Вы здесь

Здравствуй, племя младое, незнакомое!. Вячеслав Дёгтев ( Коллектив авторов)

Вячеслав Дёгтев

ПСЫ ВОЙНЫ

Столица Ингушетии представляла из себя утонувшее в грязи село – не хватало разве что свиней на улицах. Тут и вспоминалось, что ингуши – мусульмане. Улицы изрыты «КАМАЗами», БТРами и танками, заборы забрызганы глинистой слизью. Со дворов тянуло запахом навоза, кизячным дымом. Люди встречались озабоченные, угрюмые, злые, словно каждого только что вздул начальник.

– Ну и столица! – то и дело хмыкала Элеонора, пробираясь вдоль заборов, держась за столбики, иначе можно было влезть в грязь по самые щиколотки. На центральной площади лоснилась огромная маслянистая лужа; техника, проходя по этой жиже, поднимала пологие грязевые волны. Танки, машины с солдатами все прибывали и прибывали, и казалось, скоро всю улицу, вплоть до заборов, они измельчат, перетрут в пыль и, перемешав с водой, взобьют грязевую эмульсию… Все эти войска шли и шли в сторону Грозного.

Элеонора попыталась было попроситься на «КАМАЗ», но из-под брезентового тента ее довольно откровенно обложили, не выбирая особенно выражений. Ее это не столько возмутило, сколько удивило: посылали не офицеры и не прапорщики, а, судя по голосам, совсем молоденькие солдаты, ровесники ее Альберта. Боже мой, в какую среду попал ее сын! А все из-за его папаши…

Так она дошла до автостанции. Там было такое же месиво из грязи, навоза и соломы. Автобусы почти никуда не ходили. Но народ толпился, чего-то ожидая. В основном это были русские женщины и мужчины-ингуши. Стояли кучками, торговались. Когда Элеонора приблизилась, на нее сразу обратили внимание двое молодых парней.

– Едем в Грозный, красотка? – сказал один из них.

– А сколько берете?

– Договоримся. – И назвал цену. Цена была вполне приемлемая, гораздо меньше той, на которую рассчитывала Элеонора.

Соседки, услыхав сумму, подбежали с двух сторон:

– Поедем! Поедем, сынок!

– А с вас… – и назвал цену, на которую Элеонора и рассчитывала. Тетки отвалили. Шофер подхватил сумки Элеоноры, как вдруг раздался властный голос:

– Не спеши, Муса! Женщина раздумала с тобой ехать.

То говорил еще один, горбоносый ингуш постарше. Он стоял поодаль, властно сложив на груди руки. Подойдя, взял вещи Элеоноры и понес их к своей машине.

– Исмаил! – выдохнула его жена, черная, как галка, злобно сверкнув глазами в сторону Элеоноры.

– Я отвезу ее! – сказал Исмаил тоном, не терпящим возражений. Жена еще больше почернела, резко бросив что-то, быстро ушла прочь, со чмоком вытаскивая сапоги из грязи.

Когда выехали из Назрани, Исмаил достал из-за пазухи пистолет и положил его под правую руку, между сиденьями, накрыв какой-то замасленной тряпкой. Элеонора поежилась и покорила себя за то, что согласилась ехать с этим разбойником. Но делать было нечего… Шофер молчал, словно на ощупь прокрадываясь по узкой дороге, кое-где заваленной осыпями. Осыпи были старые, с пробитыми в них колеями, и совсем свежие, иногда с большими камнями. Тогда Исмаилу приходилось вылезать из машины и, собирая Аллаха и шайтана, отбрасывать валуны от дороги. Элеонора всякий раз замирала в дурном предчувствии, готовая ко всему, – мигом представлялось ей, как из-за ближайшей скалы выскакивают бандиты, как скручивают ей руки, как шарят по сумкам, по телу, – и всякий раз, когда Исмаил возвращался и с хмурым лицом запускал двигатель, она облегченно вздыхала. Проехав горную часть дороги, Исмаил несколько оживился, и с него словно бы слетела шелуха провинциализма, иногда он даже что-то мурлыкал, искоса поглядывая на соседку. Впереди показался лес. Въехав в лес, Исмаил свернул на обочину. Остановил машину, замасленной тряпкой вытер руки, повернулся к пассажирке и сказал:

– Давай!

– Так мы еще не доехали… – попыталась было она его урезонить, одновременно чувствуя бесполезность своих слов.

Исмаил молча разложил сиденья. Она так же молча передвинулась на разложенные сидения и подняла юбку.

– Только я с дороги… в самолете, в автобусе…

– Ничего.

Через час он опять остановился. На этот раз возле какого-то скирда соломы, заехав с подветренной стороны.

– Давай! – и опять все повторилось – с сиденьем и с юбкой…

Вместо четырех часов ехали они шесть.

Наконец доехали. Когда расставались, Элеонора облегченно вздохнула: слава Богу! Еще в Москве, собираясь в поездку, она просчитала максимум возможных вариантов: тот вариант, который произошел, оказался не из самых худших. Еще бы с начальством Алика повезло… Совесть ее не мучила, и она не думала о том, как станет смотреть после всего в глаза мужу. Разве она обязана держать ответ – после всего – перед тем ничтожеством, которое не в силах даже семью содержать? Разве это мужчина, который не смог отмазать родного сына от армии? – не смог устроить ему службу где-нибудь вблизи Москвы? – не смог даже выбить ей бесплатный проезд до Грозного? При его-то связях… Разве это отец, который говорит: пусть потянет лямку! На работе у всех сотрудников дети освобождены от армии, только их Альберт – как последний колхозник… В глазах сослуживцев – презрение: на родного сына поскупились! И тогда Элеонора решила: сама все сделает! Доберется до этой проклятой Чечни. Найдет сына, договорится с начальством и увезет его домой. Она пойдет на все, коль уж эта амеба, ее муж, не в состоянии ничего сделать, лишь прикрывается красивыми словами о долге. А раз так – то и стыда перед ним не должно быть!

И она добралась до Владикавказа. Доехала на попутном автобусе до Назрани. И вот она здесь, в Грозном. А как это ей удалось и чего стоило – это уж ее личное дело. Так что пусть не обижается…

* * *

Последний месяц третья рота находилась в беспрерывных боях. И все эти дни слились для воюющих в один серый монолит из грязи, копоти, стонов, крови, тоски отчаянного ожидания – когда же все это кончится? Конца, казалось, не будет… За это время мальчишки превратились в солдат и научились различать голоса войны: какие стволы стреляют, куда, на тебя или от тебя, с яростью стреляет боец или со страхом, экономит патроны или не бережет, прицельно стреляет, на поражение, или постреливает со скуки, для порядка, какое у него настроение, и даже сколько – примерно – лет стреляющему.

После месяца боев они чуть ли не с одного погляда стали угадывать, что за человек рядом. И фронтовая поговорка «я бы с ним в разведку не пошел» вновь обрела свое истинное, первоначальное значение. Таких, которые не вызывали доверия, сторонились. Особенно не любили, ненавидели Альберта Букетова из Москвы. Он был как-то особенно, по-подлому труслив. Судорожно хотел выжить. А это очень страшно – когда любой ценой. На «гражданке» – это слабость; на войне – порок. На днях из-за него погиб Миха Брянский, отличный парень. Вся рота до сих пор горюет. Погиб по своей доверчивости и из-за подлости Альбертика. Миха полез в подвал, оставив это арбатское носатое чмо охранять выход. Тут показались чеченцы. Альберт сиганул, даже не предупредив Миху. Парня зверски замучили.

Москвича, конечно же, поучили. Но только, похоже, наука не пошла на пользу. С того времени с ним не то что есть или спать – даже сидеть рядом западаю!

С утра в роте появился корреспондент, картавящий парень с длинными, собранными на затылке в пучок волосами, серьгой в ухе и в тонких перчатках; ребята спорили, есть или нет у него под перчатками маникюр… Он шастал по окопам, выспрашивал, как кормят, да как «старики», не издеваются ли? Солдаты уходили от ответов и отсылали его к Рексу – он все расскажет, парень что надо, герой! Но корреспондент к Рексу-герою не шел, а присел возле Альбертика, заговорил с ним и вскоре уже вовсю записывал на пленку его причитания.

Лейтенанта Рекса в роте любили. Уважали и даже немного побаивались. Вообще-то, имя его – Костя, Константин. Как у Рокоссовского. Он на год-два старше солдат, в прошлом году окончил училище. За месяц боев Рекс возмужал и проскочил пять или шесть служебных ступенек. Он высок и поджар, как борзая-хортая, глаза светятся умом и отвагой, а голос как труба, – подчиняться ему не унизительно, а приятно. Он говорит, что рожден стать маршалом. На худой конец – генералом. И он им будет! И что Чечня сейчас – пробный камень: или Россия окончательно развалится на удельные княжества, или в Чечне родится новая русская армия, не «российская», а именно – русская, с командирами, для которых офицерская честь не останется пустым звуком. И он будет одним из них в возрожденной армии, офицером новой формации – боевым вождем, а не подносителем бумажек, и гремел что-то еще о мужестве и совести, о доблести и достоинстве, говорил, что еще чуть-чуть, и наш медведь наконец-то проснется и воспрянет духом, и приводил пример: в соседний батальон приехал отец, чтобы забрать сына; приехал, окунулся в стихию войны, и не хватило совести уехать обратно – записался добровольцем во взвод, где служит сын. На этого мужика ходят смотреть – как на диво. «Первая ласточка!» – утверждал Рекс. Эти слова будили в душах солдат что-то возвышенное и светлое, давно забытое. Эти слова хотелось слушать, хотелось верить, что так и будет. Не может быть иначе!

Он частенько посиживал с ребятами во время затишья и любил, когда Миха играл на гитаре. И вот Михи больше нет. Уже третий день.

В этот день впервые за месяц тишина не распарывалась выстрелами. В этот день привезли походную баню. Выдали доппаек, который только аппетит разжег. В этот день Рекса назначили комбатом, а к москвичу Альберту приехала мать… Она сидела сейчас по соседству, за мешками с песком, и кормила Альберта сладкими плюшками, а он ел, давясь, и плакал, слезы так и текли, оставляя на грязных щеках блестящие дорожки, а мать платком вытирала его чумазое лицо. Слюнявила и вытирала. У Михи тоже есть мать, сказал один из ребят, рыжеватый скуластый парень, которого звали Хазар. А еще у него осталась девчонка. Надей зовут. Это тоже все знали. Жаль Миху… Некому анекдот рассказать и сбацать на гитаре.

Ребята жались к брустверу – зябли после бани, – а в соседнем окопе мать вытирала Альбертику лицо и кормила его домашними жамками. В баню он не пошел, боясь простуды. Да и вообще, он, как замечали, мыться не любил и купался всегда в плавках…

Один из солдат, тот, который Хазар, подсчитывал на папиросной коробке сколько стоит, чтоб добраться сюда из Москвы: восемьсот тысяч, чтобы только доехать до Назрани. Да четыреста долларов – от Назрани до Грозного. Да начальству сунуть, да на подарки, да туда, да сюда. Ни хрена себе!

В соседний окоп опять нырнул корреспондент. Слышно было, как мать заголосила против войны, что не отдаст больше свою кровиночку в эту бойню, костьми ляжет, а не пустит.

Альбертик заныл, до чего тут тяжело, да какие тут неуставные отношения, и поминал свои разбитые губы, а корреспондент все ахал и охал – совсем по-бабьи…

Это что ж выходит, зёмы, вступил другой солдат. Этот козел Миху угробил, а маманя его домой забирает? А как же они? А никак! – ответили. Стойко переносить лишения и тяготы…

Третий сказал, что у его матери таких денег сроду не бывало и не будет. Четвертый добавил: а у его матери, если б и появились, – куда ей от хозяйства?

Подошел пятый. Поздравляю, бросил. Только что из штаба. Все офицеры на рогах – мать Альбертика привезла канистру спирта. Уже документы оформляют… Куда? На перевод в другую часть. Вечером, как стемнеет, отправят. Чтобы Рекс не знал. Так что я вас, пацаны, поздравляю, повторил.

Он поедет, а нам, значит, тут припухать? Собак своим мясом кормить?… Выходит, так.

Из соседнего окопа перелетела вдруг рыбья голова с кишками и шлепнулась Хазару прямо на каску – соседи, похоже, угощали корреспондента. Хазар брезгливо отбросил от себя голову – двумя пальцами. Засмеяться никто не посмел. Хазар достал из подсумка гранату. Ввернул взрыватель. Все следили, не проронив ни слова. Он медленно, каждого обвел своим раскосым взглядом – а? – никто не запротестовал, похоже, не очень-то веря в задуманное. Один покачал головой: мало! И протянул свою гранату. Протянули еще. Обмотали рубчатые рубашки синей изолентой. И вот уже чека выдернута, а пальцы на предохранителе. И опять раскосый взгляд скользит по безусым, но суровым лицам – а? – и в глазах каждого окончательный приговор. Примерившись, Хазар легонько перекинул связку через мешки с песком. Вскоре громыхнуло, и солдат обсыпало печеньем, каски облепило чем-то липким, и упала, разматываясь, магнитофонная кассета.

Ребята втянули головы поглубже, нахлобучили каски – и отвернулись. В глаза друг другу смотреть было тяжко. За мешки никто не выглянул. Минут через десять прибежал Рекс.

– Кто тут балуется?

Ему объяснили, что налетела шальная мина. И прямо, значит, угодила в семейный обед. Тетка-то в яркой куртке была.

Рекс подошел к порванным телам, потрогал их зачем-то ногой. Они еще не успели окоченеть. Хазар снял с корреспондента перчатки. Нет, маникюра не было… Рекс поднял донышко гранаты с остатками синей изоленты.

– Мина, говорите? – повертел осколок в руках и спрятал его в карман бушлата. – Наверное, маленького калибра… от ротной «хлопушки»?

– Да-да, – закивали ребята, преданно глядя Рексу в глаза. – Налетела неожиданно, прямо без пристрелки, – тетка-то в яркой куртке была…

– Ну ладно. Поглядывайте тут.

– Хорошо, комбат. Поглядываем. Нет ли чего пожрать?

– Что ж вы у тетки не попросили?…

– Да не успели, – было как-то неудобно говорить, что она им не особо предлагала.

– Ладно, пришлю чего-нибудь.

Когда он ушел, ребята переглянулись.

– А что, пацаны, Рекс станет генералом, бля буду! Человек!

– А нам-то что с того? Жрать охота.

– Тебе бы только жрать, Хазар! Фу, грубый ты какой-то…

Тот в ответ рассмеялся, похожий на рыжего китайского шарпея.

О покойниках никто больше не вспоминал. Что их поминать лишний раз – на ночь глядя…

ШТОПОР

Пилотам, штурманам,

а также воздушным стрелкам,

которые ушли покорять Небо, —

и пока еще не вернулись…

«Ух ты! Петруха, делай, как я! Командир, командир, Саня, веди ребят, а я с этими в кулючки поиграю». – «Не многовато ли, Вадим: восемь – на двоих?!» – «Нор-маль-но! Не „бубновые“ – щенки, летают криво. Не родился еще фриц, который… А в случае чего, ты знаешь, оторвусь от них штопором – что мне их аэродинамика. Стань ближе, Петруха, и делай, как я…» – «Осторожней, Вадим!»

Я услышал это в самый тяжкий момент, когда в глазах все померкло, и лишь слышно было, как стучала маленькими молоточками кровь в затылке. Я гонялся на своем «МиГе» за полковником Ляпотой, стараясь заснять его на пленку фотокинопулемета. Называлась эта игра – «воздушный бой». Полковник старался оторваться от меня, а я держал его в плавающем перекрестье и жал, жал на гашетку. И тут услышал этот голос, и он показался мне знакомым…

У меня иногда бывает так. Я вижу картины, не относящиеся к реальности, слышу голоса, далекие от действительности, особенно в машине или в самолете, когда пропадает ощущение настоящего, теряешь контроль над сном и явью и впадаешь в какой-то транс; но особенно яркими они бывают, эти видения, в мгновения восторга или опасности.

Земля и небо неслись колесом, пыль стояла в кабине, летали какие-то бумажки, в глазах то прояснивало, то меркло, не даром полковник Ляпота завалил, как поговаривали, пару «Миражей» и «Фантом» в Алжире, где воевал, как тогда преподносили, «наблюдателем». Когда летали с ним на «спарке», он учил: «Плюнь на инструкцию, подходи как можно ближе, лишь бы ошметки не задевали. И цель по носу – не попадешь, так хоть напугаешь». И я наплевал на инструкцию и держался в двухстах метрах – как в Алжире; висел на хвосте у Ляпоты, будто привязанный; а он у меня – в плавающем перекрестье… В глазах то и дело темнело: сперва исчезал цвет, потом появлялись «мушки», мир голубел и уменьшался до размеров ладони, и вдруг разом пропадало все, словно вырубали свет. А я тянул, тянул ручку что есть силы, самолет дрожал в предштопорной тряске, угрожающе покачиваясь с крыла на крыло, и тогда приходилось отпускать на мгновение штурвал, чтобы посмотреть – держусь ли? Ляпота не щадил ни меня, ни себя: обороты были по заглушку, ручка – до пупа; мы неумолимо набирали высоту, уже заголубело, а потом почернело небо…

И тут опять услышал: «Петруха, со всех стволов – огонь! Еще! Еще! Гори-ит! Держись ближе. И не бойся штопора – пусть они боятся. Они педанты, им и в голову не придет…» И понял, что это меня зовут Вадимом, мне уже двадцать пять, я не курсант, а – капитан и Герой, наяву увидал семерку «мессершмиттов», восьмого дымящего, и гигантское колесо воздушного боя, и свой самолет, американскую «Аэрокобру», трясущийся в предштопорной лихорадке. «Саня! Я с ними еще поиграю – можно?… Петруха!»

И тут все это в клочья рвет голос Ляпоты:

– Три девяносто три, кончаем бой. Молодец, хлопец. Выиграл!

Вечером в казарме я угощал друзей. Пили армянский, «Отборный», с пятью звездочками, – летчики как никак. Я отмечал свой триумф. У Ляпоты не бывало похвал, тем более в эфир. Ляпота был известный «зарубщик». Я сидел на тумбочке, пьяный от успеха и славы, и думал… думал о том неизвестном Вадиме. Странно, у меня всегда были симпатии к этому имени, все знакомые Вадимы – мои друзья. Кто он, этот Вадим? И чем кончился неравный тот бой?

Я часто вспоминал об этом видении. И ждал, когда же оно повторится. И оно повторилось. Через год.

* * *

К тому времени я уволился. Получил летное свидетельство, офицерские погоны и распределение на Курилы – в тот самый полк, который собьет вскорости южнокорейский самолет, – но к месту службы не поехал. Зуб сочинительства, прорезавшийся еще в юности, к тому времени вырос окончательно: в местном издательстве предложили заключить договор на издание книжки. Стоял выбор: авиация или литература. Я выбрал второе. Отца чуть удар не хватил. Он попытался уговаривать. Когда почувствовал, что бестолку, решил воздействовать дедовским испытанным способом. Но в этот раз досталось самому…

Я сидел на пороге, – голова гудела после драки, – и планировал, летел почти на ощупь, в темноте, – я опять был Вадимом, рука плохо слушалась, а в сапоге хлюпала кровь, занемевшими губами шептал: «Саня! Я ранен. Ухожу на аэродром. Пока…» – «Вадим! Вадим! – звал ведомый. – „Мессер“ справа». – «Уйдем штопором – у них на это кишка тонка…» И тут пробивается голос отца, просительный, жалкий:

– Сынок! Езжай в полк. Ведь можно и летать, и писать…

Старый не понимал: то, что наполовину, неминуемо погубит целое.

Я сделал выбор. Долго потом будут сниться самолеты, – чуть ли не каждую ночь летал во сне, и часто просыпался с мокрыми глазами, – но это будет потом. А тогда – без колебаний – вместо гвардейского полка пошел в школу военруком, – там была возможность писать. Первая книжка не принесла ни славы, ни успеха. Из школы выгнали за популяризацию «белогвардейца Бунина»; ушел в милицию, где ввязался выводить на чистую воду не тех, кого надо; обещали «устроить в тюрьме отдельную камеру», но устроили аварию: в машине, когда мчались под гору, вдруг отказали тормоза. Был гололед, машина закрутилась на дороге, и нас понесло в кювет. То ли дверь от деформации открылась, то ли я сам ее распахнул, но только через мгновение уже летел рядом с машиной – все вертелось, все крутилось, но страха не было; в голове стоял равнодушный вопрос: «Ну что – все?» И тут я опять ощутил себя Вадимом, увидел свой продырявленный самолет как бы со стороны, он осторожно планировал, словно спускаясь с горки, и шестерку «мессершмиттов», выстроившихся в кольцо, и расстреливающих этот беззащитный самолет, и услышал истошный крик Петрухи-ведомого: «Вадим!

Смотри направо!» – «Ничего-о! Не успеет. Не родился еще…» – и шквал трассирующих пуль, огненный сноп перед глазами, и грязное брюхо «мессера», и моя струя, распарывающая это брюхо. «Ага-а! Гори-ишь, „бубновый!“ – „Осторожней, Вадим! Еще один заходит!..“

Ну, повезет – не повезет…

Мне в тот раз повезло. Я ударился в кювете о землю и какое-то время лежал, не помня себя, – я все еще был Вадимом, я, раненый и истекающий кровью, все еще вел неравный бой, и было поздно сваливаться в штопор, высота уже не позволяла выкинуть такой финт. Я осторожно планировал – самолет был как решето и почти не слушался рулей. «Саня! Я ранен…» – «Вадим! Друг!..»

Врачи называют это «ложной памятью», а йоги – законом кармы, переселением душ.

Да, мне повезло в тот раз. Меня словно кто подхватит, поддержит на лету и плавно опустит на землю. Шофер попадет в реанимацию, а я отделаюсь синяками и шишками. Видно, не обошлось там без Вадима… После этого случая пойму: умереть можно в любой момент. Потому жить нужно и писать так, будто всякий день – последний.

* * *

Давно уж не снятся мне самолеты. Давно не летаю – даже во сне. Я сугубо штатский человек.

И вот попал как-то в дом прославленного военного аса. Когда-то он был моим непосредственным, самым высшим начальником. Я с благоговением переступлю порог и… Летчики не умирают, вспомню, – они улетают и не возвращаются. На вешалке в прихожей – его маршальская шинель и фуражка, словно хозяин вышел на минуту. Форма висит, нетронутая, уже несколько лет… Над дверью в его кабинет – картина: «Аэрокобра» проносится через облако только что взорвавшегося на собственных бомбах «юнкерса». Я никогда не видел эту картину, а тут вдруг – угадал. И сразу же зазвучал знакомый, полузабытый голос…

– Здравствуйте! – перебила его хозяйка и обратилась ко мне: – Извините, вы… летчик?

– Да, когда-то… в прошлом.

– Вас зовут… Вадим?…

После чего показала пачку фотографий. На них в обнимку с прославленным асом стоял… я! Все было одно к одному: и раскосый рассеянный взгляд, и косолапость, и полный белых зубов рот, и даже – даже! – рыжеватая бородка. Сколько ругали и журили, наверное, Вадима за нее, такую непрезентабельную.

– Он упал в кубанские плавни, неподалеку от хутора Гарний. У ведомого после боя оказалось сто двадцать пробоин… Но я не верю в смерть Вадима. Он жив, так же, как мой Саша. Летчики ведь не умирают… – и нежно погладила сукно мужниной шинели.

Я чуть не сказал о нашей с Вадимом тайне; двое в одной оболочке, мы часто срываемся в штопор, – он для нас родная стихия…

А через полгода случится мне быть на Кубани; заверну на хутор Гарний и спрошу встречного старика про сбитый во время войны самолет. Старик оживится и скажет, что несколько лет назад осушали плавни и подняли какой-то самолет, явно нерусский, а в нем кости и череп – «ядреный такой, и зубов в ём богато!» – и что из черепа Петяка Чоловик сделал себе пепельницу. А теперь этот байстрюк – хуторской атаман! – сплюнет дед сердито.

Я разыщу этого Петяку – он предстанет в кубанке и шароварах с голубыми лампасами, – покажу ему фотографии, и когда этот потомок запорожцев, отдав с неохотой свою «пепельницу», пренебрежительно хмыкнет: «На шо вин мени, твий краснопузый сталинский сокил; вин защищал советcку власть, – лучше б вин ее не защищал…» – после таких слов сорвусь и два раза ударю Чоловика по безмозглой его башке, так что слетит баранья шапка…

Вот он, этот череп с отпиленным затылком, у меня на столе. Череп Героя Советского Союза Вадима Фадеева, прожившего двадцать пять лет и сбившего двадцать пять фашистских самолетов.

Что с ним делать?