, провиант в достаточном количестве для того, чтобы вести войну в течение многих месяцев. Но ему приказали – и он повел эскадру в бой. Между прочим, одно из его тогдашних предсказаний сбылось, к сожалению, уже через несколько дней. Тогда взошла звезда адмирала Макарова, его взахлеб хвалили газеты, и Рожественский похвалил: «Это прекрасный моряк, энергичный начальник, искусный, отважный…», но тут же заявил: «Он пленник того положения вещей, которое не он создал и которое не в силах изменить». А первого апреля четвертого года, когда газета «Русь» перепечатала это интервью, она сообщила на другой странице о гибели броненосца «Петропавловск» и Макарова…

– Какая цена подобным предсказаниям, если с их помощью нельзя ничего исправить? Это как у Маркеса в «Ста годах одиночества»: пророчество о гибели Макондо герой разгадал именно в ту минуту, когда ураган стер город с лица земли.

В этих наших спорах был, конечно (во всяком случае, с моей стороны), подтекст, не имеющий отношения к Цусиме и Рожественскому: октябрьские события и безоглядный Васин оптимизм накануне их. Естественно, я понимал, что никакой личной Васиной вины в случившемся нет: просто я полагал, что люди, подобные Васе, создали в обществе накануне ельцинского переворота шапкозакидательское настроение, внушили детскую веру в быструю победу, когда следовало настраивать людей на долгую и изнурительную борьбу. Мне казалось, что своей сказкой о выдающемся флотоводце Рожественском, Вася иносказательно отвечает мне и таким, как я, – вот, дескать, какие зубры проигрывали, а что мы?…

Кроме того, Васина диссертация имела, на мой взгляд, чисто профессиональный изъян: он отчего-то решил доказать талант Рожественского именно на примере Цусимы, давно ставшей именем нарицательным. Ну кабы еще потерпел адмирал поражение, но не потопил всю эскадру – можно было бы оригинальничать и версии сочинять, но тут… Ведь и к погибшим надо иметь уважение… Примерно так же, видимо, считали и в аспирантуре, когда выперли Васю.

Разгар его работы над трудом о Рожественском пришелся на первую чеченскую войну, которую тогда, как назло, сравнивали с Цусимой… И это, увы, не могло не накладывать отпечатка на мое отношение к его работе, и отпечатка несправедливого: Вася, при всех его заносах, действительно был талантливым историком и доказательства своей правоты искал упорно и увлекательно. Правда, по мере сил и я ему помогал: например, когда он без документа из аспирантуры лишился возможности работать в архивах и рукописных фондах, я делал ему справки от журнала. Надо сказать, что официальными архивами он не ограничивался, умел найти и нужные домашние.

Так, ликуя, притащил он мне однажды дневник участника Цусимского сражения (из небогатовского отряда) и настоятельно рекомендовал почитать. Произошло это между двумя безрадостными событиями: переизбранием Ельцина на второй срок и похабным Хасавюртовским миром – куда более похабным, чем Портсмутский, завершивший Русско-японскую войну.

Дневник я осилил с трудом: автор, мичман Илья Ильич Кульнев, правнучатый племянник героя войны 1812 года генерала Якова Петровича Кульнева, не обладал ни особым литературным даром, ни разборчивым почерком (что, впрочем, в условиях боевого плавания понятно). Да и сама история была тягостной, как и история антиельцинского сопротивления и чеченской войны.

Собрали зимой 1905 года на Балтике тихоходные «музейные образцы»: броненосец «Император Николай I», три броненосца береговой обороны – «Генерал-адмирал Апраксин», «Адмирал Сенявин», «Адмирал Ушаков» и крейсер 1-го ранга «Владимир Мономах» – и отправили под командованием контрадмирала Небогатова на помощь вышедшей раньше эскадре Рожественского. Вовсю бушевала революция, с войны приходили только дурные вести, портовые рабочие разбрасывали на военных судах прокламации: «Убивайте офицеров, топите свои суда, зачем вы идете на верную смерть?», которым матросы порой следовали буквально: например, убили одного молодого мичмана за то, что он хотел водворить тишину. Офицеры чувствовали себя в Либаве, как на вражеской земле, горели желанием скорее выйти в море…

Плавание было очень тяжелым, питались экипажи скверно: либавские купцы снабдили моряков консервами, которые нельзя было есть, а свежего мяса не закупали, потому что на небогатовских судах, в отличие от эскадры Рожественского, не было ледников-рефрижераторов. Грузились углем в иностранных портах в авральном режиме (нигде не разрешали стоять больше суток), отчего корабли приобрели необыкновенно грязный вид. Тем не менее была вписана славная страница в историю военной навигации: на обветшавших судах небогатовцы совершили переход в 16 тысяч морских миль, останавливаясь лишь для заправки углем. Во вьетнамскую бухту Камрань (Камаранг), где 2-я Балтийская эскадра соединилась с 1-й, Небогатов привел все суда, вышедшие с ним из Кронштадта и Либавы, включая самые тихоходные. Подобное достижение считалось тогда неслыханным даже для новых скоростных броненосцев, работавших на угле. В бухте Камрань (которая после 1975 года стала советской военно-морской базой, а теперь заросла джунглями) русским судам тоже стоять долго не разрешили.

Двумя кильватерными колоннами русская объединенная эскадра направилась к Цусимскому проливу. Дневник заканчивался 14 мая 1905 года, около 14 часов, то есть буквально перед первым залпом Цусимского сражения. Саму битву Кульнев описывать не стал, нарисовал лишь схему движения наших и японских судов.

Читать записки Кульнева было не только тяжело, но и больно: предчувствие неизбежной беды сменялось в них отчаянной надеждой на победу – сродни той надежде, с которой мы жили до 4 октября 93-го… «Как-то мне вздохнулось: может быть, дойдем, поддержим 2-ю эскадру, может быть, и не потопят нас, мы будем воевать и победим японский флот…»

Сам мичман, как рассказал мне Вася, в Цусимской трагедии выжил, в отличие от своего старшего брата Николая. После войны Илья Кульнев увлекся морской авиацией, стал одним из первых в России летчиков-конструкторов. В мае 1915 года он погиб в авиакатастрофе под Ревелем.[1]

Честно говоря, я не очень понимал, зачем Вася дал мне этот дневник: то ли для общего развития, то ли еще для чего, и почему он, собственно, так радовался ему – ничего, что подтверждало бы его выводы о Рожественском, у Кульнева не было – наоборот, на последних страницах он выражал недоумение его действиями.

В осторожной форме я спросил это у Васи (после того как он стал консьержем, самолюбие у него обострилось).

Вася с сожалением посмотрел на меня.

– А чертеж?

– Что – чертеж?

– Ну ты что, не заметил, что на схеме правая кильватерная колонна выдвинута вперед левой на половину своей длины? Теперь наконец стала понятна загадочная фраза в воспоминаниях английского военного наблюдателя на японских судах капитана Пэкинхема, что по сравнению с судами правой колонны суда левой казались «пренебрежимо малыми». А между тем головной корабль левой колонны «Ослябя» даже превосходил длиной головного правой «Суворова» на десять метров! Он потому показался Пэкинхему «пренебрежимо малым», что был гораздо дальше от него, чем «Суворов»!

Мне стало жалко Васю. Все-таки я привык, что он мыслил хотя и безответственно, но широко, а тут он, как трудолюбивый бездарь, закопался в куче малозначительных деталей: десять метров каких-то, правая колонна обогнала левую на половину длины…

– Вась, ты меня извини, но что это прибавляет к главной мысли твоей работы?

Вася смотрел на меня во все глаза.

– Как что? Я же тебе столько рассказывал про Цусиму! Старик, это же другое построение, чем считали прежде, а у новых кораблей правого отряда была выше скорость!

Я начал злиться.

– Так это помогло нам проиграть баталию или несколько задержало разгром?

– Это было гениально, – сказал Вася. – Гениально, понимаешь? Никто до Рожественского так не делал. Далее. Кульнев пишет: «На наших судах получались знаки японских переговоров – наш телеграф бездействовал». Кульнев недоумевает, почему, ну а ты-то, в конце двадцатого века, понимаешь – почему?

– Ни хрена я не понимаю, – признался я, возвращая ему тетрадь. – Политика – искусство возможного, история – искусство невозможного. В ней вечно, невзирая на известное правило, судят победителей, и никому это еще не удалось вполне. Случайно, Вася, не побеждают. Нас тоже победили не случайно.

– Ну нельзя же так, – скривился вдруг, как от боли, Вася. – Давай ограничим себя со всех сторон рамками так называемого здравомыслия, и ничего у нас не будет – ни истории, ни искусства, ни науки.

– А у нас и так ни фига нет. Ладно, не обижайся: нашел ты себе с этим Рожественским в жизни нишу, и слава Богу. Без этого теперь нельзя – сломаться можно. Давай хлопнем по рюмочке за упокой души мичмана Кульнева и адмирала Рожественского? А потом за наше здоровье.

Вася неохотно, как мне показалось, кивнул. Разговор не получился и, что самое печальное, не возобновлялся на эту тему больше никогда, кроме одного раза, последнего перед нашим расставанием в этой жизни. Вася обиделся или утомился мне объяснять, – а может, и то, и другое.

Между тем морская тема не миновала и меня, человека сугубо сухопутного. Отойдя немного от октябрьского потрясения, я дал себе слово, что если и буду когда-нибудь еще заниматься так называемой общественной деятельностью и политикой, то только в тех областях, где можно сделать что-либо реальное помимо митингов и болтовни. Скоро такая возможность представилась: шла борьба за Черноморский флот, который Ельцин, казалось, готов был сдать. А флот, несмотря на бедственное положение, был вещью реальной. Я стал ездить в командировки в Севастополь, писал о флоте и Крыме и даже был приглашен участвовать в сборпоходе Черноморского флота.

Здесь-то я и понял отчасти Васино увлечение: не столько суть его, сколько поэтику.

Ты помнишь? В нашей бухте сонной

Спала зеленая вода.

Когда кильватерной колонной

Вошли военные суда.

Мы выходили из Севастопольской бухты этой самой кильватерной колонной. Слева по борту был древний Херсонес, казавшийся отсюда маленьким и грустным. Говорили, что две трети его покоится под водой, и, возможно, мы проплывали именно над ним, как над неким градом Китижем. Стоя перед камерой на фоне развалин, корреспондент программы «Вести» говорил со слащавой и развратной улыбкой: «Сегодня мы имеем уникальную возможность…»

Из низких туч, висящих над Севастополем, длинными стальными полосами наклонно пробивался солнечный свет – словно кто-то развернул гигантский, в полнеба, веер. Под ровное гудение двигателей корабль тяжело нырял форштевнем вниз и тут же могучим движением, точно потягиваясь, поднимался вверх. Похмельный, я стоял на ходовом мостике большого противолодочного корабля «Керчь» и смотрел на бегущую за бортом волну, каждый миг менявшую цвет в водовороте пены. В открытом море корабли разошлись, поплыли параллельными курсами. Стальная армада, завесив дымами горизонт, двигалась в центральную часть Черного моря.

Когда мы вернулись из похода, я зашел на знаменитую севастопольскую толкучку «на Остряках», чтобы купить домой какие-нибудь подарки. Мне бросилось в глаза, что рынок удивительно похож на мертвый город Херсонес планировкой бесчисленных, неотличимых одна от другой улочек-рядов (милетский архетип – «прямоугольная решетка, вписанная в овал») и занимает такую же примерно территорию, как сохранившаяся часть Херсонеса. Один муравейник умер, да здравствует другой! И в Херсонесе, оторванном от Эллады, Рима и Византии, и в имперском Севастополе, оставшемся без империи, все подчинялось одному желанию: выжить, добыть кусок хлеба на грядущий день. Как это по-человечески понятно (разве я сам не такой?), но как душно, уныло, неприкаянно в этой галдящей тесноте после вольного необозримого морского простора, рассекаемого форштевнем имперского дредноута!

Жизнь неотделима от рынка, но является ли рынок законом жизни? Разве спас он хотя бы одну гибнущую цивилизацию? Цивилизации умирали, рынок оставался. Он живуч, спору нет, но мы почему-то до сих пор изучаем историю государств и народов, а не рынков. Когда империя слабеет, рынок не поддерживает ее – он ее убивает. Сюда, в торжище, уходят и здесь перемалываются в костную муку творческие силы, вера, талант, изобретательность, воля народа. Уже и рынок окружен кольцом огня, а люди продолжают тупо думать о том, что можно купить и продать там, внутри. Это ли свобода, о которой нам талдычили обслуживающие лавочников мыслители?

Отчего же художники веками воспринимали рынок как бессмысленную и враждебную стихию?

Сегодня снова я пойду

Туда, на жизнь, на торг, на рынок,

И войско песен поведу

С прибоем рынка в поединок!

Какими наивными кажутся, если посмотреть на них отсюда, из этого деловитого муравейника, молодой, но уже седой артиллерист Николай Иванович, таскавший мне в каюту гильзы всевозможных размеров и по-детски радовавшийся попаданиям, смотритель Владимирского собора Альбина Абрамовна, добывшая двуглавого российского орла для паникадила, старичок, стоявший на митинге с плакатиком: «Великая Россия, вспомни о нас!», и наконец Вася, ищущий отсвет победы даже в заведомых поражениях! Зачем, ради чего метко стрелять, возиться с двуглавыми орлами, писать вышибающие слезу призывы, разгадывать тайны Цусимы, если эта великая Россия – уже только воспоминание, мир невидимый?

Затем, ответил я себе, что эти люди и есть великая Россия. Империи, даже самые кровавые, воспитывают в человеке идеал гармонии, красоты, самопожертвования, героизма, бескорыстного служения другим людям. Это цемент, который скрепляет духовное здание человечества. А что дал людям «человечный» рынок? Связан ли с ним хоть один светлый образ в мировой культуре? Он похож на сочное розовое мясо, что выставляют на прилавках: чуть «перележало» на солнце – и уже потянуло от него падалью.

Вернувшись домой, я поделился этими мыслями с Васей, но выслушал он меня снисходительно, как неофита, и, неожиданно застеснявшись, продолжать я в этом духе не стал. Спросил его, как бы между прочим, и о диссертации, но он, отведя взгляд, сказал: «Нормально».

Васю убили в июне 1999 года в Косово, перед самым концом войны. Воевавшие вместе с ним наши добровольцы рассказали потом, как это случилось. Шиптары (албанцы) атаковали югославские позиции со стороны Проклятых гор, что на границе с Албанией. На высоте, которую занимали сербы и русские добровольцы, разорвалась мина, за ней последовали еще. Был убит один солдат, несколько человек ранены, в том числе наш доброволец. Сербы стали отходить, унося убитого и раненых. Прикрывать их остался Вася. Когда закончился бой, его нашли мертвым, с развороченными брюшиной и грудной клеткой, на пальце у него было кольцо от ручной гранаты, в автомате – пустой магазин. Вася был в маскировочном халате, который, вероятно, помешал ему вытащить новый магазин из «разгрузочного» жилета. Русская трагедия: или – или… Вытащил бы – и глядишь, продержался бы до подхода подкрепления… Но победа снова не далась ему в руки… Тогда, видя, что он не успевает, Вася, чтобы не попасть в плен к шиптарам, подорвал себя гранатой.

Война, которой отдал свою жизнь Вася, закончилась через несколько дней унизительнейшими Кумановскими соглашениями, обессмыслившими страдания сербского народа, но гибель Васи вопреки логике наших прежних споров не казалась мне теперь бессмысленной.

Перед отъездом в Югославию он пришел ко мне и сказал, что просит взять на хранение свою диссертацию.

– Ты же знаешь, что мы, добровольцы, вне закона, могут нагрянуть с обыском, увезти бумаги, а потом ищи-свищи! Можешь и прочитать, – добавил он как бы невзначай, – хотя бы заключительную часть. Она – главная.

Прочитав рукопись, испытал я чувство глубочайшего стыда и раскаяния перед Васей, и не потому, что он убедил меня в своей правоте – как раз об этом я даже не думал, читая. Да и что такое историческая правота? Кто перед кем прав или неправ? Дело было в другом – в понимании Васей русской трагедии, которую я снобистски отказывался понимать. Думал я: вот вернется Вася, повинюсь перед ним, поговорим наконец по душам, как в былые времена…

Но поздно, поздно… Все в этой жизни надо делать вовремя, в том числе и совершать духовное усилие над собой. У меня даже мелькнула мистическая мысль, что если бы я в свое время духовно поддержал Васю, было бы у него больше уверенности в себе, – глядишь, изловчился бы и достал магазин… А еще лучше было бы, если бы я оказался рядом с ним там, в Проклятых горах, как когда-то в октябре 93-го… Но я без особых, надо сказать, колебаний решил, что буду более полезен здесь, поднимая людей на защиту Югославии своими статьями. Удобная позиция…

Может быть, я хоть в малой степени исправлю вину перед Васей, представив на суд читателей здесь последнюю главу его рукописи, действительно ключевую и важнейшую. Она называется «Четыре вопроса мичмана Кульнева».


«Итак, мы идем в Цусимский пролив, – писал мичман Кульнев. – 13 мая был поднят сигнал адмирала Рожественского: „Приготовиться к бою, с утра расцветиться стеньговыми флагами“, был сигнал об увеличении хода. Мы имели возможность войти в пролив ночью, но опасения из-за минной атаки заставили адмирала ждать ночь перед входом в Цусимский пролив. Мы изменили курс, ночью наша эскадра была освещена и шла в 4 кильватерные колонны, чего я не могу понять – японцы могли произвести благодаря такому строю очень успешную атаку. Попадись японские миноносцы в середину нашей эскадры, нам суждено было бы попадать в свои же суда. Кроме того, мы были освещены не так, как мы шли с Небогатовым; было ясно, что мы около боя и минной атаки должны были ждать с минуты на минуту – удивляясь самим японцам, как они пропустили эскадру; чем они руководствовались, что атаку производить не следует? Рассчитывали на верную победу с нашими усиленными кораблями? За три дня они каждую минуту знали о местонахождении нашей эскадры. Мы теперь находились недалеко от пролива; а что, если бы нам его пройти? Было бы лучше, прошли бы ночью и ближе были бы к Владивостоку, никаких мин там быть не могло; атака около пролива в море и в самом проливе мало отличались бы. Почему мы ждали?

Два дня никто из нас уже не спал, нервы наши взвинтились, в особенности вечером или ночью, когда только и ждешь боевой тревоги. Ночь прошла совершенно спокойно. Утором 14 мая 1905 года мы усмотрели первое японское судно, крейсер по типу «Идзуми», он был с правой стороны, далеко от нас, кабельтовых в 15, это был разведчик, он все время телеграфировал; на наших судах получались знаки японских переговоров– наш телеграф бездействовал. Крейсер «Урал» при эскадре, вспомогательный, имел лучший по силе волны телеграф, он мог передавать волну на 600 миль, мог сжечь их аппарат. Когда крейсер «Урал» поднял сигнал о желании сжечь аппараты на японских судах, Рожественский запретил телеграфировать (?). Около 11 часов (в 10 час. 30 мин.) на левом траверзе появились 4 легких японских крейсера, они нахально шли контркурсом с нами. III броненосный отряд открыл огонь по ним, и снаряды ложились очень хорошо, [но] с флагманского корабля был поднят сигнал: «Не бросать даром снарядов»; около 2-х часов слева по носу показались главные силы японского флота– как всегда, впереди шел «Миказа», а за ним три броненосца и 8 бронированных крейсеров, – это было главное ядро японского флота. С утра мы имели ход 12 узлов; почему-то главные наши силы, броненосцы типа «Суворов», были вправо от нас, – почему было такое построение, я не знаю, может быть, главными силами с крейсерами «Жемчуг» и «Изумруд» можно было обрушиться на главные силы неприятеля,?»


На этом обрываются дошедшие до нас записки Ильи Кульнева. Они названы им «Цусима», но самого Цусимского боя, ради которого, конечно, они и писались, в них нет. Бой начался 14 мая 1905 года в 1 час 49 мин. по меридиану Киото, а последнее время, указанное Кульневым: «около 2-х часов» 14 мая. Допускаю, что Илья Ильич не в силах был пережить снова, хотя бы и в воспоминаниях, трагедию в Корейском проливе. Последние фразы записок – сплошь вопросы, задыхающиеся, мучительные, тоскующие, продолженные в бесконечность ненормативной пунктуацией (запятая и вопрос).

Но ниже Кульнев оставил поистине бесценную схему построения и движения обоих флотов. Что на ней изображено?

Слева вверху – силы японского Соединенного флота под командованием адмирала Хейхатиро Того, 12 боевых кораблей (на схеме Кульнева 10): 4 броненосца и 8 броненосных крейсеров, отвечавших всем требованиям современного морского боя.

Справа – I отряд эскадры вице-адмирала Рожественского, новейшие эскадренные броненосцы «Князь Суворов», гвардейский «Император Александр III», «Бородино» и «Орел».

Слева внизу – выстроенные в одну кильватерную колонну суда II и III русских отрядов: II – броненосный крейсер «Ослябя», броненосцы «Сисой великий», «Наварин», крейсер-броненосец «Адмирал Нахимов», в основном устаревшие и изношенные (вышли из вод Балтики вместе с Рожественским); III – броненосец «Николай I» и три броненосца береговой обороны: «Апраксин», «Сенявин» и «Ушаков», составлявшие костяк небогатовской эскадры.

Повисшие в воздухе мучительные вопросы Кульнева, собственно, и являются основными претензиями военных историков к Рожественскому, поэтому задача моя в значительной степени облегчена: я построю заключительную часть своего исследования в форме ответов на эти вопросы. Как ни странно, но нам с точки зрения имеющейся ныне суммы сведений о Цусимском сражении есть что сказать его непосредственным участникам: ведь небогатовские офицеры, по признанию Кульнева, не знали не только стратегических задач соединения с Рожественским, но часто и ближайших целей плавания, не говоря уже о вестях с театра войны или с Родины.

Одной проблемы следует коснуться особо: речь идет о якобы плохой стрельбе русских артиллеристов. Кульнев пишет: «в 10 час. 30 мин… III броненосный отряд открыл огонь… снаряды ложились очень хорошо». Современный историк В. Чистяков: «В 1 час 49 минут пополудни левая носовая шестидюймовая башня броненосца „Князь Суворов“ отдала пристрелочный выстрел… первый снаряд Цусимского сражения миновал неприятельского флагмана лишь с небольшим перелетом» («Четверть часа в конце адмиральской карьеры»). В первые 15 минут боя русский снаряд угодил в капитанский мостик флагмана «Миказа», едва не убив самого Того, три попадания вывели из строя руль броненосного крейсера «Асама». Всего, по данным японцев (а они, как согласно свидетельствуют многие историки, имели тенденцию сильно занижать потери), флот Того получил 150 попаданий крупного калибра, причем 30 из них пришлось на флагман «Миказа».

Итак, перейдем к вопросам Кульнева и его схеме:

1. «Мы теперь находились недалеко от пролива; а что если бы нам его пройти?… Почему мы ждали?»

Это первый и одновременно, я полагаю, главный вопрос. Если действия Рожественского, согласно общепринятому мнению, и были ошибками, то это, надо полагать, основная, ибо «главный и единственный шанс на спасение» русского флота – была «возможность проскочить незамеченным» (Чистяков)». «Ухудшение видимости (скажем, густой туман) здесь не препятствовало бы, а способствовало успеху прорыва русских судов». Однако по изложению событий Чистяковым можно сделать вывод, что к этому Рожественский и стремился. А вот Кульнев свидетельствует обратное: «… мы имели возможность войти в пролив ночью, но опасения из-за минной атаки заставили адмирала ждать ночь перед входом в Цусимский пролив. Мы изменили курс, ночью наша эскадра была освещена…» Вспомним и рассказ Кульнева о том, что на траверзе Сингапура местные рыбаки не заметили искусно светомаскированные корабли Небогатова. Рожественский же шел при полном освещении. Разумеется: у японцев, кроме визуального, имелись и другие способы разведки. Но факт остается фактом: в 2.25 утра 14 мая японский крейсер-разведчик «Синано-Мару» заметил огни «Костромы», плавучего госпиталя Рожественского, два часа шел в хвосте русской эскадры, а потом передал по радио на флагман: «Они здесь!..» А если бы «Кострома» и другие суда шли с потушенными огнями, когда бы их обнаружили? И как можно было бы использовать выигранное время?

Одно мешает произнести окончательный приговор этим действиям Рожественского – демонстративность освещения судов. Он явно не хотел ничего скрывать от противника. Почему?

Здесь мы подходим к вопросу, что Кульнев знал и чего не знал. После падения Порт-Артура проблема разблокирования его с моря отпала. Кульнев, как и другие, видел цель эскадры Рожественского в том, чтобы пройти во Владивосток, соединиться с остатками 1-й Тихоокеанской эскадры и, базируясь в русских прибрежных водах, восстановить утраченные позиции в Японском море. Однако Рожественский, уже в ходе плавания, получил по телеграфу совершенно другие указания. «Двукратно в телеграмме царя на имя Рожественского указывается, что не прорыв во Владивосток ставится целью эскадре, а завладение Японским морем, то есть бой с главными силами японского флота и поражения их» (М. Петров. Трафальгар. Цусима. Ютландский бой). Таким образом, у Рожественского не было особой нужды маскироваться ночью в Корейском проливе, он имел другую стратегическую задачу, заведомо ошибочную. Но приказы, как известно, не обсуждаются.

2. Почему «Рожественский запретил телеграфировать»?

В сущности, Кульнев несколькими строками выше сам ответил на свой вопрос: «… на наших судах получались знаки японских переговоров – наш телеграф бездействовал…» За многие годы существования телевидения не сразу догадались, что можно в прямом эфире иметь обратную связь с телезрителями с помощью телефона, хотя тому не существовало никаких технических препятствий. Поначалу так было и с радио. Техническая новинка – беспроволочный телеграф – использовалась в 1905 году военными по прямому назначению: для приема и передачи сообщений. Рожественскому принадлежит несомненное открытие – радио-разведка путем принятия чужих сообщений. Отсюда и резкая его команда: «Не мешать!» командиру крейсера «Урал», радиостанция которого могла «сжечь аппараты на японских судах». Поэтому и не соблюдалась светомаскировка: чем раньше японцы обнаружили бы нас, тем скорее начали бы передавать радиосообщения. Помимо свидетельства Кульнева, применение радиоразведки подтверждают и ранее опубликованные документы: «Кораблям эскадры было воспрещено сноситься по телеграфу без проводов и приказано неотступно следить за получающимися телеграммами» (Русско-японская война 1904–1905 гг. Документы. Кн. 3. Вып 1. С-Пб., 1912).

3. «Почему… главные наши силы, броненосцы типа „Суворов“, были вправо от нас? почему было такое построение?»

Вернемся к рисунку Кульнева – ибо он и на этот раз частично ответил им на свой же вопрос.

«Лучшим способом действий в правильном бою двух броненосных флотов считался в то время „маневр поперечной палочки над буквой „Т“, то есть охват головы и хвоста неприятельской колонны… флот, выигравший начальную позицию „палочки над „Т“, получал над своим противником не менее чем двойное огневое превосходство и в первые же минуты боя мог нанести ему непоправимый урон“ (Чистяков). На схеме Кульнева Того так и действует, в узком месте Цусимского пролива преграждая своей „палочкой“ Рожественскому путь вперед и вправо. Рожественский в 9.50 утра тоже построил эскадру в одну боевую колонну. Об этом доложил на японский флагман крейсер типа „Идзуми“, который, по словам Кульнева, „был с правой стороны, далеко от нас, кабельтовых в 15, это был разведчик, он все время телеграфировал“. Но неожиданно в 12.20 Рожественский отдает приказ перестроиться в две колонны, как изображено у Кульнева, тем самым нарушая заповеди современного морского боя. На первый взгляд, маневр вроде ослаблял огневую мощь русской эскадры, а кроме того, Рожественский, „имея слабейшие суда в самостоятельной колонне, рисковал быть разбитым по частям в первые же минуты боя“ (Чистяков). Все это так… если бы обе русские кильватерные колонны двигались вровень с головными судами. Кстати, поначалу так думал и Того, и иностранные военные наблюдатели на его судах. Между тем правый отряд был продвинут вперед левого на половину своей длины. Ему не потребовалось бы много времени, чтобы, имея преимущество в скорости, сместиться вперед и влево и снова образовать с судами II и III отрядов одну боевую колонну. Японцы, полагая, что перед ними две правильные параллельные колонны, левая из которых будет закрывать их от залпов правой; имели все основания надеяться, что, надвинувшись своей „перекладиной“ на левую колонну, уничтожат «музейные образцы“, а потом возьмутся за ослабленную правую. Здесь самое время перейти к последнему вопросу Кульнева:

4. «Может быть, главными силами с крейсерами „Жемчуг“ и „Изумруд“ можно было обрушиться на главные силы неприятеля?…»

В сущности, Рожественский, разделившись вдруг на две колонны, и преследовал эту цель. Того долгое время был уверен, что русские идут одной кильватерной колонной, и торопился занять удобное для атаки место в проливе. Очередная разведка, посланная им, теперь слева по ходу эскадры Рожественского («4 легких японских крейсера», по которым, как пишет Кульнев, адмирал запретил «бросать даром снаряды»), около 11 часов подтвердила первоначальный курс русских. В 1.39 пополудни по меридиану Киото, когда Того смог уже в бинокль увидеть русские суда, ему оставалось для того, чтобы «палочка» пришла в идеальное положение, лишь повернуть на 55° вправо. Но перед ним была уже не одна, а две параллельных колонны, причем слабейшая – ближе. В 1.45 последовал неожиданный приказ повернуть резко влево: Того посчитал, что у Рожественского нет больше времени для обратного перестроения в одну колонну, и решил атаковать его на встречно-пересекающемся курсе. Но дальше, если судить по рисунку Кульнева, начало происходить нечто еще более неожиданное: японские суда продолжали забирать резко влево, пока не повернули почти на 180°! Что произошло? Пунктирная линия Кульнева, идущая от правого отряда русских, показывает, что Рожественский велел ему выходить в голову левому, а тот, в свою очередь, сместился вправо. Для этого русским потребовалось не 25 минут, как если бы они шли двумя правильными параллельными колоннами, а вдвое меньше, учитывая скорость броненосцев типа «Суворов». В 1.49 (1.30 по меридиану Владивостока) загрохотало по «Миказе» левое башенное орудие флагмана «Суворов». Начался Цусимский бой. «Все японские корабли должны были последовательно, один за другим прийти в некоторую точку и повернуть на 180°, причем эта точка оставалась неподвижной относительно моря, что значительно облегчало пристрелку русской артиллерии» (Чистяков). «… А кроме того, даже при скороcти 15 узлов перестроение должно было занять 15 минут, и все это время суда, уже повернувшие, мешали стрелять тем, которые еще шли к точке поворота» (В. Семенов. Бой при Цусиме). Рожественский заставил все корабли Соединенного флота пройти перед дулами своих лучших броненосцев, «обрушился на главные силы неприятеля», как того желал Кульнев. План русского адмирала был универсальным: как бы ни повернул Того, он подставлял под пушки броненосцев типа «Суворов» либо арьергард, либо авангард своей колонны.

«… Я ввел в бой эскадру – в строе, при котором все мои броненосцы должны были иметь возможность стрелять в первые моменты по головному японской линии… Очевидно… первый удар нашей эскадры был поставлен в необычайно выгодные условия… Выгода этого расположения нашей эскадры должна была сохраняться от 1 часу 49 минут до 1 часу 59 минут или несколько долее, если скорость японцев на циркуляции была менее 16 узлов. Но…» На этом «но» я позволю себе оборвать цитату 3. П. Рожественского. Как часто в нашей истории встречается это «но»!

Все дальнейшее напоминало дурной сон, когда ты бьешь врага, но кулаки пронзают пустоту. Вопреки всякой логике, в течение следующих 10–15 минут головные броненосцы японцев не были разнесены в клочья, они с незначительными повреждениями спешно покинули гибельную зону, построились в новую линию и, имея преимущество в скорости и артиллерийских калибрах, обрушились на наши корабли. Бой вместо 15 минут, как надеялся Рожественский, продолжался еще почти сутки. Японцы сожгли, потопили, взяли в плен суда русской эскадры, исключая крейсер «Алмаз» и два контрминоносца, прорвавшихся во Владивосток. Было убито и пропало без вести 5045 наших моряков, около 6000 взято в плен. Тяжело раненный в голову и в обе ноги Рожественский попал в число последних. По возвращении из плена он сам подал в отставку и, по некоторым признакам, искал смерти. Во всяком случае, на заседавшем в Кронштадте 21.06–26.06 1906 года военно-морском суде по поводу сдачи 15 мая 1905 года миноносца «Бедовый» Рожественский утверждал, что находился в сознании, кивком головы одобрил сдачу и за это признавал себя подлежащим смертной казни. Суд оправдал его. 1 января 1909 года он умер.

Того лишился трех миноносцев и увел на ремонт с серьезными повреждениями несколько броненосцев и крейсеров. «Маневр Того», который на рисунке Кульнева напоминает обыкновенное бегство, был сочтен специалистами последним словом военной морской мысли. О «маневре Рожественского» исследователи, исключая В. Семенова в начале века и В. Чистякова в конце, добрым словом не вспоминали, однако именно после Цусимы тактика «построения палочки над „Т“ уже не считалась теоретиками морского боя идеальной. Того, допустим, повезло, а вот для других „уступ Рожественского“ мог оказаться роковым.

Почему же не повезло его автору? Упоминавшаяся мной версия о плохой стрельбе наших канониров, которую, кстати, разделял сам Рожественский, вызывает обоснованные сомнения не только у отечественных исследователей, но и у зарубежных. Английский историк Вествуд, автор книги «Свидетели Цусимы», приводит наблюдения своего соотечественника, капитана Пэкинхема: «Первый пристрелочный выстрел Рожественского лег всего в двадцати двух ярдах по корме „Миказы“… и быстро последовавшие за ним русские снаряды ложились почти так же близко… Каждый последующий корабль приближался к „горячей точке“ и входил в нее, с удивительным везением избегая серьезных повреждений». «Вполне возможно, – делает вывод Вествуд, – что если бы разрывалась большая часть русских снарядов, то результат сражения мог бы стать иным».

А В. Чистяков выдвигает предположение, что принятые русским Морским техническим комитетом в 1892 году на вооружение флота «облегченные артиллерийские снаряды», в замысле пробивавшие любую броню на дистанции 5,5 км, не взрывались потому, что запальные трубки «облегченных бронебойных» были замедленного действия: «для того, чтобы снаряд, пройдя первую… преграду, взорвался внутри корабля». Но, уверяет Чистяков, «расстояние между противниками превышало предельные 5,5 километра», а «нарочитое замедление» привело к тому, что при попадании в небронированные поверхности русский снаряд пронзал оба борта навылет, не успев взорваться… наконец, заполнявший снаряд пироксилин имел повышенную влажность (до 30 процентов), и, даже когда взрыватели срабатывали нормально, добрая половина русских снарядов не разрывалась».

Японские же разрывались, да еще как, ибо обладали не столько бронебойным, сколько фугасным действием. Они были начинены лиддитом, или, по-японски, шимозой, которая «исправно разрывала борта, вспучивала палубы, выкашивала людей смертельным разлетом осколков…» (Чистяков). «… Снаряды… рвались от первого прикосновения к чему-либо, от малейшей задержки в полете. Поручень, бакштаг трубы, топорик шлюпбалки – этого было достаточно для всесокрушающего взрыва… А потом – … это жидкое пламя, которое, казалось, все заливает! Я видел своими глазами, как от взрыва снарядов вспыхивал стальной борт. Конечно, не сталь горела, но краска на ней!» (Семенов). По подсчетам Чистякова, по весу выбрасываемого в минуту взрывчатого вещества японцы превосходили нас примерно в тридцать раз.

Однако при всей убедительности этой версии нельзя не сказать о том, что других вариантов сражения, кроме того, что мог привести к победе за 10–15 минут, у Рожественского, очевидно, не было. Вероятно, если бы он командовал немецкой эскадрой, с избытком хватило бы и этого плана. Но когда у тебя две трети устаревших и тихоходных судов… По свидетельству Небогатова («Цусимский бой», газета «Наша жизнь», 9-10.02.1906), Рожественский, после того, как план его рухнул, вплоть до шести вечера, когда его сняли раненого с «Суворова», не отдал ни одной команды судам эскадры. Да и с негодными снарядами не все ясно: ведь геройски погибшие годом раньше «Варяг» и «Кореец» имели, скорее всего, в арсенале те же «бронебойные облегченные», а урон японцам нанесли немалый. Не исключено, конечно, что у них пироксилиновые заряды не отсырели, что расстояние между «Варягом» и «Корейцем» и японской эскадрой было менее 5,5 км…

Я же думаю, что, кроме негодных съестных припасов и пораженческих листков, моряки получали в Кронштадте и

Либаве еще испорченное вооружение. Связь тогдашнего революционного движения с японской разведкой давно доказана. «В числе японских шпионов были такие лица, как провокатор Азеф, „поп“ Гапон, Иосиф Пилсудский и другие», – сказано в БСЭ выпуска 1941 года. Напомню, что Азеф возглавлял Боевую организацию партии социалистов-революционеров, а Пилсудский – Польскую социалистическую партию; что же касается Гапона, то про него рассказывать не надо, хотя мало кто знает, что он стал после января 1905 года членом РСДРП, а в апреле 1905-го организовал в Париже конференцию всех социалистических партий, включая и большевиков. «Японские уши» торчат из либавских прокламаций, о которых упоминает Кульнев. Зачем будущим латышским стрелкам призывать матросов «не идти на верную смерть» в Японском море? Они что, любили русских матросов? Да пусть идут, уводят эскадру из Либавы! Но как раз это-то невыгодно было японцам…

Возвращаясь к запискам Кульнева, а сквозь их призму неизбежно к сегодняшнему дню, нельзя не сказать о таком условии победы, как воля к ней. Ведь даже в блестящем Синопском деле русская эскадра по военно-техническим характеристикам уступала турецкому флоту. Но тогда русские моряки были представителями единого, нерасколотого народа. А здесь – газеты радуются малейшему поражению армии и флота своей страны, на берегу мятежи, забастовки, митинги, латышские портовые рабочие спаивают команду, тюками приносят разлагающие прокламации, матросы грубят, не выполняют приказов, убивают офицеров… В открытом море многое изменилось, но ни одна в мире армия, ни один флот не избегают разброда в своих рядах, если он царит в государстве. Победа, помимо всего прочего, это еще и моральное состояние народа. Блестящий план военного технократа Рожественского был рассчитан на других исполнителей, на иной боевой дух.

Но можно ли сказать, что пять тысяч героев погибли напрасно? Нет, подвиг, как и всякое высшее проявление душевной энергии, не исчезает бесследно в мире. Быть может, тем, кто спустя 40 лет взял на Дальнем Востоке молниеносный реванш за Чемульпо, Порт-Артур и Цусиму, помогали души беззаветно погибших там героев? Для тех же, кто не верит в существование души, Цусима и несбывшиеся надежды адмирала Рожественского – подходящий повод, чтобы вспомнить об ошибках прошлого: ибо тот, кто о них не помнит, обречен, как известно, их повторять».

У меня даже пробежали мурашки по спине, когда прочитал я про души героев. Да, да, Вася прав – все не напрасно! И великие победы наши потому и были великими, что вырастали из великих поражений. Помните гитлеровскую кинохронику лета 1942 года, после нашего сокрушительного поражения под Харьковом? Грохочущие по пыльному шляху под безжалостно палящим солнцем танки, на броне – голые по пояс, а то и вовсе в одних трусах веселые немецкие парни. Мускулистые торсы, белозубые улыбки, губные гармошки… Едут испить стальными шеломами воды из Волги… Но вот отмелькали крупные планы и пошла панорама бескрайней донской степи, по которой извивается стальная змея. Издали она уже не кажется такой страшной. Ну, танки, ну, пушки… Но вокруг-то – необозримые, почти космические пространства… Куда же вы едете, дурашки? Тут многие ездили – вон их кости вдоль шляха белеют…

Да, были у нас тогда чудо-полководцы – Жуков прежде всего. Но было и еще кое-что. Немецкие историки любят разъяснять: мол, русские прорвали фронт на позициях итальянцев и румын, а манштейновским танкам не хватило всего на километр горючего, чтобы пробиться к окруженному Паулюсу… нет, не бензина вам не хватило!

Вам не хватило того, что было у русского солдата, который, увидев, что рушится мост, принял, как атлант, на плечи его ферму и так стоял, пока по мосту ехала техника! Он остался жив-здоров, этот солдат! Взводы бросались из окопов в штыковую против полков – и полки лучших, искуснейших бойцов Европы отступали, обливаясь кровью! Может быть, всему причиной заградотряды, о которых тоже любят писать немецкие историки?

Да, за плечами наших солдат были заградотряды – отряды грозных ангелов Господних с пылающими мечами в руках. И невидимо входили они в наших воинов, и те, с особенным блеском в глазах и странно, нечеловечески бледнея – той бледностью, что описана Гомером у героев «Илиады», – разили «терминаторов» налево и направо пачками… А закосневшие в материализме историки тянут свою тоскливую песнь – бензин, итальянцы… Отчего вы историки, коли история вас ничему не учит?

Ныне собирает Запад новую рать – мировую, чтобы навалиться на нас уже не двунадесятью языками, а всей языческой тьмой… Ох, не за горами Генассамблея ООН, когда, подавив «вето» китайцев, две сотни марионеток скажут вслед за Вашингтоном: «Или миру быть живу, или России!»

И поплывут к нашим берегам авианосцы, замаршируют под Харьковом звездно-полосатые пехотинцы, а под

Усть-Каменогорском – пакистанские… Добро пожаловать, господа миротворцы! Места всем хватит – среди нечуждых вам гробов, естественно… Уж коли Господь определил нам судьбу – ломать хребет люциферовым ратям, отчего мы, маловерные, думаем, что на этот раз все будет по-другому? Ведь история – это не книга не связанных друг с другом фактов, это книга нравственных уроков, которые Господь преподнес человечеству.

Стреляй же, сынок, в невидимых врагов! Это не выдуманный мир – они, супостаты, скоро объявятся во плоти. Русские мальчики, приходящие на смену цусимцам, сталинградцам, приднестровцам, Васе, целятся, забыв про уроки, в каких-то до зубов вооруженных поганцев, вылезающих из помойной ямы телевизора, – и как знать, может быть, они прозорливее нас, скучно долбящих про выдуманный мир. Ведь духовная брань происходит сначала в невидимом мире, а бомбы сыплются на наши головы потом. Но мы предадим свою надежду, свое будущее, если наши дети выйдут на эту великую брань, как в Цусимском бою, – с нестреляющими пушками и разбитыми автоматами.