Книга первая
Здоровье и власть
Первые шаги
В декабре 1989 года по дороге из Кракова в Варшаву автомашина, на которой я возвращался после вручения мне мантии почетного доктора Краковской медицинской академии, врезалась в неизвестно как оказавшийся поперек дороги польский «фиат». Я слышал разговор врачей: переломы, разрывы мышц, кровоизлияние, шок. И, понимая всю тяжесть состояния, радовался тому, что буду жив, что еще увижу дом, семью, своих учеников, наконец, самое главное, увижу небо, леса, просторы, вообще смогу ощутить все, что человек вкладывает в понятие «жизнь».
Только родившись второй раз, понимаешь, как дорога жизнь и сколько счастья и радости приносит она нам, несмотря на все несчастья, неприятности, невзгоды, которые приходится переносить. А если жизнь полна событий, встреч, если рядом творится история, то тем более хочется жить. И еще больше хочется донести до людей правду о том, какова она, эта история, история без прикрас и недомолвок, история как объективная истина. Но еще великий Платон говорил: «Истина прекрасна и незыблема, однако, думается, внушить ее нелегко».
Говорят, история рассудит. А всегда ли это так? Не служит ли она зачастую чьим-то сиюминутным интересам, не подыгрывает ли существующей в общественном мнении моде? Российская история, да и современная история – яркий тому пример. Одни и те же исторические факты могут приобретать совершенно разные значения в зависимости от характера их интерпретации. Вот почему важно объективное изложение материала, без предубежденности и без заинтересованности.
Как не позавидовать древнему Пимену, отрешившемуся от всего мирского в монастырской келье и ведущему летопись событий.
История – это прежде всего люди, их судьбы, их влияние на судьбы других людей, на ход исторических процессов. Было бы все просто и ясно, если бы можно было все разложить по полочкам: это – хорошее, это – плохое, это – белое, это – черное. Но такого просто не может быть: человек не робот и не статист. В каждом из нас генетически заложены особенности характера и мышления, талант (или его частицы), формирующийся в зависимости от условий жизни, среды, воспитания. Лучше всего это выразил скульптор Эрнст Неизвестный в памятнике Н. С. Хрущеву. Совмещая белое и черное, он хотел показать природу человека. Все мы состоим из белого и черного, только у одних больше белого, а у других – черного.
Моя жена совсем молодой девушкой работала в медицинском управлении Кремля. Однажды ее попросили проводить И. В. Сталина к руководителю одной из зарубежных коммунистических партий, находившемуся на обследовании в больнице. Поднимаясь в лифте, она увидела, что рукав шинели, в которой был Сталин, заштопан. Надо было знать, что тогда Сталин значил для любого советского человека, тем более – для молодой девушки. Вот и парадокс: убийца миллионов, тиран и в то же время – человек, не думающий о собственном благе, лишенный стяжательства, аскет. «Значит, Сталин не думает о себе, он думает о нас, о народе», – решила тогда молодая наивная девушка.
По-разному оцениваются те или иные личности, их характер, их значимость в жизни и политике, науке и культуре теми, кто их знал или был к ним близок. Процент субъективизма, как правило, велик. Он в значительной степени определяется политической и общественной ситуацией. К сожалению, беспристрастного восприятия истории практически не существует.
Жизнь и профессия сталкивали меня со многими политическими и государственными деятелями в нашей стране и за рубежом: Л. И. Брежнев и Г. Насер, Ю. В. Андропов и X. Бумедьен,[1] К. У. Черненко и Ж. Дюкло,[2] Г. К. Жуков и Л. Лонго,[3] М. С. Келдыш[4] и В. Ульбрихт,[5] К. М. Симонов и Ле Зуан[6] и многие, многие другие прошли передо мной за двадцать три года. Сегодня каждого из них описывают в зависимости от симпатий и антипатий не только к ним самим, но и к делу, которым они занимались. Если образ Г. Насера рисуют арабские деятели, то это национальный герой, необыкновенная личность. Если за него берутся западные журналисты, то изображают тираном и наделяют нелестными эпитетами. Л. И. Брежнева иначе как бездарностью и взяточником, причиной всех бед, свалившихся на головы советских людей, средства массовой информации в настоящее время нам не представляют. Но ведь этот вопрос гораздо сложнее. Забывают журналисты и публицисты, что в истории были как минимум два Брежнева: Брежнев Московского договора, ОСВ-1, Хельсинкского соглашения и Брежнев, допустивший то, что страна дошла до застоя в обществе и экономике, раскручивала спираль гонки ядерных вооружений. А какая противоречивая фигура Ю. В. Андропов! Даже у М. А. Суслова, с которым у нас была взаимная антипатия, в его фанатичной преданности прошлому, партийной догме была какая-то честность. Кстати, и в повседневной жизни он был очень честен.
Мне не хочется претендовать на обладание бесспорной истиной; может быть, что-то я видел не так, как другие свидетели событий. Но описать объективно то, что я знал, уверен – мой долг перед будущими поколениями, которые по крупицам будут собирать и сопоставлять правду о нашем непростом, а в чем-то и трагическом времени.
«Кто вы?» – нередко спрашивали меня западные журналисты. Кем только меня не представляли! В журнале «Ридерс дайджест» утверждалась, например, такая нелепость, что я являюсь одним из высших чинов КГБ. В 1984 году, во время моего пребывания в Соединенных Штатах Америки, люди из Голливуда предлагали снять фильм, где я должен был выступать в качестве близкого Брежневу человека, который, вопреки его воле, стал одним из самых выдающихся борцов за мир.
Всех превзошли Е. Тополь и Ф. Незнанский в развлекательном, но очень глупом бестселлере «Красная площадь», изданном в Нью-Йорке в 1984 году. В нем профессор Е. Чазов является чуть ли не полномочным представителем Брежнева в расследовании причин смерти заместителя председателя КГБ С. Цвигуна,[7] которая, по их мнению, последовала не в результате самоубийства, а явилась следствием заговора. Моя жена с юмором сказала мне: «Знаешь, подав в суд на авторов за нанесение морального ущерба, ты, несомненно, выиграл бы процесс. Во-первых, у тебя густая шевелюра, а не лысина, как они пишут, во-вторых, ты, как истинный врач, не куришь, а в-третьих, не пьешь коньяк из стаканов, да еще на работе».
Кто я? Врач, ученый, работы которого известны всему миру, общественный деятель, оказавшийся в гуще политических событий, брошенный в этот омут судьбой или Божьей волей. Можно по-разному интерпретировать, кем брошен, в зависимости от взглядов читателя – атеиста или верующего.
Вращаясь двадцать три года в гуще политических страстей, зная о необычных и непредсказуемых судьбах видных политических деятелей, мне иногда хотелось узнать, почему же тогда, в конце 1966 года, выбор Л. И. Брежнева пал на меня, причем при моем категорическом возражении? У меня не было ни «ответственных» родителей, ни связей, ни блата. Да и политически я был индифферентен, отдаваясь весь своей любимой науке и врачебному делу. Жизнь только начинала мне улыбаться.
Перебрав возможные кандидатуры на должность директора Института терапии, где я работал заместителем директора, и получив от всех отказ, президиум Академии медицинских наук был вынужден не только назначить меня директором института, но и рекомендовать меня в члены-корреспонденты академии. Мои работы по лечению больных инфарктом миокарда, новые подходы к лечению тромбозов были известны к этому времени во многих странах мира. Известный американский кардиолог Пол Уайт, с которым мы подружились, предрекал большое будущее моим работам.
И вдруг, как ураганом, были сметены за несколько дней все мои планы, мечты. На Всесоюзном съезде кардиологов в конце декабря 1966 года мне пришлось сидеть в президиуме вместе с бывшим тогда министром здравоохранения Б. В. Петровским. Я не придал значения его расспросам о жизни, интересах, знакомствах, о врачебной деятельности. На следующий день он позвонил мне и попросил зайти поговорить. Это тоже не вызвало у меня беспокойства, так как во время встречи на съезде я посвятил его в планы создания в стране кардиологической службы для лечения больных с заболеваниями сердца. Каково же было мое удивление, когда он, не успев даже поздороваться, предложил мне возглавить 4-е Главное управление при Министерстве здравоохранения СССР, называвшееся в народе Кремлевской больницей. Мне, по понятиям, принятым в нашей стране, тридцатисемилетнему «мальчишке». В первый момент я настолько растерялся, что не знал, что и сказать. Однако воспоминания о Кремлевской больнице, где мне пришлось работать врачом в 1956–1957 годах, воспоминания о привередливом и избалованном «контингенте» прикрепленных, постоянный контроль за каждым шагом в работе и жизни со стороны КГБ вызвали у меня категорическое неприятие предложения. Вспомнилось и другое: насколько известно, предлагались многие кандидатуры на эту должность: заместитель министра А. Ф. Серенко, профессор Ю. Ф. Исаков и другие. А кресло начальника уже семь месяцев вакантно, и прочат в него тогдашнего заместителя начальника 4-го Главного управления Ю. Н. Антонова. Пусть бы и шел, чем кого-то срывать с любимой работы. Но если семь месяцев не берут, значит, не хотят или есть какие-то другие причины.
Мои доводы Петровский не воспринимал. Не подействовал даже такой по тем временам, как казалось мне, убедительный довод, что я разведен. Моя первая жена, известный реаниматолог, работала в это время в институте у Б. В. Петровского. Выслушав все мои аргументы, министр сказал, что все это хорошо, но завтра я должен быть в ЦК КПСС у товарищей В. А. Балтийского и СП. Трапезникова, а сразу после Нового года со мной хотел бы встретиться Л. И. Брежнев.
После такого сообщения стало ясно, что я уже «проданная невеста» и мое сопротивление напрасно. Кстати, когда я был на следующий день у В. А. Балтийского и со свойственной мне прямотой начал отказываться, всегда вежливый, но хитрый, напоминавший мне лису на охоте, заведующий сектором здравоохранения ЦК намекнул, что категорический отказ может повлиять на избрание меня членом-корреспондентом. Эти дни, совпавшие с началом Нового, 1967 года, были сплошной фантасмагорией. Первое, что меня поразило, – масса поздравлений с Новым годом, которые я получил. Никто, по моему мнению, кроме ограниченного круга людей, не мог знать о предложении и предстоящем разговоре с Л. И. Брежневым. Тем более этот «круг» предупредил меня о молчании. Я не был столь наивен, чтобы думать, что поздравляют ординарного молодого профессора. Многие поздравления к тому же были от незнакомых мне лиц.
Да простятся человеческие слабости, проявления которых я не раз ощущал на себе в зависимости от положения и ситуации. Я помню не только эту удивительную массу телеграмм, направленных еще не назначенному руководителю 4-го Главного управления. Я помню и тот вакуум, который стал образовываться вокруг меня после смерти Л. И. Брежнева и после того, как, понимая всю бесперспективность борьбы за обновление советского здравоохранения, я подал в отставку с поста министра.
Недавно я встречался с французскими коллегами. И когда они обратились ко мне со словом «министр», я, для того чтобы не возникло каких-то недоразумений, сказал им: «Уважаемые господа, я уже не министр». В ответ я услышал: «Уважаемый профессор! В нашей стране человек, бывший министром, на всю жизнь в обращении остается министром». Вот бы такие правила да в нашу страну! Ведь уже через несколько недель после того, как я перестал быть министром, многие из тех, которые обращались ко мне с просьбами, которым я помогал, и много помогал, вдруг перестали меня узнавать, а при встрече спешили перейти на другую сторону улицы. Но эти человеческие слабости неисправимы, и к ним надо относиться снисходительно.
В первый же день 1967 года рано утром я отправился на Старую площадь, в подъезд № 1. Переступая порог этого здания, которое в то время олицетворяло власть, могущество, где определялись судьбы миллионов и куда входили с почтением и дрожью, мне и в голову не приходило, что этот подъезд станет для меня обычным входом в обычное учреждение, где придется решать обыденные рабочие вопросы.
В этот день меня передавали по цепочке: Б. В. Петровский – В. А. Балтийскому, В. А. Балтийский – заведующему отделом науки ЦК КПСС СП. Трапезникову. Наконец около 10 утра нас (меня, Б. В. Петровского и СП. Трапезникова) пригласили в кабинет Л. И. Брежнева. Здороваясь с ним, я не предполагал, что на пятнадцать лет свяжу свою жизнь с этим человеком. В тот момент мне Брежнев понравился – статный, подтянутый мужчина с военной выправкой, приятная улыбка, располагающая к откровенности манера вести беседу, юмор, плавная речь (он тогда еще не шепелявил). Когда Брежнев хотел, он мог расположить к себе любого собеседника. Говорил он с достоинством, доброжелательством, знанием дела.
Какая жизнь, какая судьба! Разве мог я предполагать тогда, что на моих глазах произойдет перерождение человека и невозможно будет узнать в дряхлом, разваливающемся старике былого статного красавца. Разве это нельзя было предотвратить? Можно. Но часто губят не болезни, а пороки.
Разговор продолжался около двух часов. Брежнев вспоминал, как перенес во время работы в Кишиневе тяжелый инфаркт миокарда, как в 1957 году, накануне пленума ЦК КПСС, на котором были разгромлены Маленков, Молотов и Каганович, он попал в больницу с микроинфарктом и все же пошел на пленум спасать Н. С. Хрущева. Причем, когда он вышел на трибуну, бывшая тогда министром здравоохранения М. Ковригина встала и заявила, что Л. И. Брежнев серьезно болен и ему надо запретить выступать. (Кстати, это стоило ей в дальнейшем, после снятия Маленкова и Молотова, кресла министра.) И как бы в ответ на этот выпад Брежнев ответил, что большевики за свои принципы борются до конца, даже если это ставит под угрозу их жизнь. Во время разговора он много шутил, вспоминал смешные истории. Создавалось впечатление, что он хочет понравиться.
Насколько я помню, в США есть такое слово «политишн». Так что можно сказать, что Брежнев в тот период был типичным американским «политишн».
Он не спрашивал меня о моих политических симпатиях или убеждениях, о моем отношении к политбюро, к активно проводимой в то время перестройке систем, созданных Н. С. Хрущевым. В разговоре было больше медицинских и житейских проблем. Вспоминали старую Кремлевку, где он лечился и где я работал в 1957 году. Брежнев резко высказывался в отношении состояния работы этого управления. «Вы тот человек, с новыми мыслями, который нам нужен. Надо создать показательную систему, привлечь лучшие силы, взять на вооружение все лучшее, что есть в мировой медицине. Н. С. Хрущев роздал все, разрушил то, что создавалось в медицинской службе Кремля, работал на публику. А что это дало? Ну отдали два-три санатория, теперь они почти не функционируют. А что, народ стал от этого лучше жить?»
Действительно, мне пришлось побывать в тех санаториях, которые были переданы Хрущевым профсоюзам, другим организациям. Никогда не забуду, как в 1968 году нам необходимо было разместить в Цхалтубо президента Г. Насера, который приезжал туда на лечение. Вспомнили, что в Цхалтубо есть дача, построенная для Сталина. Вместе с тогдашним руководством Грузии мы выехали на эту дачу, которая в то время функционировала как дом отдыха МВД республики. Я уж не говорю о грязи, запущенности, царивших в этом прекрасном здании. Первое, что меня поразило, когда я вошел, – это вбитый между двумя мраморными досками камина большой гвоздь, на котором висела милицейская фуражка. Здание было в таком состоянии, что мы не смогли за короткое время привести его в порядок, и Насера разместили в другом помещении.
К сожалению, в нашей стране существует принцип – если разрушать, то разрушать до конца. Сколько было разрушено храмов, сколько было разорено прекрасных памятников архитектуры только из-за того, что это были усадьбы богатых людей? К сожалению, и сейчас существует такая тенденция: разрушать то, что было создано предыдущим поколением, если в чем-то это поколение или его политика, стиль жизни не устраивают тех, кто пришел ему на смену.
Выслушав в заключение мои категорические возражения, Л. И. Брежнев сказал: «Вот если бы вы сразу согласились и сказали: Леонид Ильич, партия сказала «надо» – значит, "есть!", я бы еще подумал, назначить вас начальником управления или нет. А если отказываетесь, то это значит, что лучше вас никого не найдешь». И, оборачиваясь к вошедшему начальнику охраны А. Рябенко, добавил с юмором: «Саша, Евгений Иванович не хочет идти работать в 4-е управление, так ты найди в охране здания милиционера не ниже полковника и отправь с ним его в управление. Пусть начинает работать».
И я (конечно, без милиционера) поехал в 4-е Главное управление. То, что мое назначение оформлялось в спешном порядке и было полной неожиданностью, в частности, для коллектива этого управления, мне стало ясно из курьезной ситуации, которая возникла, когда с приказом о моем назначении я приехал в комендатуру на улице Грановского. Когда я себя назвал, на лицах охраны было написано такое нескрываемое удивление и растерянность, что это вызвало у меня улыбку. Мне смущенно сказали, что пропустить меня не имеют права, так как пропуска нет. Начальник охраны куда-то долго звонил, с кем-то разговаривал. Наконец получив, видимо, указания, он выбежал с извинениями из своего кабинета и проводил меня в основное здание.
Не скоро я, наивный врач и ученый, понял, что оказался пешкой в той политической борьбе за власть, которая развернулась в то время между группой Л. И. Брежнева и группой А. Н. Шелепина. Политическая борьба за власть, часто незаметная для широких кругов, знаменует все семьдесят с лишним лет истории Советского государства: Ленин и Троцкий, Троцкий и Сталин, группа Хрущева и группа Маленков – Молотов – Каганович и другие, Хрущев и коалиция Брежнев – Шелепин – Подгорный – Косыгин и другие. Продолжается она и сейчас.
Мне пришлось близко познакомиться почти со всей группой, сместившей в 1964 году Н. С. Хрущева. Меня удивляло, как могли объединиться в непростой и до определенного момента тайной политической борьбе такие не похожие по своим характерам, взглядам, принципам, да и просто по человеческим качествам, Н. В. Подгорный и А. Н. Косыгин, М. А. Суслов и А. Н. Шелепин, К. Т. Мазуров и Д. С. Полянский. Но вскоре я понял: помимо того, что подавляющее большинство из них понимало, что политика, которую начал осуществлять Н. С. Хрущев в последние годы, может привести к непредсказуемым последствиям в жизни страны, у каждого из группы были свои личные причины добиваться его отставки. Наиболее активными и наиболее известными в тот период в партии, которая практически определяла жизнь страны и общества, были Л. И. Брежнев и А. Н. Шелепин. Оба были из относительно молодого и нового поколения руководителей, если сравнивать их с М. А. Сусловым и А. Н. Косыгиным, оба прошли школу политической борьбы и политических интриг, оба занимали видные посты в партии и оба пользовались определенной популярностью в народе. В этом отношении Л. И. Брежнев проигрывал А. Н. Шелепину, которого считали более радикальным. Имело значение и то, что многие знали о тесной дружбе Л. И. Брежнева и Н. С. Хрущева, который всегда поддерживал Брежнева. В свою очередь, Брежнев до поры до времени составлял опору Хрущеву, объединял силы в его поддержку, как это было в период разгрома группы Маленкова, Молотова, Кагановича и других в 1957 году. К началу 1967 года сложилась непростая расстановка сил в руководстве партии.
Мне бывает грустно и смешно, когда я знакомлюсь с характеристиками, которые падкая на «моду» свободная демократическая советская печать дает руководителям периода застоя. (Никто не определил, с какого времени надо вести его отсчет.) Это касается, в частности, и характеристик, даваемых Л. И. Брежневу.
Никто из современных публицистов и политологов всерьез не задастся вопросом, почему партия выбрала в 1964 году Брежнева и подтвердила свой выбор на XXIII съезде в 1966 году, избрав его генеральным секретарем? Почему именно он, а не Шелепин, имевший в своих руках большие рычаги влияния на партию, или не Косыгин, которого любили в народе, которого я, например, как и многие, считал и считаю умнейшим человеком и талантливым организатором, которому и до сих пор нет равных? А ведь, может быть, пошла бы по совсем другому пути история нашей страны, история партии, если бы в 1966 году встал во главе не Л. И. Брежнев, а кто-то из этих двоих? Но из истории, как и из песни, слова не выбросишь.
Но почему все-таки Брежнев? Чем подкупил он в своей борьбе за власть? Да тем, что как политик, как знаток политической борьбы он был выше всех. Он был достойным учеником своего учителя Н. С. Хрущева. Он прекрасно знал человеческую натуру и человеческие слабости. Что значило для секретаря обкома или секретаря крупного горкома, которые в то время определяли жизнь партии на местах, когда первый секретарь ЦК КПСС звонит, иногда поздно вечером, иногда и во время своего отпуска, и интересуется делами партийной организации, спрашивает: как виды на урожай, что с промышленностью, что нового в области, ну и, конечно, как ты себя чувствуешь и чем тебе, дорогой, помочь? Этим ли путем или просто постепенной, незаметной на первый взгляд заменой старых секретарей на более молодых и лояльных, но он обеспечил себе к XXIII съезду партии поддержку подавляющего большинства партийной элиты.
Он прекрасно понимал, что этого недостаточно, необходимо завоевать популярность в народе. И надо сказать, что он это делал не популистскими лозунгами, которыми пестрит наше время, а конкретными решениями, понятными и осязаемыми простыми людьми. Несомненно, что все это обсуждалось и предлагалось на политбюро, в правительстве теми же А. Н. Косыгиным, К. Т. Мазуровым, А. Н. Шелепиным и другими. Но ведь выступал-то перед народом Л. И. Брежнев.
Многие сегодня забыли, а в тот период на простых советских граждан произвело большое впечатление решение о пятидневной рабочей неделе. А возьмите другие решения – установление пенсионного возраста для женщин с пятидесяти пяти, а для мужчин с шестидесяти лет, оплата труда и пенсии колхозникам, повышение заработной платы и снижение цен на ткани, детские изделия, часы, велосипеды, фотоаппараты и т. д. Разве это не прибавляло авторитета руководству, и в первую очередь Брежневу? И хотя не хватало мяса, ряда продовольственных товаров, эти конкретные шаги, несомненно, прибавили ему популярности.
Тонкий политик, Брежнев понимал, что жизнь сложна, трудности еще впереди, некоторые решения поспешны и поэтому необходимо так утвердить себя в партии, в руководстве страной, чтобы завоеванные позиции были прочны и чтобы рядом не было конкурентов или молодых радикалов, которые в один прекрасный день, воспользовавшись появившимися трудностями, сместят его с поста, как это они сделали с Н. С. Хрущевым. Ему это удалось блестяще выполнить и оставаться лидером страны восемнадцать лет, причем фактически не работая последние шесть лет.
Но для этого надо было освободиться от конкурентов. Первым и главным был Шелепин. С первых же дней работы, с первых моих встреч с Брежневым, хотя он на первом этапе не был довольно откровенным со мной, я понял, что идет борьба между ним и Шелепиным. Для этого не надо было быть глубоким аналитиком. Достаточно было просто оценивать постоянную критику «Саши» в разговорах, которые велись Брежневым и его окружением.
Надо сказать, что, помимо того что А. Н. Шелепин пользовался авторитетом у определенной части партийного актива, многие близкие ему по прошлой работе люди занимали целый ряд ключевых постов в партии и государстве, а других он еще пытался продвинуть на имеющие важное значение позиции. Например, КГБ возглавлял В. Е. Семичастный, а 9-е управление КГБ, осуществлявшее охрану руководства партии и правительства, – генерал В. Я. Чекалов, МВД – B. C. Тикунов, радио и телевидением руководил Н. Н. Месяцев. Заместителем управляющего делами ЦК КПСС был Г. Т. Григорян, которого прочили в управляющие. Буквально через несколько дней после назначения Грант Тигранович позвонил мне и предложил встретиться. Умный, проницательный Григорян, видимо, изучал мое нутро и суть моей позиции. Убедившись, что я не в курсе сложившейся ситуации, он расхваливал мне моего первого зама профессора Ю. Г. Антонова. У меня уже состоялось первое знакомство с ним, и мне казалось, что мы сработаемся. И я не видел, по крайней мере, причин от него освобождаться.
Но буквально через две недели после назначения меня пригласили к Брежневу, у которого в связи с простудой был острый катар дыхательных путей. (Тогда у него не было еще большой шикарной дачи в Заречье и жил он в относительно скромной квартире на Кутузовском проспекте.) После того как вместе с лечащим доктором Н. Родионовым мы его осмотрели и рекомендовали лечение, он пригласил нас попить вместе чаю. Разговор за чашкой чаю зашел о хоккее, который Брежнев очень любил, о погоде, о предстоящей эпидемии гриппа. Неожиданно он меня спросил: «А как Антонов, все еще работает?» Я даже растерялся от такого вопроса, ибо до этого не думал, что генеральный секретарь может интересоваться фигурой заместителя начальника 4-го управления. «Уж он-то хотел, чтобы не ты стал начальником управления. Семь месяцев ждал этого места», – продолжал Брежнев. На этом разговор закончился. Я не знал, как его понять. Что это? Просто констатация факта или намек на то, что Антонов неугоден Брежневу и его окружению? Точки над «i» расставил Б. В. Петровский, который посвятил меня в тонкости создавшейся ситуации.
Оказывается, так же как Г. Т. Григорян претендовал на место управляющего ЦК, так и Ю. Г. Антонов претендовал на место начальника 4-го управления. Вот тогда я понял, что моя кандидатура была противопоставлена кандидатуре Антонова, который был связан с Шелепиным. Брежнев не хотел, чтобы во главе 4-го управления стоял человек Шелепина. 4-е управление – очень важный участок: здесь хранятся самые сокровенные тайны руководства страны и его окружения – состояние их здоровья, прогноз на будущее, которые при определенных условиях могут стать оружием в борьбе за власть. Я понимал, что только стечение обстоятельств заставило назначить на эту должность меня. И опять надо оценить правильный и тонкий ход Брежнева: рядом лучше иметь нейтрального, малоизвестного человека, ученого и врача, лишенного политических симпатий и амбиций.
Уверен, если бы была подходящая кандидатура из его окружения, то я бы спокойно продолжал свою научную деятельность. Но подпирало время. Семь месяцев стоял во главе такого управления исполняющий обязанности, и дальше сохранять такое положение было просто неудобно. Единственный человек, активно поддержавший Брежнева в его решении, был Ю. В. Андропов. Дело в том, что летом 1966 года, за несколько месяцев до моего назначения, мне вместе с академиком Е. В. Тареевым[8] пришлось консультировать Ю. В. Андропова в сложной для него ситуации.
К слову сказать, уровень врачей управления в тот период был крайне низок. Мой учитель А. Л. Мясников, который терпеть не мог это управление и не любил там консультировать (может быть, из-за воспоминаний о последних днях Сталина, в лечении которого он участвовал), с ехидцей говаривал: «Там полы паркетные, а врачи анкетные». Он намекал, что при приеме на работу отдавалось предпочтение не квалификации, а показной верности идеалам партии, политической болтовне и демагогии.
Тамошние врачи и консультанты, не разобравшись в характере заболевания, решили, что Андропов страдает тяжелой гипертонической болезнью, осложненной острым инфарктом миокарда, и поставили вопрос о его переходе на инвалидность. Решалась судьба политической карьеры Андропова, а стало быть, и его жизни. Мы с Тареевым, учитывая, что Андропов длительное время страдал от болезни почек, решили, что в данном случае речь идет о повышенной продукции гормона альдостерона (альдостеронизме). Это расстройство тогда было мало известно советским врачам. Исследование этого гормона в то время проводилось только в институте, которым я руководил. Анализ подтвердил наше предположение, а назначенный препарат альдактон, снижающий содержание этого гормона, не только привел к нормализации артериального давления, но и восстановил электрокардиограмму. Оказалось, что она свидетельствовала не об инфаркте, а лишь указывала на изменение содержания в мышце сердца иона калия. В результате лечения не только улучшилось самочувствие Андропова, но и полностью был снят вопрос об инвалидности, и он вновь вернулся на работу.
В период, когда я начал работать в управлении, он становился одним из самых близких Брежневу людей в его окружении. Познакомившись с ним через своего старого друга и соратника Д. Ф. Устинова, вместе с которым по поручению Хрущева руководил программами космоса и ракетостроения, Брежнев быстро оценил не только ум Андропова, его эрудицию, умение быстро разбираться в сложной обстановке, но и его честность. Советы Андропова, несомненно, во многом помогали Брежневу завоевывать положение лидера. К сожалению, после 1976 года, когда Брежнев отдал все на откуп своему окружению, советы Андропова часто повисали в воздухе.
В 1967 году Брежнев понимал, что для укрепления позиций в борьбе с А. Шелепиным ему необходима поддержка армии, КГБ, МВД и партийного аппарата. За армию он был спокоен, учитывая его связи с генералитетом и то, что во главе Министерства обороны стоял знакомый ему маршал Р. Я. Малиновский. Сложнее было с КГБ, который возглавлял близкий Шелепину Семичастный. Убрать его можно было, предложив фигуру, занимающую высокий ранг в табеле партийной иерархии. Такой фигурой был секретарь ЦК КПСС Ю. В. Андропов. И Брежнев без труда добивается его назначения на важнейший пост председателя КГБ, во многом определявшего жизнь страны. Во главе МВД страны Л. И. Брежнев ставит хорошо ему знакомого Н. А. Щелокова, работавшего вторым секретарем ЦК КП Молдавии.
Уезжают за границу в почетную ссылку близкие Шелепину лица: Тикунов – советником посольства в Румынию, Месяцев – в Австралию, Григорян – в ФРГ. Семичастный назначается в Киев заместителем председателя Совета министров Украины под присмотр близкого Брежневу В. В. Щербицкого. Чекалова назначают в один из городов Российской Федерации начальником областного управления КГБ. Мой заместитель Антонов, которого долгое время защищали перешедшие из ЦК КПСС противники Брежнева – заместители министра Б. П. Данилов и А. Ф. Серенко, в конце концов перешел на должность начальника подобного управления в правительстве Российской Федерации.
Все первое полугодие 1967 года мне часто приходилось встречаться и с Брежневым, и с Андроповым, и я чувствовал их уверенность в успешном исходе борьбы с Шелепиным, который оказался менее искушенным и искусным в сложных перипетиях борьбы за политическую власть. Ни в политбюро, ни в ЦК он так и не смог создать необходимого авторитета и большинства. Старики не хотели видеть во главе страны «комсомольца», как они называли Шелепина, памятуя его руководство комсомольской организацией СССР. И хотя я помню то напряжение, которое царило перед пленумом ЦК КПСС, на котором Шелепина освободили от должности секретаря ЦК, Брежнев без большого труда убрал с политической арены своего возможного конкурента.
Вскоре после моего назначения я начал создавать по поручению Брежнева концепцию принципиально новой системы, которая, вобрав все лучшее, что есть в мировой медицинской науке и практике, могла бы обеспечить сохранение здоровья определенной группе населения. Кстати, такие системы разрабатывались и существовали за рубежом, в частности в США, в виде, например, специальных клубов для лиц, располагающих солидным капиталом и положением. Их материалы помогли и мне в формировании новых подходов.
Для оценки возможностей рационального использования Крыма в целях восстановительной терапии и строительства реабилитационных центров мы с группой сотрудников прилетели в Симферополь. Первое, что мы услышали в аэропорту, – это постановление о назначении Андропова председателем КГБ. Всем все стало ясно. У одного из членов группы, прилетевших со мной, который был связан с Шелепиным и Семичастным и очень переживал за исход их борьбы, непроизвольно вырвалось: «Все. Теперь уже точно началось время Брежнева». Шла весна 1967 года.
Долг превыше всего
Вероятно, по-разному будут оценивать это время историки. Уверен, что по-разному оценивают его и те, кто жил и работал в тот период. У меня сложилось двойственное его восприятие. С одной стороны, энтузиазм новых строек, порыв молодежи к освоению необжитых районов Сибири и Дальнего Востока. Сооружен ВАЗ, без которого и сегодня трудно пришлось бы нашей стране. Активно разрабатывались месторождения нефти и газа в Западной Сибири, прокладывались трубопроводы в Европу, которые обеспечивают поступление валюты и в наше время, строились железная дорога через Сибирь и Дальний Восток, автомобильный завод на Каме. Помню большой зал временного общежития в только что начавшем строиться Тольятти, в котором рядом были и заместители министров, и мастера-строители, и проектировщики, и партийные руководители. Люди разного положения, возраста, образования, они в это время представлялись мне единым сплоченным коллективом с одной идеей – быстрее построить завод. К сожалению, этот порыв в стране стал постепенно угасать, по мере того как рушились надежды людей на лучшую жизнь.
С другой стороны, это был период, главным образом после 1976 года, когда начало процветать взяточничество, воровство, когда страна начала скатываться к алкоголизму и бездуховности.
Маленький штрих, может быть, лучше всего даст представление о нравах, которые царили в конце 70-х годов. Однажды, приехав в управление, перед Новым годом, я узнал от секретаря, что фельдсвязь, которая, как известно, обеспечивает доставку специальной секретной почты, привезла направленные мне от руководства Грузии, как вы понимаете, не секретные, пять ящиков мандаринов. Конечно, по тем временам это мелочь, но существуют принципы, которые, к сожалению, очень многие не только в руководстве, но и в обществе не понимали. Когда я устроил своему секретарю скандал за то, что она это подношение приняла, бедная растерявшаяся Мария Степановна начала звонить руководителю фельдсвязи, чтобы ее не подводили и забрали «чертовы» мандарины обратно. Руководитель долго не мог сообразить, в чем дело, а когда понял, то сказал, что таких сумасшедших, слава богу, мало. Но ящики все же забрал.
Нельзя отождествлять всю страну с рашидовыми, щелоковыми и другими, им подобными. Кто-то же построил ВАЗ, КАМАЗ, БАМ, кто-то же покорял космос, кто-то же сделал нашу страну «сверхдержавой». Было немало честных, преданных делу людей даже в вотчине Рашидова. Знаю, чего стоило моему близкому знакомому Эдуарду Болеславовичу Нордману, которого Ю. В. Андропов назначил председателем КГБ Узбекистана, не только сохранить свою честность и принципиальность, но и сообщать Андропову всю правду о ситуации, складывающейся в республике. Он бы, конечно, мог многое рассказать. Недаром, спасая его, когда ситуация стала критической, Андропов, который верил кристально честному бывшему белорусскому партизану Нордману, срочно направил его из Узбекистана на работу за границу. Когда я слышу заявления о том, что благодаря Гдляну и Иванову удалось разоблачить взяточничество и коррупцию в Узбекистане, я могу только горько улыбаться, вспоминая рассказы Нордмана о его докладах Андропову или заявление самого Андропова о безобразиях, которые там творятся. Да не они это вскрыли. Все было известно и до них.
И сейчас мне трудно сказать, несмотря на близость к Андропову, почему он, в принципе честный человек, не поднял активно голоса против Рашидова или почему при своем колоссальном влиянии на Брежнева не добился его отстранения. Надо сказать, что и Брежнев был не в очень близких отношениях с Рашидовым. В его доме можно было нередко встретить, например, Г. А. Алиева, но за все пятнадцать лет я ни разу не встречал там Рашидова. По крайней мере, Подгорный поддерживал Рашидова не меньше, чем Брежнев. Можно было бы свести «устойчивость и благополучие» Рашидова к выдвинутой Сусловым и поддержанной Брежневым доктрине «стабильности кадров», но активное разоблачение Рашидова, начатое Андроповым сразу после того, как он возглавил руководство страной, говорит о том, что обстановка, сложившаяся в Узбекистане, была известна и искусственно сдерживалась определенными силами. Какими? На этот вопрос должны ответить те, кто входил в те времена в состав политбюро или курировал в ЦК и КГБ деятельность партийной и государственной организаций Узбекистана.
Для меня двадцать лет правления Брежнева, Андропова и Черненко вспоминаются как время тяжелой работы, без выходных и отпусков, как время ночных вызовов к пациентам, неожиданных вылетов за границу, когда на сборы есть только один час и, наоборот, неожиданных вызовов в страну во время зарубежных научных командировок.
Когда произошла трагедия – землетрясение в Армении – и я уже через шесть часов с группой специалистов был в Ереване, это вызвало удивление у представителей прессы. Но не мог же я им тогда сказать, сколько раз мне приходилось вылетать, выезжать срочно как из Москвы, так и в Москву. Мне не надо было времени на сборы – небольшой чемодан с необходимым был всегда со мной. Из каких только мест меня не вывозили. Дважды вертолетами меня снимали с гор Северного Кавказа, куда я любил подниматься, имея несколько свободных дней. Однажды уже через два с половиной часа я был в Крыму у Брежнева, у которого начиналось воспаление легких, а второй раз прямо с гор приехал в Москву к Пельше, у которого случился инфаркт миокарда.
А ведь, кроме работы в управлении, была еще и научная, и лечебная деятельность, которую я не оставлял ни на один день. Я мечтал о времени, когда не будет ночных вызовов и звонков, когда можно будет распоряжаться не только своим временем, но и самим собой. Сегодня я свободен: читаю лекции то в Москве, то в Нью-Йорке, то в Лондоне. Меня не гложет мысль, что через два часа меня могут отозвать или что кто-то недоволен моим долгим отсутствием в стране.
И все же в этой спокойной академической жизни я иногда с грустью вспоминаю и сложные ситуации, которые могли для меня закончиться печально, и своих товарищей по консилиумам, по совместному лечению больных, с которыми провел не одну бессонную ночь, и врачей бывшего 4-го управления, с которыми пришлось работать и которых сегодня превратили, в определенной степени, в изгоев, но равных которым по квалификации и самоотверженности я не знаю.
Но для того, чтобы создать такой коллектив честных, ответственных людей, высококвалифицированных специалистов, единомышленников, чтобы создать необходимую материальную базу, нужны были немалые усилия и, конечно, поддержка правительства. Сегодня, когда система 4-го управления разрушена, я могу сказать, что подобной системы не было и, вероятно, не будет не только в нашей стране, но и в мировой медицинской практике. Она позволяла сохранять не только жизнь, но и работоспособность тысячам пациентов, которые входили в орбиту ее деятельности. Вопрос: кто попадал в эту орбиту? – определялся не нами, а аппаратом ЦК КПСС, Советом министров СССР, политбюро. Незачем было разрушать эту систему. Рациональнее и дальновиднее было бы изменить контингент этого управления.
Мы – профессионалы, и профессионально делали свое дело. И не прекрасной материально-технической базой определялись наши успехи. В США, Англии, Франции я видел больницы и клиники, оснащение которых и условия работы были лучше, чем у нас. Суть в создании коллектива ответственных и квалифицированных специалистов, суть в решении организационных вопросов.
Сочетание института семейных врачей с работой высококвалифицированных профессоров и специально созданных клиник, позволявшее не на бумаге, а на деле внедрить систему диспансеризации, составляло успех нашей работы. В рамках этой системы были впервые в мировой медицинской практике разработаны и внедрены принципы восстановительной терапии и реабилитации, которые лишь позднее начали обсуждаться на международных конгрессах и международных конференциях.
Кстати, на наши данные опирался Ю. В. Андропов, предложивший, будучи генеральным секретарем ЦК КПСС, внесение в партийные документы вопроса о всеобщей диспансеризации, несмотря на наши предостережения о поспешности этого шага для общей системы советского здравоохранения, не готовой к такой деятельности.
Заняв пост министра здравоохранения СССР, я попытался внедрить целый ряд принципов работы управления в систему здравоохранения. Это и институт семейного врача, и создание сети реабилитационных центров, и создание диагностических центров как важного фактора в организации диспансеризации населения. Однако все начинания рушились одно за другим из-за отсутствия финансовой поддержки правительства, слабой материально-технической базы здравоохранения и недостаточной квалификации основной массы врачей.
Можно было бы приводить много примеров, указывающих на эффективность работы системы 4-го управления. Нам удавалось восстанавливать работоспособность даже после тяжелых заболеваний. А. Н. Косыгин много и активно работал после перенесенного кровоизлияния в мозг. Ф. Д. Кулаков[9] и Д. Ф. Устинов перенесли операции по поводу рака, однако после этих операций длительное время активно работали и умерли от других болезней. Известный конструктор ракетной техники М. К. Янгель создавал новые образцы техники, перенеся пять инфарктов миокарда. Г. К. Жуков работал над своими воспоминаниями, перенеся два инфаркта и нарушение мозгового кровообращения.
Да что говорить. Не только многие политические и государственные деятели, но и видные конструкторы, ученые, деятели культуры и искусства были обязаны жизнью и возможностью творить именно в созданной системе.
Но тогда, в 1967–1970 годах, еще только шло формирование этой системы. Формировалась она на ходу, ибо работа шла своим чередом, со своими ежедневно возникающими проблемами. И прежде всего проблемами, связанными с больными, которых мне вместе с моими товарищами-профессорами приходилось ежедневно консультировать.
Один из моментов, позволивших мне избежать трагических ошибок и утвердиться, заключался в том, что рядом со мной были ведущие ученые и клиницисты нашей страны: академики П. Е. Лукомский,[10] Е. М. Тареев, В. Х. Василенко,[11] Е. В. Шмидт,[12] профессора B. C. Маят,[13] А. Я. Абрамян,[14] И. Л. Тагер,[15] М. Л. Краснов,[16] А. Е. Рабухин.[17] В первые годы работы в 4-м управлении мне проще было решать профессиональные, сугубо медицинские проблемы диагностики и врачевания, чем разбираться в хитросплетениях сложных политических и личностных взаимоотношений. Постепенно я набирал необходимый дипломатический опыт. При всем этом с первых дней я поставил себя вне всех подобных ситуаций, утверждая себя как независимый врач, выполняющий свой долг.
На первых порах это вызвало определенное раздражение и недовольство не столько Л. И. Брежнева, сколько его окружения. Вновь назначенный начальник 9-го управления КГБ (охраны правительства) С. Н. Антонов сказал как-то позднее, когда утвердилось мое положение, что после того, как я уделял слишком большое внимание А. Н. Косыгину, его семье и ряду других лиц, ему было поручено еще раз изучить мое окружение и выяснить, нет ли у меня близких связей с этими лицами. Их не оказалось, и это успокоило Л. И. Брежнева, который видел в Косыгине второго (после Шелепина) претендента на роль лидера страны.
А суть была проста и трагична. Речь шла о болезни жены Косыгина, у которой еще до моего прихода в управление был диагностирован рак с метастазами. И она медленно умирала в Кунцевской больнице. А. Н. Косыгин тяжело переживал болезнь жены, раздражаясь из-за бессилия медицины. Вины врачей в данном случае не было. Супруга Косыгина, будучи, мягко говоря, своеобразным, непредсказуемым человеком, категорически отказывалась от принятой нормы ежегодного диспансерного обследования. Вследствие этого рак был выявлен в поздней неоперабельной стадии. Мне по-человечески было жалко дружную семью Косыгиных, и особенно самого Алексея Николаевича. И конечно, я и мои коллеги делали все, что в наших силах, для того чтобы облегчить последние дни Клавдии Андреевны. Она держалась очень стойко. Никогда не забуду прощание Алексея Николаевича с женой. Она специально пригласила его для последнего разговора, причем попросила и меня присутствовать при этом. Трудно было поверить, с какой нежностью и заботой о будущем своего мужа и семьи говорила резкая в выражениях и взглядах не только в обычной жизни, но даже и при самом Сталине К. А. Косыгина. Одним из последних слов, как я помню, были слова, обращенные уже к председателю Совета министров: «Ты знаешь теперь, как им тяжело (имелись в виду врачи. – Е. Ч.), и ты должен им помочь». Умерла она в день Первомая. А. Н. Косыгин срочно покинул трибуну Мавзолея, но так и не успел застать жену в живых.
Когда встал вопрос, на что израсходовать деньги от Ленинского субботника, именно А. Н. Косыгин, видимо помня наказ жены, настоял на строительстве на эти деньги крупнейшего в мире онкологического центра.
Вторая ситуация, из-за которой разгорелись страсти, была связана с совместным переходом через Кавказские горы президента Финляндии У. Кекконена и А. Н. Косыгина. В 1970 году Кекконену исполнялось семьдесят лет. При встречах он всегда подчеркивал свою физическую активность, свою спортивную форму. А. Н. Косыгин тоже, в отличие и на зависть своим товарищам по политбюро – Л. И. Брежневу, Н. В. Подгорному и М. А. Суслову, – отличался большой работоспособностью, постоянно поддерживал, несмотря на свой возраст, хорошую физическую активность. Летом помимо гимнастики и ходьбы он занимался академической греблей; зимой много, как и У. Кекконен, ходил на лыжах. Не могу сказать, где и когда договорились У. Кекконен и А. Н. Косыгин перейти совместно Кавказский хребет. Но как-то летом 1970 года я узнал от личного врача Косыгина, что через неделю У. Кекконен прилетит в Минеральные Воды, чтобы вместе с Косыгиным совершить переход.
А. Н. Косыгин, с легкостью пригласивший У. Кекконена, для которого это было своеобразной рекламой, в конце концов сообразил, что с горами семидесятилетнему человеку, хотя и крепкому физически, шутить нельзя. Осознал он и свою ответственность, так как приглашение исходило от него. Чтобы как-то застраховать себя, он и известил меня о сложившейся ситуации своеобразным образом, как бы между прочим, через своего лечащего врача.
Мое положение было не из простых – официально я ничего не знаю, а неофициально я отвечаю за жизнь президента Финляндии и председателя Совета министров СССР. Советоваться уже было не с кем – была пятница, и первое, что я решил, – это срочно вылететь на Кавказ и пройти по трассе перехода, чтобы на месте разобраться в складывающейся ситуации и постараться обеспечить безопасность перехода. Я не раз поднимался в горы, хорошо их знаю. И знаю, что шутить с ними нельзя, какой бы высоты они ни были. Переход должен был состояться через Клухорский перевал, один из самых доступных. Но нельзя было забывать, что это около 25 километров горных дорог, 5 километров подъема и 7 километров спуска.
Прямо после самолета и автомашины (а от Минеральных Вод до Северного Приюта в Домбае, где начинается трасса перехода через перевал, километров двести) мы с двумя мастерами спорта прошли весь путь без остановки. Вышли около 12 часов дня, и надо было спешить, чтобы до темноты выйти в Абхазию. Самым тяжелым был участок подъема. В конце пути, несмотря на то что все вещи у меня взяли мастера спорта, я шел как в тумане, мечтая лишь об одном – не упасть и скорее добраться до Южного Приюта. А ведь мне было всего сорок, а не семьдесят, как У. Кекконену.
Вернувшись в Москву, я позвонил Косыгину и сказал, что вряд ли они осилят весь переход и что необходимо срочно восстановить старую дорогу до вершины перевала и подъем совершить на машинах. Кроме того, на трассе создать места отдыха и подстраховать переход медицинским персоналом и спасателями.
А. Н. Косыгин выразил удивление, каким образом я узнал о предстоящем визите Кекконена, хотя все прекрасно понимал, и поблагодарил за участие в его организации, добавив, что ничего особенного им не надо, потому что он и Кекконен физически подготовленные люди и переход для них – пустяк. Однако, несмотря на эти утверждения Косыгина, все было сделано, как я предложил. И президент Финляндии успешно ознаменовал свое семидесятилетие переходом через Кавказский хребет, в память о котором у меня остались специально изготовленные для этого случая запонки, подаренные мне У. Кекконеном. Сам он прекрасно перенес переход, а спасателям пришлось нести через горы не его, а молодого и довольно массивного адъютанта.
В тот же день, когда я объяснял ситуацию А. Н. Косыгину, позвонил Ю. В. Андропов и попросил меня подъехать. К этому времени у нас уже сложились дружеские отношения. Приехав, я застал его несколько встревоженным. С ходу он стал мне выговаривать: «Не надо было вам вмешиваться в эти косыгинские дела. Сам он кашу заваривал, сам бы и расхлебывал. И не надо вам ехать на этот дурацкий переход, пусть сами идут. Кое-кто не очень доволен вашей активностью в этом вопросе». Я возразил: «Юрий Владимирович, Косыгин очень тонко переложил ответственность на меня, да и в какой-то степени на вас. В создавшейся ситуации мой долг сделать все возможное, чтобы переход обошелся без неприятностей». «Вы правы, – ответил Юрий Владимирович. – Алексей Николаевич все правильно рассчитал. Теперь и вам и нам надо обеспечить полную безопасность». И хотя Андропов прямо не сказал, но я понял, что кто-то из окружения Брежнева, а может быть, и он сам, хотели, чтобы возникли сложности в ходе визита, в которых можно было бы обвинить А. Н. Косыгина. То, что Брежнев был в курсе всех событий, я понял потому, что накануне визита Кекконена в Минеральные Воды он позвонил и сообщил, что хотел бы на несколько дней лечь в больницу на диспансеризацию, хотя это и не планировалось. Я вынужден был остаться в Москве. Волнений не было, ибо все, что необходимо, было сделано, и «успех» кавказского перехода был обеспечен.
Как и предполагалось, У. Кекконен был в восторге от похода в горы.
Много разговоров было в тот период и вокруг лечения К. Е. Ворошилова. В те годы я был плохой политик и поэтому до сих пор не могу понять ни отношения к нему различных политических фигур, государственных деятелей, ни отношения к нему аппаратных работников ЦК КПСС, игравших большую роль в создании партийного, а значит, и общественного мнения. Проще было оценить не контролируемое общественное мнение, а мнение народа, который в тот период жил легендой о нем как о герое Гражданской войны.
Мое сугубо личное отношение к К. Е. Ворошилову базировалось на тех впечатлениях, которые я вынес из встреч с ним во время моей работы в 1957 году в Кремлевской больнице. В это время от рака умерла его жена. Почти через день можно было видеть в больнице Ворошилова, идущего к больной жене с букетом цветов. Работавшие со сталинских времен врачи, знающие, как известно, больше, чем кто-либо, рассказывали, что во времена Сталина, когда арестовывали жен-евреек руководителей партии и государства и когда Молотов и Калинин безропотно отдали своих жен на заклание Берии, Ворошилов с пистолетом в руках встал на пути его посланников и не позволил забрать на Лубянку свою жену. Возможно, что это была только легенда, но все равно Ворошилов вырастал в наших глазах.
Когда я с ним встретился, это уже был дряхлый, но пытавшийся себя сохранить одинокий старик, у которого страдала память и который иногда терял даже ориентацию. Странно было видеть эту одинокую, оторванную от общества фигуру в огромной, сталинского типа даче, своеобразие которой заключалось в больших комнатах, определенном аскетизме обстановки и преобладании в интерьере натурального дерева. У него была одна удивительная особенность, которая больше, чем что-либо, говорила о том, что ему, видимо, пришлось пережить в период сталинизма. Когда вечером он уходил в спальню, то запирал изнутри все запоры: на окнах, на дверях, а под подушкой держал оружие. От кого он по старой памяти пытался защититься: то ли от участников заговора, которые должны были, по одной из версий, убить его вместе со Сталиным, или, наоборот, от клевретов Берии, у которого с ним были, по его словам, очень натянутые отношения?
Ворошилову как-то удалось в разгар сезона с большим трудом получить для отдыха дачу в Крыму. Узнав, что мы приехали в Ялту, он пригласил к себе на дачу меня и моих коллег. Было грустно видеть, как человек, бывший одним из самых близких Сталину людей, с гордостью показывал свою временную трехкомнатную дачу, добавляя при этом, что он видит в этом проявление любви и уважения народа к нему, как герою Гражданской войны, человеку, сделавшему много для государства рабочих и крестьян.
В тот момент я вспомнил маршала Рокоссовского, которого лечил по поводу рака в 1957 году. Тогда он находился в опале, и ему с большим трудом удалось получить в Министерстве обороны дачу для отдыха в Крыму. Онкологи категорически возражали против направления его в Крым. Рокоссовский зашел ко мне в ординаторскую (это было в больнице на улице Грановского) и сказал: «Евгений Иванович, в Москве у меня не очень хорошие условия, а там отдельный дом, «обслуга». Хотелось бы хоть напоследок отдохнуть хорошо. Я знаю, что в любой момент могу умереть, но скрасьте мне последний год». Слова прославленного маршала, одного из тех, кто спас народы нашей страны от порабощения, резанули меня по сердцу. Я каюсь, что подделал тогда показания по направлению Рокоссовского в Крым, и он все-таки попал на отдых. Вернувшись из Крыма, он позвонил мне и сказал: «Доктор, разные люди есть; большинство из них бюрократы, а вы настоящий человек».
В течение жизни мне вручили немало наград, орденов, званий, но этот звонок прославленного маршала был лучшей наградой из всех, которые я получал.
Где-то также мне было жалко и К. Е. Ворошилова, пытавшегося сохранять свое реноме видного политического деятеля, народного героя, но понимавшего в минуты просветления, что он уже никому не нужен. Тогда, в Крыму, мы выпили с ним бутылку шампанского, ибо только этот напиток он признавал. После бокала шампанского исчезла его «маршальская» чопорность, он стал вспоминать свою молодость, шахтерскую Горловку, украинские песни, которые тут же предложил исполнить под своим руководством. Слуха у него не было. Но, подпевая его многочисленным украинским, в том числе и петлюровского характера, песням, я еще больше проникся жалостью к этому, в принципе, несчастному в старости человеку, у которого все осталось в прошлом.
Конечно, мне трудно судить о его прошлом, о его истинных и мнимых заслугах перед государством и народом, о его роли в репрессиях против невинных людей. Сейчас открываются новые страницы истории, новые страницы борьбы за власть, в которой никто не придерживался каких-либо принципов.
В гуще этой борьбы оказался и Ворошилов, который поддержал взятый Сталиным курс террора как один из важных рычагов борьбы за власть. У меня не выходит из головы лишь один вопрос: почему, разгромив окружение Сталина – Молотова, Маленкова, Кагановича, – Н. С. Хрущев, честный Н. С. Хрущев, не только не сместил со всех постов К. Е. Ворошилова, а, наоборот, поддержал его? Маршал Жуков, которого я длительное время наблюдал и который хорошо знал Ворошилова, как-то, когда зашла речь о нем, коротко сказал: «Смелый был человек, но как военный руководитель – недалекий. А со Сталиным у него были сложные отношения».
Удивительно, но за два года, в которые мне пришлось встречаться с Ворошиловым, он ни разу не вспомнил ни Сталина, ни его окружение, ни своих взаимоотношений с ним.
Он был тяжело болен. Помимо атеросклероза мозговых сосудов, что отражалось на памяти, у него были выраженные изменения в легких, приведшие к недостаточности сердечной деятельности. Он часто болел воспалением легких, и мне нередко приходилось бывать у него на даче. Со сталинских времен он привык вставать поздно, и каждый раз охрана, ожидавшая его выхода, гадала – жив Ворошилов или нет, взламывать двери или подождать еще. Стучать было бесполезно, ибо он очень плохо слышал.
Вспоминаю, как однажды, когда истекли все сроки появления Ворошилова, охрана начала взламывать дверь, и вдруг, к удивлению всех, она открылась и вышел невозмутимый Ворошилов, удивившись: «А что здесь делает так много народу?»
Умер он от сердечной недостаточности после очередного воспаления легких. Когда мы в последний раз увозили его в тяжелом состоянии с дачи в Кунцевскую больницу, я предложил, чтобы транспортировка осуществлялась машиной скорой помощи, на носилках. Ворошилов категорически отказался, заявив, что маршалов на «дурацких» носилках еще не таскали. Вызвал из Верховного Совета «Чайку», сел на откидное кресло, на котором обычно ездил «для сохранения осанки», и только так поехал в больницу.
У многих аппаратных работников, да и членов политбюро, вызывало раздражение мое участие в лечении Ворошилова, мои визиты к нему на дачу и в стационар. Но я считал и считаю сейчас, что врач должен оставаться врачом, независимо от того, какое положение в данном случае занимает его пациент и каково отношение к нему столь изменчивого общественного мнения. А ситуации, подобные ситуации с Ворошиловым, возникали не раз: будь то лечение Н. С. Хрущева, которого наблюдали близкие мне академик П. Е. Лукомский и профессор В. Г. Беззубик, с которыми я познакомился и подружился еще в период моей работы в Кремлевской больнице в 1957 году; лечение Г. К. Жукова после его отставки и других пациентов, находившихся, мягко говоря, не в ладах с официальной линией или с определенными деятелями партии и руководства страны.
Весьма своеобразная ситуация сложилась для меня при лечении Хрущева. Он категорически отвергал всех, кто хоть в какой-то степени был связан с его бывшим сподвижником и другом Брежневым и новым руководством страны. Единственное исключение он делал для профессора П. Е. Лукомского, которого он давно знал. Но признавал только лечащего врача В. Г. Беззубика и лишь ему доверял. Это был опытный, знающий, честный врач, и я был совершенно спокоен и уверен в правильности тактики лечения Н. С. Хрущева. Что бы там ни было, а Хрущев был пациентом, и мы за него отвечали. Естественно, что он категорически возражал против моего участия в лечении, заявляя, что не хочет, чтобы «вся эта свора (политбюро. – Е. Ч.) знала о его состоянии и обсуждала, долго он еще протянет или нет», подкрепляя, конечно, это заявление теми крепкими выражениями, которые он умел преподносить окружающим. Мы договорились, что посещать его будут только П. Лукомский и В. Беззубик, а если возникнут неясные вопросы, то мы будем обсуждать их заочно.
Встретился же я с Н. С. Хрущевым в необычной обстановке. Он находился в больнице на улице Грановского в связи с инфарктом миокарда. Как-то поздно вечером я был в отделении, и мне потребовалась медицинская сестра. Заглянув в комнату медперсонала, я увидел странную картину: дежурные сестры и санитарки сидели вокруг старичка-больного, закутанного в больничный халат, который им что-то громко доказывал и с пристрастием расспрашивал: «Ну что, вам при Брежневе лучше живется?» Он сидел ко мне спиной, и в первый момент я даже не узнал бывшего первого секретаря ЦК КПСС. При моем появлении сестры вскочили и смущенно стали оправдываться: «Евгений Иванович, в отделении все спокойно, вот мы и хотели с Никитой Сергеевичем чайку попить».
Повернувшись, Хрущев оглядел меня с ног до головы и, по-стариковски замешкавшись, поднялся, чтобы уйти. «Да вы оставайтесь, Никита Сергеевич. Я зашел только напомнить об утренних анализах больного Н.», – сказал я, сожалея, что прервал разговор, в котором Хрущев хотел «выговориться». Наверное, его состояние понятно больным, находившимся длительное время на лечении в отдельной палате. «Вот вы какой, – ответил Хрущев. – Не думал, что на место Маркова (начальник 4-го управления во время его руководства. – Е. Ч.) поставят такого молодого врача. Вот девочки (этим девочкам было уже давно за сорок. – Е. Ч.) о вас очень хорошо отзываются, да и Владимир Григорьевич (Беззубик. – Е. Ч.) много хорошего о вас говорил. Может, так и есть. Да только испортят вас брежневы и другие царедворцы. Не верю я никому».
Что мне было ответить этому прошедшему большую и сложную жизнь политику, удержавшемуся, почти не участвуя в репрессиях, при Сталине, захватившему, но не удержавшему власть, не менее, чем Брежнев и другие, виноватому в кризисе, поразившем страну, старому человеку, которого предали его же «соратники», «ученики» и «друзья».
И хотя после этой встречи сохранялись прежние принципы наших официальных отношений, в определенной степени лед недоверия был разбит.
Странным для меня было и отношение Брежнева к Хрущеву. Он много рассказывал об ошибках последнего, политической и хозяйственной безграмотности, усугублявшейся амбициозностью. О непоправимом ущербе, который тот нанес сельскому хозяйству. Любил вспоминать некоторые истории. «Помните выступление Хрущева, в котором тот начал угрожать ракетным оружием? Так вот, в тот период у нас была всего одна или две ракеты, точность попадания которых была где-то около 50 процентов. Я отвечал за этот раздел и прекрасно помню тот период, – говорил он нам. – А знаете, как мы с Дмитрием Федоровичем (Устиновым. – Е. Ч.) первые награды за космическую технику получили? – продолжал он. – Дмитрий Федорович говорит: "Ты в этот наградной список внеси кое-кого – и Хрущев поддержит, даже несмотря на возражение некоторых товарищей"». Так и получилось. Кто этот или эти «кое-кто», он не говорил, но в словах его сквозила обида, что он должен был ловчить, чтобы получить заслуженную, по его мнению, награду. Он делал вид, что его не интересует здоровье Хрущева, и когда я как-то начал говорить о его состоянии, он прервал меня и сказал: «Знаешь, Евгений, это твои проблемы, но ты должен делать все, что необходимо, чтобы не сказали, что мы его лишили хорошей медицинской помощи». Узнав о тяжелом состоянии Хрущева, он позвонил мне и попросил держать его в курсе событий.
В памяти осталось 11 сентября 1971 года. За два дня до этого у меня умерла мать, и на этот день были назначены похороны. В этот день умер Хрущев, и мне даже не пришлось присутствовать, по русскому обычаю, на поминках матери. Это был выходной день. Я позвонил Брежневу на дачу, сообщил о смерти Хрущева и спросил, будет ли официальная информация и как будут организованы похороны. Он ответил: «Подожди, никому, кроме родственников, ничего не сообщай». Я жду час, второй, наконец раздается звонок: «Можешь сообщить о смерти Хрущева в обычном порядке. Ну а там делай все, что делаете вы в таких случаях». Я понял, что в течение этих двух часов шло обсуждение, как объявить стране о смерти Н. С. Хрущева и где его хоронить.
Умер не просто персональный пенсионер, а бывший руководитель партии и государства, и вот он единственный из них похоронен на Новодевичьем кладбище, а не у Кремлевской стены.
В конце концов, проверив и перепроверив меня и по бюрократическим каналам, и по конкретным делам, Л. И. Брежнев, да и другие руководители партии и государства, смирились с тем, что я сохранил свое независимое профессиональное лицо и старался честно выполнять свой долг и говорить правду. Вероятно, это был один из факторов, позволивших мне оставаться на своем посту два десятилетия. Сыграло роль и то, что на одном из первых заседаний политбюро Л. И. Брежнев четко заявил, что начальник 4-го управления находится в его подчинении и подотчетен только ему, а для решения возникающих оперативных ситуаций управление должно контактировать с Ю. В. Андроповым. Такое заявление не только утвердило мое положение, но и позволило держаться с определенной степенью независимости.
За кулисами
Сегодня, после уничтожения системы 4-го управления, можно раскрыть еще один малоизвестный в нашей стране, но хорошо освещенный за рубежом аспект его деятельности.
Речь идет об отдыхе и лечении в Советском Союзе руководителей иностранных государств, правительств, в первую очередь лидеров коммунистических партий, друзей нашей страны. Андропов как-то совершенно справедливо сказал однажды Брежневу, что друзей можно приобретать, не только поставляя им оружие и продовольствие, но и заботясь об их здоровье, их работоспособности. Брежнев оценил эту идею, подхватил ее и предложил направлять приглашения руководителям государств и партий для отдыха и лечения в нашей стране.
Первыми откликнулись руководители коммунистических партий и правительств социалистических стран, которые стали ежегодно посещать нашу страну для отдыха и диспансеризации, причем эти на первый взгляд сугубо медицинские поездки постепенно превратились в политические встречи. Приезжало много гостей из развивающихся стран, стран так называемого третьего мира. В иные годы их число достигало нескольких тысяч. Это было большим испытанием для 4-го управления, учитывая, что приезжали многие руководители, обращавшиеся до этого в лучшие медицинские учреждения Запада. И надо сказать, что это испытание учреждения управления – как больницы, так и санатории – выдержали с честью.
Были, конечно, и казусы, как, например, с главой Центрально-Африканской Республики Бокассой. Не знаю, каким образом сотрудники МИДа вышли на него в активных поисках друзей в Африке, но факт остается фактом, что в августе 1973 года, узнав, что он болен каким-то гастроэнтерологическим заболеванием, его пригласили на лечение в нашу страну. Не помню, в каком амплуа он приезжал: то ли как руководитель революционной партии, то ли как император. Но работники МИДа просили обеспечить прием и лечение на самом высоком уровне. Когда впоследствии я читал, что это был один из самых жестоких людей в Африке, каннибал и убийца, я не мог в это поверить, вспоминая нашу встречу в инфекционном корпусе Кунцевской больницы. Это был невзрачный человечек, который постоянно улыбался и извинялся. Осмотрев его вместе с нашим известным гастроэнтерологом, профессором В. Г. Смагиным, мы установили, что ничего угрожающего у пациента нет и речь идет о банальном холецистите и колите. Рекомендовав обычное в таких случаях лечение и диету, мы разъехались по домам, так как это был воскресный день. Не успел я приехать домой, как раздался звонок из больницы, и дежурный врач просил меня срочно вернуться. Я уже привык к таким вызовам и буквально через 30 минут был на месте. Оказалось, что вызывали меня не к больному, а для того, чтобы навести порядок в кухне этого корпуса. С Бокассой приехали его слуга и повар и привезли обычные для него продукты питания. К моему удивлению, это были какие-то мелкие змейки, животные типа ящериц, грязное мясо непонятного происхождения. Я поднялся к Бокассе и сказал ему, что здесь, в больнице, мы будем лечить его нашими методами, диета является таким же лекарством, как и таблетки, которые он принимает. Получив его согласие, я попросил выбросить все, что было привезено, на помойку. Бокассе так понравилась наша пища и лечение, что, покидая в хорошем состоянии через десять дней больницу, он поставил вопрос перед работниками МИДа о выезде с ним нашего врача и нашего повара. Работники МИДа настоятельно требовали как можно быстрее решить этот вопрос. Вызвался поехать с Бокассой доктор Ф. К. Яровой. Поездка врача и повара была недолгой – то ли Бокасса не получил от нашей страны того, чего добивался, то ли ему надоело постоянное вмешательство в его жизнь врача, призванного следить за состоянием его здоровья. Через три месяца по убедительной просьбе нашего посольства доктор был возвращен в Москву. Бокасса долго решал, под каким «соусом» порвать контракт. Но не нашел ничего лучшего, как обвинить врача в попытке принудить одного из полицейских охранников к сожительству. Надо было видеть пожилого, интеллигентного, субтильного доктора и громадного роста полицейского, чтобы представить всю бредовость заявления Бокассы о том, что советский врач пытался силой совратить полицейского.
Однако эта история была исключением в большой международной деятельности наших врачей, тем более что работать нам приходилось в сложных условиях не только медицинского, но и политического характера.
В 1971 году меня и П. Е. Лукомского срочно пригласили в Берлин для консультации В. Ульбрихта. До этого мы несколько раз консультировали его во время отдыха в санатории «Барвиха». В свои семьдесят восемь лет Ульбрихт прекрасно выглядел, активно занимался физкультурой, любил ходить на лыжах, правда, многое в его физической активности носило показной характер. Единственно, что его беспокоило, – это повышение артериального давления и иногда появляющиеся головокружение и слабость, связанные, несомненно, с развивающимся атеросклерозом сосудов мозга. В Берлине нас встретили растерянные лечащие врачи Ульбрихта и наш посол П. А. Абрасимов, заявившие, что Ульбрихт категорически отказался от помощи специалистов правительственной больницы и обратился к медикам, которые не были знакомы партийному аппарату СЕПГ и которых нежелательно было знакомить с состоянием его здоровья. Однако оказалось, что суть конфликта заключалась не в медицинских проблемах лечения Ульбрихта, а в ситуации, которая создалась в связи с обострением его отношений с Э. Хонеккером. Предстоял съезд партии, на котором В. Ульбрихт, которому исполнилось уже семьдесят восемь лет, должен был уступить свое место Э. Хонеккеру. В. Ульбрихт, как это бывает при склерозе мозговых сосудов, не мог критично оценить свое состояние, считал себя вполне работоспособным и с обидой воспринял предложение, переданное к тому же, по его словам, в некорректной форме, стать почетным председателем партии. Ульбрихт в то время считал себя единственным теоретиком-марксистом, оставшимся в живых. Иначе как «Лениным современности» и главным идеологом коммунизма в современном мире он себя не представлял. Когда у него произошел гипертонический криз, он наотрез отказался ехать в правительственную больницу и был помещен, по его настоянию, в обычное больничное учреждение. Хонеккер же боялся, с одной стороны, как бы действительно не произошло тяжелых осложнений в состоянии здоровья В. Ульбрихта, а с другой – широкой огласки конфликта. И то и другое могло оказать неблагоприятное влияние на ход съезда, а может быть, и на его избрание. Учитывая, что В. Ульбрихт не пускал к себе врачей из правительственной больницы ГДР, предполагалось, что консультантов из Москвы, которые смотрели его в «Барвихе», он примет. С одной стороны, те после консультации смогут ответить на все вопросы Э. Хонеккера, а с другой – постараются убедить Ульбрихта в необходимости лечения в правительственной больнице. Действительно, В. Ульбрихт принял нас с Лукомским весьма любезно, хотя на протяжении всей встречи градом сыпались нелестные слова и в адрес врачей правительственной больницы, и в адрес Хонеккера. Состояние его было удовлетворительным, и на консилиуме с участием врачей, которые лечили его в тот момент, было решено, что через несколько дней он сможет вернуться домой.
На обеде в нашем посольстве мы успокоили П. А. Абрасимова и Э. Хонеккера, что ничего страшного в состоянии здоровья В. Ульбрихта нет, что он уже стал адекватным, успокоился и через несколько дней, вероятно, вернется домой. В общем так и оказалось. Съезд прошел в спокойной обстановке, и в 1971 году Э. Хонеккер был избран первым секретарем СЕПГ.
Нередко мне трудно было оценить в те годы масштабы и значимость нашей интернациональной, если так можно выразиться, деятельности. И только гораздо позднее, и чаще даже из других источников, я узнавал, что принесло той или иной стране, политической ситуации в мире решение наших сугубо медицинских проблем. Несомненно, что наш долг врачей – лечить, обеспечивать здоровье и жизнь человека. Остальное – дело политических и государственных деятелей, общества, наконец, самого народа. Но я убедился, что врачебная деятельность косвенно может активно влиять на ход тех или иных политических и исторических процессов.
Первый в моей практике подобный случай связан с лечением президента Египта Абделя Насера. Сегодня это не представляет никакого секрета, а тогда за нашими данными охотились разведки ряда стран мира. В первые дни июля 1968 года мне позвонил Брежнев. Хотя он и не говорил открыто, но из разговора я понял, что один из наших близких зарубежных друзей тяжело болен и его лечащие врачи хотят с нами встретиться, чтобы обсудить сложившуюся ситуацию и возможные пути решения вопроса. Не знаю, на каких данных основывался Брежнев, но он намекал, что речь идет о каком-то опухолевом процессе, видимо, урологического характера. В заключение твердо добавил: «Привлеки к обсуждению только тех специалистов, которым полностью доверяешь, и чтобы никакая информация не могла просочиться на сторону. Никого, даже в советском руководстве, не информируй о результатах консилиума».
На следующий день в моем маленьком кабинете на улице Грановского собрались несколько египетских специалистов, приехавших с Насером, и наши ведущие специалисты, среди них ведущий хирург B. C. Маят и уролог А. Я. Абрамян. Египетские врачи рассказали, что в последний год Насер стал жаловаться на боли в ногах, которые вначале появлялись при длительной ходьбе, а затем и при небольших прогулках, сейчас же беспокоят даже в неподвижном состоянии. Причем, если вначале боли были только в стопах, то в настоящее время они появляются и в бедрах. Он стал замечать «онемение» стоп, на пальцах появились признаки начинающейся гангрены, а на коже ног – трофические изменения. У президента был нарушен обмен жиров и сахара, много лет он курил крепкие сигареты типа «Кэмел». Признаков коронарной недостаточности, по словам врачей, не было.
На основании того, что нам рассказали египетские коллеги и что мы смогли почерпнуть из привезенных материалов, у нас сложилось твердое мнение, что в данном случае никакой опухоли нет, а речь идет о типичном атеросклерозе сосудов ног с начинающимся нарушением кровообращения в них. Однако окончательное заключение мы могли дать только после осмотра и обследования президента. Наше предложение о встрече с Насером на первых порах не вызвало энтузиазма у египетских врачей. Они не давали согласия на такое обследование, так как им необходимо было обсудить этот вопрос с пациентом. Египетская сторона панически боялась утечки любой информации о болезни Насера. Да это и понятно. Обстановка на Ближнем Востоке, несмотря на перемирие, была крайне напряженной. Состояние можно было обозначить как «ни мир, ни война». Насер стал к этому времени признанным лидером арабов, символом их борьбы за независимость, за радикальные перемены. Любовь народа к нему была безгранична. Сообщение или известие о болезни Насера могло бы во многом повредить объединению усилий арабов в борьбе с Израилем.
Насер поверил в нашу порядочность, да к тому же египетская сторона понимала, что Советский Союз, так же как и они, заинтересован в конфиденциальности консилиума советских врачей. Как бы там ни было, но 6 июля рано утром состоялась наша первая встреча с Насером. Президент Египта выглядел усталым, больным и встревоженным. Его, помимо врачей, сопровождал Анвар Садат. После первых пятнадцати минут встречи на консилиуме сложилась так важная для нас, врачей, обстановка непринужденности. Насер держался просто, доверительно, но без панибратства, которое некоторые великие мира сего почему-то считают проявлением демократизма. Это был вежливый, эрудированный, интеллигентный человек. Когда на наш вопрос о жалобах он с какой-то безнадежностью сказал, что все пять часов полета до Москвы его мучили сильнейшие боли в ногах и бедрах и он вынужден был все время лежать, хотя предполагал провести совещание, мы поняли, как он устал от болезни, а главное, от того, что ее проявления необходимо было скрывать даже от врачей. Он не мог ходить, а ему надо было бывать в воинских подразделениях; у него были сильнейшие боли, а он был вынужден их терпеть, чтобы не заподозрили, что президент болен. Он переживал, что не мог в самолете обсудить все проблемы с Ясиром Арафатом, который под видом технического сотрудника по имени Амин впервые летел в Москву на встречу с советскими руководителями.
Мне много раз в дальнейшем приходилось встречаться с Насером, но именно тогда, во время первого консилиума, я проникся к нему уважением как к мужественному и сильному человеку. Да и не совершают революции слабые люди. Пустяк, но показательный. Когда мы начали его лечение, я сказал, что первое наше требование, чтобы он бросил курить. Он тут же вызвал адъютанта, отдал ему лежащую на столе пачку сигарет «Кэмел», зажигалку и сказал: «Больше их около меня не должно быть, и запомните – с сегодняшнего дня я не курю. – И, обращаясь ко мне, с улыбкой добавил: – Если бы это касалось только меня, еще можно было бы поспорить, но это касается Египта». И он твердо держал слово.
Осмотр и обследование подтвердили наш диагноз – атеросклероз сосудов ног. Поскольку в те годы операции на сосудах по поводу атеросклероза только начинали делать, мы обсудили возможность и целесообразность ее проведения. Однако поражены были в основном дистальные (конечные) отделы артерий ног, и операция здесь не могла дать эффекта. Оставались консервативные методы. Обсуждались различные варианты, и в конце концов было решено начать бальнеотерапию – использование цхалтубских радоновых вод, которые в ряде случаев давали при подобных заболеваниях хороший эффект.
Насер, в принципе, согласился с нашим предложением, заявив, что после возвращения в Египет обсудит с руководством страны и Национальным собранием вопрос об отдыхе (он подчеркнул, именно об отдыхе) и в ближайшее время вернется в Советский Союз для лечения в Цхалтубо.
Я сообщил Брежневу неутешительные результаты консилиума. В ответ он сказал: «Надо сделать все для восстановления здоровья Насера, ибо нет на Ближнем Востоке другой фигуры, которая могла бы объединить арабов в противостоянии США и Израилю. Если он сойдет с политической арены, то это будет большой удар по нашим интересам и по интересам арабов. Сделай все, что необходимо для его лечения. Официально его будет принимать на отдых Президиум Верховного Совета. Я скажу Подгорному, чтобы обеспечили все, что необходимо».
Действительно, вскоре позвонил Н. В. Подгорный и в присущей ему грубой манере сказал: «Звонил Брежнев, попросил, что надо тебе помочь с Насером. Я дал указание, свяжись с моими ребятами, они займутся всем этим». На этом наш весьма «продуктивный» разговор о лечении Насера закончился. Как помогали мне ребята, я почувствовал, когда поехал в Цхалтубо, чтобы посмотреть на месте возможности размещения президента Египта. В Президиуме Верховного Совета, как часто бывало, все спускалось по бюрократической лестнице, и когда я в конце концов встретился с человеком, который должен был организовать прием, то им оказался заведующий то ли фотолабораторией, то ли фотокиноотделом Верховного Совета, если мне не изменяет память, по фамилии Данилов. Вся его помощь заключалась в том, что он с большими придирками подписывал счета за пребывание Насера. В Цхалтубо не оказалось ни одного помещения, достойного президента крупной и дружественной нам иностранной державы. Все бывшие дачи были грязными, запущенными, а в санаториях имелись только стандартные палаты по 12–14 квадратных метров, да и то без удобств. Положение было крайне тяжелое. Надо отдать должное бывшему в то время первым секретарем ЦК КП Грузии В. П. Мжаванадзе, по распоряжению которого был приспособлен более или менее небольшой корпус санатория Совета министров Грузии.
Однако, когда незадолго до прибытия Насера приехали представители его канцелярии и осмотрели предлагаемые для президента три маленькие, по 14 метров, комнаты, они при всей своей вежливости спросили только одно: «А нет ли другого помещения, хотя бы немного попросторнее?» И когда я, уставший от безразличия тех, кому поручалась организация приема, резко сказал: «Это лучшее, что здесь есть, и другого мы предоставить не можем», они также довольно резко ответили: «Но ведь вы принимаете главу иностранного государства». Я был полностью согласен с ними, но ничего сделать не мог. Чувствовалась «либерализация», проводившаяся Хрущевым, и его стремление к уничтожению привилегий. Но, наверное, при этом хотя бы несколько дач для приемов надо было оставить.
Насер, в связи с решением трудных проблем защиты страны от непрекращающихся израильских рейдов, задержался почти на два месяца. Зная сложную ситуацию с размещением в Цхалтубо, он приехал в сопровождении очень небольшой группы секретарей и охраны. С ним был симпатичный, приятный и умный египетский посол в Москве М. Галеб. Мне с ним было легко еще и потому, что он тоже был по профессии врач и хорошо понимал сложившуюся ситуацию. Несмотря на то что ответственные за охрану работники 9-го управления КГБ делали все, чтобы предупредить утечку информации о приезде Насера, весь город только и жил разговорами об этом визите. Помню, часа за четыре до приезда президента мы пошли на базар почистить ботинки (надо было все-таки достойно встречать главу иностранного государства). Чистильщик, пожилой веселый грузин, думая, что мы отдыхающие, расписывая прелести Цхалтубо, махнул мне рукой, чтобы я наклонил голову, и тихо сказал: «Ты, как мне кажется, хороший человек. По секрету тебе скажу, что, выйдя на угол площади в 12 часов, ты увидишь Насера». И он точно описал маршрут проезда президента, который вечером, накануне, в полном секрете прорабатывали работники «девятки». Бедная охрана!
У меня, как и у встречавших грузинских руководителей, были опасения, что Насер останется недоволен размещением, скромностью обстановки. Видимо, что-то в этом духе ему начали говорить заранее приехавшие египетские «квартирмейстеры». Однако он их тут же оборвал, и, как сказал нам выделенный с нашей стороны переводчик Э. Султанов, которого очень ценил Насер, суть ответа заключалась в том (если его суммировать), что, мол, «перестаньте разговаривать, здесь мне нравится, и потом, не забывайте, что мы гости, а я приехал сюда, чтобы вылечиться». Этот ответ снял напряженность, конечно, и с нас и с египтян, которые постарались передать нам суть этого разговора. Все недостатки компенсировал оставшийся со времен Сталина небольшой мраморный бассейн, в который поступала естественная радоновая вода.
Насеру очень понравилась бальнеотерапия, которую он переносил прекрасно. Держался он со всеми просто и очень доступно. Любил вместе с нами прогуливаться в прилегающем парке. К нашему удивлению, состояние его быстро улучшалось: исчезли боли, стала проходить связанная с этим бессонница. Постепенно начали исчезать трофические расстройства и признаки гангрены пальцев ног. Мы не ожидали таких блестящих результатов, тем более что я не очень верил в бальнеотерапию. Удивлен был и Насер тем, что мы так быстро смогли вывести его из, казалось бы, безнадежного состояния. Доктор И. Тюльпин, которого мы выделили ему еще в Москве, стал его доверенным лицом. Удивительна психология тяжелобольного, которую я наблюдал за свою долгую врачебную жизнь. Врачи, да и другой медицинский персонал, становятся ему самыми близкими людьми, если им удается помочь больному.
Сам Насер, да и его окружение, держались скромно, и требования их были минимальными. Грузинские товарищи, в силу характерного для них гостеприимства, делали все, чтобы египтяне были довольны. Помню обед на воздухе, который они устроили в первый день для всех сопровождающих президента лиц. Прекрасная погода, чудесное грузинское вино, которое лилось рекой, грузинские деликатесы и концерт «народных талантов», которые, как мне потом сказали, были известными артистами. Они настолько покорили египтян, что те, не скрывая своего восторга, рассказали об этом приеме Насеру.
Кроме лечебных ванн и прогулок, Насер никуда не выходил из отведенного ему небольшого отсека. Наконец курс терапии был закончен, и в хорошем, бодром настроении Насер собирался домой. Перед отъездом, давая рекомендации, мы долго сидели у него в комнате. Я понимал, что улучшение состояния связано с тем, что, как это и бывает при использовании радоновых ванн, произошло раскрытие и развитие так называемых коллатеральных сосудов, обеспечивающих достаточное кровообращение в ногах. Но атеросклеротический процесс в то время остановить было невозможно, тем более у человека с признаками диабета. Это сегодня в нашем кардиологическом центре мы добиваемся стабилизации атеросклеретического процесса. Мы понимали, что атеросклероз будет развиваться, и трудно сказать, какие сосуды он в дальнейшем захватит, может быть, это будут сосуды сердца, а может быть, и мозга. Нужна диета, нужен режим, надо снять перегрузки, психоэмоциональный стресс. Выслушав нас, Насер, улыбнувшись, сказал: «Но ведь, выполняя все эти рекомендации, трудно оставаться президентом Египта. А я, честно говоря, хочу им еще быть. Не могу я просто бросить свой народ в тяжелой ситуации».
Мы договорились, что через три-четыре месяца, якобы для отдыха, мы посетим Египет и оценим отдаленные последствия лечения, состояние его здоровья и дадим новые рекомендации для дальнейшего лечения. Мы предложили, чтобы, наряду с египетскими коллегами, за состоянием его здоровья в Каире следил советский врач, например, тот же И. Тюльпин, который импонировал президенту и был достаточно настойчив при реализации наших рекомендаций. Насер сказал, что он бы с удовольствием принял предложение, но боится, что это могут понять как его недоверие к египетским врачам. А это не так. Он очень уважает своих лечащих врачей. «Народ меня не поймет», – заключил Насер. Мы вынуждены были согласиться с ним.
Расставание было очень теплым. Вернувшись в Каир, Насер направил Брежневу послание, в котором благодарил за все, что было сделано для него.
Когда через несколько месяцев мы посетили его в Каире, он чувствовал себя хорошо, много ходил, много работал и даже играл в теннис. Он был весь погружен в проблемы восстановления обороноспособности страны, укрепления арабского единства, борьбы с Израилем. Удовлетворенные его состоянием, мы вернулись в Москву.
Прошел почти год. Мы договорились, что Насер приедет на повторный курс лечения в Цхалтубо в сентябре – октябре 1969 года. Меня изредка по каналам МИДа через нашего посла С. Виноградова информировали о том, что с президентом все благополучно и он активно работает.
В начале сентября я поехал в Жигули – очень живописное место на средней Волге, где началось строительство одного из новых реабилитационных комплексов. Надо знать, что такое строить в нашей стране на необжитом месте, куда пришлось прокладывать 32 километра новой дороги, да и сам комплекс по архитектуре и медицинской технологии был новым словом в советской медицине и требовал большого внимания. После тяжелых пререканий с проектировщиками и строителями мы, по волжским обычаям, отдыхали на берегу реки, поедая вкуснейшую уху. Прекрасная природа, благодатная тишина теплого сентябрьского вечера создавали необычную для нас обстановку успокоенности. Эту иллюзию разрушил кто-то из местных руководителей, сказав, что только что позвонили из Москвы и передали, что завтра рано утром я должен быть на работе – мне будут звонить. Вот и весь разговор. Легко сказать – завтра утром быть на работе, когда ты от нее за тысячу километров, поезд уже ушел, а до самолета надо еще добираться километров двести.
Но, как всегда, «Аэрофлот» меня выручил, и в 8.30 утра я был у себя в кабинете. На этот раз позвонил Ю. В. Андропов и сказал, что пришло срочное послание из Каира, в котором обращаются к Брежневу с просьбой срочно направить меня к президенту Насеру. Подробности не сообщаются, но настаивают на конфиденциальности поездки. Андропов сказал, что готовить спецрейс очень долго, да и привлечет он большое внимание у работников гражданской авиации Египта и у обслуживающего персонала, а израильская разведка в Каире работает очень хорошо. В то же время, заметил Андропов, сегодня в 12 часов (то есть через три часа) улетает рейсовый самолет. «Вас еще мало знают, – продолжал он, – и вряд ли кто на вас обратит внимание. Кроме того, наши товарищи проведут вас в первый класс, там летит только один наш военный советник. Он вас не знает. А в Каире вы спуститесь по отдельному трапу, и вас тут же отвезут (есть договоренность с египтянами). Просьба, когда будете выходить, наденьте темные очки и шляпу, чтобы вас не могли опознать, если будут фотографировать из здания аэровокзала». В общем, история прямо в духе Джеймса Бонда. И хотя я плохой актер, но сделал все так, как мне сказали.
Действительно, когда в Каире я сошел с трапа, меня окружила толпа мужчин в темных очках, которые взяли меня в плотное кольцо, и в считаные секунды я оказался в машине. Потом черный ход гостиницы «Шепард» на берегу Нила, подъем на самый последний этаж, где один отсек уже был перекрыт охраной. Меня провели в большие апартаменты и просили без секретаря Насера никуда не выходить. Буквально через двадцать минут приехал секретарь Насера, и мы вместе поехали к президенту. Никто ничего ни в Москве, ни во время поездки мне не говорил, что же произошло.
А случилось следующее. Несмотря на наши рекомендации из Москвы, Насер несколько раз переносил дату своего отпуска. В начале сентября состоялось заседание руководителей арабских государств, которое вконец его вымотало. 10 сентября у него появилась общая слабость, и он впервые почувствовал боли в груди. Врачи обнаружили изменения на электрокардиограмме, указывавшие на возникновение инфаркта миокарда. Они сообщили об этом его семье и близкому окружению. Как я потом узнал, на состоявшемся в доме Насера совещании, на котором были А. Садат, В. Гамоа, генерал Фаузи и другие, шло обсуждение, что делать в сложившейся ситуации. Египетские врачи совершенно справедливо указывали на возможность развития тяжелых осложнений и непредсказуемых последствий. Вероятно, для того, чтобы уменьшить свою ответственность, они поставили вопрос о расширенном консилиуме с приглашением иностранных специалистов. Однако все тут же единогласно заявили, что приглашение иностранцев может вызвать утечку информации о здоровье президента, что, в свою очередь, может дать козыри израильтянам. Они могут использовать эту ситуацию в своих целях, в частности, широко распространить среди арабов слухи о тяжелой неизлечимой болезни президента и о его ограниченных возможностях как руководителя и арабского движения, и своей страны. А. Садат и М. Хейкал сказали, что в этом положении есть только один выход – конфиденциально пригласить Чазова на консилиум, тем более что президент ему доверяет.
Так я оказался в Каире, и уже через час после приземления закрытая машина привезла меня в бывший военный городок, где размещался скромный двухэтажный дом Насера. На первом этаже меня встретила его всегда сдержанная и молчаливая жена и врачи. Рассказ о происшедшем, жалобы президента и данные электрокардиографии не оставляли сомнения, что атеросклеротический процесс в сосудах сердца привел к возникновению инфаркта миокарда. Прошло уже больше суток, и можно было сделать вывод, что инфаркт по характеру течения – средней тяжести, без осложнений, однако необходим покой, использование средств, расширяющих сосуды, и антикоагулянтов. Жена и врачи просили меня сказать Насеру, что ему как минимум месяц необходим покой.
Мы поднялись по лестнице на второй этаж в небольшую по размерам спальню, в которой находился президент. Увидев меня, он извинился за срочность вызова, улыбнулся, сказав: «Вот видите, каким больным вы еще обзавелись». Но сквозь сдержанную улыбку и доброе приветствие сквозил некоторый испуг: что мы ему скажем, какое будущее его ожидает? В какой-то мере мы его успокоили, выговорив, однако, необходимость строгого соблюдения режима. Я не скрывал от него истинного характера болезни. Этот принцип открытости лучше всего, как показывает опыт, действует на сильных людей, привыкших с самостоятельному принятию решений. Единственное, о чем спросил Насер в этот первый визит, было следующее: «Когда окончательно можно будет спокойно смотреть в будущее?» Я ответил, что как минимум необходимо десять дней, после которых все будет ясно. «Вы не подумайте, что я кому-то не доверяю или ставлю под сомнение ваши рекомендации. Просто обстановка серьезная, мы еще только встаем на ноги, только начинаем укреплять нашу обороноспособность, создаем новую современную армию, и мое долгое отсутствие может ослабить эти усилия. Такова моя судьба, что очень интересуются не только моими делами, но и моим здоровьем. Именно поэтому мы скрываем ваш приезд в Каир. А. Хувайди (руководитель секретной службы. – Е. Ч.) сказал Садату, что израильская разведка очень активизировалась в выяснении вопроса, не случилось ли что-нибудь со мной. Вот почему мы очень бы просили вас, пока будете в Каире, не выезжать из гостиницы. Как вы думаете, – продолжал он, – что-то ведь надо обнародовать о моем отсутствии, во-первых, чтобы успокоились разведки, а во-вторых, надо успокоить народ».
Я порекомендовал сообщить, что у президента грипп, тем более что такие случаи в Каире в это время были, а это даст необходимые для строгого режима две недели, после чего можно каким-то образом показаться вместе с другими государственными деятелями.
В дальнейшей врачебной практике мне не раз пришлось сталкиваться с подобными ситуациями, когда преследовались больные политические лидеры – Л. И. Брежнев и Ю. В. Андропов, К. У. Черненко и генеральный секретарь Французской компартии В. Роше, да и многие, многие другие. Но именно тот, первый случай, когда больной президент пытался вывести страну из тяжелейшей ситуации, сделать ее сильной и независимой, вызвал у меня, с одной стороны, сочувствие, а с другой стороны, как у человека и врача, неприятие и возмущение существующей системой политического иезуитства, когда человек должен скрывать свою болезнь, скрывать свою немощь, свои ощущения только потому, что он политический лидер. В заключение мы договорились, что консультации будут проходить вечерами, когда стемнеет, и что я пробуду в Каире первые десять дней – самые опасные дни болезни.
Внизу, на первом этаже, нас ожидал А. Садат и еще кто-то из руководителей государства. Когда мы рассказали о принятых решениях, Садат долго и, по-моему, искренне благодарил и за добрые вести, заключающиеся в том, что прямой угрозы жизни президента нет, и за мое согласие остаться на некоторое время для его лечения.
Возвращаясь в гостиницу, я понимал, как ожидают в Москве сообщения о том, что же все-таки произошло на самом деле в Каире. Я представлял, как достается временному поверенному в делах В. П. Полякову (посла С. Виноградова в это время в Каире не было), от которого требуют срочных сообщений. После моей информации Москва успокоилась, и до самого моего отъезда никто не интересовался моей персоной. Но зато очень интересовались ситуацией руководители Египта и, конечно, соответствующие службы других государств. Видимо, для того, чтобы объяснить мое «великое сидение» в гостинице, начальник канцелярии президента периодически подбрасывал в разговоре сведения о той активной работе разведок, которая будто бы ведется здесь вокруг непонятного отсека гостиницы «Шепард».
Для того чтобы как-то скрасить мои вечера, Насер, видимо, попросил своих близких друзей А. Сабри[18] и А. Садата пригласить меня к ним домой поужинать. Один вечер я был в доме одного, второй – другого. Хозяева очень отличались друг от друга. Может быть, мои наблюдения и поверхностны, но Сабри мне казался более мягким, дипломатичным, интеллигентным, чем напористый, с деловой хваткой, типичный высший офицер Садат.
Через несколько лет, уже после смерти Насера, в силу каких-то мне совершенно непонятных политических мотивов, Садат пригласил меня проконсультировать его, хотя был совершенно здоров. Вместе все с тем же переводчиком Султановым мы приехали в новый большой дом нового президента Египта. И хотя хозяин дома вышел к нам в роскошном восточном халате, в турецкой феске, с необыкновенной красоты тростью, через эту роскошь я видел того арабского офицера в военной рубашке нараспашку, в солдатских ботинках, который осенью 1969 года сидел со мной в своем скромном доме и пил водку за дружбу наших народов, за помощь России в восстановлении египетской армии.
И Сабри, и Садат пытались выяснить истинную ситуацию со здоровьем Насера. Я уже начал понимать, что этот секрет – не мой секрет, он принадлежит президенту, и пусть он сам решает, в какой степени информировать о своем здоровье своих близких друзей и помощников. Тем более что появившиеся у меня к этому времени египетские друзья объяснили, что существуют неприязнь и разногласия между Сабри и Садатом. Каково же было мое удивление, когда в один из визитов я застал у Насера и того и другого. Он обратился ко мне со словами: «Знаете, ходят слухи, что у нас в руководстве существуют разногласия. Видите, сидят два брата. Они вместе многое пережили и любят друг друга. Передайте руководителям в Москве, чтобы знали, что все мы – единое целое, и пусть отбрасывают любую другую информацию». Насер, рассчитывая на долгосрочную помощь, хотел, чтобы в Москве считали, что в высшем эшелоне власти в Египте существует единство взглядов, что оно монолитно и непоколебимо, независимо от каких-либо политических веяний.
Какова эта монолитность и «братская любовь», показали события после смерти Насера.
Каждый вечер я приезжал в военный городок, в небольшой президентский дом. Уже на второй день после моего приезда Насер почувствовал себя лучше, и наши вечерние разговоры все больше уходили в сторону от сугубо медицинских проблем. Молодой, еще неискушенный в тот период в политике и дипломатии профессор не мог сначала понять направленность этих бесед и определенную откровенность президента. Только потом, в конце визита, получив от него личное послание Брежневу и оценивая исходившие от Насера сведения, я понял, что во мне он видит не только врача, но и доверенного человека руководства страны, который, вернувшись, изложит не только данные о здоровье, но и суть разговоров, которые велись. Вот почему я узнал, что Насер недоволен поставками устаревшего оружия, что ему нужны не SAM-2, а SAM-3, что требуются МиГ-25, которые прикроют небо Египта, что ему необходимо обучить достаточное количество военных специалистов в Советском Союзе; он говорил о готовящемся нападении Израиля, о незащищенности Александрии. Все это было сказано, конечно, не прямо в лоб, а очень дипломатично и завуалированно. Например, о незащищенности Александрии он сказал мне, когда предложил съездить туда на сутки, отдохнуть у моря. Кстати, в Александрии произошел комический случай, связанный со стремлением сохранить мое инкогнито.
Вечером сопровождавшие меня египтяне, которым тоже надоело сидеть взаперти, решили свозить меня в один из маленьких ресторанчиков, где, по их мнению, вряд ли кто-нибудь может знать, кто я, тем более что тогда страна еще не была наводнена нашими военными специалистами. В разгар прекрасного ужина к нашему столику подошли два музыканта, услаждавшие публику прекрасными мелодиями, и, ничего не говоря, заиграли популярные «Подмосковные вечера». Через десять минут нас уже не было в ресторане. Я вспомнил тогда чистильщика ботинок на базаре в Цхалтубо и понял, что проблемы охраны в Египте такие же, как и в Советском Союзе.
Через десять дней Насер начал принимать своих министров, и я вылетел в Москву. Улетал я с тяжелым сердцем, понимая, что вряд ли Насер будет придерживаться рекомендаций. Ему надо работать, и много работать, чтобы укрепить свою страну. Так оно и случилось. После моего отъезда, через неделю, он приступил к активной работе. Иногда, отбрасывая врачебные каноны, которые мы, врачи, должны строго соблюдать, я думаю, правильно ли мы поступаем в тех случаях, когда ограничиваем своих пациентов даже во имя их жизни. Мы должны им рассказать об опасности, которая их подстерегает, но принимать решения они – особенно сильные, волевые люди – должны самостоятельно, без нашего давления.
Насер тремя годами подаренной ему жизни, несомненно, обеспечил победу египтян в войне 1973 года и создал условия для почетного мира с Израилем.
Осенью 1969 года меня наградили высшим орденом нашей страны – орденом Ленина. Моя фамилия значилась в общем списке работников здравоохранения со стандартной фразой: «За успехи в развитии медицинской науки и здравоохранения». Недоумевая, я спросил при встрече Андропова: «Как-то неловко получать такую высокую награду. Не заслужил я ее». Андропов ответил: «То, что вы сделали для Насера, вы сделали для нашей страны. Вы не представляете, что его здоровье сегодня – большой политический капитал».
Я никогда не относился к здоровью своих пациентов как к капиталу – не важно, политическому или финансовому. Для меня это было бы кощунством.
Насера мне удалось встретить вновь только в начале июля 1970 года. Он приехал в Москву для переговоров о ходе дальнейшего перевооружения египетской армии и обсуждения проблемы так называемого плана Роджерса. До этого изредка меня информировали об интенсивной работе, которую он ведет, и о состоянии его здоровья, которое периодами было не очень хорошим. После его поездки в Ливию к «беспокойному брату Каддафи», как называл его иногда в разговоре с нами Насер, когда ему пришлось пять часов находиться в машине, а после этого почти в течение часа выступать, я попросил Брежнева направить ему письмо с упоминанием наших рекомендаций о соблюдении режима. Брежнев направил такое послание, оно сыграло и определенную политическую роль, показав заботу советского руководства о здоровье президента Египта.
Когда мы с группой консультантов увидели Насера в «Барвихе», я ужаснулся перемене в состоянии его здоровья. Помимо недостаточности кровообращения в сосудах сердца, у него, к нашему удивлению, появились признаки сердечной недостаточности (слабости мышцы сердца), чего обычно при того типа инфаркте, который перенес Насер, не бывает или бывает значительно позднее. Наедине со мной он не скрывал и своего угнетенного настроения, и своей озабоченности ухудшением здоровья. Состояние Насера в «Барвихе», где ему очень нравилось, значительно улучшилось. Он даже начал устраивать небольшие совещания военных советников, находившихся в Советском Союзе. Однажды он попросил показать появившийся тогда фильм «Освобождение», ту серию, где описана танковая битва на Курской дуге. После фильма, обращаясь к своим советникам, он сказал: «Вот как надо воевать и вот что такое танки». Не знаю, что скрывалось за этими словами, обращенными к его советникам. Уезжая из «Барвихи», он с грустью расставался с нами, обещая выполнять рекомендации. Все это, к сожалению, было только словами – он опять начал, по нашим сведениям, активно работать. Мы понимали, что трагедия может произойти в любой момент после нервного или физического перенапряжения. Так и случилось.
В начале сентября 1970 года, восстанавливая нарушенное борьбой между иорданским королем Хусейном и палестинцами единство арабов, он работал без отдыха, с большим нервным и физическим напряжением. Когда обстановка разрядилась и, казалось, все неприятности уже позади, у него возник повторный инфаркт миокарда, от которого Насер скоропостижно скончался. Эта трагедия не была для нас неожиданностью. Мы понимали, что напряженная, полная стрессов жизнь Насера не для больного с тяжелым атеросклерозом, перенесшего инфаркт миокарда. У нас в стране в таких случаях говорят: «сгорел». Президент Египта «сгорел» в политической борьбе.
Я так подробно описываю болезнь и смерть президента Насера потому, что это был первый случай моего непосредственного участия в сложной медико-политической ситуации, где сугубо медицинские проблемы тесно переплетались с решением политических вопросов. Поэтому он так остро был мною воспринят и так прочно отложился в моей памяти.
Потом такие ситуации бывали не раз. X. Бумедьен и В. Роше, А. Нетто[19] и Ю. Цеденбал, Л. Лонго и Б. Кармаль, Ле Зуан и У Тан, я уже не говорю о советских руководителях, были не просто больными, когда необходимо было решать вопросы диагностики и лечения, это были политические и государственные деятели, чего нельзя было не учитывать.
Нередко нам приходилось невольно вторгаться в сложные лабиринты политической интриги и политической борьбы. Так было в случае с В. Ульбрихтом, о котором я уже говорил. Так было в случае с В. Роше, когда недовольная его отстранением от руководства партией часть членов политбюро ФКП потребовала пригласить нас в Париж для консультации генерального секретаря. Было это, как и в случае с В. Ульбрихтом, накануне партийного съезда, на котором предполагалась смена руководства, – вместо Роше партию должен был возглавить Ж. Марше.
Мы, три советских академика медицины, – В. Х. Василенко, А. В. Снежневский[20] и я – оказались втянутыми в сложную атмосферу политической борьбы внутри политбюро ФКП накануне ее съезда. Столкнулись интересы двух существовавших в партии группировок – старой гвардии, сподвижников М. Тореза, которую возглавлял Ж. Дюкло, и группы относительно молодых политических деятелей во главе с Ж. Марше, требовавших изменения стратегии и тактики партии. Ж. Дюкло, который был моим пациентом в связи с перенесенным инфарктом миокарда, встретился со мной до консилиума и попросил не поддаваться напору некоторых членов политбюро и оставаться принципиальным до конца.
Я искренне симпатизировал Ж. Дюкло. В моих глазах он, с одной стороны, олицетворял истинного француза, а с другой – настоящего, а не «карьерного» коммуниста. Небольшого роста, коренастый, с возрастом пополневший, что никак не отражалось на его подвижности и темпераменте, он был типичным южанином. Его интересно было слушать, потому что он умел говорить. Юмора ему было не занимать. Когда его кандидатура была выдвинута в качестве кандидата в президенты Франции, мы с П. Лукомским, встретившись с ним в Москве, выражали опасения: не скажется ли напряженная предвыборная борьба на состоянии его здоровья, учитывая и возраст, и перенесенные инфаркты миокарда. На наши опасения он ответил весьма оригинально: «Ну что вы, сейчас, в век микрофонов и усилителей, политическая или предвыборная борьба – простое дело. Вот когда я начинал свою деятельность в 20-х годах, тогда действительно было трудно. Самое главное для политика в то время – надо было иметь хороший и громкий голос, чтобы вся площадь или стадион могли тебя слышать». Он успешно провел предвыборную борьбу, и почти 10 миллионов голосов, которые он получил в стране, далекой от «коммунистических идеалов», были в значительной степени отданы лично ему – настоящему французу, участнику Сопротивления, честному и принципиальному человеку. Его принципиальность была непоколебима. Перенеся инфаркт миокарда, несмотря на наши возражения, возражения его друзей, он не задумываясь поехал в воюющий Вьетнам, в тяжелейшие климатические условия, так как считал, что своими глазами должен увидеть всю правду.
Листая подаренную им книгу, полную политических и философских обобщений, я нередко вспоминаю его слова о тех трудностях, которые подстерегают правящую партию, такую, как КПСС, к которой могут примкнуть карьеристы и нечестные люди. Как он оказался прав! Сколько карьеристов, да и просто проходимцев, пригрелись у КПСС. Именно они не только оттолкнули от партии миллионы простых людей, но и способствовали ее разрушению. Как ни парадоксально, но именно внесение в Конституцию нашей страны статьи о руководящей роли партии способствовало ее деградации. Сегодня, когда видишь, как с экрана телевизора или со страниц газет люди, клявшиеся в прошлом в верности партии и строившие на этом карьеру, поносят все, что несколько лет назад утверждали и превозносили, появляется чувство гадливости. Эти карьеристы сегодня предали КПСС, а завтра предадут кого угодно. Сегодня на волне общественно-политической активности, используя промахи и недостатки коммунистов, растут как грибы различного рода демократические движения и партии. Лозунги демократии, экономической свободы, несущей процветание, наиболее популярны в народе. И сколько же политических карьеристов, в том числе и бывших коммунистов, эксплуатируют в своих амбициозных целях эти близкие широким массам лозунги. Здесь уже идет борьба за руководство партиями и политическое лидерство. И где гарантия того, что, получи они власть, карьеризм не будет разъедать и эти партии?
Прав был Ж. Дюкло в своих рассуждениях о правящей партии. Трудно выдержать испытание властью.
Тогда, в Париже, он остался и с нами до конца честным. Он сказал: «Посмотрите, может быть, В. Роше еще сможет поработать. Это было бы хорошо. Но, – тут же добавил он, – если есть угроза здоровью или жизни, скажите нам откровенно. Ничего не скрывайте».
Перед отъездом из страны мы были в ЦК КПСС, где нас просили не делать поспешных выводов и, прежде чем давать окончательный ответ французским товарищам, сообщить А. А. Громыко через нашего посла в Париже заключение о состоянии здоровья В. Роше и его возможности оставаться на посту генерального секретаря ФКП. Лейтмотив разговора состоял в просьбе способствовать сохранению В. Роше как лидера партии, если для этого есть хоть минимальная возможность.
И вот нас везут в частную клинику, которой руководил кто-то из родственников бывшего генерального секретаря ФКП и которую поддерживала эта партия. В. Роше, с которым мы встретились, находился в тяжелом депрессивном состоянии, но сразу же нас узнал (мы неоднократно встречались в Москве) и очень обрадовался нашему приезду. Он производил тягостное впечатление. «Ну, теперь я выздоровею», – неоднократно повторял он за время нашей встречи. Положение хотя и было тяжелым, но не безнадежным. Мы составили рекомендации по лечению В. Роше и указали, что в случае эффекта лечения он с определенными ограничениями сможет приступить к работе. Мы не указывали, в какой должности он может работать, а давали четкие рекомендации по ее объему, характеру и возможным ограничениям. Врачи, по нашему мнению, не должны самостоятельно определять будущие позиции своих пациентов. Но сказать самому пациенту, тем, кто определяет это будущее, в том числе и общественности, о возможном режиме их жизни и труда мы обязаны. Каждый поймет, что, если врачи заявляют, что «пациенту необходимо ограничить физические и эмоциональные нагрузки», то он не может выполнять функции президента или генерального секретаря.
После консилиума мы попали в сложное положение. Руководство ФКП организовало вечером обед в связи с нашим пребыванием в Париже. Мы четко представляли, что этот обед мыслился не как торжественная трапеза трех советских врачей с политбюро Французской компартии, а как причина для встречи, на которой должно произойти обсуждение вопроса о здоровье В. Роше и его будущем. Что делать? Нас просили согласовать ответ с Москвой. А как это сделать, если оставалось всего шесть часов? Да надо еще учесть ту бюрократическую волокиту, которая царит в Москве. Да и Громыко не будет сам решать вопрос, а начнет вести многочисленные согласования. Надо представить наше состояние, когда мы появились в посольстве, чтобы передать телеграмму Громыко. Тогда оно помещалось еще в старом небольшом здании и было забито массой дипломатов, секретарей, технических работников. Послом был представитель старой сталинской школы В. А. Зорин. Большего сухаря и бюрократа в дипломатической среде я не встречал ни до, ни после этой поездки. Молодой чиновник, дипломат, защищавший вход к послу, посмотрев в нашу сторону, как сквозь стеклянную дверь, заявил, что Валериан Александрович занят и просил его не беспокоить. Наше заявление о том, что мы пришли по важному делу, не произвело на него впечатления. Да и какие могут быть важные дела у академиков медицины? Это было написано на его лице. Не могли же мы ему сказать, что речь идет о будущем руководства Французской компартии.
Вежливые люди, мы решили подождать. Первым не выдержал В. Х. Василенко. Человек с природным украинским юмором, он минут через двадцать встал со стула и со словами «Я все рассчитал, он бутерброд уже съел и допивает чай» подошел к двери, постучал и тут же прошел в кабинет мимо оторопевшего секретаря. Мы проскользнули вслед за ним. Зорин сидел за столом, действительно около него стоял недопитый стакан чаю, и он просматривал какие-то бумаги. Недовольный неожиданным вторжением, он сказал: «Я занят и просил бы вас подождать». Василенко взорвался: «Уважаемый посол, я всегда считал, что дипломаты – интеллигентный народ. Хотя и вам уже много лет, но я старше вас, и, вероятно, первое, что вам бы следовало сделать, – предложить мне сесть. – И, глядя на стакан чаю, продолжал: – И неплохо, если бы вы попросили, чтобы нам дали хотя бы воды напиться». Заявление Василенко произвело такое впечатление на Зорина, что, видимо не поняв глубины его иронии, он не только предложил стул, но и налил ему стакан воды. Василенко потом, когда мы покидали посольство, чертыхаясь, говорил: «Пожадничал посол, нет чтобы заказать чай с бутербродами. Хоть бы спросил – мы ведь с утра голодны».
Я, как мог, объяснил Зорину, в чем дело. Он был определенно напуган и дал согласие направить телеграмму в Москву с условием, что она будет написана от моего имени и мной подписана. Он долго кого-то вызывал, проверял каждое слово в написанном мной тексте. В нетерпении я попросил: «Валериан Александрович, у нас очень мало времени. Вечером нам надо давать ответ французам. Нельзя ли ускорить отправку телеграммы?» – «Да вы что, серьезно думаете, что сегодня же получите ответ? Это невозможно, и вам надо отказаться от обеда и перенести его на завтра», – ответил он совершенно спокойно на мое замечание. Я пытался ему объяснить, что завтра мы уже улетаем в Москву, да и трудно аргументировать наш отказ от встречи. Понимая бесперспективность дальнейшего обсуждения ситуации, мы, попросив информировать нас, как только придет ответ, покинули негостеприимное посольство.
В гостинице нас ожидали любезные предупредительные французские хозяева. Увидев наши озабоченные, усталые и злые лица, они любезно поинтересовались, не могут ли они нам чем-то помочь. Василенко, еще сохранявший чувство юмора, ответил: «Если верить Селье (автор «теории стрессов». – Е. Ч.), то после всего, что мы сегодня испытали, нужна такая разрядка, которую я и придумать не могу. Тут даже бутылка коньяка не поможет. Может быть, на старости лет в «Лидо» сходить, стриптиз посмотреть, тогда один стресс другой снимет». Кстати, французские хозяева восприняли юмор Василенко как нашу просьбу и после окончания встречи с руководством компартии отвезли нас в «Лидо».
Обед состоялся в здании ЦК Французской компартии. Присутствовало большинство из руководства, кажется, не было лишь Марше, который был явно недоволен приглашением советских врачей и их участием в определении судьбы Роше. Обед, как пишут обычно в официальных отчетах, прошел в дружеской обстановке. Мы изложили нашу позицию, указав на необходимость более активной терапии, которая позволит вывести Роше из кризиса, а затем, при положительных результатах, решать вопрос о его будущей судьбе. Такая формулировка, видимо, устраивала всех, потому что снялось определенное напряжение, которое было в начале встречи, все оживились, и разговор перешел на другие темы – например, будущее новой звезды эстрады – певицы М. Матье.
Ответ из Москвы пришел поздно ночью, когда все вопросы уже были решены. Я в этот момент пожалел наших дипломатов, которые, наверное, ожидая многочисленных согласований, проводившихся в Москве, нередко попадали в такую же ситуацию, как и мы. Нам было проще, учитывая, что мы принимали решения, основываясь не на политических мотивах, а на медицинских показаниях. Не знаю, сыграли ли роль в решении внутрипартийных вопросов наши мнения, или сыграла роль определенная расстановка сил в ФКП, но Роше остался генеральным секретарем, а Марше был избран его заместителем.
Более тяжелая участь ожидала меня в августе 1984 года, когда пришлось доказывать политбюро Монгольской народно-революционной партии, что ее руководитель Ю. Цеденбал в связи с болезнью недееспособен и не может возглавлять партию. Это было нелегким испытанием для меня не только в силу политического характера этой, казалось бы, сугубо медицинской милосердной акции, но и в связи с обстановкой, которая формировалась вокруг фигуры Цеденбала и возможных его преемников. Нелегко еще было и потому, что я по-человечески жалел Цеденбала, которого знал около семнадцати лет. Как и в случае с Л. И. Брежневым, я знал двух Цеденбалов: конца 60-х и начала 70-х годов, когда он производил впечатление эрудированного, мыслящего человека, прекрасно разбирающегося в политике, и начала 80-х годов, когда атеросклероз сосудов мозга и злоупотребление алкоголем привели к определенной деградации личности. Жалко было и потому, что его семейная жизнь была нелегкой.
Молодым человеком он встретил русскую женщину с Рязанщины, с которой связал свою судьбу. Мягкий, добрый, интеллигентный Цеденбал полностью попал под влияние своей не очень умной жены с, мягко говоря, своеобразным поведением. Один историк сказал, что русской женщине нельзя давать полную власть, ибо она становится деспотом. Супруга руководителя партии и государства Монголии стала грозой политбюро и правительства этой страны. Мне приходилось присутствовать при ее разговоре с некоторыми монгольскими руководящими деятелями, и мне было стыдно за нее, да и за мою страну, потому что жену Цеденбала отождествляли с Советским Союзом.
До 1972 года, когда во главе президиума Великого народного хурала стоял Ж. Самбу, старый член партии, работавший при Сталине в Москве посланником, она в определенной степени сдерживала свои эмоции и свои претензии. Ж. Самбу, которого мы хорошо знали, до глубокой старости сохранял и бодрость, и принципиальность, и своей неизменной трубкой в зубах, которая довела его до рака легких, стилем одежды производил впечатление типичного арата. Этот «арат» оказался единственным, кто мог сказать всю правду Цеденбалу и его жене. С его смертью исчезли механизмы сдерживания, и жена генерального секретаря получила полную свободу.
Учитывая, что медицинское наблюдение за семьей Цеденбал было возложено на 4-е управление, мне не раз приходилось сталкиваться с царившей в ней обстановкой определенного деспотизма. Для нас она проявлялась в постоянной смене врачей, подавляющее большинство которых так и не смогли найти общий язык с хозяйкой дома. А ведь это были лучшие врачи. Дело дошло до того, что врачи, которым предлагалось выехать в Монголию, зная существующую обстановку, категорически отказывались от поездки в Монголию, вплоть до ухода из системы 4-го управления.
Многое мог бы рассказать известный сегодня в нашей стране специалист по акупунктуре доктор Г. Лувсан, работающий во Всесоюзном научном центре хирургии, защитивший в нашей стране диссертацию. Работая в СССР, он не имел советского гражданства. Однажды он пришел ко мне с просьбой его спасти. Посольство Монголии без каких-либо объяснений требовало его выезда на родину. Умудренный опытом, немолодой человек плакал, утверждая, что в Монголии его ждет немилость жены Цеденбала, по настоянию которой его отзывают, а это крах не только его надежд, но и угроза его будущему. Только то, что мы его привлекли к лечению Л. И. Брежнева, и мое прямое обращение к Ю. В. Андропову спасло его от многих неприятностей.
Не раз я говорил и с Л. И. Брежневым, и с Ю. В. Андроповым об обстановке, сложившейся вокруг семьи Цеденбал, и прежде всего его жены, говорил и о ее психической неуравновешенности, которая порождает массу недовольных людей, а то и просто врагов нашей страны. И тот и другой, ссылаясь на политическую обстановку, связанную с напряженными, враждебными взаимоотношениями с Китаем, который мечтал, по их словам, распространить свое влияние на Монголию, категорически отказывались хоть в какой-то степени изменить сложившуюся ситуацию.
После визита в Монголию, который был обставлен с великой помпезностью и организованным энтузиазмом любви к советским и монгольским руководителям, Брежнев сказал мне: «Ты видишь, как монголы любят Филатову, – она многое для них сделала как в развитии культуры, так и образования. Так что не слушай домыслов завистников». Не знаю, был ли он искренен или каким-то образом хотел оправдать свою пассивность по отношению к Цеденбалам, но я понял, что вмешиваться в обостряющуюся ситуацию никто не собирается.
«Страусиная» политика сиюминутной выгоды привела к тому, что обстановка в Монголии после смерти Л. И. Брежнева стала крайне напряженной. «Склерозировавшийся», утративший память Цеденбал терял нити управления. Естественно, возрастало вмешательство его жены в государственные дела, что вызывало раздражение в Монголии. Как мне рассказывал наш посол С. Павлов, он неоднократно информировал Москву об обстановке, которая царила в стране в связи с таким развитием событий. Однако, несмотря на разраставшееся недовольство, ни один из монгольских деятелей не решался самостоятельно поставить вопрос об освобождении Цеденбала от руководства партией и страной.
Летом 1984 года Цеденбал приехал на обследование в Москву. Это был человек с тяжелым атеросклерозом сосудов мозга, который привел, по данным компьютерной томографии, к выраженным изменениям со стороны коры головного мозга. У нас не было никаких сомнений, что он неработоспособен. Об этом мы информировали его жену, руководство Монгольской народно-революционной партии, ЦК КПСС. Многое нам пришлось выслушать от его жены, заявившей, что ни монгольский народ, ни его армия и служба безопасности не дадут в обиду своего руководителя. И хотя, по рассказам наших врачей, мы знали об истинном отношении к семейству Цеденбала в Монголии, реальность этой угрозы в какой-то степени мы ощутили на встрече с нами в Москве членов политбюро Монгольской народно-революционной партии Ж. Батмунха и Д. Моломжамца.
Накануне мне позвонил М. С. Горбачев и попросил приехать в ЦК, где должна была состояться встреча с монгольскими товарищами, на которой планировалось обсудить вопрос о выходе из создавшегося трудного положения. Видимо, чтобы придать большую уверенность монгольским руководителям, на встрече, кроме меня, присутствовал председатель КГБ В. И. Чебриков, располагавший достаточными материалами о положении в Монголии, и К. В. Русаков, секретарь ЦК КПСС, отвечавший за связи с социалистическими странами. Горбачев объективно обрисовал ситуацию и попросил меня рассказать о состоянии здоровья Цеденбала. Для меня вопрос был настолько ясен и прост, что я не мог прийти в себя от удивления, когда Ж. Батмунх категорически отказался сам ставить вопрос об освобождении Цеденбала. «Мы можем собрать политбюро, – заявили присутствующие монгольские товарищи, – на котором вы расскажете о болезни Цеденбала и заявите, что по состоянию здоровья он не может руководить страной». Мы предложили дать письменное заключение, однако монгольские руководители настаивали на моем личном участии в работе политбюро. Было высказано еще одно условие – чтобы Цеденбал и его жена оставались в Москве.
Кого они боялись? Народа, армии, монгольской службы безопасности, а может быть, жены Цеденбала? Конечно, определенные силы, поддерживающие Цеденбала, в основном в опекаемом им управлении госбезопасности и, возможно, в армии были, и они могли осложнить обстановку. Да и в самом политбюро были его друзья, поведение которых в присутствии Цеденбала трудно было предсказать. Из Москвы, с Мичуринского проспекта, где в больнице находился Цеденбал, в Улан-Батор шли от его окружения к определенным лицам сообщения о развитии событий. Нагнетала обстановку и Филатова, которая не раз заявляла, что так просто освободиться от Цеденбала не удастся. Надо сказать, что Цеденбал реально находился в таком состоянии, так плохо ориентировался в окружающем мире и событиях, что разрешать ему выехать на заседание политбюро было бы врачебным преступлением. Так что обстановка во время моей поездки в Улан-Батор была непростой.
На лицах работников ЦК, провожавших нас на аэродроме, и на лицах наших представителей в посольстве, когда мы прилетели на место, сквозили тревога и напряженность. Это и понятно. Надо было спокойно, без политических эмоций и эксцессов сместить видного политического и государственного лидера, двадцать пять лет руководившего страной. Наши представители в посольстве трогательно поддерживали меня, хотя я не испытывал ни волнений, ни колебаний по поводу решений, которые я должен был изложить руководителям Монголии.
Напряженное молчание встретило меня на заседании политбюро Монгольской народно-революционной партии. Заседание открыл Ж. Батмунх, который, не объявив даже повестки, коротко сказал, что профессор Е. Чазов расскажет о состоянии здоровья Ю. Цеденбала. Я почувствовал на себе пристальный, изучающий взгляд десятка людей, сидевших за большим столом в мрачноватом зале. Все выжидали. Я уверен, что каждый из них понимал, что решается судьба руководства страной, а может быть, и ее будущего, а самое главное, решается судьба каждого из них.
Достаточно подробно для такого заседания, как заседание политбюро, я изложил историю болезни и условия, которые способствовали ее возникновению. Понимая, что рассказывать людям, далеким от медицины, о наших данных без конкретных материалов нелегко, я захватил с собой большие снимки компьютерной томографии мозга. Когда члены политбюро увидели в сравнении с томограммами здорового человека характер изменений мозга у Цеденбала, они были настолько подавлены, что почти не задавали мне вопросов.
Уверен, что мое выступление не было для них откровением. Постоянно общаясь, они видели, как изменился Цеденбал, как потерял память и работоспособность, стал неадекватен. Но им нужны были доказательства со стороны, импульс, который бы позволил, не нарушая сложившегося представления о «товариществе», решить вопрос об освобождении Цеденбала. Да и не было у них другого выхода после моего доклада.
Смена руководства, на удивление многих, кто выражал опасение, в нашей стране, да и в Монголии, прошла спокойно, без намека на политические бури.
На аэродроме в Москве, куда я прилетел с представителями политбюро МНР, которые должны были сообщить Цеденбалу принятое решение, нас встречали несколько человек из аппарата ЦК. Заместитель заведующего отделом О. Б. Рахманин, здороваясь со мной, сказал: «Ты даже не представляешь, какое большое дело для Монголии, да и для нас, ты сделал. Раньше за такие дела вручали государственные награды. Сегодня на память о случившемся я дарю тебе вот эту очень редкую ручку». Эта ручка да большая шкура монгольского волка, которую мне подарили в посольстве, напоминают о тех трудных днях, которые пришлось пережить.
В нашей международной деятельности были и неудачи, которые пытались использовать в политических целях некоторые деятели и определенные круги как на Востоке, так и на Западе. Даже для меня, познавшего всю глубину «иезуитства», низости и эгоизма как государственных и политических лидеров, так и самих государств в борьбе за власть, за лидерство, за свое превосходство, бывали странными и удивительными однозначные оценки определенных событий противоположными по взглядам, характеру и принципам лицами и организациями.
Так было и в случае болезни и смерти президента Алжира Хуари Бумедьена. Драматизм ситуации был связан с тем, что тяжелую болезнь и трагедию смерти крупнейшего арабского политического лидера хотели использовать в корыстных политических целях, надеясь опорочить советскую медицину, посеять среди алжирских граждан недоверие, а может быть, и ненависть к нашей стране.
Шли обвинения в адрес советских врачей в некомпетентности, ошибочном диагнозе, а отсюда – и в неправильно построенном лечении. К сожалению, режим секретности, которым было окружено это лечение, да и внешняя сторона развернувшихся событий, способствовали распространению этих слухов и нечестных домыслов. А их было немало в тот период в прессе, на телевидении и радио ряда стран.
В один из сентябрьских дней 1978 года мне позвонил встревоженный А. Н. Косыгин. «Только что, – заявил он, – я получил странную телеграмму из Алжира, в которой говорится, что сегодня утром в Москву внезапно вылетел на лечение президент Алжира X. Бумедьен. В телеграмме просят обеспечить безопасность полета над территорией СССР и встретить президента на аэродроме. Странно, что не было никакой предварительной просьбы об организации его лечения в СССР. Может быть, вы что-нибудь знаете?» Получив отрицательный ответ, он продолжал: «Видимо, произошло что-то необычное, хотя я не исключаю, что, как бывает в этих странах, хотят скрыть факт болезни своего лидера, или наши дипломаты в Алжире плохо ориентированы и спокойно работают. Но как бы там ни было, надо организовать встречу Бумедьена и его лечение, лучше в больнице на Мичуринском проспекте. Там больных немного, поэтому легче сохранить инкогнито президента».
Такая конспирация сыграла, как говорят, злую шутку с советскими медиками. В дальнейшем все было представлено так, что X. Бумедьен прилетел в Советский Союз чуть ли не здоровым или, по крайней мере, легко больным, а уехал через два месяца в сопровождении советских врачей тяжелобольным. Но зачем с легким заболеванием лететь за тысячу километров в Советский Союз, не проще ли несколько дней отлежаться дома?
Все было гораздо сложнее. Через несколько дней после поездки по Ближнему Востоку у него внезапно появилась лихорадка, которую не удавалось купировать обычными средствами. Состояние ухудшалось, и сам Бумедьен настоял на срочной поездке в СССР. При первом же осмотре не было сомнений, что речь должна идти об остром инфекционном заболевании, вероятно, вирусной природы. Процесс был тяжелым, если учесть, что он осложнился токсическим гепатитом. На фоне начатого лечения острота и тяжесть болезни на первый взгляд уменьшились, в частности исчезли признаки гепатита. Однако нас настораживала сохраняющаяся слабость, небольшая лихорадка, умеренный лейкоцитоз. И действительно, на этом фоне мы начали фиксировать изменения, характерные для патологии иммунных (защитных) комплексов, проявлявшиеся в так называемой криоглобулинемии. К сожалению, этот раздел медицины еще недостаточно изучен. Причины трансформации иммунной системы, которая становится из защитника организма человека его врагом, мало известны. Не исключено, что определенные инфекционные или токсические факторы извне могут стать источником таких изменений. Нарушения в системе иммунных комплексов страшны не только нарушением защитных свойств организма, но и развитием генерализованного воспаления сосудов. В свою очередь, это воспаление сопровождается образованием мелких тромбов и кровоизлияний. Так произошло и в данном случае.
Здесь нет необходимости обсуждать медицинскую сторону вопроса лечения президента X. Бумедьена. Она сложна не только для обычного читателя, но и для профессионала. Кроме того, спорные аспекты диагноза болезни президента были изложены в медицинских публикациях. К установлению диагноза и определению схемы лечения его болезни были привлечены лучшие советские специалисты. Все обсуждения проходили в присутствии алжирских коллег, да и приехавшая в Москву супруга президента была в курсе всего, что происходило с ним. Помню споры о возможностях использования нового для того времени метода плазмофереза как последнего средства борьбы с накоплением в крови веществ, поддерживающих болезнь. Но этот метод не дал ожидаемого результата. Мы понимали, что в любой момент может произойти трагедия, связанная с возникновением кровоизлияния в мозг, инфарктом или тяжелыми изменениями в легких. Об этом я предупредил руководство страны. «Было бы нежелательным, чтобы это случилось в Советском Союзе, так как может возникнуть негативная реакция и в Алжире, и во всем арабском мире, где обстановка крайне сложная. Было бы желательно, чтобы лечение продолжалось в Алжире. Если надо, любые советские специалисты, оборудование, медикаменты будут направлены вместе с президентом», – ответил на это Косыгин.
К счастью, мнение советского руководства совпало с мнением самого X. Бумедьена. Он понимал, что его долгое отсутствие в стране, разговоры о неизлечимой болезни, которые велись в Алжире, могут обернуться непредсказуемыми событиями. Поддерживала его в решении вернуться домой и супруга. Свое возвращение в страну он обусловил обязательным сопровождением его советскими специалистами, которые должны были остаться в Алжире для продолжения его лечения.
Пожалуй, впервые, расставаясь с пациентом, с болезнью которого связано столько переживаний и с которым у нас сложились хорошие дружеские отношения, я ощущал горечь поражения. Мне искренне хотелось сделать все, чтобы помочь Бумедьену, но я осознавал бессилие медицины. Да и X. Бумедьен, видимо все понимая, был не в лучшем, чем я, настроении. В Алжир вместе с ним вылетела группа советских профессоров и врачей – А. И. Воробьев,[21] В. В. Сура[22] и другие.
Наше посольство в Алжире засыпало нас сообщениями о враждебной обстановке, которая складывалась вокруг советских врачей, и даже о возможной угрозе их жизни. Обстановка особенно накалилась, когда через несколько дней после возвращения у президента развилось нарушение мозгового кровообращения. Окружение президента и его супруга пригласили для консультации и лечения массу специалистов различных стран – Франции, США, Великобритании, Кубы. Ситуация для советских специалистов была нелегкой, так как некоторые из представителей западной медицины, в частности Франции, пытались дискредитировать и диагноз, установленный в Москве, и проводимую терапию. Дискуссии на международных консилиумах, как рассказал мне вернувшийся в Москву профессор В. В. Сура, носили порой острый характер. Но, как я мог представить по его рассказам, они в значительной степени имели академический характер. Ничего нового, конкретного к лечению, начатому в Москве, не было предложено. К чести советских врачей, их аргументированное, основанное на конкретных данных мнение об аутоиммунном характере заболевания и тактике лечения было поддержано большинством участников консилиумов.
Несмотря на это, обстановка вокруг советских врачей была, мягко говоря, настолько сложной, что я обратился с просьбой к Ю. В. Андропову обеспечить их безопасность в Алжире, особенно в случае смерти президента. Надо сказать, что, несмотря ни на что, только советские врачи оставались до последней минуты около постели президента Алжира. У него, как мы и предполагали, начали возникать повторные кровоизлияния в мозг и легочные кровотечения, которые и явились причиной смерти. Все кончилось поражением медицины, которая, к сожалению, не всесильна.
Но меня почему-то не покидало и не покидает ощущение существования скрытых от наших глаз каких-то еще неизвестных нам, медикам, механизмов болезни в конкретном случае. Так бывает иногда, когда для обострения интриги в сюжете книги опускается определенный момент, заставляющий читателя самому «достраивать» суть замысла автора.
Кстати, несмотря на определенную пропаганду, разжигание страстей, руководители Алжира и многие простые граждане страны понимали, что советские врачи сделали все возможное для спасения жизни их президента. Мы вправе это утверждать, потому что уже после трагического исхода болезни Бумедьена наши профессора и врачи получили официальное приглашение посетить Алжир.
Вспоминая прошлое, я удивляюсь, как одна жизнь могла вместить все пережитое. Остаться целым и незапятнанным в тех сложных медицинских и политических ситуациях, в которых я оказывался, – большое везение, а может быть, и искусство. Мне иногда говорили, что спасли меня только гены, интуиция, железная выдержка и врожденная честность.
В траурной процессии на похоронах К. У. Черненко рядом со мной шел генерал-полковник, по-видимому член Ревизионной комиссии ЦК КПСС, которого я плохо знал. Обращаясь ко мне, он сказал то ли с удивлением, то ли с сожалением: «А знаете, Евгений Иванович, везучий вы человек – четырех генеральных секретарей похоронили и еще живы». Но у меня за двадцать лет работы в 4-м управлении настолько притупились нервы, что я даже не вздрогнул от такой «шуточки».
О времени и о себе
Удивительно и непредсказуемо восприятие человеком того или иного политического и общественного явления, отношение к той или иной идее, лозунгу, ну и, конечно, к политическим деятелям. Сегодня те, кто еще недавно восхвалял существующий строй, политических лидеров страны, свергают своих недавних кумиров. Политический капитал пытаются заработать на всем: на трагедии Чернобыля, на разрухе и голоде, на межнациональной вражде и даже на лишении генеральского звания. И все апеллируют к народу, который сегодня уже не может ни в чем разобраться и начинает часто выступать как толпа. Ты скажешь, читатель, что это нечестно – играть на чувствах и чаяниях народа. Согласен. Но такие времена, такие нравы.
Судьба политических деятелей в нашей стране просто непредсказуема. «То вознесет его высоко, то в бездну бросит без стыда». Что Хрущев! Что Брежнев! Разве мы могли еще недавно подумать, что будут сносить памятники В. И. Ленину?
Помню большую пачку писем, которую получил после смерти Л. И. Брежнева, авторы которых (не партийные функционеры, а обычные простые советские граждане!) упрекали нас, медиков, в том, что мы не обеспечили сохранение жизни и здоровья генерального секретаря. Например, В. Н. Еременко из Москвы требовал, чтобы мы, академики, отчитались: все ли было использовано для спасения «продолжателя дела В. И. Ленина, пламенного патриота Советской Родины, выдающегося революционера и борца за мир, за коммунизм – Леонида Ильича Брежнева»? А Г. Н. Мудряков из Одессы настаивал: «Вы обязаны были освободить Леонида Ильича от губительной работы и стрессов, что не было сделано. Следовательно, вам необходимо по телевидению или в печати высказаться по этому вопросу, так как смерть товарища Л. И. Брежнева переживают не только его близкие, но и передовые люди всего мира».
Шли годы, развернулась «перестройка», царит «гласность». Из «выдающегося политического и государственного деятеля» Брежнев превратился в одиозную фигуру, виновную, по сформировавшемуся общественному мнению, во всех бедах и недостатках, которые мы сейчас переживаем. Что сегодня скажут авторы тех старых писем, простые люди из народа? По крайней мере, в мой адрес звучат другие, прямо противоположные обвинения. Почему скрывали, что Л. И. Брежнев болен? (Как будто в этом кто-то сомневался.) Почему не настаивали, чтобы его освободили от работы? Так, например, вопрошал корреспондент «Медицинской газеты» Ю. Блиев, строя из себя невинного агнца: «Сегодня не дает мне покоя вопрос: зачем именитому академику, отвечавшему за здоровье "пятижды героя", быть членом ЦК? Присягал бы одному лишь профессиональному долгу – может быть, задолго до перестройки и обнародовал бы диагноз – "пациенту противопоказано руководство страной"». С грустной улыбкой я читал эти «откровения» смелого журналиста. Старался вспомнить, задавали ли мне подобные вопросы о здоровье Брежнева при его жизни на многочисленных пресс-конференциях советские журналисты? И что-то не припомнил. За рубежом – да. Ни одна пресс-конференция не обходилась без обсуждения этого вопроса. Но всех устраивал и успокаивал мой ответ. Суть его заключалась в том, что существует клятва Гиппократа, которой придерживается каждый честный врач. В ней говорится, что при жизни пациента он должен сохранять в тайне все, что может тому навредить. Уж кто-кто, а корреспондент «Медицинской газеты» должен был об этом знать.
В этой связи вспоминается юмористическая сцена, которая возникла на одной из моих пресс-конференций в США. Было это в начале 80-х годов, когда в среду респектабельных журналистов-международников ворвались молодые, энергичные, не всегда вежливые представительницы женского пола, считавшие, что интервьюируемые созданы только для одного – отвечать на их вопросы, и, более того, в необходимом для них свете. Одна из них одолевала меня вопросами о состоянии здоровья генерального секретаря и требовала, несмотря на мои вежливые разъяснения, точного ответа – умрет или не умрет в ближайшее время руководитель государства. Когда я стал ссылаться на клятву Гиппократа, она высокомерно заявила: «Это не ответ. Да и какое значение сегодня имеет клятва Гиппократа?» И тогда, потеряв присущую мне сдержанность, я ответил: «Уважаемая мисс! Какие слова вы сказали бы вашему врачу, если бы он на встрече с журналистами, да даже в узком кругу, рассказал о результатах вашего гинекологического обследования?» После короткой паузы замешательства раздались смех и аплодисменты.
И еще – почему думают, что вопрос о состоянии здоровья генерального секретаря не ставился врачами перед политбюро ЦК КПСС?
А сколько спекуляций было, да и сейчас существует, вокруг здоровья Л. И. Брежнева и возможной связи его болезни с недостатками в руководстве страной. Если верить воспоминаниям некоторых политических деятелей, «полудокументальным» повестям и детективным историям, то Брежнев перенес, по крайней мере, несколько инфарктов миокарда и не меньшее число нарушений мозгового кровообращения. Близкий к кругам КГБ Юлиан Семенов в «Тайне Кутузовского проспекта» пишет: «Меня (одного из героев повести. – Е. Ч.) до сих пор ставит в тупик то, что сердце Брежнева само «остановилось». Он же на американском стимуляторе жил… И умер за два дня перед пленумом, когда, говорят, новый председатель КГБ Федорчук, не являясь членом ЦК, должен был войти в политбюро…» Не надо, как говорят в народе, наводить тень на плетень, уважаемый Юлиан Семенов, и создавать видимость заговора против Брежнева. По своей должности, да и от Брежнева либо Андропова, я всегда за несколько дней знал о предстоящих пленумах ЦК. Не предполагалось пленума с выдвижением Федорчука, так же как никогда у Брежнева не стоял ни отечественный, ни американский стимулятор. В жизни он лишь один раз, будучи первым секретарем ЦК компартии Молдавии, перенес инфаркт миокарда. В 1957 году были небольшие изменения в сердце, но они носили лишь очаговый характер. С тех пор у него не было ни инфаркта, ни инсультов.
История не терпит пустот и недомолвок. Если они появляются, то вскоре их заполняют домыслы, выгодные для определенных политических целей, предположения или набор не всегда проверенных и односторонне представленных фактов. Вот почему надо наконец ответить на вопрос, что же произошло с генеральным секретарем ЦК КПСС, когда он из активного, общительного, в определенной степени обаятельного человека, политика, быстро ориентирующегося в ситуации и принимающего соответствующие решения, за десять лет превратился в дряхлого, «склерозированного» старика? Откуда начать рассказ о трагедии Брежнева?
Для меня она началась в один из августовских дней 1968 года – года Пражской весны и первых тяжелых испытаний для руководимого Брежневым политбюро. Шли горячие дискуссии по вопросу возможных реакций в СССР на события в Чехословакии. Как я мог уяснить из отрывочных замечаний Ю. В. Андропова, речь шла о том, показать ли силу Варшавского договора, силу Советского Союза или наблюдать, как будут развиваться события, которые были непредсказуемы. Важна была и реакция Запада, в первую очередь США, которые сами погрязли в войне во Вьетнаме и не знали, как оттуда выбраться. Андропов боялся повторения венгерских событий 1956 года. Единодушия не было, шли бесконечные обсуждения, встречи, уговоры нового руководства Компартии Чехословакии. Одна из таких встреч политбюро ЦК КПСС и политбюро ЦК КПЧ проходила в середине августа в Москве.
В воскресенье стояла прекрасная погода, и моя восьмилетняя дочь упросила меня пораньше приехать с работы, для того чтобы погулять и зайти в кино. Узнав у дежурных, что в Кремле все в порядке, идут переговоры, я уехал домой выполнять пожелания дочери. В кинотеатре «Стрела» демонстрировались в то время детские фильмы, и мы с дочерью с радостью погрузились в какую-то интересную киносказку. Не прошло и двадцати минут, как ко мне подошла незнакомая женщина и попросила срочно выйти. На улице меня уже ждала автомашина, и через пять минут я был на улице Грановского, в управлении.
Здесь никто ничего толком не мог сказать. И вместе с П. Е. Лукомским и нашим известным невропатологом Р. А. Ткачевым[23] мы выехали в ЦК, на Старую площадь. Брежнев лежал в комнате отдыха, был заторможен и неадекватен. Его личный врач Н. Г. Родионов рассказал, что во время переговоров у Брежнева нарушилась дикция, появилась такая слабость, что он был вынужден прилечь на стол. Никакой органики Р. А. Ткачев не обнаружил. Помощники в приемной требовали ответа, сможет ли Брежнев продолжить переговоры. Клиническая картина была неясной. Сам Брежнев что-то бормотал, как будто бы во сне, пытался встать. Умница Роман Александрович Ткачев, старый опытный врач, сказал: «Если бы не эта обстановка напряженных переговоров, то я бы сказал, что это извращенная реакция усталого человека со слабой нервной системой на прием снотворных средств». Родионов подхватил: «Да, это у него бывает, когда возникают неприятности или не решаются проблемы. Он не может спать, начинает злиться, а потом принимает одну-две таблетки снотворного, успокаивается, засыпает. Просыпается как ни в чем не бывало и даже не вспоминает, что было. Сегодня, видимо, так перенервничал, что принял не одну-две таблетки, а больше. Вот и возникла реакция, которая перепугала все политбюро». Так и оказалось.
В приемную зашел А. Н. Косыгин и попросил, чтобы кто-нибудь из врачей разъяснил ситуацию. Вместе с Ткачевым мы вышли к нему. Искренне расстроенный Косыгин, далекий от медицины, упирал на возможность мозговых нарушений. Он сидел рядом с Брежневым и видел, как тот постепенно начал утрачивать нить разговора. «Язык у него начал заплетаться, – говорил Косыгин, – и вдруг рука, которой он подпирал голову, стала падать. Надо бы его в больницу. Не случилось бы чего-нибудь страшного». Мы постарались успокоить Косыгина, заявив, что ничего страшного нет, речь идет лишь о переутомлении и что скоро Брежнев сможет продолжить переговоры. Проспав три часа, Брежнев вышел как ни в чем не бывало и продолжал участвовать во встрече.
Конечно, мы рисковали, конечно, нам повезло. Динамическое нарушение мозгового кровообращения протекает иногда стерто и не всегда диагностируется. Правда, к везению надо прибавить и знания. Но что, если бы на нашем месте были «перестраховщики», они бы увезли Брежнева в больницу, дня два обследовали, да еще, ничего не найдя, придумали бы диагноз либо нейродистонического криза, либо динамического нарушения мозгового кровообращения. А главное, без необходимости создали бы напряженную обстановку в партии, ЦК, политбюро.
Это был для нас первый сигнал слабости нервной системы Брежнева и извращенной в связи с этим реакции на снотворное.
Шли годы. Возникали то одни, то другие проблемы. И я уже стал забывать о событии августовского воскресенья 1968 года. Конец 60-х – начало 70-х годов были отмечены значительными успехами в жизни страны. Согласен с теми, кто утверждает, что их нельзя отнести непосредственно только к деятельности Брежнева. Во многом они определялись, в частности, знаниями и организаторским талантом А. Н. Косыгина. Его отличала прекрасная память, тщательный анализ ситуации, глубокая продуманность принимаемых решений и твердость в их проведении.
Мне пришлось принимать участие в заседаниях Совета министров в разные времена. С ужасом вспоминаю многочасовые дискуссии на заседаниях Совета министров в последние годы, когда их вел Н. И. Рыжков. Вопросы, которые выносились на обсуждение, хотя и готовились месяцами, оказывались в конце концов плохо подготовленными, непродуманными. Находившийся под влиянием своих помощников, Рыжков высказывал вначале одни мнения, которые через шесть месяцев или год представлялись уже в совершенно другом виде. Честный, опытный и знающий инженер, Рыжков, не разбирающийся в тонкостях экономики, своими колебаниями, своей верой в истину, которую ему навязывало его окружение, упустил многое в жизни страны. Стоит только вспомнить работу его экономического отдела во главе с П. М. Кацурой, который в первую очередь отвечает за развал экономики.
Присутствуя и участвуя как министр в этих нередко бесплодных дискуссиях, я всегда вспоминал деловитость и четкость, царившую на заседаниях Совета министров, которые вел А. Н. Косыгин. Попробуй устрой на них пустопорожнюю дискуссию. Косыгин тут же оборвет. Он был немногословен, его эрудиция, основанная на колоссальном опыте, позволяла ему быстро ориентироваться в обсуждавшихся вопросах. Единственное, чего ему, по моему мнению, не хватало, так это знания сельского хозяйства. Да он этого и не скрывал. Его недоброжелатели из политбюро – а их было предостаточно – нередко спекулировали на этом. Я удивлялся обширности знаний А. Н. Косыгина и тому, что он хранил в своем мозгу тысячи различных данных. Меня, например, поразило, когда он начал критиковать нас за состояние аптечной помощи, оперируя даже стоимостью ходовых лекарственных средств, которую не знал министр здравоохранения тех лет. Порой он бывал резок, но всегда в пределах определенных рамок корректности.
В 1967 году, после смерти жены, он решил посетить места, где жил в детстве и юности. Первая остановка была в доме отдыха «Валдай», размещавшемся на бывшей даче Сталина. Дача располагалась в живописном месте на берегу Валдайского озера. Выстроенная в типично «сталинском» стиле, с высокими потолками, большими полупустыми комнатами, полностью облицованными внутри карельской березой, она производила мрачное впечатление. Там, на Валдае, все скрашивалось неповторимой красотой пейзажа Среднерусской возвышенности и величавостью соединяющихся между собой озер. На одном из островов монахи выстроили Иверский монастырь, бывший когда-то жемчужиной в короне многочисленных русских церквей и монастырей. Косыгин в детстве, в дореволюционные времена, жил в этих краях и помнил их красоту. Решили все вместе поехать на остров в сопровождении бывшего тогда секретарем Новгородского обкома партии В. Н. Базовского, в сферу влияния которого входил Валдай. Большего варварства и издевательства над реликвиями России, чем то, что мы увидели в монастыре, было трудно себе представить. Прогнившие крыши, разбитые капители, разоренные церкви, всюду грязь и мусор. Но самое страшное – это были бегавшие по двору дети, грязные, оборванные, худые и бледные. Оказалось, что в помещениях монастыря организовали местный детский санаторий для ослабленных детей, который влачил жалкое существование из-за отсутствия финансовых средств и материального обеспечения.
Я увидел, как побледнел Косыгин. То, что он выговаривал Базовскому, трудно передать. Самое невинное обвинение звучало приблизительно так: увиденная картина – лучшая пропаганда против социализма, который может разрушать, не созидая ничего вместо разрушенного. Ничего подобного я потом не слышал от него и в более драматических ситуациях. Заодно досталось и мне.
Он вспомнил, что четыре месяца назад подписал постановление о назначении меня членом коллегии Министерства здравоохранения, а я спокойно смотрю на ситуацию. Мне было стыдно не за себя, потому что я не имел отношения к проблемам детства, стыдно было за всех, равнодушно смотрящих на то, как вокруг нас разрушаются не только памятники культуры, но и как в разрушенных монастырях существуют без необходимых средств детские санатории. Как был прав Б. Ясенский, когда писал: «Бойся равнодушных». Именно наше всеобщее равнодушие и привело нашу страну к кризису, ибо не могут отдельные Косыгины решить все проблемы страны. Не надо кивать только на руководство. А где был ты? Что ты сделал, чтобы предупредить кризис?
Возвращаясь из монастыря, Косыгин предложил по прибытии в Москву срочно принять постановление о реставрации Иверского монастыря, а Базовскому предложил в месячный срок перевести детский санаторий и обеспечить его работу. Обращаясь ко мне, он сказал: «А вам бы неплохо подумать о том, чтобы здесь построить большой дом отдыха».
После этого я часто наезжал на Валдай. Не без трудностей нам удалось построить хороший современный комплекс для отдыха, без излишеств, но очень удобный. В нем любили отдыхать люди творческих профессий – писатели, художники, артисты.
Как-то я встретил там одного из наших пациентов, известного артиста Е. Леонова, который сказал, что лучшего места для отдыха он не знает. Те, кто отдыхают в новом комплексе, не предполагают, что явилось толчком к его созданию. Да это их и не интересует. Главное, есть место, где можно хорошо отдохнуть и набраться сил. В конце концов, все остается людям. Не имеет значения, будут ли они помнить созидателей. Человеческая память в этом отношении слаба. Важно, чтобы то, что было создано, не разрушалось, как это иногда происходит и сейчас в нашей стране, а сохранялось и умножалось.
Это понимал Косыгин. Он любил и уважал тех, кто пытался созидать, создавать новое. Однажды у меня возникли серьезные разногласия с Госпланом и Госстроем – организациями, определявшими финансирование капитального строительства, – по поводу санатория «Ай-Даниль» в Крыму. Его проект начал создаваться еще при жизни Н. С. Хрущева, когда резко ограничивались возможности строительства зданий на современном уровне. Думая о будущем, мы пересмотрели проект, который позволил иметь в Крыму один из лучших санаториев страны. Госстрой и Госплан возражали против увеличения стоимости строительства. Когда это дошло до Косыгина, он встал на мою сторону, сказав: «Хорошо, если бы у нас было больше руководителей, которые бы стремились что-то созидать лучше. Чазову не жалко давать – он их в дело употребит, а другим даешь, даешь, и все без толку».
Во многом благодаря ему удалось построить и другие уникальные больницы и санатории, среди них, например, Кардиологический центр в Москве, один из лучших в мире.
Косыгин был сдержан, иногда резок в высказываниях, но весьма прост и не любил словопрений, восхвалений и подхалимства. Сегодня, когда со всех сторон слышна критика старого руководства и ему вменяются в вину излишества, я вспоминаю скромный, но весьма уютный дом Косыгиных в Архангельском, в котором они долго жили, независимо от занимаемой главой семьи должности. Этот дом и по внешнему виду, и по внутреннему убранству отличался от большого, с претензией на помпезность, мраморного дома Л. И. Брежнева в Заречье. Простота Косыгина была не наигранной, а сутью его как человека. И дело даже не в том, что он, отдыхая в Кисловодске или в санатории «Волжский утес» в Жигулях, питался в столовой вместе со всеми отдыхающими, а в его поведении, обращении с окружающими.
Была еще одна черта – интеллигентность, которая отличала Косыгина, да, может быть, еще Андропова, от других членов политбюро. Косыгин любил интеллигенцию, и она, в свою очередь, платила ему тем же. Среди его знакомых был не только академик В. А. Кириллин,[24] но и ректор Московского университета академик Иван Георгиевич Петровский, композитор Арам Ильич Хачатурян и многие другие. Я вспоминаю, как неоднократно Косыгин звонил мне и по поводу Петровского, и по поводу Хачатуряна, когда они в тяжелом состоянии находились в больнице. Кстати, эта любовь интеллигенции к Косыгину очень раздражала Брежнева и его окружение. Конечно, не мне, врачу, судить о его работе как организатора финансово-хозяйственной деятельности страны, но я исхожу из весьма интересного факта, который мало замечают историки нашего времени. Косыгина не любил Хрущев, не любил и Брежнев, но оба они сохраняли его как руководителя экономикой страны.
Л. И. Брежнев, очищая свое окружение от возможных конкурентов, расстался с А. Н. Шелепиным, со своим другом Н. В. Подгорным, но не трогал Косыгина до самого последнего момента, когда тому после перенесенного инфаркта миокарда стало трудно работать на одной из самых ответственных должностей.
Но вернемся в 1971 год – год XXIV съезда партии. Это был последний съезд, который Л. И. Брежнев проводил в нормальном состоянии. Он еще был полон сил, энергии, политических амбиций. Положение его как лидера партии и страны было достаточно прочным. Кроме того, чтобы обезопасить себя от возможных неожиданностей, он избрал верный путь. Во-первых, привлек в свое окружение людей, с которыми когда-то работал и которые, как он правильно рассчитывал, будут ему благодарны и преданы за их выдвижение. Во-вторых, на всех уровнях, определяющих жизнь страны, он стремился поставить людей по принципу «разделяй и властвуй».
Нет, не был в те годы Л. И. Брежнев недалеким человеком, чуть ли не дурачком, как это пытаются представить некоторые средства массовой информации. Он был расчетливым, тонким политиком. Среди его советников были самые видные специалисты в своих областях – академики М. В. Келдыш, Г. А. Арбатов, Н. Н. Иноземцев и многие другие, которые участвовали в разработке предлагаемых им программ.
Принцип «разделяй и властвуй» проявлялся и в политбюро, где напротив друг друга сидели два человека, полные противоположности, и, мягко говоря, не любившие друг друга – Н. В. Подгорный и А. Н. Косыгин. В свою очередь, в Совете министров СССР А. Н. Косыгина окружали близкие Брежневу люди – старый друг Д. С. Полянский и знакомый еще по работе в Днепропетровске Н. А. Тихонов. Удивительными в связи с этим принципом казались мне его отношения с Ю. В. Андроповым.
Андропов был одним из самых преданных Брежневу членов политбюро. Могу сказать твердо, что и Брежнев не просто хорошо относился к Андропову, но по-своему любил своего «Юру», как он обычно его называл. И все-таки, считая его честным и преданным ему человеком, он окружил его и связал по рукам заместителями председателя КГБ – С. К. Цвигуном, которого хорошо знал по Молдавии, и Г. К. Циневым, который в 1941 году был секретарем горкома партии Днепропетровска, где Брежнев в то время был секретарем обкома. Был создан еще один противовес, хотя и очень слабый и ненадежный, в лице министра внутренних дел СССР Н. А. Щелокова. Здесь речь шла больше не о противостоянии Ю. В. Андропова и Н. А. Щелокова, которого Ю. В. Андропов иначе как «жуликом» и «проходимцем» мне и не рекомендовал, а скорее в противостоянии двух организаций, обладающих возможностями контроля за гражданами и ситуацией в стране. И надо сказать, что единственным, кого боялся и ненавидел Н. А. Щелоков, да и его первый зам, зять Брежнева Ю. М. Чурбанов, был Ю. В. Андропов. Таков был авторитет и сила КГБ в то время.
Первое, что сделал Ю. В. Андропов, когда обсуждал будущую работу и взаимодействие с молодым, далеким от политических интриг, не разбиравшимся в ситуации руководителем 4-го управления, к тому же профессором, обеспечивающим постоянное наблюдение за состоянием здоровья руководителей партии и государства, – это предупредил о сложной иерархии контроля за всем, что происходит вокруг Брежнева.
Жизнь непроста, многое определяют судьба и случай. Случилось так, что и С. К. Цвигун, и Г. К. Цинев сохранили жизнь только благодаря искусству и знаниям наших врачей. С. К. Цвигун был удачно оперирован по поводу рака легких нашим блестящим хирургом М. И. Перельманом, а Г. К. Цинева мы вместе с моим другом, профессором В. Г. Поповым,[25] несколько раз выводили из тяжелейшего состояния после перенесенных инфарктов миокарда. И с тем и с другим у меня сложились хорошие отношения. Но и здесь я чувствовал внутренний антагонизм двух заместителей председателя КГБ, которые ревностно следили друг за другом. Но оба, хотя и независимо друг от друга, контролировали деятельность КГБ и информировали обо всем, что происходит, Брежнева. Умный Георгий Карпович Цинев и не скрывал, как я понял из рассказов Андропова, ни своей близости к Брежневу, ни своих встреч с ним.
Болезни Цвигуна и Цинева доставили нам немало переживаний. И не только в связи со сложностью возникших медицинских проблем, учитывая, что в первом случае приходилось решать вопрос об операбельности или неоперабельности рака легких, а во втором – нам с трудом удалось вывести пациента из тяжелейшего состояния, граничащего с клинической смертью. Была еще одна сторона проблемы. Брежнев особенно тяжело переживал болезнь Цинева, который был его старым другом. Когда я выражал опасения о возможном исходе, он не раздражался, как это делали в трудные минуты многие другие руководители, а по-доброму просил сделать все возможное для спасения Георгия Карповича. Удивительны были звонки Андропова, который, прекрасно зная, кого представляет Цинев в КГБ, искренне, с присущей ему вежливостью просил меня помочь, использовать все достижения медицины, обеспечить все необходимое для лечения и т. п. Мне всегда казалось, что Андропов, понимая всю ситуацию, уважал и ценил Цинева, будучи в то же время весьма равнодушным и снисходительным к Цвигуну.
Для меня они оба были пациентами, для спасения которых было отдано немало не только знаний, но и души, потому что для врача нет генерала или солдата, партийного или беспартийного, работника КГБ или рабочего с автомобильного завода. Есть сложный больной, которого ты выходил и которому ты сохранил жизнь. И это самое важное и дорогое. Конечно, существует и определенная ответственность при лечении государственных деятелей, но искренние, добрые чувства рождаются именно с преодолением трудностей, с чувством честно выполненного долга, когда ты видишь результаты своего труда.
Именно такие чувства были у меня и к Г. К. Циневу, и к С. К. Цвигуну. Я чувствовал, что и они мне отвечают тем же. Говорят, что «пути Господни неисповедимы». Я расшифровываю эту фразу более просто: «я верю в судьбу». Меня в этом убедила моя почти сорокалетняя врачебная практика. Давно нет в живых Андропова, Брежнева, а Цинев жив, да и Цвигун, не покончи он жизнь самоубийством, мог бы еще жить.
Мне пришла на память история, которая, я уверен, не имела места в кабинете председателя КГБ ни до, ни после этого дня. Однажды я оказался у Андропова в кабинете. В это время у нас начали появляться проблемы с состоянием здоровья Брежнева, и мы встретились с Андроповым, чтобы обсудить ситуацию. Когда, закончив обсуждение, я поздравил Андропова с днем рождения, раздался звонок его самого близкого друга Д. Ф. Устинова. В тот период возникающие с Брежневым проблемы Андропов скрывал от всех, даже от самых близких друзей. На вопрос: «Что делает «новорожденный» в данный момент?» – Андропов, понимая, что Устинов может каким-то образом узнать о моем длительном визите, ответил: «Меня поздравляет Евгений Иванович». Заводной, с широкой русской натурой, Дмитрий Федорович тут же сказал: «Я этого не потерплю и еду к вам. Только скажи, чтобы открыли ворота, чтобы я въехал во двор, а то пойдут разговоры, что я к тебе езжу по вечерам». Короче говоря, через тридцать минут в кабинете был Дмитрий Федорович, поздравлял, громко смеялся и требовал положенных в таких случаях 100 грамм. Андропов ответил, что не держит в кабинете спиртного. Настойчивый Дмитрий Федорович предложил вызвать помощника Андропова, который должен был находиться в приемной, и попросить чего-нибудь достать. К моему удивлению, вместо помощника зашел Цвигун, а затем, буквально вслед за ним, извиняясь, появился Цинев. Конечно, нашлись 100 грамм за здоровье именинника, было шумно, весело, но меня не покидало ощущение, что нас не хотели оставлять втроем, – о чем могли говорить председатель КГБ и приехавший внезапно и тайно министр обороны с профессором, осуществляющим лечение Брежнева, у которого появились проблемы со здоровьем? Может быть, я был излишне мнителен, но интуиция меня никогда не подводила. Так что Брежнев рассчитал точно – КГБ его не только защищал, но и помогал скрывать его немощь и создавать ореол славы.
В первые годы моей работы в управлении общительный, жизнерадостный, активный Леонид Ильич любил собирать у себя в доме компании друзей и близких ему лиц. Помню свое удивление, когда через год моей работы на посту начальника 4-го управления в один из декабрьских вечеров раздался звонок правительственной связи. Говорил Брежнев: «Ты что завтра вечером делаешь? Я хотел бы тебя пригласить на дачу. Соберутся друзья, отметим мое рождение». В первый момент я даже растерялся. Генеральный секретарь ЦК КПСС и вот так, запросто, приглашает к себе домой, да еще на семейный праздник, малоизвестного молодого профессора. Невдомек мне было тогда, что приглашал Брежнев не неизвестного профессора, а начальника 4-го управления.
В назначенное время я был на скромной старой деревянной даче генерального секретаря в Заречье, на окраине Москвы, где в небольшой гостиной и столовой было шумно и весело. Не могу вспомнить всех, кого тогда встретил в этом доме. Отчетливо помню Андропова, Устинова, Цинева, помощника Брежнева – Г. Э. Цуканова,[26] начальника 9-го управления КГБ С. Н. Антонова, министра гражданской авиации Б. П. Бугаева. Царила непринужденная обстановка. Брежнев любил юмор, да и сам мог быть интересным рассказчиком. Как отличался этот вечер от тех торжественных государственных празднований семидесятилетия и семидесятипятилетия «великого борца за дело коммунизма и мира во всем мире»! Мне довелось побывать на них. Полные лицемерия, подхалимства, показной любви нескольких сот собравшихся в Георгиевском зале Кремля в сочетании с холодностью и формализмом официального протокола, они вызывали у меня грустные воспоминания о простоте и человечности тех, первых для меня встреч в доме Брежнева.
Довольно скоро, не знаю в связи с чем, для меня, да и для многих из тех, кто бывал со мной, они прекратились. Круг тех, кто посещал Брежнева, ограничился несколькими близкими ему членами политбюро. Среди них не было ни Подгорного, ни Косыгина, ни Суслова. Да и позднее, когда Брежнев, все чаще и чаще находясь в больнице, собирал там своих самых близких друзей, я не встречал среди них ни Подгорного, ни Косыгина, ни Суслова. За столом обычно бывали Андропов, Устинов, Кулаков, Черненко. Даже Н. А. Тихонова не бывало на этих «больничных своеобразных чаепитиях», на которых обсуждались не только проблемы здоровья генерального секретаря.
Вспоминая эти встречи, да и стиль жизни и поведения Брежнева на протяжении последних пятнадцати лет его жизни, я убеждался, как сильны человеческие слабости и как они начинают проявляться, когда нет сдерживающих начал, когда появляется власть и возможности безраздельно ею пользоваться. Испытание властью, к сожалению, выдерживают немногие. По крайней мере, в нашей стране. Если бы в конце 60-х годов мне сказали, что Брежнев будет упиваться славой и вешать на грудь одну за другой медали Героя и другие знаки отличия, что у него появится дух стяжательства, слабость к подаркам и особенно к красивым ювелирным изделиям, я бы ни за что не поверил. В то время это был скромный, общительный, простой в жизни и обращении человек, прекрасный собеседник, лишенный комплекса «величия власти».
Помню, как однажды он позвонил и попросил проводить его к брату, который находился на лечении в больнице в Кунцеве. Я вышел на улицу и стал ждать его и эскорт сопровождающих машин. Каково же было мое удивление, когда ко мне как-то незаметно подъехал ЗИЛ, в котором находился Брежнев и только один сопровождающий. Брежнев, открыв дверь, пригласил меня в машину. Но еще больше меня удивило, что машину обгонял другой транспорт, а на повороте в больницу на Рублевском шоссе в нас чуть не врезалась какая-то частная машина. С годами изменился не только Брежнев, но и весь стиль его жизни, поведения, и даже внешний облик.
Как ни странно, но я ощутил эти изменения, казалось бы, с мелочи. Однажды, когда внешне все как будто бы оставалось по-старому, у него на руке появилось массивное золотое кольцо с печаткой. Любуясь им, он сказал: «Правда, красивое кольцо и мне идет?» Я удивился – Брежнев и любовь к золотым кольцам! Это что-то новое. Возможно, вследствие моего воспитания я не воспринимал мужчин, носящих ювелирные изделия вроде колец. Что-то в этом духе я высказал Брежневу, сопроводив мои сомнения высказыванием о том, как воспримут окружающие эту новинку во внешнем облике генерального секретаря ЦК КПСС. Посмотрев на меня почти с сожалением, что я такой недалекий, он ответил, что ничего я не понимаю и все его товарищи, все окружающие сказали, что кольцо очень здорово смотрится и что надо его носить. Пусть это будет его талисманом.
Это было в то время, когда положение Брежнева укрепилось, не было достойных конкурентов, он не встречал каких-либо возражений и чувствовал себя совершенно свободно.
Вокруг появлялось все больше и больше подхалимов. Мне кажется, что в первые годы Брежнев в них разбирался, но по мере того, как у него развивался атеросклероз мозговых сосудов и он терял способность к самокритике, расточаемый ими фимиам попадал на благодатную почву самомнения и величия. Сколько он показал нам, находясь в больнице, выдержек из газет, выступлений по радио и телевидению, писем и телеграмм, которые ему пересыпал из ЦК К. У. Черненко, в которых восхвалялись его настоящие и мнимые заслуги! Они были полны такого неприкрытого подхалимства, что как-то неловко было их слушать и неловко было за Брежнева, который верил в их искренность.
Члены политбюро, за исключением Косыгина и в определенные периоды Подгорного, не отставали от других, выражая свое преклонение перед «гением» Брежнева и предлагая наперебой новые почести для старого склерозировавшегося человека, потерявшего в значительной степени чувство критики, вызывавшего в определенной степени чувство жалости.
Вспоминаю, как в феврале 1978 года Брежнев говорил: «Знаешь, товарищи решили наградить меня орденом «Победа». Я им сказал, что этот орден дается только за победу на фронте. А Дмитрий Федорович (Устинов. – Е. Ч.), да и другие, убедили меня, что победа в борьбе за мир равноценна победе на фронте». С подачи К. У. Черненко в том же 1978 году была предложена генсеку третья «Звезда» Героя Советского Союза.
Трудно бывает устоять перед соблазнами, которые предоставляет власть. Когда я слушал предвыборные дискуссии кандидатов в депутаты всех уровней, их обвинения властям предержащим в создании особых привилегий, стяжательстве, отрыве от народа, я внутренне улыбался. Все это было мне знакомо. Как только будет завоевана под любым флагом, в том числе и демократическим, власть, забудутся пылкие популистские выступления и обвинения в адрес «бывших» и постепенно все вернется «на круги своя».
К сожалению, низка политическая культура не только народа, но и избранных депутатов. К тому же гласность в большинстве случаев остается односторонней и служит данному моменту. Да и нет каких-то ограничителей, которые позволяли бы сдерживать человеческие слабости.
Я хотел бы ошибиться, но жизнь, увы, подтверждает сказанное. Уже начинают распределять места, высокие зарплаты, квартиры, дачи, поездки за рубеж.
Брежнев первые годы жил на скромной даче в Заречье. Каково же было мое удивление, когда, приехав к нему после его возвращения из отпуска, я увидел на месте скромного деревянного дома большую мраморную дачу с зимним и летним бассейнами, большой столовой, красивым интерьером. Но первое время и в этом дворце Брежнев оставался прежним Брежневым – активным, с чувством юмора, в принципе добрым человеком. Он чутко прислушивался к советам своих товарищей, помощников и консультантов. Понимая, что ему необходимо укрепить свой авторитет не только внутри страны, но и за рубежом, он начал активно и весьма успешно заниматься внешней политикой. Он очень гордился заключением Московского договора с ФРГ, положившего начало новым взаимоотношениям в Европе. Чувствовалось, что он переживал, что не получил Нобелевской премии мира вместе с В. Брандтом. Не знаю, правда ли то, что он сам отказался от премии, или нет, но это звучало в его разговорах с нами.
Как-то мы вместе с ним и его лечащим врачом Родионовым сидели на даче за чаем. Зашел разговор о ситуации, которая возникла вокруг В. Брандта. С воспоминаний о ФРГ Брежнев вдруг перешел на тему о Нобелевской премии: «Как мог я ее принять, когда всему народу мы заявили, что во главе комитета находятся ярые антисоветчики, преследующие свои цели по подрыву социалистического лагеря. Вспомните, что писалось и говорилось о Пастернаке. Он отказался от премии, не поехал на ее вручение. Как бы я выглядел в глазах народа, если бы такую премию принял?»
Жизнь как будто бы улыбалась советскому лидеру. Победив в борьбе за власть, укрепив свое положение внутри страны, он активно и успешно вышел на внешнеполитическую арену. Беспрепятственный ввод войск в Чехословакию показал его силу и сделал его признанным главой социалистического лагеря.
У него было особое «чутье» на талантливых и умных советников. Именно они определили в конце 60-х – начале 70-х годов активную внешнеполитическую деятельность, которая привела к укреплению связей с Францией, ФРГ, США. Наконец, она выразилась в ряде документов, открывших новую эпоху в отношениях Востока и Запада, – ОСВ-1, ОСВ-2, договор по противоракетной обороне, Хельсинкское соглашение, которое венчало эту деятельность и было последним брежневским достижением, после которого началась серия ошибок и просчетов.
Но это было уже, можно сказать, без Брежнева, который только подписывал бумаги, не оценивая их содержания. Я помню милую, дипломатичную и мягкую по характеру Галю Дорошину, которая привозила из ЦК КПСС от Черненко большую кипу документов и пальцем показывала Брежневу, где надо поставить подпись.
Однажды в конце 70-х годов, при очередной встрече с Андроповым, зашла речь о выходе из состава группы советников одного из давних ее членов, участвовавших в подготовке документов съездов партии, выступлений Брежнева. «Знаете, что он мне заявил, – сказал Андропов, – что он не может работать, если сегодня внешнюю политику определяет Галя Дорошина». Смысл был понятен – внешнюю политику формируют все, кроме генерального секретаря и группы его советников.
Я согласен с Г. А. Арбатовым, что Брежнев даже не представлял, что происходит в Афганистане. Он просто не мог этого сделать в силу болезни и передоверил все решения своему ближайшему окружению.
В начале же 70-х годов, когда склероз мозговых сосудов и успокаивающие средства, которые начал принимать Брежнев, еще не привели к тяжелым изменениям и потере способности к самокритике, советский лидер завоевывал все большую и большую популярность за рубежом.
Он очень умело выдавал за свои идеи, которые вырабатывались и предлагались его окружением. Участвуя почти во всех его поездках за рубеж, я, да и все, кто бывал в этих поездках, видели, как, ведя переговоры, он боялся оторваться от подготовленного материала. Вначале он пытался это скрывать, а в дальнейшем, не стесняясь, просто читал подготовленный текст. При всем при том меня удивляло колоссальное почтение, которое не только высказывали, но и подчеркивали при визитах главы государств. Тот же В. Жискар д'Эстен на первой встрече в декабре 1973 года в Рамбуйе проявлял максимум внимания к стареющему советскому лидеру.
Во время этого визита произошел эпизод, который не часто встречается в дипломатической практике. В конце переговоров В. Жискар д'Эстен устроил вечером в Рамбуйе обед в честь Брежнева в узком кругу. Пользуясь выдавшимся свободным временем, я принял приглашение помощника Громыко, В. Г. Макарова, и других сопровождавших лиц поужинать в ресторане, находившемся в гостинице в 500 метрах от замка Рамбуйе. Со мной в поездках всегда был мультитон, через который охрана Брежнева в любое время могла со мной связаться. В ходе ужина с прекрасной французской кухней раздался зуммер мультитона и меня срочно попросили в замок.
Первая мысль была: что-то случилось с Брежневым, хотя я и оставил его в прекрасном состоянии. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что вызывают меня не к Брежневу, а к министру иностранных дел Франции Сованьяргу. Французская сторона была так уверена в состоянии здоровья своих молодых руководителей, что даже не установила в замке обычного медицинского пункта. Кстати, машина скорой помощи, вызванная окружением французского президента, прибыла в замок только через сорок минут. Что произошло за обедом, мне трудно сказать, знаю только, что Сованьярг в конце обеда потерял сознание и его перенесли в один из кабинетов. Самое смешное, что, когда наши представители привели меня к этому кабинету, французская охрана сказала, что без распоряжения президента меня в кабинет пустить не могут. «А если Сованьярг умрет?» – спросил я. Охрана только развела руками. Наконец кто-то побежал к д'Эстену, и, естественно, разрешение было получено.
Осмотрев Сованьярга, сделав электрокардиограмму, я убедился, что ничего страшного нет, что это обычный обморок, связанный с переутомлением и волнением. Действительно, после введения ряда лекарств Сованьярг почувствовал себя хорошо, и я передал его приехавшим французским врачам.
Как обычно в поездках, я зашел к Брежневу, спросил, как самочувствие, и рассказал о случившемся. Брежнев высказал сожаление и сказал: «Смотри-ка, молодой ведь человек, а как слаб. Такой нагрузки не выдерживает». Причем в его словах я слышал подтекст: «Видишь, и молодые не выдерживают, а что ты хочешь от меня?»
Он искренне верил в необходимость сохранения мира и четко представлял, что это чаяние советского народа, пережившего трагедию Второй мировой войны. Часто вспоминая военные годы, он искренне говорил, что надо сделать все, чтобы наши внуки никогда не познали ужасов войны.
Другое дело, что, как и все руководители старшего поколения, он исходил из необходимости добиваться мира с позиции силы. Его принципы где-то можно сравнить с принципами М. Тэтчер, ратовавшей за сохранение ядерного потенциала как гаранта мира. Воспитанный на догмах коварности «капитализма», выжидающего подходящего момента для уничтожения СССР любыми средствами, пережив уроки двух первых лет Великой Отечественной войны, когда страна оказалась неподготовленной из-за веры в договор с Германией, он активно поддерживал тех, кто выступал за превосходство страны в вооружениях, и в первую очередь – Д. Ф. Устинова. Несомненно, он очень много сделал для создания самых мощных вооруженных сил в мире и самого большого ядерного потенциала. Все они, руководители того времени, понимали экономические сложности, которые переживала страна, и, несмотря на это, открывали «зеленую улицу» военно-промышленному комплексу. Брежнев часто говорил: «Народ нас поймет, за мир надо платить». Сейчас, если судить по выступлениям прессы, некоторых государственных и политических деятелей, видим: не во всем был прав Брежнев – народ этого не понял.
Значительно позднее, в 1981 году, участвуя в движении врачей за предотвращение ядерной войны, по просьбе Андропова я изложил ему наши данные о возможных последствиях ядерной войны и принципах движения. Умница Юрий Владимирович понимал, что гонка ядерных вооружений ведет в тупик и в конце концов разоряет страну, но переступить сложившийся стереотип представлений, да еще имея своим другом Д. Ф. Устинова, он не мог. «Почему американцы первыми не идут на разоружение, почему это мы должны начинать? Учтите, – продолжал он, – разговаривают только с сильными. Но в принципе вы правы, и ваши идеи с общечеловеческих позиций надо поддерживать». Я пошутил: «Удивительные вещи творятся в мире: председатель КГБ разделяет наши идеи, самый богатый капиталист мира Рокфеллер выделяет деньги на проведение первого конгресса врачей, выступающих за ядерное разоружение. Если исходить из этих фактов, то в принципе вы стоите на одинаковых позициях. Так что же вам мешает собраться и покончить раз и навсегда с ядерным оружием?» Вместо ответа, Андропов вспомнил эпизод из кинофильма С. Эйзенштейна «Иван Грозный»: «Помните, когда венчали молодого Ивана на царство, боярское окружение говорило, что ни Европа, ни Рим его не признают. Слыша эти разговоры, представитель иезуитов, стоявший в стороне, вслух рассуждает: "Сильный будет – все признают". Так вот, этот принцип исповедуют американцы и мы. И никто из нас не хочет становиться слабее».
Надо подчеркнуть, что эту позицию разделяли многие. Вспоминаю, как нарушился заранее проштампованный вечер в Георгиевском зале Кремля, посвященный семидесятипятилетию Брежнева, когда вдруг из-за стола поднялся и вошел в президиум один из организаторов создания первой советской атомной бомбы Е. П. Славский.[27] Человек неуемной энергии и организаторского таланта, работавший в восемьдесят лет так, что ему могли позавидовать молодые, он в значительной степени обеспечил успех в создании мощного ядерного потенциала страны. Подняв бокал с коньяком, он предложил тост за то, что благодаря Брежневу СССР не только сохранил, но и приумножил свое положение как сверхдержава. Конечно, он, как и другие, смотрел на понятие «сверхдержава» со своих позиций, позиций мощного военного потенциала. Тост понравился Брежневу, и он на следующий день говорил: «Смотри-ка, какой молодец Ефим Павлович, а ведь ему далеко за восемьдесят».
Надо сказать, что резкие антисоветские выступления некоторых американских политических деятелей, призывы к разговору с Советским Союзом с позиции силы способствовали только одному – укреплению мнения руководства страны в необходимости наращивания военного потенциала, в правильности избранного курса на силовое противостояние. Возник замкнутый круг гонки вооружений, в котором ни одна страна не хотела уступать и не верила другой.
Говорят, что Афганская война сорвала процесс потепления, зарождавшегося доверия и начавшегося ограничения гонки вооружений. Я не дипломат, и мне трудно оценивать ход внешнеполитических процессов, но помню, как в июне 1979 года, до начала войны в Афганистане, после подписания соглашения по ОСВ-2, Брежнев сказал: «Картер – человек неплохой, но слабый. Не дадут ему ничего сделать. Много сил в США, которые никогда не согласятся с разоружением». Так и получилось с ратификацией ОСВ-2.
В том же году, выступая в Берлине, Брежнев под влиянием своих советников предложил сократить численность ракет средней дальности. В марте 1979 года было заявлено, что СССР не применит первым ядерное оружие. Как известно, ответа не было, и это как бы подтверждало агрессивность США.
Ни в американской, ни в советской дипломатии конца 70-х годов не нашлось человека, который бы попытался разорвать порочный круг недоверия и гонки вооружений. Советская дипломатия, как выразился один из советников Брежнева, начала действовать по принципу «нет», а не по принципу «давайте подумаем и найдем компромисс».
На Западе в различных аудиториях, и особенно на пресс-конференциях, меня нередко спрашивали: «Как вы решились выступить одним из организаторов Международного движения врачей за предотвращение ядерной войны? Многие идеи, высказанные вами в тот период, – бесперспективность гонки ядерных вооружений, запрещение испытаний ядерного оружия, невозможность победы в ядерной войне, а значит, бесперспективность гражданской обороны – шли вразрез с официальной линией. Как воспринимали ваши пациенты, руководство страны, этот в определенной степени «бунт» лечащего врача?» Другие говорили, что это строго продуманная акция Кремля, рассчитанная на раскол американского общества. Как будто то же самое нельзя было сказать в отношении советского общества! Кроме того, роль, подобная моей, была предложена лечащему врачу президента США Р. Рейгана, который, однако, отказался участвовать в движении, видимо пытаясь, если следовать логике подобных заявлений, сохранить единство советского общества. Выступать с оригинальными высказываниями мне позволяло мое положение врача, в котором нуждались и Брежнев, и Андропов. Но я уверен, что не только это. И тот и другой (первый – в меньшей степени, второй – с продуманных аналитических позиций) внутренне соглашались с идеями, которые питали наше движение. Ни тот ни другой ни разу в личных беседах, да и в публичных заявлениях, не выступали ни против движения врачей, ни против меня лично. Более того, вспоминаю случай, который имел место в связи с моим выступлением в Верховном Совете СССР летом 1981 года с призывом прекратить гонку ядерных вооружений.
Как всегда было в те годы, от меня заранее потребовали в ЦК копию моего выступления. В нем не было каких-то «революционных» идей, а просто излагались принципы, которых придерживались врачи в движении, выступающем против гонки ядерных вооружений. «Необычен» был стиль выступления – в нем отсутствовали выражения типа «американский империализм» и т. п. Каково же было мое удивление, когда из отдела, руководимого Б. Н. Пономаревым,[28] мне вернули мое выступление с поправками, которые придавали ему традиционно глупый стиль. Мне не хотелось вмешивать в эти дела Брежнева, и я позвонил Черненко. Выслушав мое заявление, что с таким текстом я выступать не буду и пусть выступает тот, кто правил, Черненко ответил, что он разберется и позвонит. Действительно, минут через тридцать раздался звонок, и всегда спокойный Константин Устинович сказал с некоторым раздражением: «Знаешь, я говорил с Сусловым. Ты же его знаешь – он на все всегда говорит: "А так не было". То же сказал и о твоем выступлении. Мой совет – не обращай внимания и выступай так, как считаешь нужным».
Так я и сделал. Не знаю, произвело ли впечатление мое краткое выступление на депутатов, помню лишь, что многие подходили и говорили, что это что-то новое в Верховном Совете (почему-то запомнил нашего замечательного танцора и балетмейстера М. Эсамбаева). Все это было прекрасно, но какова будет реакция руководства, что скажет Суслов, который, мягко говоря, меня недолюбливал? В перерыве мне позвонил Андропов и сказал: «Когда закончилось заседание, Леонид Ильич сказал в кулуарах присутствующим там членам политбюро: "Лучше всех выступил Чазов"». Этого было достаточно, чтобы больше никто не вмешивался в тексты моих выступлений.
Второй случай связан с приемом Брежневым в декабре 1981 года делегации Папской академии наук, которая должна была вручить одновременно ему и Р. Рейгану послание этой академии с предложением о прекращении гонки ядерных вооружений. Возникла не раз встречавшаяся в те годы ситуация, связанная с вопросом, принимать или не принимать делегацию, а главное – на каком уровне принимать. Помощники и советники Брежнева гадали: примет Р. Рейган делегацию или не примет? То, что придется принимать делегацию представительной и авторитетной Папской академии наук, сомнений не было. Но надо ли делать это самому Брежневу? Кстати, в последующем делегацию Международного движения «Врачи мира за предотвращение ядерной войны» принимал не председатель Президиума Верховного Совета СССР, а его заместитель В. В. Кузнецов. В конце концов все сошлись на том, что принимать делегацию должен Брежнев. Но в те годы он почти не работал, и все реже и реже удавалось не только уговорить его на встречу с тем или иным государственным деятелем или делегацией, но и подготовить к этой встрече. Трудно было переоценить значение официального представления полученных нами материалов правительствам различных стран мира и, в первую очередь, США и СССР. Доклад же Папской академии, в составлении которого принимали участие и наши представители, базировался в основном на научных материалах, полученных Международным движением врачей за предотвращение ядерной войны.
Естественно, что при очередном моем приезде к Брежневу на дачу, выбрав момент, когда он достаточно четко мог обсуждать различные проблемы, я напомнил ему о визите делегации Папской академии и желательности встречи с ней. К моему удивлению, он не заворчал, как обычно, на своих помощников, не дающих ему покоя, а, наоборот, сказал, что эта встреча полезна и даст ему возможность еще раз высказать свои предложения о мире, который так нужен прежде всего советским людям: «Ведь тридцать шесть лет нет войны, такого еще не было в истории России». И повторил то, что уже неоднократно высказывал: «Я уверен, что, спроси каждого из наших людей, готов ли он отдать последний рубль ради мира, каждый ответит согласием. Мы сильны, и это сохраняет мир. Но вы правы. Надо, конечно, договариваться с американцами, надо что-то делать с ракетами, ядерными бомбами. Мы ведь это и пытались делать вместе с Р. Никсоном. Неужели ты думаешь, что мы не понимаем, что защита мира сегодня – это десятки миллиардов, которые пошли бы на нужды народа? Но ты же слышал, что говорит Р. Рейган и некоторые его помощники. Ваши рассказы об ужасах ядерной войны никак на них не действуют. А в принципе, хотя многие наши и не понимают вас (он, конечно, говорил не о простых советских людях, а о руководстве. – Е. Т.), но вы делаете хорошее дело».
Встреча состоялась. Довольны были представители Папской академии. Довольны были и мы, в движении «Врачи мира за предотвращение ядерной войны», не только потому, что впервые руководитель государства говорил о невозможности вести ядерную войну, но и потому, что эта встреча показала, что антиядерное движение начало набирать силу, объединяя не только ученых, но и политических и религиозных деятелей.
Брежнев был тоже доволен этой встречей. Когда после нее я посетил его, он сказал: «Знаешь, что меня удивило, – известные профессора, специалисты в своем деле бросили дом, близких, свои дела и в такую погоду (накануне в Москве была пурга. – Е. Ч.) поехали в Москву, чтобы лично передать мне письмо. Это замечательные люди».
Потом я узнал, что некоторые из окружения отговаривали Брежнева от этой встречи под разными предлогами. Предложив ему сослаться на состояние здоровья, они не рассчитали, какой будет его реакция. А в то время, в 1981 году, Брежнев делал все, чтобы скрыть любые свои недуги.
Не сомневаюсь, что противников у меня было немало – и среди руководства (М. А. Суслов, А. П. Кириленко, Б. Н. Пономарев), и в среде военных, и в МИДе, да и среди простых людей, воспитанных прессой на определенных догмах и присылавших мне возмущенные письма. Однако в целом советское общество, народ поняли идеи движения врачей за предотвращение ядерной войны, ибо они отвечали его духу миролюбия и ненависти к войне.
Это особенно проявилось после беспрецедентной телевизионной передачи – дискуссии советских и американских врачей, посвященной гонке ядерных вооружений, сути гражданской обороны, последствиям ядерной войны. Американские коллеги предложили, чтобы без всякой цензуры, без ведущего, в присутствии иностранных журналистов состоялась свободная дискуссия по наиболее острым проблемам гонки ядерных вооружений. Я передал это предложение в Гостелерадио и ЦК КПСС. Иностранные корреспонденты единодушно утверждали, что подобная передача невозможна. Каково же было их удивление, когда в один из июньских дней 1982 года, в разгар холодной войны, их пригласили в Останкино, в телецентр, чтобы они могли наблюдать непосредственно за ходом дискуссии. Удивлялись и наши американские коллеги, ибо в то время ни одна телевизионная компания США не согласилась провести подобную дискуссию. Состоялся откровенный разговор о сути гонки ядерных вооружений, угрозе возникновения ядерной войны и ее последствиях. В ходе дискуссии с экрана телевизора прозвучали заявления, противоречащие официальным взглядам, существовавшим в СССР, на эти проблемы в то время. Это заявление было о бесперспективности гонки ядерных вооружений, беспомощности гражданской обороны в условиях ядерной войны, необходимости запрещения испытаний ядерного оружия.
До сих пор я не представляю, почему эта передача была допущена. Однако, учитывая, что Суслова уже не было и фактически ЦК КПСС руководил Ю. В. Андропов, уверен, что именно он дал согласие на ее проведение.
Следует отметить, что и печать в те годы широко освещала деятельность нашего движения, выступающего за безъядерный мир. Сегодня, когда гласность победила в нашей стране, средства массовой информации освободились от партийной и других опек, стали свободными, изменились в определенной степени и их интересы. По крайней мере, ни одна из крупных газет не опубликовала информации о письме, направленном мной, в декабре 1989 года министром здравоохранения СССР, премьер-министру СССР Н. И. Рыжкову и министрам здравоохранения США, Англии и Франции с предложениями обсудить и принять правительствами этих стран документ о полном запрещении испытаний ядерного оружия. Даже письмо М. С. Горбачева с изложением его позиции по поводу испытаний ядерного оружия в ответ на наше с профессором Б. Лауном[29] послание в октябре 1990 года не получило и двух строк комментариев в советских газетах.
Но какие могут быть претензии – ведь у нас гласность, и каждая газета печатает то, что она хочет. Но ведь и ядерные арсеналы сохраняются, а раз так – сохраняется и угроза жизни на Земле.
Нет пророка в своем отечестве
Брежнев, особенно в начале 70-х годов, когда сохранялась его активность и он еще мог критически оценивать ситуацию и самостоятельно вести политический и дипломатический диалог, понимал, что необходимо искать какой-то выход из создавшегося положения, связанного с гонкой ядерных и обычных вооружений. Ведь политический и дипломатический диалог первой половины 70-х годов обещал многое.
Осенью 1971 года в составе советской медицинской делегации я выезжал в США. При очередном визите к Брежневу я рассказал ему о предстоящей поездке, будущих встречах с американскими коллегами, среди которых у меня к тому времени появились если еще не друзья, то уже очень близкие знакомые, такие, как, например, всемирно известный профессор П. Уайт – старейшина американской кардиологии, известный ученый профессор Т. Купер – в то время директор Института сердца, легких и крови США, известный кардиолог профессор Б. Лаун и многие другие. Как сейчас помню, сколь оживился Брежнев при моем рассказе о встречах и дискуссиях с американскими коллегами.
«Знаешь, Евгений (так он ко мне обращался всегда: и в мои молодые годы, и когда у меня начала появляться седина. – Е. Ч.), это очень хорошо, что у тебя добрые отношения с американскими врачами. Неплохо было бы, если ваши встречи и дискуссии переросли в совместную работу. Это поняли бы и в США, и в СССР. Конечно, не все. Неплохо, если ты в этом отношении прощупаешь почву.
Особенно на эту тему не распространяйся и нашим не говори (кого он подразумевал под «нашими», я так и не понял. – Е. Ч.). Будешь в Вашингтоне, посоветуйся с Добрыниным – он человек умный, подскажет правильное решение, да и поможет, если надо».
В то время я был далек от политики, да и дипломатическим искусством не блистал. Не знал, в частности, что всякое подобное, даже небольшое, «дело» начинается с тайной дипломатии, выяснения мнения сторон. Вот почему, оказавшись в Вашингтоне и встретившись с обаятельным Анатолием Федоровичем Добрыниным, который в моих глазах был блестящим дипломатом, я прямо сказал ему, что было бы хорошо заключить государственный договор в области медицины между США и СССР. Не очень задумываясь, Добрынин ответил: «Слушай, а в чем дело? Сегодня я устраиваю обед в честь вашей делегации. На него я приглашу моего хорошего знакомого, министра здравоохранения и социального обеспечения Э. Ричардсона, а после обеда мы с ним на эту тему и поговорим».
Действительно, на обед пришел Э. Ричардсон. Он оказался очень контактным, разумным человеком, который, по-моему, быстро ухватил то главное во всей этой истории, о чем я и не думал и не догадывался. Речь шла об одном из первых межгосударственных соглашений, пусть и не по важнейшему вопросу наших отношений, но как бы разрывающих цепь бесплодных взаимных обвинений, отчужденности и недоверия.
Сейчас я понимаю, что в то время шла большая дипломатическая работа по более принципиальным и важным проблемам взаимоотношений СССР и США, по выработке новых концепций и договоренностей. Но мне, с моих позиций врача, казалось удивительным, как быстро мы нашли общий язык с американскими представителями. Чувствовалось, что наступает новый, «теплый» период в наших отношениях. И это радовало меня, потому что, зная своих американских коллег, зная США, я понимал, что будущее – только в сотрудничестве наших народов и стран. Что же касается государственного соглашения в области медицины, то оно оказалось палочкой-выручалочкой во время визита президента США Р. Никсона в Москву летом 1972 года. Оказалось, что ряд документов, которые должны были быть подписаны в Москве, еще дорабатывались и договор о сотрудничестве в области медицины оказался первым подписанным в то время руководителями США и СССР.
У договора оказалась счастливая судьба. Какие бы политические ветры ни проносились над нашей планетой и нашими странами, совместные работы советских и американских медиков продолжались, шел обмен делегациями ученых, проводились симпозиумы и конференции. Если бы политики и дипломаты США и СССР следовали примеру врачей, то сегодня мир был бы еще более безопасным и перед человечеством стояло бы меньше проблем. Но они, к сожалению, больше думали о своих политических амбициях, о своих претензиях на руководство миром, чем об интересах и заботах каждого отдельного гражданина наших стран и всей планеты. Идеология довлела над гуманизмом, которому преданы врачи.
Конечно, для успеха сотрудничества важную роль играли личные взаимоотношения американских и советских врачей, взаимная симпатия и сложившаяся дружба между отдельными учеными.
Грядет юбилей – двадцать лет со дня подписания договора. На смену нашему поколению приходят молодые врачи и ученые, которые, к счастью, продолжают сложившиеся традиции. В дни юбилея мы вспомним тех, кто стоял у истоков сотрудничества. Ведь именно они заложили первые камни в здание доверия, взаимопонимания и дружбы, которое сегодня достроено благодаря новому мышлению, наконец-то озарившему наших политических руководителей. Первыми были известные в мире ученые – профессор П. Уайт, лечивший президента Эйзенхауэра, и мой учитель, профессор А. Мясников, участвовавший в лечении Сталина. Это сотрудничество было бы невозможно без активной роли известного ученого, помощника по медицине президентов США Р. Никсона и Дж. Форда, ныне президента компании «Апджон» профессора Т. Купера, директоров Института сердца, легких и крови США – Д. Фредриксона, Б. Леви, К. Ланфана,[30] тех сегодня всемирно известных ученых и врачей, которые в начале 70-х годов начали совместные исследования с советскими специалистами, например, профессор М. Дебейки, Е. Браумвальд,[31] Б. Лаун, X. Морган,[32] А. Катц, Д. Лара,[33] А. Розенфельд[34] и многие другие.
Это были не просто туристические поездки ученых.
Они способствовали получению новых данных, расширивших возможности лечения больных. Можно привести немало примеров. Взять хотя бы широкое распространение в СССР метода мониторирования работы сердца или внедрение в США синтезированного в СССР препарата этмозина для лечения больных с нарушениями ритма. Есть еще одна сторона сотрудничества американских и советских врачей, указывающая на большое доверие, которое существовало между нами. Она в большинстве случаев не афишировалась и остается до сих пор лишь в материалах историй болезни ряда политических деятелей, видных представителей науки и искусства. Речь идет об их участии, по нашему приглашению, в лечении некоторых пациентов. Мы никогда не считали зазорным практику международных консилиумов. Это принято во всем мире. Мне приходилось принимать участие не в одной подобной консультации. На них мы приглашали не только американских врачей, но и специалистов других стран. Например, к Г. К. Жукову – из Японии, к К. М. Симонову – из Швейцарии. Но больше всего у нас бывало американских врачей, может быть, из-за того, что с ними у нас были более близкие и доверительные отношения. К профессиональной чести американских коллег, они никогда не рекламировали своего участия в лечении некоторых видных советских деятелей.
Помню, какие разговоры велись в определенных кругах «московского общества» по поводу приглашения мною профессора Б. Лауна к больной жене М. А. Суслова в начале 70-х годов. Диагноз для всех нас, лечащих врачей, был ясен. Жена Суслова страдала тяжелейшим диабетом, который вызвал серьезнейшие изменения в сердце и других органах. Сложности с лечением были в большей степени связаны с ее характерологическими особенностями, обстановкой, которая складывалась вокруг больной Сусловой, нежели с трудностями диагноза и лечения. Она игнорировала полностью рекомендации врачей по строгому соблюдению диеты, в зависимости от настроения принимала или не принимала назначенные лекарства. Если учесть, что Суслов не любил врачей и мало им доверял, в чем был очень похож на Сталина, то понятна та психологическая обстановка, в которой приходилось работать врачам. Я часто ощущал этот, присущий особенно нашей стране, нашим людям, принцип «нет пророка в своем Отечестве». К сожалению, медицина еще не всесильна, и бывают случаи, где мы помочь не можем. Такая ситуация возникает и во многих других развитых странах – США, Англии, ФРГ, Франции и т. д. Но в нашей стране, как ни в какой другой, вся эта безысходность возлагается на плечи врачей. Мне казалось, что это прямое следствие тех обвинений в злонамеренных действиях врачей, которые выдвигались против них в сталинский период в 1937 и 1953 годах.
Однако, занимаясь историей медицины, я натолкнулся на материалы, в которых рассказывалось, как разбушевавшаяся после смерти царя Александра III толпа била окна в доме известного московского профессора Г. А. Захарьина, который участвовал в его лечении. Так что определенная предвзятость к врачам – это не сегодняшний феномен России.
Андропов, который прекрасно знал характер Суслова, рекомендовал пригласить для разрядки ситуации одного из видных иностранных профессоров. К этому времени у меня сложились дружеские отношения с Б. Лауном. Он, как и полагается истинному врачу и другу, незамедлительно откликнулся на мою просьбу и приехал в Москву для консультации Сусловой. Не знаю, что он испытывал, будучи одним из первых иностранных профессоров, оказавшихся в Кремлевской больнице, но мне он казался тогда более смущенным и растерянным, чем тогда, когда через много лет мы вместе с ним приехали в здание ЦК КПСС на встречу с М. С. Горбачевым. И хотя рекомендации Б. Лауна не отразились на судьбе больной, они были полезны лечащим врачам, а главное, изменили психологический климат в лечении Сусловой. Даже ее сухарь муж несколько потеплел и передал Лауну книгу с автографом. Однако встретиться с ним и лично поблагодарить за консультацию все же не решился – ведь профессор был с другой, «империалистической» стороны. Не дай бог, что могут подумать и сказать коллеги из старой гвардии партийных руководителей!
Дружба и сотрудничество советских и американских врачей ярко проявились в 1973 году в сложной ситуации лечения президента АН СССР М. В. Келдыша, известного во всем мире работами в области математики и освоения космоса. Для меня она была особенно волнующей. Дело в том, что у нас с М. В. Келдышем сложились хорошие, добрые отношения. Я весьма ему симпатизировал не только как выдающемуся ученому и организатору науки, но и как честному, принципиальному и ответственному человеку. Длительное время он страдал атеросклерозом сосудов нижних конечностей с перемежающейся хромотой.
Весной 1972 года он обратился ко мне с жалобами на то, что не может ходить. Через 60–80 метров у него появлялись такие боли в левой ноге, что он вынужден был останавливаться. Проведенное обследование показало, что имеются выраженные атеросклеротические изменения в нижнем отделе аорты и сосудах нижних конечностей. В то время операции по поводу атеросклеротических поражений аорты, которые сегодня делаются в любой кардиохирургической клинике десятками и сотнями, только начинали свой победный путь. В нашей стране они были еще единичными. Я рассказал Брежневу о сложившейся ситуации, учитывая, что, по его словам, Келдыш был для него непререкаемым авторитетом в области науки и техники, к которому он обычно обращался за советом. До обострения болезни прошло меньше года с того момента, когда Келдыш был награжден третьей медалью Героя Социалистического Труда. Столько было только у создателей советской атомной бомбы. Кроме того, Брежнев, который был поставлен Хрущевым во главе группы, решавшей проблемы развития ракетной и космической техники, часто сталкивался по этим работам с Келдышем и ценил его талант ученого. Он считал, и не без основания, что лучшего президента АН не найти. Вот почему, когда я рассказал о тяжести болезни Келдыша, Брежнев отреагировал весьма эмоционально. Надо сказать, что в это время у Келдыша произошел по каким-то причинам, которые я до конца не мог уяснить, определенный психологический срыв. Будучи человеком сдержанным, даже в определенной степени замкнутым, он не очень делился складывающимися взаимоотношениями. Но то, что в определенных вопросах он не соглашался с руководством страны и отстаивал свою точку зрения, – это факт. Устинов сам рассказывал о «стычках», которые у них происходили с Келдышем.
Помню, как и Брежнев после моего сообщения спросил: «Он действительно серьезно болен или это его нервы?» Когда я подробно описал тяжесть болезни и, главное, возможный исход заболевания, Брежнев сказал: «Знаешь, вы, доктора, все больше запугиваете. Делайте что хотите, но Келдыш нам нужен, нужны его знания и даже его характер. Он должен жить и работать. Это уж твоя забота».
На протяжении пятнадцать лет так резко он обращался ко мне только трижды: в 1972 году по поводу Келдыша, в день окончания XXV съезда по поводу своего здоровья и в ноябре 1982 года, незадолго до смерти, по поводу Андропова.
Легче всего сказать: «Сделай все, но человек должен жить». Это ведь не станок починить и даже не ракету построить. Да и, кроме того, настоящий врач не терпит понуканий и руководящих указаний. Я не имею в виду бездарных, которых в нашей среде еще, к сожалению, немало, не имею в виду безответственных, которые думают лишь о своем благополучии. Настоящий врач отдает больному не только свои знания, но и часть своего сердца.
Так было и в случае с Келдышем. Врачи делали все для его спасения, но болезнь прогрессировала. Тогда я обратился к другому американскому коллеге и другу – профессору Дебейки,[35] имевшему в то время наибольший опыт хирургического лечения подобных больных. Меня всегда привлекали в нем не только знания врача и блестящая хирургическая техника, но и интеллигентность, тактичность, доброта, своеобразная простота в отношениях и с пациентами, и с коллегами. И конечно, трудолюбие. Вспоминаю, как в период проведения сессии Американской ассоциации сердца в Атлантик-Сити профессор Т. Купер предложил обсудить проект будущего договора о совместной работе советских и американских ученых по созданию искусственного сердца. В этом обсуждении помимо меня должен был принимать участие и М. Дебейки. На вопрос Купера, когда провести это обсуждение, Дебейки ответил: «Знаете, друзья, самое лучшее время для такой работы – утро. Давайте завтра соберемся в кафетерии в 6.30 и договоримся». И очень сожалел, что встречу пришлось перенести на 7.00, так как только в это время открывалось кафе.
Майкл Дебейки не только согласился принять участие в операции, но и привез с собой своего ассистента и операционную сестру.
Стояли редкие в последние годы морозы, когда поздним январским вечером Дебейки с коллегами спустился по трапу самолета в аэропорту Шереметьево. Дебейки был в легком пальто, без шапки, что, конечно, было обычным для его родного города Хьюстона, но никак не подходило для январской Москвы. Я надел на него свою меховую шапку, а кто-то попытался набросить на него теплое пальто. Улыбнувшись, Дебейки сказал: «Я ведь не совсем еще старый человек и могу выдерживать подобные нагрузки».
В гостинице, куда мы приехали, произошел небольшой казус. Руководитель нашего международного отдела, как это и принято на Западе, решил передать Дебейки гонорар за проведение операции. Возмущенный Дебейки подошел ко мне и начал выговаривать: «Знаешь, Юджин, я приехал сюда не за деньгами – я приехал по твоей просьбе оперировать академика Келдыша. Он столько сделал для развития мировой науки, что сегодня он принадлежит не только советскому народу». Я вынужден был смущенно извиниться.
Операция, продолжавшаяся около шести часов, проводилась в Институте сердечно-сосудистой хирургии, где был накоплен наибольший в СССР опыт лечения таких больных. Вместе с американскими коллегами в операции участвовали и советские специалисты, в частности профессор А. Покровский. Вряд ли в этой книге надо описывать технические проблемы операции, во время которой был наложен тканевой дакроновый трансплантант, созданный Дебейки, обеспечивающий шунтирование из брюшной аорты в обе наружные подвздошные артерии. Меня удивляли спокойствие, уравновешенность и четкий ритм работы Дебейки. В ходе операции, когда у меня, по словам окружающих волевого человека, нервы были напряжены до предела, он вдруг оборачивается ко мне и говорит как будто бы о какой-то мелочи: «Знаешь, Юджин, у Келдыша калькулезный холецистит, и, наверное, чтобы не возникло послеоперационных осложнений, лучше желчный пузырь удалить. Ты не возражаешь?»
Понятна была логика американского хирурга, с которой нельзя было не согласиться. Но я представил на его месте некоторых наших хирургов и подумал, сколько было бы шума, разговоров, споров, крепких выражений, прежде чем они решились бы выполнить фактически вторую операцию.
Операция прошла благополучно, и с непередаваемым чувством честно выполненного долга американские и советские медики вместе пили кофе с коньяком, оживленно комментировали ход операции и сфотографировались на память. По сей день у меня висит эта фотография, символизирующая интернационализм и дружбу врачей, а для меня еще и память о трудном и сложном периоде моей врачебной жизни.
Руководство страны выразило и американским хирургам, и нам, советским врачам, признательность за спасение Келдыша. Для меня же важнее, чем эта благодарность, было видеть Келдыша возвратившимся в свой кабинет президента АН СССР.
К сожалению, его дальнейшая судьба была трагична. С точки зрения заболевания, в связи с которым проводилась операция, он чувствовал себя превосходно. Однако начавшийся еще до операции психологический срыв перерос в тяжелейшую депрессию с элементами самообвинения. Несмотря на просьбы и уговоры руководства страны, он категорически поставил вопрос об освобождении его от должности президента Академии наук. Не раз он говорил нам, врачам, что наделал много ошибок и в жизни, и в работе. Все эти самообвинения были плодом его тяжелого психологического срыва. Переговоры об отставке тянулись довольно долго, но в конце концов в мае 1975 года Келдыш оставил свой пост. После этого он стал спокойнее, жизнерадостнее, уменьшилась депрессия.
Так продолжалось три года. Июнь 1978 года был необычно жарким в Москве. В воскресенье 24 июня, воспользовавшись свободным днем, я уехал к себе на дачу. Солнце пекло неимоверно, стояла духота, которая обычно бывает лишь на Черном море, в Сочи. К этому времени я уже привык к неожиданным телефонным звонкам, которые несли неприятности, сложнейшие ситуации, срочные вызовы и тяжелое нервное напряжение. Так было и тогда, 24 июня, когда дежурный позвонил и сообщил, что случайно в гараже, на даче, в своей автомашине обнаружен угоревший от выхлопных газов машины с работающим вхолостую мотором М. В. Келдыш. Известный в медицине феномен «калифорнийского» отравления угарным газом в собственном гараже. Келдыша случайно обнаружил его большой друг и сосед по даче академик В. А. Кириллин.
При первой же встрече я спросил его: «Владимир Алексеевич, вы не помните, двери гаража были открыты или закрыты?» Подумав, он ответил: «Они были прикрыты».
Приведу еще один эпизод. Сложная политическая и медицинская ситуация сложилась в стране летом 1983 года в связи с болезнью Ю. В. Андропова. Прогрессирующее заболевание почек, которое нам удавалось компенсировать более шестнадцати лет, привело, как мы и ожидали, к прекращению функции почек и развитию хронической почечной недостаточности. Мы вынуждены были перейти на проведение гемодиализа – периодическое очищение крови от шлаков, которые почти не выводились из организма. В Кремлевской больнице в Кунцеве, называвшейся Центральной клинической больницей, были оборудованы специальная палата и операционная для проведения этой процедуры. Дважды в неделю Андропов приезжал для проведения гемодиализа. Ситуация была непредсказуемой во всех отношениях.
Получив власть, Андропов, создавший в принципе новую всесильную и всезнающую систему КГБ и знающий в связи с этим истинное состояние страны, начал проводить политику, которую поддерживало большинство населения.
В то же время существовала политическая группировка, формировавшаяся вокруг К. У. Черненко, которая почему-то считала, что власть по праву должна была принадлежать им. Вот почему они пристально следили за состоянием здоровья Андропова. Не меньшее внимание этому вопросу уделяли секретные службы различных стран, которых интересовал вопрос стабильности нового руководства.
Андропов говорил мне, что с этой целью пытаются использовать любые сведения о нем – от официальных фотографий и киносъемок до рассказов встречающихся с ним лиц о его речи, походке, внешнем виде.
Андропов знал возможности заочных консультаций, потому что по его просьбе мы проводили подобное изучение состояния здоровья Мао Цзэдуна и Чжоу Эньлая, и представленные нами заключения о прогнозе полностью подтвердились. В связи с этим были предприняты все меры, которые свели бы на нет или, по крайней мере, к минимуму утечку информации.
В лечении Андропова участвовали профессора Н. А. Лопаткин,[36] Г. П. Кулаков, Н. Н. Малиновский,[37] В. Д. Федоров[38] и другие, которые были не только ведущими специалистами в данной области, но и могли сохранять конфиденциальность полученных данных. В этой обстановке секретности и перестраховки от утечки информации Андропов однажды, в присущей ему в наших отношениях мягкой вежливой манере, поставил вопрос: а не пригласить ли кого-нибудь из ведущих зарубежных специалистов в области заболевания почек и гемодиализа к нему для консультации? Причем тут же добавил, что полностью доверяет советским специалистам, но «ум – хорошо, а два – лучше».
В отличие от многих других врачей я никогда не страдал «профессорскими» амбициями и всегда старался в решении медицинских вопросов опираться не только на свои знания и опыт, но и на опыт моих коллег. Кроме того, для меня всегда были святы просьбы пациентов, особенно находящихся, как было в данном случае, в критическом состоянии. Вот почему я не возражал против приглашения зарубежного специалиста, но просил, чтобы была обеспечена конфиденциальность консультации и данных о здоровье Андропова. Андропов, видимо, уже обсуждал этот вопрос со своим окружением, потому что буквально через несколько дней от доктора В. Степанова, работавшего в миссии СССР при ООН в Нью-Йорке, поступило предложение пригласить на консультацию профессора А. Рубина[39] – руководителя почечного центра Нью-Йоркского госпиталя, являющегося базой медицинского факультета Корнеллского университета.
У меня к тому времени было немало друзей в этом университете. Здесь работали близкие мне Т. Купер, А. Розенфельд, Д. Лара и, кроме того, целый ряд знакомых. Однако я никогда до этого не встречался с Альбертом Рубиным и знал его лишь по литературе. Насколько я понял, соответствующие советские секретные службы не располагали достаточными сведениями о Рубине, кроме того, что он консультировал канцлера Австрии Б. Крайского. Они настолько спешили с консультацией, что целиком доверились мнению В. Степанова. Однако, на всякий случай, приглашение А. Рубину приехать в Москву пошло не по официальной линии, а через его коллегу и знакомого, профессора Н. Лопаткина.
Конец ознакомительного фрагмента.