Вы здесь

Звёздная метка. Часть первая. «За други своя…» (А. Б. Кердан, 2013)

Часть первая. «За други своя…»

Глава первая

1

Литературный утренник в доме Краевского на Литейном проспекте в пятницу 5 апреля 1866 года начался необычайно бурно. Гости, собравшиеся за час до полудня во вместительной гостиной на втором этаже модного особняка, дружными аплодисментами приветствовали хозяина – признанного Нестора отечественной журналистики и издательского дела Александра Андреевича Краевского.

Невысокого роста, сухопарый, ширококостный, с лицом, на котором странным образом уживались колючие светло-серые глаза, гусарские усы и таящаяся под ними обаятельная улыбка, Краевский имел довольно противоречивую репутацию щедрого покровителя изящной словесности и безжалостного эксплуататора сотрудников своих изданий. Кроме того, многим современникам не нравилось, с какой быстротой Краевский менял в зависимости от политической конъюнктуры не только собственные взгляды, но и позицию принадлежащих ему газет и журналов. Самые злые языки поговаривали о его тесных связях с цензурным комитетом и охранкой: мол, чего ещё ожидать от побочного сына внебрачной дочери бывшего московского обер-полицмейстера Архарова, взращённого и воспитанного своим незаконным дедом? Впрочем, скандальная репутация Краевского ничуть не мешала славянофилам и западникам, литераторам и газетчикам, студентам и обыкновенным любителям искусства запросто посещать литературные собрания в его в доме. Самые нелестные отзывы о хозяине для большинства гостей вполне компенсировались не переводящимся там шампанским, бордо, цимлянским и хлебосольным угощением, а также возможностью воочию лицезреть ту или иную литературную знаменитость, завязать нужное знакомство, скоротать время et cetera, et cetera[3].

– Господа, – чуть надтреснутым, но довольно бодрым голосом обратился Краевский к гостям, когда приветственные аплодисменты смолкли, – я счастлив видеть вас всех. Благодарю сердечно, что почтили мой дом своим присутствием. Смею заявить, что нынче вас ждёт приятный сюрприз… Но сначала позвольте поздравить нас всех с чудесным спасением отца народа нашего, августейшего Государя императора Александра Николаевича. – Он выдержал короткую паузу, перекрестился и добавил со значением: – Возможно, не все знают: вчера, в четыре часа пополудни, у входа в Летний сад в Его Величество стрелял некий нигилист Каракозов. Слава богу, негодяй промахнулся… Волей провидения оказался рядом шапочный мастер из Костромской губернии Осип Комиссаров. Этот истинный сын народа российского вовремя толкнул Каракозова под локоть. Жандармы едва отбили злодея у толпы, готовой растерзать его…

В гостиной поднялся невообразимый шум. Многие вскочили с мест. Раздались крики: «Ура!», «Да здравствует Государь-освободитель!», «Браво Комиссарову!», «Комиссаров – да это же новый Сусанин!», «Слава спасителю Государя и Отечества!»… Кто-то запел «Боже, царя храни…», его поддержали несколько голосов, но стройного хора так и не вышло. Опять зазвучали здравицы в честь императора и спасшего его крестьянина.

Князь Панчулидзев, коренастый молодой человек лет двадцати пяти, в изрядно поношенном, но ладно сидящем на нём длиннополом сюртуке, верноподданнически кричал «ура» вместе с остальными, когда почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он обернулся и увидел наискосок от себя молодую девицу, дерзко разглядывающую его с головы до ног.

Девица сидела на стуле, закинув ногу на ногу и явно демонстрируя своё презрение к бушующим вокруг эмоциям. Она была хороша собой и знала это. Её шёлковое модное платье цвета морской волны, с замысловатой отделкой из множества рюшей и складок, небольшая бархатная сине-зелёная шляпка с искусственной розой на тулье отлично гармонировали с волосами цвета спелой ржи и огромными, как показалось Панчулидзеву, в пол-лица, глазами какого-то непонятного цвета. Этот наряд резко контрастировал с чёрными строгими платьями курсисток, обычно посещавших салон Краевского.

– Рано радуетесь, господа! Это только начало… – глядя прямо в глаза Панчулидзеву, негромко, но отчётливо проговорила она. При этом её бледное красивое лицо исказила нервная гримаса, отчего (князь тут же поймал себя на этом) оно не сделалось менее привлекательным.

– Что вы такое говорите, сударыня? Как можно такое говорить в подобный момент! – сверкнул глазами Панчулидзев, мысленно ругая себя за то, что не сдержался и вообще заговорил с незнакомкой.

– А вы сдайте меня сатрапам на Гороховую или на Фонтанку[4]… Вы ведь об этом сейчас подумали! – с явной издёвкой посоветовала она. – Впрочем, вашего идола и это не спасёт… Выстрел Каракозова отзовётся в самых глухих уголках России. Самый тёмный и забитый мужик теперь задастся вопросом: «Почему в царя стреляли? И главное – за что?» А это, это призовёт мужика к топору…

«Какая-то безумная социалистка, революционерка, место которой на седьмой версте, в Удельной[5]…» – не на шутку рассердился Панчулидзев. Даже красота её вмиг утратила для него свою прелесть. «Уж лучше б она вовсе рта не раскрывала», – подумал он. С его уст готовы были сорваться в адрес несносной девицы самые резкие и обидные слова, но привычка говорить sine ira et studio[6] – словом, то, что называют если и не светским, то добрым домашним воспитанием, заставили его промолчать и отвернуться.

К тому же его окликнул сын Краевского, Евгений, с которым Панчулидзев учился в Санкт-Петербургском университете. Евгений был ровесником князя, но в отличие от него университет всё-таки окончил и даже успел побывать за границей, где обретался сотрудником в модном французском журнале. Вернулся оттуда закоренелым славянофилом и теперь помогал отцу в издании «Голоса».

– Князь Георгий, что скажешь обо всём этом? – Евгений тронул приятеля за рукав, приглашая присесть рядом.

Панчулидзев заговорил с ним, продолжая спиной чувствовать дерзкий взгляд девицы.

– Что тут можно сказать? Всё это следствие идей наших доморощенных либералов. Ты же понимаешь, вся эта свобода слова, заигрывание с Западом ни к чему иному привести просто не могли… – внутренне ещё не вовсе успокоившись, с расстановкой произнёс он, опять же поймав себя на том, что старается говорить так громко, чтобы неприятная девица его услышала.

– Судишь здраво, князь, как и пристало настоящему патриоту… Я с тобой полностью согласен. Однако думаю, что беда нашего отечества ещё и в том, что рыба гниёт с головы… – Евгений понизил голос. – Посмотри, как упомянутые либералы вьются вокруг великого князя Константина Николаевича, прости меня Создатель, точно мухи вокруг тарелки с мёдом… И подумать только – его высочество, председатель Государственного Совета, родной брат венценосного Государя им потакает… Я тебе ещё больше скажу, как он, будучи наместником царства Польского, заигрывал с поляками! Этими вечными врагами престола российского… Оттого, поверь мне, князь, там стрельба и началась… Думаю, что и к пресловутому Каракозову польский след тянется… – ещё более приглушил голос Евгений и тут же, забывшись, воскликнул: – Но народ-то наш каков! Каков наш люд православный, а! Скажи, разве не молодчина этот шляпочник Комиссаров! Он самый что ни на есть национальный герой!

Панчулидзев едва заметно улыбнулся восторгам приятеля.

Евгений продолжал:

– Послушай, князь, анекдот по случаю. Нынче наши хваты уже сочинили. Встречаются два немца из Немецкой слободы: «Вы слышали, Ганс, в русского царя стреляли?». – «Да, Курт, слышал. А не знаете ли, кто стрелял?» – «Говорят, русский дворянин». – «А спас кто?» – «Говорят, русский крестьянин». – «Чем же его наградили за это?» – «Сделали дворянином»…

– Прошу вас, тише, господа! Прошу садиться! – призвал к порядку хозяин дома.

Гости расселись. Шум постепенно утих, и старший Краевский со значением произнёс:

– Слово имеет его превосходительство Фёдор Иванович Тютчев! – и первым с воодушевлением ударил в ладоши.

Действительный статский советник и камергер, председатель комитета цензуры иностранной литературы и член совета Главного комитета по делам печати Тютчев, сухопарый, с изнемогающим, скорбным лицом и седыми всклокоченными волосами, порывисто вышел вперёд и сдержанно, не меняя выраженья лица, попенял Краевскому:

– Полноте, Андрей Александрович! Не будем чиниться… Какие могут быть «превосходительства» среди столь почтенной и образованной публики? Вот если бы всеблаженной памяти Александр Сергеич Пушкин был здесь… К нему стоило бы так обратиться… – и безо всякого перехода сухим, отрывистым голосом начал читать стихи по случаю:

Так! Он спасён! Иначе быть не может!

И чувство радости по Руси разлилось…

Но посреди молитв, средь благодарных слёз

Мысль неотступная невольно сердце гложет:

Всё этим выстрелом, всё в нас оскорблено,

И оскорблению как будто нет исхода:

Легло, увы, легло… –

тут голос его дрогнул, но Тютчев совладал с собой и окончил стихотворение вдохновенно и с пафосом:

Легло, увы, легло позорное пятно

На всю историю российского народа!

Раздались вежливые хлопки. Тютчева как главного цензора большинство присутствующих недолюбливало. Либеральная часть гостей и сторонники чистого искусства вовсе не рукоплескали.

Евгений Краевский склонился к уху Панчулидзева:

– Сдал, сдал почтенный Фёдор Иванович… – громким шёпотом посетовал он. – Всё не может оправиться после смерти своей любезной Денисьевой… А ведь почти полтора года прошло… Ad notam[7], я несколько лет тому назад в Баден-Бадене столкнулся с ними лицом к лицу… Елена Александровна уже сильно больна была, но должен заметить тебе, князь, такая красавица… аж дух захватывало!

– Читал ли ты последнюю статью господина Тютчева в «Русском вестнике»? – поспешил сменить тему Панчулидзев, не любивший светских сплетен и воспитанный в духе строгости и целомудрия.

– Какую статью? Не ту ли самую, где Фёдор Иванович говорит, что в современной России свершилась коалиция всех антирусских направлений?

– Да-да, о ней говорю. Ну, как тебе, Евгений, сия крамольная мысль почтенного пиита? А редактор господин Катков?.. Ведь ежу же понятно, на что автор статьи намекает… А Катков не убоялся опубликовать! Что скажешь обо всём этом?

Евгений зашептал ещё более горячо:

– Факт очевидный и осязательный. Россия как была одна супротив всей враждебной ей спокон веку Европы, так и остаётся до сих пор. А теперь ещё свои доморощенные европейцы, все эти coquins méprisables[8]… Вчерашнее покушение – только следствие… Остаётся одно упование на русский народ-богоносец!

Пока они перешёптывались, Тютчева сменил новый оратор – редактор «Русского инвалида» генерал-майор Дмитрий Ильич Романовский. Он поистине генеральским, медвежьим басом объявил, что завтра в Английском клубе будет дан торжественный обед в честь спасителя Государя, новоявленного потомственного дворянина – Осипа Ивановича Комиссарова-Костромского и что всем действительным членам клуба надлежит непременно быть на сём торжестве при полном параде и орденах.

Снова раздались рукоплесканья и крики «ура», правда, не такие дружные, как вначале.

– А теперь, господа, обещанный сюрприз! – провозгласил Андрей Александрович Краевский. – Встречайте, достославный певец русского народа, наша всеобщая гордость – Николай Алексеевич Некрасов.

Все взгляды устремились на дверь за спиной Краевского. Она распахнулась. Быстрой нервической походкой вошёл Некрасов. Под громкие аплодисменты в сопровождении четы Панаевых он подошёл к Краевскому и горячо пожал ему руку. Поклонился присутствующим. Панаевы уселись в первый ряд, где для них нарочно были оставлены свободные стулья. Овация смолкла. Некрасов развернул лист бумаги, окинул присутствующих страдальческим взглядом и с каким-то душевным надрывом прочёл:

И крестьянин, кого возрастил

В недрах Руси народ православный,

Чтоб в себе весь народ он явил

Охранителем жизни державной!

Сын народа! Тебя я пою!

Будешь славен ты много и много…

Ты велик – как орудие Бога,

Направлявшего руку твою!

– Браво! Браво! – едва он окончил читать, вскричал Евгений Краевский и первым вскочил с места.

– Ура Некрасову! Слава, слава народному поэту! – раздались другие голоса. Среди восторгов публики Панчулидзев явно расслышал негромкое слово: «Позор…»

– Позор, позор! И это заступник русского народа, совесть нации, властитель дум! – зло шипела сзади девица. Тут же резко скрипнул стул, зацокали лёгкие каблучки.

«Слава богу, ушла…» – со смешанным чувством облегчения и непонятного волнения подумал Панчулидзев.

– Некрасов теперь будет квартировать у нас, – с гордостью сообщил Краевский, опускаясь на своё место и снова наклоняясь к уху Панчулидзева. – Батюшка вовсе помирился с ним. Теперь даже ведёт переговоры о передаче под начало Николая Алексеевича наших «Отечественных записок»…

Панчулидзев при этой новости тут же забыл о противной девице.

– А как же его «Современник»? – взволнованно спросил он.

– Увы, дни «Современника» уже сочтены. Ещё бы! Два цензурных предупреждения за год. Боюсь, тут даже господин Тютчев ничем помочь Некрасову не сумеет. Я не говорю уже о Полонском и Майкове: они цензоры рангом пониже… Пойдём скорее к Некрасову, расспросим о журнале…

Евгений встал и ринулся к смущённому Некрасову, уже окружённому поклонниками. Панчулидзев устремился следом. Он надеялся не только пожать руку великому поэту, но и узнать о судьбе своей рукописи, которую занёс в редакцию «Современника» в конце прошлого года. Некрасов тогда принял его очень радушно. Пробежав взглядом несколько страниц повести Панчулидзева и узнав, что это его первый опыт, похвалил язык и отметил удачные находки в сюжете, пообещал непременно лично прочесть рукопись до конца…

Пробиться к Некрасову на этот раз Панчулидзев не смог. Старший Краевский, спасая почётного гостя от возбужденных почитателей, вскоре увёл его, Тютчева и Панаевых в свой кабинет.

Остальные участники утренника разделились: часть отправилась по домам, другие потянулись к буфету, намереваясь продолжить общение в компании с Бахусом.

Панчулидзев дружески попрощался с Евгением Краевским и пошёл к выходу. В парадном он неожиданно столкнулся с давешней девицей.

Девица с помощью слуги надевала просторный доломан. Она кокетливо улыбнулась и спросила как ни в чём не бывало:

– А вы и в самом деле – князь?

Панчулидзев растерялся от такой бесцеремонности и столь неприкрытого кокетства. При этом он снова отметил про себя, что девица чрезвычайно привлекательна и гармонично сложена. Ещё не определившись, как ему вести себя с нею, он сказал сдержанно и с достоинством:

– Да, я – князь Панчулидзев. С кем имею честь говорить?

Девица ответила не сразу. Она задумалась, смешно наморщив лоб, сразу сделавшись похожей на капризную девочку:

– Странно, князь, мне кажется, я слышала вашу фамилию прежде… Да, да, где-то слышала… – она помолчала одно мгновение и тут же простодушно задала новый вопрос:

– Скажите, а откуда вы родом, князь?

Панчулидзев набычился: «У этой барышни определённо есть способность выводить людей из себя».

– Позвольте, сударыня, это выходит за всякие рамки. Кто вы сама такая? У вас есть какое-то имя? Я не привык говорить, не зная, с кем имею дело, – как можно суровее и назидательнее проговорил он.

Она, словно и не заметила его недовольства, грациозно сделала книксен:

– Зовите меня мадемуазель Полина, – и безо всякого перехода попросила: – Проводите меня, ваше сиятельство, коль скоро мы уже знакомы…

Панчулидзев машинально кивнул, даже не успев удивиться собственной сговорчивости. Спохватившись и вспомнив то, что говорила девица в зале, он добавил всё ещё сурово:

– Извольте, мадемуазель, но при одном условии – мы не станем говорить ни о какой политике…

Она задорно рассмеялась:

– Боюсь, что о политике говорить у нас с вами и в самом деле не получится. Ну, полноте, не дуйтесь на меня, князь, за мои давешние слова. Я согласна и принимаю ваше условие… Хотя, как известно, дамам условия не ставят…

Они вышли на Литейный проспект и направились в сторону Невского.

Полина болтала без умолку, но, как ни странно, её беспрерывное щебетанье не вызывало в Панчулидзеве былого раздражения.

Ярко светило солнце. В небе ни ветерка, ни облачка. Всё говорило о том, что стылая, ветреная зима уже позади, что вот-вот набухнут почки, округа расцветёт и заблагоухает в преддверии чудесных белых ночей…

– Я вовсе не имею ничего против господина Некрасова, – объясняла она. – Напротив, сплав некрасовской поэзии кажется мне необычайно крепким и своеобычным. Он удивительно многогранен: рядом с сюжетной реалистической балладой – исповедь, тут же – фельетон, который хоть сегодня публикуй в ежедневной газете. Послушайте, как это современно:

Грош у новейших господ

Выше стыда и закона;

Нынче тоскует лишь тот,

Кто не украл миллиона…

Наш идеал, – говорят, –

Заатлантический брат:

Бог его – тоже ведь доллар!

Правда! Но разница в том:

Бог его – доллар, добытый трудом,

А не украденный доллар…

– Вы знали эти стихи прежде, князь?

Панчулидзев отрицательно покачал головой.

Полина затараторила дальше:

– Ах, как это точно и справедливо сказано: доллар, добытый трудом, а не украденный доллар! Нам учиться, учиться всему надо у Северо-Американских Соединённых Штатов. Там не только упразднили рабство, но и все, буквально все умеют деньги зарабатывать…

Панчулидзев поморщился, не разделяя столь бурные восторги, но Полина была поглощена своими рассуждениями:

– А знаменитая американская Декларация независимости, а их билль о правах – это же настоящая конституция! Ах, какой прогресс! Ах, как нам не хватает чего-то подобного… – тут она осеклась, вспомнив обещание не заговаривать на политические темы, но поскольку Панчулидзев не проронил ни слова, продолжала: – Вы уже слышали, князь, что в Кронштадте ждут американскую военную эскадру? Вы знаете, что президент Эндрю Джонсон направил к нам своих моряков с дружественным визитом?..

Она резко остановилась, повернулась к нему. Её серо-зелёные глаза с тёмной окантовкой и золотистыми вкраплениями вокруг чёрных зрачков как будто светились изнутри. Панчулидзеву почудилось, что он тонет в них, словно в южном, прогретом море.

Полина довольная произведённым эффектом, улыбнулась краешками припухлых губ и попеняла:

– Ах, князь да, вы вовсе ничем не интересуетесь. Неужели вы и «Что делать?» Чернышевского не прочли?

– Отчего же, прочёл, – очнувшись от грёз, ответил Панчулидзев. – Как помнится, публикация в «Современнике» с третьего по пятый сборник шестьдесят третьего года…

Полина спросила с явным вызовом:

– И каков же ваш суд?

– Мне показался сей роман изрядно схематичным и заурядным с точки зрения художественных достоинств… Нечто вроде прокламации… – Панчулидзев говорил спокойно, хотя при одном упоминании о творении ссыльного Чернышевского на него, как всегда, накатило раздражение, как от столкновения с чем-то вредным и даже постыдным.

Тут Полина вспыхнула и дала полную волю своему негодованию. Она выпалила, что Панчулидзев ничего не понимает в высокой словесности, что ему надобно больше читать книг, подобных книгам Чернышевского, и что такие люди, как он, Панчулидзев, и являются главным препятствием на пути всего отечественного прогресса и процветания.

В гневе она была ещё красивей. Панчулидзев опять, к своему удивлению, не рассердился на неё.

Тем временем они вышли на Невский проспект. Здесь на разъезде поджидал пассажиров синий двухэтажный вагон конки – новшество, появившееся в столице всего пару лет назад. Стены вагона пестрели рекламными щитами – ещё одно нововведение.

Полина тут же забыла о Чернышевском и продекламировала:

– Конка, конка, догони цыплёнка! Давайте прокатимся, князь! – она первой впорхнула в вагон и мимо кондуктора стремительно направилась к винтовой лестнице, ведущей на «империал» – верхнюю галерею.

– Барышня, куды-с? Дамам и девицам, особливо на гарелею, нельзя-с! – возопил седоусый кондуктор. Он растерянно вытаращился на Панчулидзева, ища у него поддержки, – других пассажиров в вагоне не было: – Господин хороший, что ж это деется? Это ж коробит все чувства благородной скромности и стыда-с!

Полина уже проделала половину пути наверх. Панчулидзев успел разглядеть краешек нижней кружевной юбки, мелькнувший из-под подобранного подола платья, и высокий башмачок со шнуровкой, туго облегающий стройную щиколотку.

Он сконфузился и протянул кондуктору двугривенный, что в два раза превышало оплату проезда двух пассажиров на нижнем ярусе и в три раза – на «империале».

– Это вам. Извините, бога ради, – пробормотал он, опуская глаза.

Кондуктор мигом подобрел, но проворчал для порядку:

– Всё одно, не положено-с… – он смерил Панчулидзева прищуренным взглядом. – Эка артуть-девка!..

Панчулидзев прошёл к лестнице и взобрался наверх. Полина встретила его победным возгласом:

– Мы, женщины, не согласны быть существами второго сорта! Мы сумеем постоять за свои права!

Панчулидзев ничего не сказал, вздохнул, подумав, что на сей раз он расплатился за женскую эмансипацию последним двугривенным, а до дня получения пенсиона ещё неделя. Впрочем, досадовать на сумасбродную и такую независимую Полину у него просто не осталось сил.

Щёлкнул кнут кучера. Раздался крик: «Поберегись!», и конка медленно тронулась. Колёса загремели на стыках, и Полина пустилась в философские рассуждения о месте женщины в современном обществе, о необходимости скорейшего завершения в России самых кардинальных реформ в экономике и образовании, подобных тем, что давно уже проведены на Западе.

Панчулидзев слушал её в пол-уха, с деланным равнодушием взирая по сторонам. Невский в этот послеполуденный час был малолюден: по нему не спеша прогуливались дамы в сопровождении горничных, пробегали курьеры, с осознанием собственной значимости быстрым шагом двигались чиновники для поручений. На перекрёстках, завидев приближающуюся конку, выкрикивали предостережения для пешеходов «махальщики» – служащие коночного парка, специально заведённые после участившихся случаев наезда на прохожих.

Время от времени Панчулидзев бросал взгляд на Полину и тут же отводил глаза, чтобы не выдать невольное восхищение. Когда же их взгляды пересекались, Панчулидзеву казалось, что между ним и Полиной возникает тот самый электрический магнетизм, о котором сообщили миру знаменитый француз Ампер и его английский собрат Фарадей. Это ощущение было для него незнакомым, необычным. Чувствовала ли Полина какую-то симпатию к нему, он не знал. Она по-прежнему держалась независимо и порою даже надменно.

– Надобно всюду устроить артели, о которых писал господин Чернышевский в своей книге. В коллективном свободном труде – залог спасения России… – разглагольствовала она. – И, конечно, необходима конкуренция, как в той же Северо-Американской конфедерации…

Панчулидзев вспомнил недавно прочтённую им рецензию Чернышевского на письма американского экономиста Кэрри и, воспользовавшись мгновением, когда она переводила дыхание, вставил реплику:

– Мадемуазель, вы всё время тычете меня своим кумиром, а он вовсе не такой уж поклонник Америки, которая, и на мой взгляд, совсем не идеал.

– Не бывает идеала без слабостей… – тут же отпарировала она.

Конка тем временем проехала перекрёсток Невского и Садовой с популярной ресторацией Немечинского на углу. Вдруг одновременно с традиционным возгласом кучера: «Поберегись!» раздался истошный женский крик, конку тряхнуло, она прокатилась ещё несколько сажен и остановилась.

Полина потеряла равновесие и упала бы, если бы Панчулидзев, сам едва удержавшийся на ногах, вовремя не схватил её за талию и не прижал к себе. Она тут же мягко, но решительно отстранилась, привычным движением поправила шляпку:

– Что там стряслось?

Покрасневший Панчулидзев, свесился вниз и спросил кондуктора:

– Любезный, что случилось, почему стоим?!

– Кажись, задавили кого-то-с, господин хороший… Третий случай, почитай, в энтом месяце… – кондуктор сдернул фуражку и перекрестился: – Господи помилуй, упокой новопреставленную рабу твою!

Панчулидзев растерянно проговорил:

– Отчего же новопреставленную? Ведь ещё, может, жива!

Кондуктор только рукой махнул.

Панчулидзев распрямился и сказал Полине:

– Мадемуазель, очевидно, случилось несчастье. Я спущусь, посмотрю.

– Я с вами, князь, – голосом, не терпящим возражений, сказала она.

Он помог ей спуститься с галереи. Через заднюю дверь они вышли из конки. У передней двери вагона уже собрались зеваки. Слышались возгласы:

– Ах, какой ужас! Такая молодая…

– Лекаря бы позвать…

– Куда там лекаря… Пополам перерезало…

Громко оправдывался кучер:

– Я же кричал ей, чтоб поостереглась. Я ж тормозил… Вон, чуть оглобли не вывернул да пасти коням не порвал…

Панчулидзев, раздвигая столпившихся обывателей плечом, протиснулся поближе. Из-за спин краем глаза он увидел торчащую из-под колеса неестественно вывернутую белую ногу несчастной, обутую в лапоть, да тёмную, растекающуюся по булыжникам лужу.

Он с трудом выбрался из толпы, и взгляд его упёрся в рекламный щит на стене вагона. На нём были намалёваны большие куски мяса, горой лежащие на прилавке, а над ними здоровенный мясник в кожаном переднике, с плотоядной улыбкой и сверкающим тесаком в волосатой руке. А ниже подпись: «В лавке на Садовой, в доме 37, всегда в изобилии свежая говядина черкасской породы, потроха свиные по пятидесяти копеек за пару, воробьиные тушки по пяти копеек за каждый десяток…»

Панчулидзев судорожно сглотнул, пытаясь справиться с подступившей тошнотой.

– Вам лучше этого не видеть, – проговорил он и потянул Полину на тротуар.

Они медленно пошли по проспекту. Оба молчали. Полина время от времени бросала на Панчулидзева внимательные взгляды.

Они вышли к Неве. Свежий ветер принёс запах водорослей и рыбы.

– Сегодня такой странный день. Столько всего произошло… – произнесла она неожиданно: – Я не хочу сейчас идти домой. Хочу посмотреть, где вы живёте, князь…

Панчулидзев сделал приглашающий жест и повёл спутницу к Дворцовому мосту. При этом он как будто перестал ощущать реальность происходящего. Полина шла, опершись на его руку, притихшая и какая-то отстранённая. И в то же время он чувствовал, что между ними растёт и крепнет, словно между заговорщиками, та незримая связь, которую ощутил, стоя на империале.

День и впрямь был странный, непредсказуемый. Ещё несколько часов назад он и предположить не мог, что в его жизнь ворвётся такая необычная девушка, что они будут вот так, вдвоём, словно влюблённые, идти по городу. И уж совсем не мог он подумать, что безмолвно согласится повести её в свое скромное жилище, никак не вяжущееся с громким титулом, который он носил. Впрочем, бедность и честь, как когда-то учил его отец, это – вполне совместимые понятия. Особенно в эпоху, когда бесчестье становится нормой…

В глубоком молчании они перешли по наплавному мосту на Васильевский остров, свернули на Кадетскую набережную и двинулись вдоль Большой Невы, мимо здания старой таможни, университета, ректорского дома и манежа первого кадетского корпуса. Дойдя до Первой линии Васильевского острова, они очутились на пустыре, где полным ходом шли земляные работы по закладке Румянцевского сада. Завидев их, бородатые мужики, очевидно, из числа недавно приехавших в столицу безземельных крестьян, оставляли лопаты, снимали шапки и кланялись. Полина кивала им и ласково улыбалась.

За пустырём начиналась Вторая линия, на пересечении которой с Большим проспектом и стоял доходный дом вдовы купца первой гильдии Громова – Агрипины Фёдоровны. Здесь Панчулидзев арендовал три комнаты на последнем, четвёртом, этаже.

Они подошли к парадному подъезду. Полина, не дожидаясь, пока Панчулидзев откроет дверь, решительно шагнула вперёд и потянула ручку на себя. Панчулидзев покорно, как агнец, идущий на заклание, последовал за ней. По счастью, в парадном в это время не оказалось швейцара. Вообще-то, подъезд был предназначен для жильцов бельэтажа. Постояльцы «бедных», верхних, этажей поднимались к себе по лестнице со стороны «чёрного хода». Но для Панчулидзева хозяйка, имевшая почтение к титулам, сделала исключение. Он, впрочем, этой поблажкой прежде не пользовался, предпочитал входить и выходить в своё временное жилище незаметно. К тому же одним из непременных условий домовладелицы – дамы если не богобоязненной, то желающей прослыть таковой, был полный запрет на посещение жильцов какими бы то ни было женщинами. Панчулидзев до нынешнего дня это условие соблюдал безукоризненно.

По ступеням, покрытым ковровой дорожкой, они поднялись на второй этаж. Здесь у дверей апартаментов дорожка обрывалась. Полина выжидательно посмотрела на Панчулидзева, словно спрашивая, какая из квартир его. Он молча обогнал её и двинулся дальше наверх. Лестница здесь была без ковров, но чисто прибрана и освещалась настенными керосиновыми лампами. На третьем этаже она венчалась площадкой, с которой несколько дверей вели к квартирам победнее, а одна – на лестницу «чёрного хода». Панчулидзев распахнул эту дверь. Здесь было совсем темно. Он подал Полине руку и провёл её на свой этаж.

По длинной гулкой анфиладе, тускло освещаемой двумя масляными фонарями, они прошли к его квартире. Панчулидзев долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Отворив дверь, он пропустил гостью вперёд.

В квартире было полутемно. Полина сразу прошла к окну, выходящему в колодец двора и почти не дающему света, и посмотрела вниз. На фоне окна ему хорошо была видна её гибкая, ладная фигура.

Он очнулся не сразу. Зашуршал спичками.

– Не надо лампы, – не оборачиваясь, сказала она. – Нынче я останусь у вас…

2

На следующее утро Панчулидзев проснулся позже обычного, счастливый и опустошённый. Полины рядом не было.

Панчулидзев накинул халат и прошёлся по комнатам. Глянул на стол в прихожей в тайной надежде обнаружить записку. Полина исчезла, растворилась, как некий фантом. Только витающий в воздухе запах жасмина, сандалового дерева и ванили – аромат её духов «Букет императрицы» свидетельствовал, что прошедшая ночь ему не приснилась.

Наполненный сладкими воспоминаниями, Панчулидзев поначалу не подумал о том, что ничего не знает о ней: ни фамилии, ни адреса…

Впрочем, это грустное обстоятельство пришло ему в голову позже, после неприятного разговора с хозяйкой.

Агрипина Фёдоровна Громова, похоже, караулила его у дверей столовой, устроенной ею для своих небогатых постояльцев на первом этаже. Они столкнулись, когда он спустился к завтраку.

Громова некогда была довольно красивой женщиной. Настолько красивой, что и овдовев, постарев, продолжала считать себя таковой. Она одевалась пышно и чрезмерно ярко, сурьмила брови и подкрашивала волосы. Панчулидзев заметил, что такие дамы в возрасте обычно любят покровительствовать молодым литераторам и художникам, устраивают какие-то музыкально-литературные салоны, а то и просто сдают одиноким постояльцам комнаты внаём – лишь бы продолжать оставаться в центре мужского внимания.

Он вежливо раскланялся и собрался пройти мимо, но Громова, обычно приторно ласковая с ним, на этот раз выглядела сурово.

– Я не ожидала от вас, ваше сиятельство, подобного неприличия, – поджав губы, процедила она.

– О чём вы, сударыня? – спросил он, покраснев, и оглянулся по сторонам. По счастью, в столовой в этот час они были одни.

– Вы знаете, князь, не в моих правилах вникать в частную жизнь моих постояльцев, но… – в её голосе сквозила неподдельная обида, – но я не допущу превращения моего дома в дом для свиданий.

Панчулидзев пролепетал:

– Сударыня, менее всего я желал оскорбить ваш дом. Сие недоразумение больше не повторится… Обещаю…

Удовлетворившись его сконфуженным видом, она пожелала ему приятного аппетита и гордо удалилась, шурша кринолином.

Завтрак встал ему поперёк горла. И даже не от нелепого объяснения с Громовой, а оттого, что стало вдруг очевидным: то, что с ним случилось этой ночью, в самом деле может никогда не повториться.

«Ара махсовс…»[9] – в минуты волнения сами собой приходили на ум грузинские слова, слышанные в детстве от отца – князя Александра. Панчулидзев с ужасом осознал, что и впрямь не помнит, говорила ли ему Полина, кто она, где живёт и где вообще её можно будет найти…

Панчулидзев долго сидел, отложив вилку. Потом, так и не притронувшись к кофе, встал из-за стола, быстро поднялся к себе, надел плащ, фуражку и отправился в город в надежде нечаянно встретить Полину.

Весь день до сумеречной поры, когда фонарщики уже зажгли фонари, шатался он по пустеющим улицам, всматриваясь в лица прохожих и в проезжающие экипажи. Всё напрасно.

И на следующий день поиски не увенчались успехом. И на третий…

Панчулидзев посчитал, что обязательно найдёт Полину там, где они встретились впервые – на литературных утренниках у Краевского. Увы, и здесь его ждало разочарование – ни весной, ни в начале лета к Краевским Полина больше не приходила.

Панчулидзев не находил себе места: плохо спал, похудел, чем вызвал нешуточную тревогу госпожи Громовой, взявшейся тут же его усиленно подкармливать, как она высказалась, в счёт будущих литературных гонораров. Громова искренне верила в его литературное дарование, хотя он лишь однажды обмолвился, что написал повесть и отнёс её к Некрасову.

Но не зря утверждают французы: «Mais cela passera»[10]

Не то чтобы чувства к Полине исчезли вовсе или он напрочь позабыл её, но острота боли от разлуки с нею притупилась, он стал относиться к её исчезновению как к свершившемуся факту. Да и сам её образ стал размываться в памяти, приобретать всё более нереальные черты. Однако Панчулидзев всё-таки ещё надеялся, что они встретятся вновь. Бывая на публике, он привычно искал её взглядом, угадывая в других барышнях её милые черты, гибкую и ладную фигуру.

Этим летом ему много довелось бывать на публике.

Первого июля открылся на Невском новый каменный Гостиный двор. Почти одновременно распахнул свои ворота для посетителей Таврический сад, ставший сразу же излюбленным местом для прогулок петербуржцев. А ещё через месяц в городе появились те самые американцы, о которых упоминала Полина, – капитан Фокс, посланник конгресса Североамериканских Штатов, со свитой и эскадрой. Они прибыли, чтобы поздравить Государя Императора с избавлением от руки убийцы, и были восторженно приняты русским обществом. Газета Краевского «Голос» от 30 июля 1866 года писала, что Фокс привёз уверения в искренней дружбе от всего американского народа, что «союз Соединённых Штатов и России представляется совершенно естественным и необходимым». Потом, в середине сентября, вся столица ликовала по поводу приёма в Царском Селе датской принцессы Дагмары – невесты наследника престола великого князя Александра Александровича. Состоялась пышная помолвка…

Впрочем, все эти важные церемонии почти не затронули душу Панчулидзева, прошли стороной. Тем паче вскоре случилось событие, разом перевернувшее всю его дальнейшую жизнь.

Шестнадцатого сентября в час пополудни служитель гальванического отдела Николаевского вокзала вручил ему депешу из Саратова.

Панчулидзев вскрыл телеграмму и прочёл: «Дорогой брат прискорбием сообщаем матушка наша княгиня Варвара Ивановна почила в Бозе…»

Строчки запрыгали у него перед глазами. Он присел на стул, опустил руки и долго не находил в себе силы прочесть до конца сообщение, которое боялся получить уже давно: матушка последние лет пять тяжело болела…

Старший брат Михаил и сестры Софья и Нина извещали его, что несчастье случилось 14 сентября, а похороны назначены на 17-е…

«Вот она, наша хвалёная цивилизация… – с горечью подумал Панчулидзев. – При всех новейших её изобретениях: телеграфе и паровозе я получил депешу слишком поздно, не успею проститься с матушкой…»

Он вдруг воочию представил, как, закрыв глаза Варваре Ивановне, по-стариковски нескладно засуетился Фрол – последний слуга в родительском имении, которое, как и его хозяйка, дышало на ладан. Как он запряг в бричку износившегося конягу Серко и потащился в Аткарск, где заседателем уездного суда служил брат Михаил Александрович. Как теперь уже засуетился брат: отдав Фролу необходимые указания, на перекладных помчался в губернский город, где жили с мужьями сёстры. Как там отправил курьера с депешей на ближайшее отделение телеграфа в Рязань, дабы её переслали оттуда в Москву, а затем в Санкт-Петербург Панчулидзеву…

Мысли о том, сколь непрост был путь трагического известия к нему, как ни странно, придали Панчулидзеву сил. Он собрал необходимые для дороги вещи. Известил Громову, что уезжает по семейным обстоятельствам, сохраняя квартиру за собой. Необходимые деньги у него были в наличии. Но Громова, узнав о причинах его отъезда, заохала, всплакнула и наотрез отказалась взять задаток, пообещав, что будет ждать такого достойного квартиранта, сколько бы ни потребовалось. Панчулидзев поблагодарил её, откланялся и отправился на Николаевский вокзал.

В кассе купил билет до Москвы и через полупустой зал прошёл на перрон. Вдохнул горький, пропахший дымом, железом и мазутом воздух.

Синий вагон второго класса оказался справа от входа в вокзал.

Бодрый, молодцеватого вида кондуктор, посмотрев билет, проводил Панчулидзева в купе. Панчулидзев уселся на жёсткий диван, обтянутый новой, дурно пахнущей кожей, и стал смотреть в окно, мечтая об одном – чтобы у него не оказалось попутчиков.

По перрону мимо него в сторону вагонов первого класса прошла разряженная барыня в сопровождении лакея в ливрее с позументами, следом, сгибаясь под тяжестью багажа, просеменил артельщик[11]. Прошёл железнодорожный служитель с недовольным, перекошенным лицом, в форменной фуражке, из-под которой торчали грязные спутанные космы. Он то и дело нагибался к колёсам и стучал по ним молоточком на длинной рукояти. Металлический стук всякий раз отзывался в сердце Панчулидзева тупой болью. Наконец колокол ударил третий раз, засвистел кондуктор, взвизгнул паровик и состав тронулся.

Как раз в этот момент в купе вошёл пожилой толстый господин в импозантном котелке, только входившем в моду. Он сухо поздоровался с Панчулидзевым и уселся напротив, развернув газету, всем видом, показывая что к разговорам не расположен. Это обстоятельство несколько успокоило Панчулидзева, и он снова уставился в окно.

Вагон, равномерно вздрагивая на стыках рельсов, прокатился мимо платформы, водокачки, серых привокзальных строений, мимо стоящих в тупике других вагонов: жёлтых, синих, зелёных…

Вскоре из-за туч показалось солнце. Оно высветило купе и золотые перелески, убранные поля за окном. Покачивание вагона постепенно сделалось плавным, стук колес – ритмичным. Панчулидзев вскоре забыл о попутчике и стал думать о своём.

…Вспомнилась мать при их последней встрече. Седые, волнистые волосы Варвары Ивановны были аккуратно уложены, серые глаза молодо улыбались. Совсем как на портрете, висевшем у них в гостиной.

В молодости Варвара Ивановна, урождённая Лопухова, была настоящей красавицей: статная, чернобровая, с открытым высоким челом и припухлыми губами. Своими девичьими прелестями пленила она гусарского штаб-ротмистра князя Александра Автандиловича Панчулидзева, приехавшего погостить к сослуживцу и соседу Лопуховых – Василию Григорьевичу Дурасову.

Варвара Ивановна была дружна с сестрой Василия – Натальей, они вместе учились в пансионе благородных девиц.

Князь Александр Панчулидзев был по-военному напорист и прямодушен. Через неделю он попросил руки Варвары Ивановны у её матушки, Екатерины Павловны, несколько лет назад овдовевшей, сразу сникшей, постаревшей и потерявшей всякую надежду устроить счастье дочери. Княжеский титул и гусарский мундир Александра Панчулидзева показались Екатерине Ивановне воплощением всех мечтаний, и она ответила Панчулидзеву согласием, не особенно интересуясь мнением дочери на сей счёт. И хотя сердце Варвары Ивановны уже давно было отдано Василию Дурасову, она, воспитанная в старых традициях, не дерзнула ослушаться материнской воли.

Жизнь с мужем у Варвары Ивановны не задалась. За десять совместно прожитых лет она так и не смогла полюбить его. Однако, подобно пушкинской Татьяне, была князю верною супругой и добродетельной матерью их четырём детям. Вроде бы и поводов для ревности у князя Александра не было. Предмет молодой страсти Варвары Ивановны, Василий Дурасов, сразу после их свадьбы уехал на Кавказскую линию, где через год погиб в бою, усмиряя восставшее осетинское селение. Известие о гибели бывшего возлюбленного Варвара Ивановна перенесла на удивление спокойно, ничем не выдала своих чувств. Но князь Александр имел натуру горделивую, пылкую и не мог не заметить, что молодая жена холодна с ним. Он пристрастился к вину и карточной игре, часто и надолго пропадал из дома – кутил в Аткарске и Саратове. Варваре Ивановне приходилось не однажды посылать верного Фрола на поиски барина, а то и выкупать его долговые расписки. Когда Георгию исполнилось шесть лет, отец и вовсе не вернулся. В уездном дворянском собрании он сел понтировать с шайкой шулеров, схватил одного из них, отставного поручика, за руку – с картой в рукаве. Панчулидзев тут же вызвал мошенника на дуэль и был смертельно ранен в поединке.

На похороны, щадя нежную детскую душу, Георгия не взяли, а подробности смерти отца ему стали известны только недавно. Ни брат, ни сёстры, ни бабушка с ним об отце не заговаривали.

Мать обо всём впервые рассказала князю Георгию при их последнем свидании. Её откровения привели его в замешательство: прежде она никогда не говорила об их непростой жизни с отцом. Георгий запомнил отца добрым и весёлым человеком, да и после случившейся трагедии в семье о нём вспоминали всегда с пиететом. Новые подробности жизни родителей никак не укладывались в рамки созданного однажды в его воображении образа родительского семейного счастья.

Всю дорогу до Москвы, занявшую почти девятнадцать часов, он не раз возвращался к этому разговору с матерью, но так и не смог понять, по какой причине, для чего именно она решила рассказать всё это.

3

Родительский дом в Лопуховке стал как будто приземистее и неказистее. На этот раз он встретил Панчулидзева как чужого. На звук колокольцев почтовой кибитки никто не вышел встречать на крыльцо с обшарпанными деревянными колоннами.

Панчулидзев расплатился с ямщиком и отпустил его. Дёрнул за верёвку дверного колокольчика. Колокольчик глухо звякнул, и верёвка оборвалась.

После долгого стука в дверь и в окна прихожей наконец раздались шаркающие шаги. Щёлкнул засов. Опираясь на дверную ручку, на пороге возник заспанный, согбенный старик в полинялой рубахе – верный Фрол. Он давно уже получил от Варвары Ивановны вольную, но остался при своей хозяйке. Старик, подслеповато щурясь, всматривался в лицо Панчулидзева, не узнавая, а когда узнал, по-бабьи всплеснул руками и заохал:

– Ой, князюшко Георгий Александрович, уж ты ли это, родимчик наш? Слава Господу и Пресвятой Богородице, приехал, гостюшко дорогой… А матушку нашу Варвару Ивановну, царство ей небесное, почитай как седьмицу ужо проводили… Всё ждали твою милость… И дождались, слава тебе Господи…

Фрол затрясся, слёзы ручьями потекли по морщинистым щекам. Панчулидзев сглотнул подступивший к горлу комок, обнял его, сказал ободряюще:

– Полно, полно, старина. Слезами горю не поможешь. Где князь Михаил, где сёстры?

Фрол, продолжая всхлипывать, доложил:

– Барин и барыни в церкву поехали, в Дурасово. Нонче ведь день воскресной. Там оне панихиду по новопреставленной рабе Божьей Варваре заказали… В нашей-от церковке, почитай, два года ужо службу никто не правит. Как отец Иоанн преставился, так без батюшки и живём… На первопрестольные праздники, правда, ничо не скажу, приезжают служители Божьи: то батюшка с пономарём из Екатериновки, то монаси из самого Дивногорского монастыря, что в Камышинском уезде… Мы без Бога не живём, князюшко. Без Бога как же можно прожить?.. – он истово перекрестился и тут же посетовал: – Мало стало мужиков в церкву ходить, и по праздникам – одне бабы, дети да мы – старики… А остальные больше на гулянку и в кабак ходют…

– Погоди, погоди, старина. А на чём братец с сестрами уехали в Дурасово?

– Как на чём? На Серко, князюшко, на ём родимом. Других лошадок-от у нас нетути, али позабыл?..

Панчулидзев внезапно рассердился на себя: ведь проезжал же час назад через Дурасово, слышал колокол, сзывающий к храму. Но вот не сподобился свернуть. И ямщика здесь, в Лопуховке, сразу же отпустил… На чём теперь поедешь? Не пешком же десять вёрст идти.

– Фрол, а лодка моя не сгнила? – осенило его. В прежние годы, приезжая к матери, он любил рыбачить на реке Медведице, да и в Дурасово плавал не раз по Большой Идолге, впадающей в Медведицу вёрст пять ниже по течению.

– Как же сгниёт, князюшко! – даже обиделся Фрол. – Нонче летом, вас ожидаючи, всю лодку наново проконопатил и вёсла выстругал как раз по руке вашей милости…

– Давай вёсла сюда, – распорядился Панчулидзев, прикинув, что успеет хотя бы к концу службы.

…Он грёб изо всех сил, лодку подгоняло быстрое течение, и всё-таки возле церкви появился, когда из неё уже выходили прихожане.

Панчулидзев остановился у церковной ограды, ища своих. Брат Михаил и сёстры показались на пороге храма в числе последних. Они попрощались с осанистым батюшкой, провожавшим знатных гостей.

Панчулидзев подошёл к ним. Обнялись с Михаилом – невысоким солидным мужчиной с наметившимся брюшком. Лицо у брата было слегка одутловатым и бледным, как у человека, принуждённого подолгу находиться в закрытом помещении. На Михаиле был открытый мундирный сюртук судейского чиновника с отложным воротничком и орденом Станислава третьей степени на груди. Михаил обрадовался младшему брату, улыбаясь, осмотрел его со всех сторон, похлопал по плечу.

Настала очередь сестёр. Обе были в одинаковых траурных платьях, в чёрных шляпках с вуальками. Панчулидзев расцеловался с ними, отметил, что Софья и Нина всё больше стали походить на Варвару Ивановну. Сёстры всплакнули и тут же наперебой стали рассказывать, как проводили матушку в последний путь, кто приехал из знакомых на поминки, как ждали его. Не дав ему опомниться, засыпали вопросами, как он себя чувствует, когда получил депешу, как добрался от столицы, как отыскал их здесь…

От наплыва родственных чувств Панчулидзев готов был, как в детстве, расплакаться. Он не сразу заметил пожилую даму, стоящую чуть поодаль и пристально глядевшую на него.

– Как вырос-то, как изменился князь Георгий! Вылитый отец, князь Александр… – с теплотой в голосе проговорила дама и поднесла к глазам кружевной платочек, промокая набежавшую слезу.

– Ну что же ты, Георгий, поздоровайся с Натальей Григорьевной… – тихо подсказал Михаил. – Не признал её?

Панчулидзев так же тихо отозвался:

– Отчего же «не признал», это соседка наша, Мамонтова.

Панчулидзев подошёл и раскланялся. Она по-матерински погладила его по щеке, поцеловала в лоб и, ласково глядя на Георгия, пригласила:

– Господа, прошу вас, отобедайте у меня, к тому же для вас, князь Георгий, у меня есть письмецо…

Мамонтова позвала Нину и Софью к себе в коляску. Панчулидзев наказал церковному сторожу присмотреть за лодкой, которую оставил у причала, пообещал завтра прислать за ней. Братья сели в колымагу, и экипажи тронулись.

По дороге в имение Натальи Григорьевны Панчулидзев припомнил рассказ матери о том, как они с нею учились в одном пансионе. Вновь сблизило их раннее вдовство: муж Натальи Григорьевны умер от холеры в тот же год, когда погиб отец Панчулидзева. Единственный сын Натальи Григорьевны – Николай был ровесником Георгия. В детстве они были не разлей вода: вместе читали Купера и Тёрнера, играли в индейцев и мечтали убежать в Америку, чтобы помочь «краснокожим братьям» победить ненавистных бледнолицых…

Став старше, сдружились ещё крепче – вели долгие разговоры о будущей жизни, о служении Отечеству, о подвигах на этой ниве, которые мечтали совершить…

Когда Панчулидзев поступил в Петербургский университет, а Николай – в Московский, они регулярно писали друг другу. На третьем курсе Панчулидзев был отчислен из университета за участие в студенческих волнениях и совсем перестал отвечать на письма друга: посчитал, что Николай будет презирать его за подобный поступок, так не вяжущийся с их обещаниями служить Отечеству и Государю…

Нынче, услышав о письме, адресованном ему, Панчулидзев сразу понял, что это письмо от Николая, и обрадовался этому. О судьбе друга в последние годы Панчулидзев ничего не знал. Трясясь по пыльному просёлку к именью Мамонтовых, он то и дело ловил себя на том, что было бы хорошо, как в давние безоблачные годы, снова встретиться, поговорить по душам…

За обедом Панчулидзев был рассеян, застольную беседу не поддерживал, едва ложку мимо рта не проносил. Он думал о Николае и сожалел, что так глупо отринул его. А родственники и хозяйка дома говорили на иные темы.

– …светлая память голубушке Варваре Ивановне. Царство небесное её доброй и отзывчивой душе…

– …вечная память всем почившим в Бозе христианам…

– …скоро к нам в губернию инженер приедет, чугунку будет проектировать. Все эти паровозы, котлы, истинно вам говорю – от лукавого, бесовское изобретение…

– …вы знаете, в прошлом месяце рассматривали мы дело одной мещанки. Оная молодая особа выкрала младенца в благородном доме, где была в услужении, и снесла его в секту каких-то христопродавцев, дабы принести невинное дитя в жертву нечистому…

– …да ещё завелись в нашем уезде некие хлысты, вроде бы во Христа веруют, но настоящие оргии устраивают среди белого дня…И куда только полиция смотрит?..

– …как сказано в Евангелии от Иоанна: «Всякий, делающий злое, ненавидит свет»…

– …предлагаю поднять бокалы за здоровье славной Натальи Григорьевны…

– …так вот наши мужики отловили третьего дни огромного сома, в полтора человеческого росту. Едва смогли его вшестером на берег выволочь, а на телегу так и не подняли, покуда на десять частей не изрубили. А когда рубили-то, два топора сломали…

– …нынче в моде, сказывают, тафтица и бархат и чтобы рюшей поболее…

– …рюши уже не носят! Что это такое вы, сестрица, говорите?.. Мне одна модистка парижский журнал показывала, так там сейчас…

Панчулидзев, желая поскорей получить письмо, с трудом дождался конца обеда.

Выпив чаю, Михаил пошёл на веранду курить, сестры отправились прогуляться в сад. Наталья Григорьевна, прежде чем присоединиться к ним, вынесла из кабинета синий конверт, запечатанный сургучной печатью.

– Ники гостил у меня этим летом, перед тем как получить назначение, – заметив, удивление на лице Панчулидзева, удивилась они в свою очередь: – Как, вы ничего не знаете? Ники очень повезло. Он назначен помощником российского поверенного в Вашингтоне, с чином обер-секретаря Министерства иностранных дел… Вы же понимаете, что это за чин, князь Георгий?

Мамонтова не скрывала гордости за сына.

Панчулидзев почувствовал лёгкий укол зависти и тут же устыдился этого.

– О, да, понимаю – седьмой класс… Ваше высокоблагородие. Подумать только: наш Николай уже «ваше вы-со-ко-бла-го-ро-дие»… – с расстановкой произнёс он. – Поздравляю вас, дорогая Наталья Григорьевна с таким сыном!

Мамонтова заметила мгновенные перемены на его лице и сказала, словно извиняясь:

– Да-да, я сама удивлена: это очень неожиданное и почётное назначение для столь молодого чиновника… Впрочем, должно быть, Ники сам обо всём написал. Он очень просил меня передать вам письмо лично в руки, как только вы появитесь у нас. Примите, пожалуйста, – она протянула конверт.

Панчулидзев взял письмо. Мамонтова на мгновение задержалась, словно ждала, когда он вскроет его. Однако благородное воспитание одержало верх над материнским любопытством. Она улыбнулась и через открытую веранду прошла в сад.

Панчулидзев вскрыл конверт и прочёл:

«Любезный друг, милый князь Георгий Александрович! Я взламываю печать молчания и пишу к тебе. Ты, верно, уж и не ждёшь от меня письма. Возможно, его и не было бы вовсе, кабы не обстоятельства, о коих сообщу ниже…

Мы, кажется, не видались с тобой лет пять, а будто вечность прошла. Многое случилось в моей жизни. Полагаю, и в твоей судьбе, любезный сердцу моему Георгий, перемен произошло немало…»

Панчулидзев перевёл дух и снова уткнулся в письмо:

«Конечно, многое мог бы рассказать при встрече, но, боюсь, в ближайшее время она будет невозможна. На днях я получил новое назначение и вскоре отправлюсь в Северо-Американские Соединённые Штаты. Буду служить в дипломатической миссии в Вашингтоне, помощником тамошнего поверенного – барона Стекля. Мне должно бы радоваться сему обстоятельству, ведь исполняется заветная мечта – побывать за океаном, увидеть страну индейцев, золотоискателей и пионеров… Но я уезжаю из России с тяжёлым сердцем и каким-то недобрым предчувствием. Скажу одно: я, сам того не желая, оказался втянутым в одну дурно пахнущую историю. Как выйти из неё, пока не ведаю. Думаю, mon ami[12], вскоре может потребоваться твоя помощь… Как оказалось, положиться мне не на кого, кроме тебя да ещё двух-трёх людей, которым доверяю… Ты сумеешь куда больше узнать от графини Радзинской, в Санкт-Петербурге, на Большой Морской. Покажи ей условный знак. Его ты отыщешь в нашем старом тайнике. Помнишь стоянку вождя делаваров? Не сочти меня, князь, мистификатором, впавшим в детство. Это всего лишь предосторожность, вызванная необходимостью. Прошу, доверяй лишь тем, у кого будет такой же знак, как тот, что оставляю тебе. И ещё, прошу, прочтя письмо, уничтожь его немедленно. Vale![13] Прощай и молись за меня и за Россию! Твой Николай Мамонтов».

Письмо взволновало Панчулидзева: «Экими загадками ты говоришь, мегобари[14]… Что такое могло с тобой приключиться и чем я – отчисленный студент – могу помочь тебе, помощнику посланника, в твоём американском далеке?..»

Панчулидзев свернул письмо и спрятал в карман сюртука: «Что хотел сказать этим письмом Николай? Что за графиня Радзинская, которая должна мне поведать что-то тайное?..» – терялся в догадках Панчулидзев.

Однако письмо призывало к действию. Надо было найти знак, о котором писал Николай. Панчулидзев, конечно, помнил их детские игры в индейцев… Они устраивали шалаши, наподобие вигвамов, раскрашивали лица охрой, стреляя в галок и ворон из самодельных луков… Устраивали тайники в укромных уголках родительских имений… Но о каком из тайников идёт речь в письме?

Он вышел в сад и пошёл по яблоневой аллее, шурша опавшими листьями. Там, где сад переходил в заброшенный парк, он едва не столкнулся с сёстрами и Натальей Григорьевной. Они о чём-то оживлённо разговаривали. Панчулидзев свернул на боковую аллею и осторожно обошёл дам, стараясь не выдать себя. Всё это напомнило ему игры в индейцев, когда они учились ходить бесшумно, ступая с пятки на носок и выворачивая стопы внутрь, как это делали краснокожие разведчики.

Он уже знал, куда идёт. В дальнем углу парка, на берегу пруда, росла раскидистая ветла с изогнутым и корявым стволом. Под ней когда-то они с Николаем построили «вигвам вождя делаваров», а в дупле ветлы соорудили тайник, о котором никто не знал.

Он без труда добрался до цели. Пруд зарос камышом. Только в центре виднелось потемневшее зеркало воды. И ветла показалась Панчулидзеву не такой раскидистой, как прежде. А вот дупло, служившее тайником, сделалось шире. Панчулидзев без труда просунул в него руку и извлёк спичечный коробок.

В коробке находился кусочек шкуры какого-то животного. На мездре синей краской была нарисована звезда с острыми и неровными лучами. Он вспомнил: именно так промысловики Российско-Американской компании помечают шкурки морского бобра – калана… Об этом они когда-то читали с Николаем в записках побывавшего в Америке купца Кирилла Хлебникова.

Звёздная метка – вот так пароль!

4

О Русско-Американской компании Панчулидзеву вскоре довелось услышать во время семейного совета, главной темой которого стало родительское наследство. Панчулидзев заранее содрогался от мысли, что придётся обсуждать этот вопрос с братом и сёстрами, зная, скольких, некогда дружных, родственников навеки рассорили имущественные дрязги.

Всё прошло, к его радости, гладко. Брат и сёстры были взаимно предупредительны и уступчивы. Единодушно решили, что продажей имения займётся Михаил, по долгу службы хорошо знающий всех откупщиков в уезде. У него же в доме будет доживать свой век Фрол. Михаил обязался, сразу же по продаже Лопуховки, выплатить сёстрам и Георгию их долю в наследстве, а до той поры пообещал ежемесячно пересылать младшему брату необходимый пенсион для проживания в столице. Так сказать, в счёт его будущей доли.

В конце разговора Михаил извлёк из секретера пачку бумаг жёлто-серого цвета с затейливыми водяными разводами:

– Брат, – сказал он, протягивая пачку Панчулидзеву, – мы с сёстрами посоветовались и решили, что эти ценные бумаги должны принадлежать тебе.

Панчулидзев принял пачку. На верхнем листе оттиснуто: «Русско-Американская компания. Одна акция на предъявителя. Номинал в 150 рублей». Не удержался от вопроса:

– Откуда акции?

– Нашёл в бумагах у матушки. Там же была записка, что их выиграл батюшка в вист. Если судить по дате, это произошло за два месяца до его гибели…

– Здесь же целое состояние, – Панчулидзев взвесил пачку на ладони.

– Да, – улыбнулся Михаил, – без малого на восемьдесят тысяч…

– А я слышал, что отец был бессребреником…

– Выходит, не совсем так…

– Да это просто матушка наша, царство ей небесное, всегда была рачительной хозяйкой. Кабы она вовремя акции не прибрала, разве бы у батюшки долго такое богатство в руках удержалось… – сказала Нина и тут же устыдилась: – Прости господи, не мне судить…

Михаил строго глянул на сестру, но промолчал.

Панчулидзев обвёл родственников недоумевающим взглядом:

– Почему все акции – мне?

Михаил пояснил:

– Софья, Нина и я – мы все уже определились, у каждого свой дом, своя семья. А у тебя – всё впереди. К тому же у нас в провинции акции продать невозможно, хранить – бессмысленно. А в столице, где главное правление компании и торговая биржа, ты, надеемся, сумеешь распорядиться ими как подобает. Прими, брат, не чинясь, как подарок от нас.

Он обнял Панчулидзева и трижды расцеловал его. Это же сделали сёстры. На том и завершился семейный совет.

А Панчулидзев долго не мог прийти в себя. Он как-то в одночасье стал богат. Правда, пока это богатство было условным, заключённым в ценных бумагах. Однако в старых подшивках газет за 1857 и 1863 годы, найденных в домашней библиотеке, он вычитал, что за каждую акцию тогда давали от 198 до 275 рублей, да ещё выплачивались ежегодные дивиденды по 18 рублей. Нехитрые расчёты убеждали, что его капитал, как минимум, равняется теперь нескольким сотням тысяч рублей серебром – деньги для отставного студента почти немыслимые…

Конечно, Панчулидзев понимал, что надо будет в Санкт-Петербурге нанять умелого маклера и самому приложить некоторые усилия, чтобы получить их наличными, но всё это его не смущало. Он уже мечтал, как снимет квартиру в престижном районе, сходит к модному портному и приведёт в порядок свой гардероб, как непременно продолжит поиск пропавшей Полины.

Образ этой странной и загадочной девушки снова всплыл в его памяти. Теперь он был ещё более окутан флёром романтики и стал ещё притягательнее.

До сороковин со дня смерти Варвары Ивановны Панчулидзев жил в родительском доме, после поочерёдно гостил у Нины, Софьи и Михаила и только на Авдия[15] тронулся в путь…

В доме на Второй линии Васильевского острова Панчулидзева встретили с нескрываемой радостью. Агрипина Фёдоровна Громова, просияв при его появлении, одним духом выпалила, что квартира его, как и было договорено, осталась за ним, что никто о князе в его отсутствие не спрашивал, что она, Громова, словно предчувствовала, что нынче их сиятельство приедет, загодя послала прислугу прибраться у него… Панчулидзев, не утерпев, сообщил о свалившемся на него большом наследстве. Громова тут же, безо всякой предварительной платы, предложила ему перебраться в освободившуюся четырёхкомнатную квартиру на втором этаже, обещая отдельный стол и прочие привилегии, о коих ранее он не мог даже мечтать…

Панчулидзев сдержанно отказался:

– Благодарю вас, сударыня, я ещё не решил, где буду проживать в дальнейшем.

Громова недоумённо поджала подкрашенные губы, но, пересилив себя, натянуто улыбнулась и со словами: «Всегда к услугам вашего сиятельства…» удалилась.

На столе в своей квартире Панчулидзев нашёл свежий номер «Голоса», подивился: «Надо же, госпожа Громова и впрямь не слукавила, предчувствовала мой приезд. Вот и газету свежую оставила…»

Он разобрал саквояж, снял сюртук. Достал письмо Мамонтова, перечёл его. Повертел в руках звёздную метку и спрятал вместе с письмом в резную деревянную шкатулку.

«В ближайшее же время пойду по указанному адресу!» С интересом развернул газету, пробежал взглядом первые полосы, пестрящие сообщениями из жизни двора и великосветского общества. В разделе экономических новостей внезапно наткнулся на объявление: «Главное правление работающей под Высочайшим покровительством Российско-Американской компании имеет честь сообщить о том, что ежегодное собрание акционеров компании состоится в Доме у Синего моста (Набережная реки Мойки, 72) сего года, 15 декабря. Начало в три часа пополудни».

«Вах![16] Это же в следующий понедельник… На ловца и зверь бежит…» – подумал Панчулидзев, усмотрев в заметке определённый знак судьбы.

Наутро он отправился на Невский проспект. В магазине модной одежды почти всю имеющуюся наличность потратил на приобретение нового костюма и пальто на меховой подкладке. Оглядев себя в новом наряде, остался доволен: из зеркала на него взирал элегантный молодой мужчина с усами а-ля покойный император Николай Павлович, с высоким челом и ярким румянцем на щеках.

Все преимущества своего нового обличья Панчулидзев в полной мере оценил на собрании акционеров.

К парадному подъезду трехэтажного особняка Российско-Американской компании он подъехал на извозчике без четверти три, и не успел выйти из саней, как дверь перед ним широко распахнул швейцар в старинной ливрее с галунами. Он цепко оглядел посетителя, согнулся в глубоком поклоне и так, до конца не разгибаясь, проводил Панчулидзева до гардероба. Гардеробщик, очевидно, из отставных матросов, гаркнул: «Здравия желаю, ваше высокоблагородие!» и кинулся снимать с него дорогое пальто, принял медвежью шапку и трость. Получив на чай, снова гаркнул: «Рады стараться!» и встал во фрунт.

Всё это, включая титул, которым наградил его гардеробщик, изрядно позабавило Панчулидзева. Он, входя в роль знатной особы, милостиво кивнул старому служаке, прошёл в вестибюль и огляделся.

Ничего не напоминало ему картину, которую Кирилл Хлебников описал в своих исторических записках, прочитанных Панчулидзевым в детстве: ни флагов компании, ни портрета её основателя – иркутского купца Григория Ивановича Шелихова, ни его преемников – голые стены, правда, облицованные дорогим белым мрамором. В расходящихся от вестибюля в разные стороны коридорах пусто и тихо, как в департаменте Министерства финансов, где довелось бывать Панчулидзеву, когда передавал посылку от брата Михаила одному из его приятелей.

– Где будет проходить собрание акционеров, любезный? – обратился он к швейцару:

– В зале на втором этаже, ваше высокоблагородие… – ответил тот.

– Ваше сиятельство… – поправил его Панчулидзев и поднялся по мраморной лестнице.

Зал оказался полупустым. В мягких креслах, стоящих рядами, перед массивным дубовым столом сидело десятка три стариков в вицмундирах и фраках, они о чём-то перешёптывались друг с другом, не обратив на Панчулидзева никакого внимания. По шитью на воротниках и по золоту эполет и галунов он определил, что всё это были люди 4, 5 и 6-го классов, следовательно, те самые «ваши высокоблагородия» и «ваши превосходительства», к коим только что был причислен и он. Панчулидзев уселся в кресло на предпоследнем ряду и стал ждать.

Прошло несколько томительных минут, прежде чем распахнулась боковая дверь и в зал вошли трое мужчин. Все в преклонных летах, двое – в орденских лентах и при орденах, третий в красном мундире сенатора с золотым шитьём на воротнике и обшлагах. Вошедших встретили разрозненными аплодисментами. Пока они устраивались за столом, рядом с Панчулидзевым в кресло опустился опоздавший акционер.

Панчулидзев скосил на него глаза. Это был крепкий старик в морском мундире без эполет, с совершенно лысой головой и седыми бакенбардами. Именно таким Панчулидзев всегда представлял себе «морского волка». Новый сосед заметил взгляд Панчулидзева и неожиданно открыто улыбнулся ему, кивнул, как старому знакомому. Панчулидзев ответил ему лёгким поклоном.

В это время заговорил председательствующий – тучный и с вытянутым лошадиным лицом:

– Господа акционеры, от лица Главного правления нашей компании приветствую вас и благодарю, что вы откликнулись на приглашение…

«Интересно, кто это?» – едва подумал Панчулидзев и тут же услышал шёпот соседа:

– Председатель Главного правления господин Политковский, Владимир Гаврилович…

Панчулидзев даже не успел удивиться способности «морского волка» читать чужие мысли, как тот вполголоса представился:

– Капитан второго ранга в отставке Иляшевич. Столбовой дворянин. С кем имею честь?

– Князь Панчулидзев.

– Польщён знакомством, ваше сиятельство.

Политковский тем временем продолжал:

– …Решением Главного правления дивиденды за этот год выплачиваться не будут…

По залу пробежал лёгкий шум. Раздались возгласы:

– Позвольте, на каком основании?

– Что сие значит, ваше превосходительство?

Политковский отёр покрасневшее лицо платком и поднял руку:

– Не стоит беспокоиться, господа акционеры. Сие мера временная, вызванная необходимостью…

В зале снова зашумели:

– Какая необходимость? Извольте объясниться…

Политковский позвонил в серебряный колокольчик, прося тишины:

– Господа, господа акционеры, ваши тревоги совершенно напрасны, – важно произнёс он. – И лучшее тому подтверждение – продление высочайше дарованных привилегий нашей компании до одна тысяча восемьсот восемьдесят второго года.

Раздались несколько хлопков.

Иляшевич наклонился к уху Панчулидзева и сказал:

– Сии привилегии, князь, должен вам заметить, одна токмо фикция. По ним все расходы на содержание американских колоний будет по-прежнему нести компания, а управление ею великодушно предложено передать главному правителю, от компании не зависящему, но высочайшим повелением назначенному… Алеутов и прочих инородцев приказано с этого года от обязательной работы в пользу компании освободить, налогами не облагать… Потому-то и дивиденды акционерам выплатить нынче не из чего…

– Откуда вам, ваше высокоблагородие, это известно? – поинтересовался Панчулидзев.

– Так ведь нынешние долги компании государь поручил Комитету министров покрывать расходом по смете нашего морского ведомства. А там у меня ещё немало старых сослуживцев осталось… По мнению некоторых из них, сии меры по отношению к компании – не что иное, как попытка обанкротить оную… Конечно, всё можно понять и попытаться объяснить какой-то государственной нуждой, но разве допустимо лишать компанейские магазины их основных поставщиков? Я веду речь об алеутах…

Политковский продолжал убеждать акционеров проявить терпение и не волноваться:

– …в течение срока предоставленных нам и Высочайше утвержденных мнением Государственного Совета привилегий от 2 апреля сего года производятся выплаты Государственным казначейством в сумме двести тысяч рублей на покрытие издержек по исполнению административных обязанностей компании… Долг компании в казну в семьсот двадцать пять тысяч рублей со счетов компании тем же Высочайшим повелением сложен…

Панчулидзев совсем запутался в этих цифирях.

– Господин Иляшевич, не знаете ли вы, сколько нынче стоят акции компании?

Иляшевич, похоже, знал обо всём:

– Акция ста пятидесяти рублевого номинала на бирже торговалась вчера за сто рублей. Нынче, думаю, столько же… А позвольте полюбопытствовать, князь, вы продаёте или покупаете?

Панчулидзев окинул Иляшевича испытующим взглядом. «Морской волк» вызывал доверие.

– Я хотел бы продать большой пакет акций, доставшихся мне по наследству. Сударь, не посоветуете ли вы мне, к кому можно обратиться с этим?

Иляшевич покачал головой:

– Ой, не ко времени сия затея с продажей, ваше сиятельство. Прогадаете, истинно вам говорю. Разумней бы повременить, подождать лучшего курса…

– И всё же, нет ли у вас на примете человека, достойного доверия…

Иляшевич подумал немного и кивнул в сторону стола:

– Если вы так настаиваете, князь, обратитесь к сенатору. Насколько мне известно, у него на бирже есть свои люди. К тому же он один из членов совета директоров и сам крупнейший держатель акций компании. Посмотрите: вот он сидит справа от господина председательствующего…

Панчулидзев устремил взгляд на сидящего справа от Политковского старца в сенаторском одеянии. Тот во время собрания, казалось, дремал. Но Панчулидзев приметил, что старый сенатор порой молниеносно вскидывал голову на тонкой, как у грифа, шее, обводил острым взглядом присутствующих и снова впадал в прострацию.

– …Нам необходимо избрать нового председателя Главного правления, – перешёл к следующему вопросу Политковский и сразу же предложил: – Главное правление рекомендует на сей многотрудный пост и, к слову, господа, мнение наше поддерживает Комитет господ министров, всем известного Егора Егоровича фон Врангеля, племянника нашего бывшего директора, уважаемого адмирала и члена Государственного Совета Фердинанда Петровича… – и первым зааплодировал.

Когда протокольная часть была завершена и большинство акционеров сгрудились вокруг нового председателя, спеша поздравить его с избранием, Панчулидзев, тепло попрощался с Иляшевичем и направился к сенатору.

Сморщенный, как высохшая груша, старик сидел в кресле, опираясь двумя руками, унизанными сверкающими перстнями, на трость с золотым набалдашником в виде головы Люцифера, голова его подёргивалась, веки были закрыты. Панчулидзев кашлянул и отрекомендовался. Старик пошамкал губами, но глаз не открыл. Панчулидзев представился ещё раз, едва не прокричав свой титул и имя.

Сенатор наконец открыл глаза, по-птичьи резко вскинул голову и уставился на него бесцветным пронзительным взором:

– Что вы хотите, молодой человек? – проскрипел он.

Панчулидзев вкратце изложил своё желание продать акции.

Сенатор заметно оживился:

– О какой сумме идёт речь?

Панчулидзев назвал цифру. Сенатор неожиданно ловко щёлкнул пальцами. Из толпы акционеров тотчас вынырнул немолодой, но по-юношески вертлявый господин в коричневом сюртучке и клетчатых брючках и приблизился, подобострастно кланяясь.

– Наум Лазаревич, прошу, уделите князю внимание, у него есть для вас одно интересное дельце…

Вертлявый господин преданно закивал и, пятясь, сильно картавя, заверил:

– Будет исполнено в самом лучшем виде, ваше высокопревосходительство.

Панчулидзев сдержанно произнёс:

– Благодарю и остаюсь обязанным вам…

Сенатор растянул сморщенные губы в подобие улыбки, но взгляд у него остался пронзительным:

– Что вы, князь, какие обязательства… Помогать добропорядочным молодым людям – вот единственное занятие, приносящее нам, старикам, истинное удовольствие… Мы-то пожили и знаем, что никакая добрая расторжка невозможна без мудрого совета и требует определённой savoir faire[17]. Купить подешевле, продать подороже – вот главный закон, определяющий успех в современном обществе. Помните об этом, молодой человек, и мы непременно с вами сочтёмся…

Сенатор устало закрыл глаза и склонил голову набок.

Панчулидзев отошёл в сторону, где его терпеливо поджидал Наум Лазаревич, сказавшийся маклером Санкт-Петербургской биржи. Они договорились о новой встрече tête-ά-tête[18] и расстались.

Панчулидзев, провожаемый подобострастным швейцаром, вышел на улицу.

Отойдя, он внимательным взглядом окинул Дом у Синего моста и обнаружил, что третий этаж надстроен совсем недавно – он заметно отличается от нижних двух этажей стилем и облицовкой.

Глядя на чёрную воду незамерзшей Мойки, Панчулидзев пошел по набережной, размышляя, что реконструкция особняка компании и заявление Политковского о якобы понесенных убытках как-то плохо вяжутся между собой.

5

По адресу, указанному Николаем Мамонтовым, Панчулидзев наведался на следующий день после собрания акционеров. Отправился пешком, благо Большая Морская была недалеко от его квартиры. Погода благоприятствовала пешей прогулке: вечером выпал снежок, прикрывший голые булыжниковые мостовые, и сразу придал всему городу обновлённый, праздничный вид.

Особняк Радзинской сразу бросался в глаза эклектичным стилем, вошедшим в моду четверть века назад. Фасад был украшен сложным декором, трёхчетвертными каннелированными колоннами и рустованными пилястрами полукруглого портика. Панчулидзев, в университете увлекавшийся архитектурой, предположил, что и внутреннее убранство дома должно быть пышным и изобиловать мрамором, кариатидами и резными деревянными панелями.

От размышлений о необарокко его отвлекла карета, отъезжающая от подъезда. В окне кареты Панчулидзев успел заметить старика в собольей шубе. «Да это же давешний сенатор из правления Российско-Американской компании…» – удивился он нечаянной встрече.

Но сюрпризы на этом не закончились. На звук колокольчика дверь отворила миловидная горничная. Панчулидзев протянул ей визитную карточку и заявил, что просит у графини аудиенции по делу, не терпящему отлагательств. Горничная приняла у него верхнюю одежду, проводила в гостиную, а сама упорхнула наверх по крутой мраморной лестнице, перила которой поддерживали кариатиды и атланты.

Как и предполагал Панчулидзев, гостиная была декорирована тканями и красным деревом. Он стал разглядывать французские и немецкие гобелены на стенах, изящную мебель из орехового дерева и не сразу услышал шаги за спиной. Однако, обгоняя их звук, до него донёсся аромат жасмина, сандалового дерева и ванили.

Панчулидзев, боясь поверить догадке, обернулся и замер: в трёх шагах от него стояла та, которую он так долго искал – мадемуазель Полина. Она была в строгом чёрном платье с высоким воротником, плотно охватывающим шею. На плечах – кружевная чёрная шаль. Те же волосы цвета спелой ржи, те же зелёные глаза с солнечными пятнышками вокруг зрачков. И всё же это была как будто другая Полина. Она смотрела Панчулидзеву прямо в глаза. И ничего не дрогнуло в её лице, словно не были они вовсе знакомы.

– Здравствуйте, князь, – произнесла она ровным голосом. – Чем обязана вашему визиту?

Панчулидзев смешался: интонация графини подействовала на него, как ушат холодной воды. Он не верил своим глазам и ушам: эту ли женщину он сжимал в своих объятьях?

– Так что привело вас ко мне? – опять безо всяких эмоций переспросила она.

Он наконец совладал с собою, сдержанно поклонился, извлёк из кармана сюртука метку с синей звездой и без слов протянул ей.

Она едва заметно приподняла брови.

– Я знаю этот знак. Подождите, – сказала девушка и вышла из гостиной.

Панчулидзев только тут окончательно опомнился. Достал платок, отёр лицо и стал судорожно думать, как дальше держать себя с нею. Придумать ничего так и не смог.

Полина вернулась с дагерротипом в руках и заговорила с Панчулидзевым уже по-иному – ласковей, как со старым другом:

– Я рада вас видеть, князь. Рада, что за посылкой Николая пришли именно вы… Хотя и не ждала увидеть обладателя пароля так скоро…

– Mersi[19], графиня. Я много думал о вас со дня нашего знакомства… Мне, напротив, показалось, что прошла целая вечность…

Она словно не услышала этих слов:

– Николя совсем недавно был у меня…

Панчулидзев опешил:

– Как? Он давно должен быть в Вашингтоне.

– Helas[20], должна вас огорчить. Он уехал из столицы не далее как вчера. Перед самым отъездом заходил попрощаться. Тогда и попросил меня передать свой дагерротип подателю условного знака. Право же, князь, всё это так похоже на милую детскую игру. Впрочем, Николя всегда был таким выдумщиком…

Панчулидзев принял дагерротип, с которого на него с загадочной улыбкой взирал друг детства.

– И это всё, что просил передать мне Николай? – убирая карточку в карман, спросил он. – Странно, он писал ко мне, уверяя, что от вас я смогу узнать подробности того, что с ним приключилось…

Полина развела руками:

– Нет, больше ничего поведать вам, князь, я не могу. Да и что такого может с моим кузеном приключиться?

– Так, Мамонтов – ваш кузен?

– Как говорится, седьмая вода на киселе… Моя матушка была кузиной его отцу, Михаилу Алексеевичу… Но мы всё равно дружили с Николя. Он меня смешил… – она улыбнулась каким-то своим воспоминаниям и добавила: – Il est si distingué[21]

– Странно, un ami ďenfauce[22] никогда не рассказывал мне о вас… – задумчиво произнёс Панчулидзев.

Она мило отпарировала:

– И мне о вас он ничего не говорил, хотя ваша фамилия, князь, мне и при первой встрече показалась знакомой. Может быть, чаю изволите?

Усилием воли он подавил в себе желание побыть с нею подольше:

– Благодарю, графиня, я и так рискую показаться назойливым. Может быть, в другой раз, если вы позволите…

– При случае буду всегда рада видеть вас, – она снова стала непроницаемой и отстранённой.

Всю обратную дорогу Панчулидзев размышлял о своём визите к Радзинской, недоумевая, что случилось с нею за прошедшие месяцы: или она так переменилась к нему, или он сам вообразил непонятно что? Не давал ему покоя и полученный дагерротип. Что означает сей подарок, каким образом он поможет раскрыть тайны, которыми пронизано письмо старого друга? Почему Николай оставил дагерротип именно у Полины? Какие отношения связывают их?..

Когда Панчулидзев подошёл к Дворцовому мосту, у него вдруг возникло ощущение, что за ним следят. Он несколько раз внезапно останавливался и озирался по сторонам. Ничего подозрительного не заметил, но странное ощущение так и не оставило его до самого дома Громовой.

В квартире он зажёг лампу и принялся разглядывать дагерротип. Карточка была самой обычной: на лицевой стороне портрет друга, сидящего в мягком кресле с подушкой под голову и какой-то книгой в руках, на обороте – обычная серая картонка: ни одного слова, никакого знака… Он взял лупу и вгляделся в детали.

Прочел золотую тиснёную надпись: «Светопись. Дагерротипная мастерская господина Левицкого». И ниже – адрес, набранный более мелким петитом: «Невский проспект, 28». Панчулидзев знал это заведение, расположенное напротив Казанского собора. Сам фотографировался там при поступлении в университет… Сидел в том же кресле. Высокие подушки охватывали голову, делая попавшего в кресло неподвижным, словно статуя в Летнем саду.

Панчулидзев стал разбирать название книги, которую держал Мамонтов. Надпись была сделана по-английски. С этим языком Панчулидзев был не в ладах, несмотря на свою предрасположенность к языкам, которую отмечали даже профессора в университете. Впрочем, здесь он обошёлся без словаря. На книге значилось: «Walter Scott. The Antiquary». Конечно же, это роман Вальтера Скотта «Антикварий», изданный в шестнадцатом году в Англии. Матушка Варвара Ивановна, великолепно владевшая английским, читала его Панчулидзеву в детстве, сразу же делая перевод. Она пыталась привить Георгию любовь к языку Шекспира и даже заставляла учить наизусть цитируемые в романе стихи.

Панчулидзев поднатужился и припомнил один из эпиграфов, нравящийся Варваре Ивановне: «Я знал Ансельмо. Умный, осторожный, Он с мудростью лукавство сочетал…»

Конечно, Николай неспроста на фотографии сидит с «Антикварием» в руках. Это знак, вне всякого сомнения. Но вот какой?

Панчулидзев стал припоминать сюжет романа, искать в нём какую-нибудь зацепку. Но сколько ни бился, ничего путного в голову так и не пришло, кроме того, что всё в этом романе связано с секретами и разоблачениями, которые герои раскрывали, срывая маски со своих противников. Может быть, и ему следует сорвать маску с фотографии?

Оглядев дагерротип ещё раз, meo periculo[23] он осторожно оторвал картонку, к которой была приклеена карточка. Увидел на её обороте надпись: «Английская набережная, 18. Петербургский частный коммерческий банк братьев Елисеевых. Сейфовая ячейка № 11 (до востребования)».

Как выглядит сейфовая ячейка, каким образом он получит доступ к ней – Панчулидзев не знал. Однако это было уже что-то реальное, и он решил действовать sine mora[24]. Дорожный паспорт был при нём: по возвращении в столицу он ещё не успел снести его в адресную экспедицию. Помимо паспорта, на всякий случай, Панчулидзев прихватил с собой и грамоту на дворянское достоинство и отправился в банк.

В банке он, не впервой за последние дни, убедился, что будь ты хоть семи пядей во лбу, а встретят тебя по одёжке. Новое платье Панчулидзева вкупе с княжеской грамотой произвели на банковского служителя должное впечатление.

Он сразу встал во фрунт и, хотя довольно долго и придирчиво проверял его бумаги, но то и дело извинялся за формальности, неизбежные при подобной, новой для банка, услуге. Удостоверяясь, что перед ним тот самый клиент, на чьё имя открыта ячейка, служитель вручил ему ключ и проводил в комнату для хранения ценностей, где оставил Панчулидзева одного.

С замиранием сердца Панчулидзев раскрыл дверцу своей ячейки и увидел в глубине её небольшую записную книжку. Вещица была дорогой, с золотым обрезом, в зелёном сафьяновом переплёте, с золотой же застёжкой.

Он раскрыл книжку и сразу узнал почерк друга.

ЗАПИСКИ НИКОЛАЯ МИХАЙЛОВИЧА МАМОНТОВА

Пишу эти записки, не помышляя состязаться с теми, кто полагает себя сочинителями, одарёнными талантом связывать буквы в слова, а слова соединять в предложения. Доверяю бумаге мои мысли и чувства с одной целью: лучше разобраться в том, что со мной произошло и что может ещё произойти в дальнейшем.

Вести дневник, как это принято у многих людей моего круга, мне лень, да и полагаю бессмысленным это занятие. Станешь писать в дневнике хулу на сегодняшний день, желчно высмеивать всё происходящее, самому после будет стыдно за подобную оценку; если же, напротив, будешь смотреть на окружающее восторженно, через розовые стёкла, неизбежно утратишь честный взгляд на вещи и события, что не менее постыдно…

Посему и избрал я род записок, где, не особенно привязываясь к хронологии событий, без обязанности ежедневно отчитываться в каждой мелочи, надеюсь остаться в должной мере справедливым к себе и к другим.

…Всё началось в университете, со встречи с Профессором (буду называть его именно так, ибо он вряд ли повинен в чём-то худом, скорее всего искренне заблуждающийся или чрезмерно доверчивый человек, как и я в недавнем прошлом).

Нашу встречу я запомнил в подробностях, точно она случилась вчера.

В переполненной аудитории нашего историко-филологического факультета, где помимо нас, студентов, сошлись, как нарочно, ректор Альфонский, старичок генерал – попечитель университета, профессора Чичерин и Сергиевский, какие-то незнакомые мне два батюшки с животами непомерных размеров (для всех них впереди были поставлены мягкие стулья с высокими спинками), необычно широко шагая, появился маленький человек с непропорционально большой головой, смуглым лицом, в очках синего цвета. Он взошёл на кафедру и заговорил быстро, как будто экспромтом, с заметным южнорусским акцентом:

– Милостивые господа, чтобы войти в интересы нравственной жизни русского народа, надобно сначала разобраться в истории философии… При взгляде на любой предмет у нас невольно родится вопрос: от чего он произошёл, какие его свойства? То есть самый простой анализ вещей, подлежащих нашему чувству, приводит нас к размышлениям о причинности и свойствах. Но свойства вещей постоянно изменяются, и ни одной вещи мы не можем приписать какого-то постоянного, несокрушимого качества. Вода делается паром, пар сгущается в облако, облако со временем разрешается водой…То же и во внутреннем мире духа человеческого. Воображение строит образы, но рассудок разбивает их; чувства наши враждуют с холодным рассудком, а рассудок никак не может примириться с тем, что мы называем совестью. Как подчинить мышлению эти непрерывные изменения вещей, как примирить с разумом все названные противоречия? Где найти точку опоры? Если огонь погас, то он перестал быть огнём, а если он – огонь, то не должен гаснуть. Так, подступая с анализом к простым выражениям обыденного смысла, мы встречаемся с философией, которая пытается примирить те противоречия, что открываются в вещах мыслящему духу…

Я слушал Профессора, затаив дыхание, я даже не вёл конспекта, чтобы не потерять нить его мысли, вьющуюся, казалось, бесконечно. Его интеллект потряс моё воображение. Это был человек из другой сферы. С такими людьми мне не доводилось сталкиваться прежде. Не удивительно, что я сделался самым преданным его учеником и поклонником, который ловил каждое слово, срывающееся из уст своего кумира.

На третьем курсе и он обратил на меня внимание. Стал приглашать для философских бесед, давал почитать книги мудрецов древности и современных мыслителей: от Гераклита до Фихте, от Платона и Аристотеля до Гегеля, Гербарта и Шеллинга.

– Каждая система есть ступень той бесконечной лестницы, по которой мыслящий дух человека восходит до самосознания, – вещал мой ментор. И я безоговорочно верил ему.

Ближе к концу четвёртого курса наши отношения стали совсем доверительными. Я был даже удостоен приглашения к Профессору на обед, где был представлен его дородной и немногословной супруге и сухопарым дочерям, не вызвавшим во мне интереса, на который их родители, возможно, рассчитывали. Тем не менее обед, хотя и не столь хлебосольный, как принято у нас в имении, прошёл чинно и благородно.

После десерта Профессор пригласил меня в свой кабинет. Я вошёл в него с понятным трепетом и душевным волнением: ведь именно здесь рождаются могучие идеи, которыми поражает он нас, своих учеников. Мне сразу бросился в глаза висящий в простенке между книжными шкафами портрет европейского рыцаря в шапочке и в мантии, из-под которой виднелись стальные латы. Подойдя поближе, я прочёл подпись, сделанную рукой Профессора: «Фердинанд герцог Брауншвейг-Люнебургский, великий мастер всех соединённых лож».

Профессор пригласил меня присесть в кресло и начал речь издалека.

– Человек есть мера вещей, – напомнил он мне высказывание Протагора и спросил: – Нравственно облагораживать людей и объединять их на началах братской любви, равенства, взаимопомощи и верности – не это ли, мой юный друг, лучшее предназначение человека мыслящего?

Я согласно кивнул, ещё не понимая, к чему он клонит, а Профессор продолжал:

– В Евангелии от Марка говорится: «Вам дано знать тайны Царствия Божия, а тем внешним всё бывает в притчах, так что они своими глазами смотрят, и не видят; своими ушами слышат, и не разумеют…». Понятно. Послушайте одну притчу.

Когда царь Соломон, которому повиновались духи, поручил зодчему Адонираму управлять всеми работами, число строителей храма достигло уже трёх тысяч. Чтобы избежать путаницы при раздаче денег, Адонирам разделил своих людей на три разряда: учеников, подмастерьев и мастеров. Разряды эти можно было узнавать только при помощи тайных знаков, слов и прикосновений. Однажды трое подмастерьев, решив поскорее стать мастерами, устроили в храме засаду. Они подстерегли Адонирама, чтобы выпытать у него высший мастерский пароль. Когда Адонирам появился у южного входа, один из них вышел из-за укрытия и потребовал секретный пароль. Адонирам отказался сообщить подмастерью высокие тайные знаки, и тут же подмастерье ударил его по голове линейкой. Адонирам бросился к западной двери, но и там его ждал заговорщик, который нанёс удар в сердце остроконечным наугольником. Собрав последние силы, Адонирам хотел спастись через последнюю, восточную, дверь, но третий убийца добил строителя мастерком. Когда на город опустилась мгла, подмастерья унесли тело Адонирама на Ливанскую гору, где и закопали, отметив место ветвью акации. Но посланные царем девять мастеров обнаружили могилу, легко выдернув ветку из покрытой мохом земли. Они разрыли землю и увидели тело. Один из мастеров коснулся мёртвого Адонирама ладонью и сказал: «Макбенак! Плоть покидает кости!» И тогда было условлено, что слово это останется впредь между мастерами вместо утерянного со смертью Адонирама пароля. Девять строителей, обнаруживших кости, в один голос воскликнули: «Благодарение югу, наш мастер имеет мшистый холм!»

Профессор на минуту умолк, пытаясь понять, какое впечатление произвела на меня притча. Очевидно, впечатление было благостным. Он сказал:

– И сегодня есть мастера, знающие тайну, желающие открыть её посвящённым. Полагаю, что вы, мой мальчик, могли бы стать одним из них. Одним из нас! – сделал он ударение на последнем слове.

Кого из молодых людей не соблазнят подобные предложения, пронизанные моральными постулатами и тайной? Конечно, я согласился, спросив лишь об одном, не противоречит ли сие общество власти Государя императора и процветанию империи…

Профессор улыбнулся:

– Цель наша не противоречить власти, данной от Бога, а бороться с пороками общества. Давайте помолимся, мой мальчик, – заключил он наш разговор и прочёл молитву: – Отче Вселенной, Ты, которому все народы поклоняются под именами Иеговы, Юпитера и Господа! Верховная и первая причина, скрывающая Твою божественную сущность от моих глаз и показывающая только мое неведение и слабость, дай мне в этом состоянии слепоты различать добро от зла и оставлять человеческой свободе её права, не посягая на Твои святые заповеди. Научи меня бояться пуще ада того, что мне запрещает моя совесть, предпочитать самому небу того, что она мне велит!

Позже, когда я познакомился с книгами, которыми в изобилии снабдил меня Профессор, я понял, что он – розенкрейцер, или «вольный каменщик», член тайной ложи, к вступлению в которую и начал меня готовить.

Подготовка заняла около полугода. В начале мая, незадолго до окончания университета, Профессор объявил мне день посвящения.

Он приехал за мной в карете. Когда я забрался в неё, мне тут же завязали глаза и долго везли куда-то. Там, где карета остановилась, Профессор помог мне выйти и повёл за руку по аллее. Я явственно слышал хруст гравия под каблуками наших башмаков. Потом мы спустились по гулким ступеням. На меня повеяло сыростью и плесенью. Рядом раздались негромкие голоса. Чьи-то руки ловко сдернули с меня сюртук, жилет, развязали галстук и расстегнули ворот рубашки. Затем закатали штанину на левой ноге до колена, сняли с моей правой ноги ботинок и чулок. Я почувствовал, что ногу мою погрузили во что-то мягкое, очень похожее на домашнюю туфлю. На шею мне накинули волосяную петлю.

– Ничего не бойтесь, – подбодрил меня Профессор.

Я промычал что-то вроде того, что ничего не боюсь и готов ко всему.

Крепкие руки подхватили меня под локти и повели. Снова были ступени. Но на этот раз мы двигались наверх. Скрипнула дверь, и мы очутились в большой зале – я поймал себя на мысли, что даже с завязанными глазами могу как-то ориентироваться в пространстве. В нём было многолюдно. Хотя все молчали, но я ощущал их присутствие.

Внезапно мне в грудь уткнулись три острых клинка, и кто-то старческим надтреснутым голосом спросил:

– Брат, нет ли чего-нибудь между «нами» и «мною»?

Я уже знал, какие вопросы будет задавать мастер, и выучил слова, что нужно мне ответить:

– Есть, достопочтенный, – произнёс я как можно торжественней.

– Что же это такое, брат?

– Великая тайна, достопочтенный.

– Какая это тайна, брат? – вопрошал надтреснутый голос.

– Каменщичество.

Голос умолк, а клинки глубже вонзились мне в грудь.

– Итак, вы, я полагаю, масон? Почему вы сделались масоном? – выдержав паузу, спросил меня мастер.

– Достопочтенный, я вступаю в масоны для тайны и чтобы из мрака тотчас перейти в свет, – как по писаному ответил я.

– Как готовили вас?

– Я не был ни раздет, ни одет, ни босой, ни обутый, с меня убрали всякий металл, я был с завязанными глазами, с верёвкой на шее. Меня повели к дверям ложи в неподвижно-подвижном положении, под руку с друзьями, в которых я узнал потом своих братьев.

– Как вы вошли? – продолжил мастер ритуал.

– По острию меча, которое приставили к моей обнажённой груди.

– Чего вы желаете больше всего?

– Быть приведённым к свету, – ответил я.

При этих словах с глаз моих сняли повязку и я увидел напротив себя трёх братьев, направивших в грудь мою обнажённые мечи. На лицах их были маски. Они опустили клинки, сняли с моей шеи верёвку. Вперёд выступил почтенный старик, тоже в маске. Он был в фартуке, на котором были изображены символы фармазонов: треугольник с глазом внутри и циркуль. Мастер взял меня за правую руку и посвятил в сан подмастерья. Затем, после ритуальной беседы, я встал на колени и, положив руку на раскрытую Библию, поклялся свято хранить секреты ложи. Как сейчас помню эти страшные клятвы: «…Пусть моё тело разрежут пополам, мои внутренности сожгут, а пепел развеют по лику Земли, если я не оберегу от профанов масонские секреты, если не сохраню братскую верность другим мастерам…»

Помню в голове у меня, несмотря на торжественность церемонии, промелькнуло, что как-то не вяжутся слова о покорности ложи законам Божьим с тем, что Папа Пий IX обрушивался с проклятиями на масонство в своих посланиях за 1864 и 1865 годы. Но тут один из надзирателей (помощников мастера, стоящих от него пообочь) вручил мне передник, который я тут же надел на себя под аплодисменты братьев.

– Братья! – обратился ко всем мастер. – Помолимся великому и всеобщему архитектору мира и строителю человека, о благословении всех наших предприятий, о том, чтобы новый друг стал нашим верным братом, чтобы ниспослал он мир и милость и сделал нас причастными к божественной природе. Благословение небес да сниидет на нас и на всех истинных каменщиков, и да украсит оно и обновит нас всеми нравственными и общественными добродетелями!

– Аминь! – воскликнули братья и я с ними в один голос, затем все принялись снимать с себя ордена, знаки, запоны.

Церемония была завершена.

Я стал масоном. Но видимым образом ничто в моей жизни в ближайшие месяцы не изменилось. Я побывал на двух собраниях вместе с Профессором и другими братьями. На одном из собраний подверглась поруганию книга «Масон без маски, или Подлинные таинства масонские, изданные со многими подробностями точно и беспристрастно». Принадлежала она перу некоего Уилсона и была в 1784 году переведена с французского.

– Это мерзкий памфлет на наши ложи! Ритуал в нём искажается, а смысл таинств извращён! – возмущался Профессор. – Профаны, любопытствующие наши дела, никогда слабые очи ваши не узрят оных! Вы и того не узнаете, как поют фреры![25]

Какими делами занимается ложа, я в эти месяцы так и не узнал. Всё, что мне было открыто, это несколько условных знаков и рукопожатий да два тайных слова, по которым узнаю я братьев моих, смогу судить об их положении в ложе. Но ничуть не приблизился я в своих познаниях к главной цели, о которой писал основатель масонства в России Елагин – «сохранение и предание потомству некоторого важного таинства от самых древнейших веков и даже от первого человека до нас дошедшего, от которого таинства может быть судьба целого человеческого рода зависит, доколе Бог благоволит ко благу человечества открыть оное всему миру».

Наиболее часто повторялись на этих собраниях слова основателя московской ложи Шварца: «Человек в настоящее время – гнилой и вонючий сосуд, наполненный всякой мерзостью. Таким он стал со времени грехопадения Адама, от премудрости которого осталась одна только искорка света, перешедшая к еврейским сектам ессеев и терапевтов, а от них к нам, розенкрейцерам. Надо сделаться безгрешным, каким был Адам до падения, а для этого необходимо самоусовершенствование».

Сосудом, наполненным мерзостью и вонью, я себя, при всём уважении к магистру, не ощущал, но самосовершенствоваться был готов…

События стали развиваться стремительно, когда я окончил курс университета. Неожиданно для себя самого получил назначение в Восточно-Азиатский департамент Министерства иностранных дел. Ещё большее изумление вызвало то, что должность моя соответствовала чину титулярного советника, равного чину самого Профессора. Ни связей, ни родства в высшем свете я не имел, посему воспринял сие назначение не чем иным, как чудом. Об этом и сказал Профессору при прощании. Он в ответ только загадочно улыбнулся и повторил своё любимое изречение:

– Профаны, любопытствующие наши дела, никогда слабые очи ваши не узрят оных!

Ещё он снабдил меня письмом к одному сюверьяну[26], живущему в столице.

– Вас ждут большие дела, мой мальчик! Надеюсь, что вы не подведёте моё доверие! – такими словами Профессор проводил меня.

Большие дела не заставили себя ждать. Сюверьян вскоре после нашего знакомства представил меня венераблю[27]. Это был древний старец в шитом золотом придворном вицмундире. Его лицо скрывала маска. Он едва мог шевелить губами, но глаза из-под маски буквально сверлили меня.

– Свет мастера – это видимая темнота, – припав ухом к губам старца, озвучил сюверьян слова его. – В этом мире всё не такое, каким кажется. Люди не видят видимое. Лучше всего сокрыто то, что на виду. Вы скоро, молодой человек, сможете видеть то, что сокрыто от остальных. Помните о клятве, данной ложе…

Через полгода я опять-таки неожиданно получил назначение в нашу миссию в Вашингтоне. Это в мои-то лета! Сюверьян поздравил меня с этим и без обиняков пояснил, что назначением и чином я обязан ложе, что посланник барон Стекль – человек нашего круга и что я должен полностью доверять ему и выполнять безоговорочно все его распоряжения…

– Но это не требует особых разъяснений, сударь, – сказал я. – Это мой служебный долг, и я исполню его безукоризненно, как велит присяга, данная нашему Государю…

Сюверьян строго посмотрел на меня и сказал довольно резко:

– Запомните, фрер: присяга ложе выше всех остальных присяг.

В департаменте мне сообщили, что мой отъезд в Америку отложен до прибытия в Санкт-Петербург господина полномочного посланника Стекля, от коего я и получу дальнейшие распоряжения.

Барон Стекль прибыл в самом начале декабря, но встретился со мной не сразу, а только дней через десять по приезде. Как мне объяснил директор департамента, Стекль был занят, наносил важные визиты. Позже я узнал, что он был дважды удостоен Высочайшей аудиенции и трижды беседовал с глазу на глаз с нашим министром, князем Горчаковым…

Когда мы наконец встретились, барон излучал само благодушие и любезность. Он поздоровался со мной условным рукопожатием, давая понять, что знает, кто я, доверяет, и заговорил по-французски:

– Господин Мамонтов, вы послезавтра отправитесь в наши колонии на Аляске. Вам надлежит, не производя лишнего шума, изучить обстановку в Новоархангельске и возможную реакцию тамошних жителей и главное – правителя колоний князя Максудова, на случай, если колонии в ближайшее время будут переданы Северо-Американским Соединённым Штатам. Информация эта совершенно секретная, и вам не стоит напрямую заговаривать о такой возможности ни с самим князем, ни с его сотрудниками, дабы не вызвать паники среди владельцев акций Российско-Американской компании и противников сей сделки как в России, так и за её пределами.

Я онемел, не находя что ответить.

Стекль перешёл вдруг на немецкий язык, очевидно, желая проверить мои познания в нём:

– После того как исполните сию миссию, отправляйтесь в Вашингтон, куда и я надеюсь к тому времени прибыть. Детали ваших действий на Аляске обсудим завтра. А пока потрудитесь получить все необходимые бумаги у товарища министра иностранных дел, его превосходительства господина Вестмана, проститесь с родными.

Я поблагодарил его по-английски, сказав, что уже простился со всеми родственниками. Чтобы не выдать волнения, охватившего меня после известия о возможной продаже Аляски, спросил как можно непринуждённее:

– Как вам показался Санкт-Петербург, ваше высокопревосходительство, после возвращения?

Стекль отвечал, что столица российская за три года расцвела и всё более напоминает ему Вену, родной город его отца.

– Впрочем, – добавил он, – что-то в нынешнем Санкт-Петербурге есть и от Рима, где когда-то жил мой дед по матери.

Мы ещё поговорили о вещах, не связанных со службой, и расстались.

Всю ночь я не находил себе места: как можно продавать Аляску? Это же русская земля! Знает ли о предстоящей сделке Государь? Насколько правомерна она? Может ли вообще быть правомерной передача отеческой земли иноземцам? Имею ли право я участвовать во всём этом, не предав своей отчизны и данной клятвы?

«…Пусть моё тело разрежут пополам, мои внутренности сожгут, а пепел развеют по лику земли, если я не оберегу от профанов масонские секреты, если не сохраню братскую верность другим мастерам…»

Сейчас я уповаю только на Бога Всевышняго и молю его: Боже! Дай мне разум и душевный покой принять то, что я не в силах изменить, мужество изменить то, что могу, и мудрость отличить одно от другого…

Глава вторая

1

Кирпичи сами собой на голову не падают. Эту банальную истину Панчулидзев постиг на следующий день после прочтения записок Мамонтова.

Утром он отправился на биржу, на встречу к Науму Лазаревичу.

Не успел Панчулидзев сделать и пары шагов с крыльца, как прямо перед его носом просвистел кирпич, бухнулся о мостовую и разбился вдребезги, засыпав новые башмаки рыжими осколками. Панчулидзев прижался к стене и испуганно вытаращился наверх. В первое мгновение ему показалось, что кто-то, свесившись с крыши, наблюдает за ним. Он сморгнул, снова воззрился наверх и ничего не увидел. Но снег, слетавший с крыши, подсказывал, что там кто-то есть.

Панчулидзев взревел от ярости, бросился в подъезд и так быстро, как позволяло тяжёлое меховое пальто, поднялся на верхний этаж. Чердачная дверь была открыта. Ржавый замок висел на скобе. Тяжело дыша, Панчулидзев по скрипучей лестнице влез на чердак, огляделся. Никого.

Он высунул голову в круглое окно. На крыше тоже никого не обнаружил, но к карнизу тянулись от окна, пересекаясь друг с другом, цепочки крупных следов. Пока он, вглядываясь в них, гадал, кому они могут принадлежать, сзади скрипнула чердачная дверь и со стуком захлопнулась. По лестнице загрохотали каблуки.

Панчулидзев метнулся к двери. Она оказалась запертой. Убегавший успел продеть в скобы дужку замка. Панчулидзев подёргал дверь, отступил и ударил в неё с размаху. Вместе с выбитой дверью вывалился в подъезд. Поднялся, потирая ушибленное плечо, прислушался. В подъезде уже было тихо. Преследовать неизвестного, похоже, не имело смысла.

В расстроенных чувствах, весь перепачканный, он вернулся к себе. Почистил пальто, умылся, думая только об одном: кто и зачем покушался на его жизнь?

Идти на встречу с маклером совершенно расхотелось. Но отменить её было нельзя, и Панчулидзев вышел из дома. Однако чувство тревоги не покидало его. По дороге он старался держаться подальше от зданий, пристально вглядывался в прохожих – в каждом мерещился враг.

На бирже, несмотря на утро, было оживлённо.

Панчулидзев здесь оказался впервые. Он с интересом разглядывал большой четырёхугольный зал, в котором рядами стояли стулья. На них с непроницаемыми лицами восседали старшие маклеры, прислушиваясь к раздающимся то тут, то там предложениям ценных бумаг. Маклеры помоложе метались по залу, как угорелые. Они всем своим видом демонстрировали свою значимость, выкрикивая котировки продаваемых и покупаемых акций. На стене висела большая графитовая доска, на которой мелом записывались столбики непонятных Панчулидзеву цифр. Выше доски размещались часы с огромным циферблатом. На противоположной стороне поверху шла тесная галерея, очевидно, для публики. На неё Панчулидзев и поднялся в надежде оттуда разглядеть Наума Лазаревича среди этого людского скопища.

Не успел Панчулидзев подняться наверх, как маклер сам разыскал его.

– Здравствуйте, ваше сиятельство, – весело поблескивая маслянистыми глазками, сказал он, пожимая ему руку. Рукопожатие Наума Лазаревича было совсем иным, чем при первой встрече, – уверенным и крепким. От былой вертлявости маклера не осталось и следа. Чувствовалось, что здесь он – в своей стихии.

– Вижу, ваше сиятельство, вам всё внове, – заметил он со своим своеобразным акцентом. – О, биржа – это вряд ли создание Божье. Но какое это великое создание! – в его голосе звучали торжественные нотки. – Биржа – это особый мир, дорогой князь. Aureum quidem opus[28]… Здесь происходит множество всего: удивительного и трагического. Я видел, как за один, всего за один час миллионщики становились нищими, а человек без особого достатка делался обладателем огромного состояния. И самое главное, никто, даже дьявол, вам не объяснит, по какой это случилось причине… Биржевые слухи правят миром! Раз! И акции взлетели до небес, какой-то счастливчик успел получить свой барыш. Два – и то, что стоило десятки тысяч, уже не стоит и ломаного гроша… Слушайте старого Наума, он знает что говорит… Впрочем, время – деньги! Пойдёмте, ваше сиятельство, обсудим нашу проблему… – Наум Лазаревич сделал ударение на слове «нашу», что резануло слух Панчулидзева, однако он благоразумно промолчал.

Они спустились в зал. Наум Лазаревич отворил одну из многочисленных боковых дверок. В небольшой комнате, перегороженной конторкой, восседал молодой человек, удивительно похожий на Наума Лазаревича. «Наверное, сын…» – подумал Панчулидзев. Наум Лазаревич сделал молодому человеку едва заметный знак, и тот, поклонившись Панчулидзеву, быстро вышел из комнаты.

– Денежные вопросы лучше решать без свидетелей, не правда ли? – Наум Лазаревич таинственно улыбнулся, обнажая жёлтые, неровные зубы и воспалённые десна.

Панчулидзев достал из пакета акции, протянул их маклеру.

Наум Лазаревич долго и внимательно разглядывал ценные бумаги, смотрел на водяные знаки на просвет лампы, шевелил губами, как будто что-то подсчитывая. Затем так же долго писал расписку и перечитывал её, словно боясь ошибиться. Наконец отдал расписку Панчулидзеву со словами:

– Попробую для вас что-то сделать… Замечу, что это будет в нынешних обстоятельствах непросто. Но я попытаюсь, попытаюсь… Конечно, только ради лица, хлопотавшего за вас… И вы очень, очень правильно поступили, что по совету упомянутого лица обратились именно ко мне. – Наум Лазаревич заговорщически приблизился к Панчулидзеву и свистящим шёпотом спросил: – Простите моё любопытство, дорогой князь, что именно вы собираетесь делать со всем этим богатством, когда оно-таки будет реализовано? Надеюсь, вы не положите его в кубышку? Деньги в кубышке лежать не должны. Деньги должны делать деньги. Уж поверьте, я что-то понимаю в том, что говорю. Вот упомянутое прежде знатное лицо, известное вам, например, вложило весь свой капитал в железнодорожные концессии. Сейчас все умные люди так поступают. За этими железными дорогами – будущее… Вы, надеюсь, меня понимаете правильно?

Панчулидзев рассеянно кивнул и отстранился: Наум Лазаревич уже начал раздражать его своими советами. Да и упоминание о сенаторе было неприятно.

Наум Лазаревич, не найдя в нём благодарного слушателя, закончил довольно сухо:

– Зайдите через неделю-другую, ваше сиятельство. Впрочем, если наше дельце выгорит раньше, я сам извещу вас об этом…

Панчулидзев отправился домой. На душе у него по-прежнему кошки скребли. Конечно, это вполне объяснялось утренним происшествием, но внутренний голос подсказывал Панчулидзеву, что сегодня случится ещё что-то неприятное.

Он вошёл в квартиру и сразу почувствовал что-то неладное. Огляделся – все вещи были на своих местах. Однако ощущение, что здесь побывал кто-то чужой, буквально витало в воздухе. Панчулидзев прошёлся по комнатам, провёл пальцами по корешкам книг на полке. Пошелестел газетами на столе. Взгляд его упал на резную шкатулку. Он открыл её. На дне сиротливо лежала звёздная метка, а письмо Мамонтова исчезло.

Панчулидзев судорожно принялся искать его в ящиках стола, среди книг, в надежде, что сам взял письмо из шкатулки, перепрятал и просто забыл об этом. Он обшарил всю квартиру, но письма не нашёл.

Он спустился в лакейскую и спросил слугу, обычно убиравшего у него, был ли тот сегодня в квартире. Получил отрицательный ответ. Узнал у швейцара и Громовой, не спрашивал ли его кто-то нынче. И хозяйка, и швейцар в голос заверили, что никто не спрашивал, и вообще чужих людей сегодня не было.

Панчулидзев снова поднялся к себе и заметался по квартире. Его пробил холодный пот. Запоздало вспомнилась просьба Мамонтова уничтожить письмо сразу по прочтении. Конечно, ничего особенно секретного в нём не было, но там был адрес Радзинской. Он заскрежетал зубами от мысли, что теперь кто-то чужой и недобрый узнает адрес Полины, проведает о её знакомстве с Мамонтовым, доверившим и ей какие-то секреты. То, что нынешние происшествия связаны с Мамонтовым, Панчулидзев уже не сомневался. Тайное общество, письмо Николая и его записки, разглашающие масонские секреты… Всё это вполне могло послужить поводом для охоты за Панчулидзевым как посвящённым в эту тайну. И впервые за этот день он испугался по-настоящему. Не за себя самого, а за Полину: и ей теперь угрожает опасность!

Он торопливо оделся и бросился к её дому, с одним желанием – предупредить, защитить, спасти…

Полины дома не оказалось. Знакомая горничная сказала, что графиня в гостях и обещалась быть поздно.

Панчулидзев несолоно хлебавши вернулся к себе.

Снимая пальто, машинально проверил карманы. В одном из них обнаружил книжку в зелёном переплёте. Сначала обрадовался находке и тут же рассердился на себя: ведь опять не выполнил ещё одну просьбу Мамонтова – не сжёг эти его записи.

Он тут же спустился в истопницкую, где на удачу никого не оказалось. Панчулидзев открыл дверцу печи и стал вырывать из записной книжки листы и бросать их в огонь. В последнюю очередь он отправил в топку сафьяновую обложку и собрался уже уйти, когда на картонной основе обложки стали проступать буквы.

Панчулидзев схватил кочергу и выгреб горящую картонку из печи, ногой затоптал пламя. С трудом, но разобрал надпись: «Москва. Петропавловский переулок у Хитрова рынка. В трактире “Сибирь” спросить господина Завалишина».

Он несколько раз повторил прочитанное и бросил картонку в огонь. Дождался, пока она сгорит дотла, поворошил пепел кочергой:

«Надо же, шен генацвале[29] Николай, вспомнил ты нашу игру в тайнопись! Мы ведь часто посылали письма, написанные молоком… А прочесть их можно было, только подержав над огнём… Конечно же, ты просил сжечь записки не только затем, чтобы уберечь их от чужих глаз, но и чтобы я смог узнать адрес нового тайника…»

Эта предосторожность друга в свете нынешних событий вовсе не показалась Панчулидзеву излишней.

2

Полина появилась в его квартире ранним утром. Про такие визиты так и говорят: свалилась, как кирпич на голову. Панчулидзев даже не успел подумать, что своим вчерашним появлением у Радзинской вызвал этот ответный визит. Едва она вошла, как он напрочь забыл обо всём на свете и только растерянно хлопал длинными и густыми, как у девушки, ресницами, вдыхая её такой знакомый аромат, слушая и не слыша слова, которые она выпалила скороговоркой:

– Ах, какой сегодня чудесный день! Снег выпал… Он, вы не поверите, пахнет арбузом! Вы ели когда-нибудь астраханские арбузы, князь? Ах, право, о чём это я? Конечно, ели – вы же родом с Волги, если я, конечно, не ошибаюсь… Куда же вы так надолго пропали, князь?! Это непозволительно – так скоро забывать старых друзей…

Она весело оглядела его с ног до головы, словно наслаждаясь произведённым эффектом, и приказала:

– Помогите же гостье раздеться, дорогой князь. Или мы так и будем стоять в прихожей?

Панчулидзев торопливо помог ей снять кунью шубу, на которой ещё не растаяли снежинки, поискал взглядом, куда её пристроить, и не найдя подходящего места, повесил на спинку стула.

Полина прошла в комнату, огляделась с таким видом, будто впервые оказалась здесь. Спросила неожиданно:

– Что у вас случилось вчера?

Она произнесла вопрос таким тоном, что Панчулидзеву показалось: она знает обо всём и подсмеивается над ним и над его страхами.

Щёки у него вспыхнули, но он сдержался и ответил как можно спокойнее:

– Ничего серьёзного, графиня. Если, конечно, не считать одной мелочи: кто-то хотел меня убить…

Он ожидал, что она поднимет его на смех, и приготовился принять вид недоступный и строгий, но Полина перестала улыбаться, подошла к нему, пристально посмотрела в глаза и спросила встревоженно:

– Вы в самом деле уверены в этом, князь? Что же вы молчите, рассказывайте скорее, что произошло!

Он усадил её на кушетку, устроился рядом и рассказал всё: и о кирпиче, и о пропавшем письме, и о том, что за ним следят, хотя в этом и не был до конца уверен.

– Всё это началось, когда я получил от Николая… – он запнулся: говорить ли ей о самом главном – о записках друга. Взгляд Полины был непривычно серьёзен и полон сочувствия. Это побуждало к откровенности. И Панчулидзев выпалил:

– Я получил от Николая записки, что-то вроде дневника.

– И что?

– Николай признаётся, что вступил в некое тайное общество, где членами очень влиятельные люди. Именно благодаря им он так быстро и продвинулся по службе и получил назначение в нашу американскую миссию. А ещё ему кажется, что направлен он туда с какой-то важной и совсем не доброй целью…

– Что ещё за тайное общество? – дрогнувшим голосом спросила она.

– Николай писал, что это – розенкрейцеры…

Полина усмехнулась:

– Хм, розенкрейцеры… Насколько мне известно, масонов в России давно нет. Ещё со времён императора Александра Павловича…

Панчулидзев настаивал:

– Нет, Николай точно говорил о розенкрейцерах, описал даже ритуал приёма в орден. Он, кажется, очень сожалеет, что совершил столь опрометчивый шаг…

Взгляд у Полины вдруг переменился, стал жёстким, подобным тому, как дрессировщик в цирке следит за прирученным зверем. Она быстро опустила глаза, чтобы скрыть это. Но Панчулидзев и так ничего не заметил и продолжал откровенничать:

– И ещё Николай пишет, что нуждается в моей помощи…

– Где же теперь записки Николя? – вдруг спросила она.

Панчулидзеву показалось, что в её голосе звучат тревожные нотки. Он поторопился успокоить её:

– Я их сжёг. Так мне было велено…

– И что же вы намерены делать теперь? – чуть-чуть разочарованно спросила Полина.

Панчулидзев почувствовал свою значимость и произнёс с некоторым пафосом:

– Поеду к человеку, который передаст мне новый пакет.

– И кто этот человек? – она наклонилась к нему, и её локон, выбившийся из прически, едва не касался его щеки.

Панчулидзев затрепетал, но не отстранился.

– Некий господин Завалишин в Москве… – пролепетал он.

– Как! Сам Дмитрий Завалишин! – вскричала Полина. – Да вы знаете ли, кто это?

Панчулидзев растерянно умолк.

Она вскочила и буквально пролетела по комнате от кушетки к окну и обратно. Остановилась перед ним, теребя ожерелье из гранёного тёмного янтаря, которое очень шло к её волосам цвета спелой ржи, вдруг показавшимся ему пепельными, и светло-коричневому платью. Глаза её горели:

– Так знаете ли вы, кто такой господин Завалишин? – настойчиво переспросила она.

Панчулидзев пожал плечами:

– Не имею чести знать. Что ж с того? Мало ли всяких господ, с кем я до сего дня не знаком…

Полина закипятилась ещё больше:

– Это не просто господин. Это – национальный герой. Вы понимаете, один из тех, кто в двадцать пятом…

Панчулидзев поднялся:

– Вы хотите сказать, один из государственных преступников? – опешил он.

– Horreur ce que vous dittes lά, mousieur![30] – взвизгнула Полина.

Но Панчулидзев был непреклонен в том, что касалось его убеждений:

– Да, все эти деятели, так называемые «декабристы», равно как их либеральные наследники, не что иное, как враги нашего Отечества! – отчеканил он. – Люди, посягнувшие на благословенную монархию и само государство Российское. Они одним своим примером уже расшатывают устои общества, ввергают Россию в революцию. А это… probatum est[31]. Вспомните французов с их гильотиной и иными ужасами!.. Да что там французы! Нам одной Польши предостаточно! Нет, нет и ещё раз нет! Россию революция погубит… И потому место всем смутьянам на каторге! Я бы таких сам, своими руками, будь на то моя воля, препровождал в самую строгую и самую отдалённую темницу… И чтобы никакой амнистии!

– Ах, вот вы как! – она сжала кулачки и бросилась на него, как разъярённая тигрица.

Он едва успел схватить её за руки и притянул к себе. Огромные глаза Полины с золотистыми крапинками вокруг зрачков оказались совсем близко. Он припал к её губам. Они, в первые мгновения неподатливые и жёсткие, вдруг сделались мягкими и раскрылись ему навстречу…

После, когда он помогал ей затягивать корсет и надеть платье, она спросила его вполне миролюбиво:

– Вы разве не читали статью Завалишина в одиннадцатой книжке «Русского вестника» за прошлый год?

– Не читал, – лениво произнёс он. Ссориться больше не хотелось. – И о чём же пишет ваш кумир?

– О наших моряках в Калифорнии. Завалишин плавал туда в 1824-м. У него есть публикации и о форте Росс. Вы слыхали о таком?

– Конечно, слыхал. Это наша колония, принадлежавшая Российско-Американской компании. Кажется, в конце сороковых её продали кому-то из американцев. Как раз накануне золотой лихорадки… Думаю, что эта сделка была большой ошибкой.

– Вот-вот, – обрадовалась Полина. – И господин Завалишин думает так же. Об этом и пишет в своей статье. Вам явно будет о чём поговорить.

Панчулидзев пробурчал:

– Я встречусь с этим господином вовсе не потому, что он о чём-то думает так же, как я, а ради нашего Николая.

Полина, как маленького, погладила его по голове и сделала это так мило, что он даже не обиделся.

– Так, когда мы едем в Москву? – безо всякого перехода спросила она.

– Разве мы едем вместе? – растерялся Панчулидзев.

Полина лукаво улыбнулась и в привычной для себя манере ответила вопросом на вопрос:

– А разве вы этого не хотите?

– Но что скажут ваши родители, как мы объясним им наше путешествие вдвоём?

Она ответила грустно:

– Я уже давно сирота. И потому привыкла отвечать за себя сама…

– Простите, графиня, я не знал…

Они помолчали. И хотя молчание это не было тягостным, Панчулидзев не сразу решился снова заговорить:

– Однако, мадемуазель, noblesse oblige[32], – осторожно заметил он. – Что подумают о нас с вами в приличном обществе: мы ведь – не брат и сестра…

– Ах, князь Георгий, князь Георгий, вы не перестаёте меня удивлять. Ну какой вы, право, дремучий моралист и закостенелый консерватор…

– Позвольте с вами не согласиться, мадемуазель… Традиции и честь – главные понятия, на которых держится всё общественное устройство. Вспомните, как у Пушкина: «И вот общественное мненье, пружина чести, наш кумир, так вот на чём вертится мир!»

– Но, помилуйте, ведь это же такая немыслимая старина… Такой, простите меня, моветон… Мы с вами живём в век свободомыслия и новых нравов! Впрочем, пора обедать… Надеюсь, вы составите мне компанию, милый князь… Ну, перестаньте бычиться и дуться. Если для вас так важно мнение этого пронафталиненного и сплошь лживого общества, тогда говорите всем любопытным, что я ваша невеста…

Он не нашёлся что возразить на это смелое заявление.

3

Поездку в Москву пришлось отложить, пока не решится вопрос с акциями. Только через полтора месяца, когда Панчулидзев уже начал всерьёз беспокоиться, не обманул ли его Наум Лазаревич, от него пришло известие, что сделка состоялась.

В назначенное время старый маклер передал Панчулидзеву саквояж с деньгами. И хотя акции были проданы значительно ниже номинала, однако вырученная сумма получилась довольно внушительной – более пятидесяти тысяч рублей золотом.

Наум Лазаревич тут же объявил, что свой процент от продажи он уже взял, и снова настоятельно рекомендовал Панчулидзеву вложить деньги в железнодорожную концессию. Панчулидзев сухо поблагодарил его, пообещав подумать, и отправился с деньгами к Радзинской.

За прошедшее время они встречались довольно часто, но всё время на людях – им ни разу не удалось остаться наедине. Панчулидзев даже заподозрил, что сама Полина избегает уединённых встреч с ним после того, как разрешила объявить себя его невестой.

На этот раз он застал графиню одну. С видом факира раскрыл саквояж. При виде такого количества денег Полина рассмеялась, как будто девочка, получившая в подарок смешную игрушку, подбросила на ладони увесистую пачку ассигнаций, словно проверяя её вес, уложила деньги обратно в саквояж и дала неожиданно дельный совет:

– Простите меня, князь, но на правах вашей невесты, – тут она лукаво улыбнулась и сделала книксен, – замечу: золотые яйца в одной корзине не хранят. Будет верным и наиболее безопасным – положить ваши сбережения в разные банки.

Панчулидзев, не ожидавший от неё такой рассудительности, кивнул. Впервые безо всякой тени иронии он подумал, что из Полины может получиться неплохая жена.

Следуя доброму совету, часть денег он оставил в уже знакомом коммерческом банке братьев Елисеевых, в арендованной на его имя ячейке. Одну треть положил на хранение в государственный сберегательный банк, где получил чековую книжку. Остальные решил держать при себе наличными.

Богатство, свалившееся на него после стольких лет скромного существования, кружило голову, наполняло его сердце непривычным чувством могущества и вседозволенности. И только воспоминания о недавнем покушении на его жизнь и опасностях, которые могут угрожать Мамонтову, ему самому и Полине, заставляли его нет-нет да оглядываться, когда он прогуливался по городу.

В Москву они выехали накануне Масленицы вагоном первого класса.

Древняя столица встретила их толпой галдящих извозчиков, которые теснились на перроне Николаевского вокзала.

«Когда ехал классом пониже, самому приходилось искать возницу…» – подумал Панчулидзев, слегка растерявшийся от десятка голосов, на разные лады предлагавших свои услуги «доброму барину», «вашему сиясьству», «их высокипревосходству». Он остановил свой выбор на рыжебородом немолодом ямщике и приказал:

– Милейший, багаж в третьем купе.

– Щас сполним, барин! Не извольте волноваться! – ямщик свистнул и тут же рядом с ним возник дюжий артельщик с медной бляхой. Очевидно, роли у этой привокзальной братии были загодя распределены, и у каждого ямщика среди артельщиков был свой подручный, с коим он делился заработком.

Артельщик быстро вынес чемоданы. Панчулидзев помог Полине выйти из вагона, и они прошли на привокзальную площадь.

Ямщик подвёл их к саням со спинкой и широкими деревянными полозьями. В сани была запряжена каурая лошадь с белым хвостом и гривой. На морду лошади была надета торба, из которой клочками торчало сено. Лошадь медленно, точно нехотя, пережёвывала его. Несколько воробьёв безбоязненно шныряли у неё под ногами, подбирая просыпанный кем-то овёс. Ямщик потрепал лошадь по холке, снял торбу, засунул её под своё сиденье. Приторочив чемоданы за спинкой сиденья пассажиров, ямщик сунул артельщику медную монету и широким жестом пригласил Панчулидзева и Полину в сани. Сам забрался на облучок. Подождав, пока пассажиры устроятся, обернулся к Панчулидзеву и спросил:

– Куда прикажете, барин?

– А ты мне подскажи, милейший, какие трактиры у вас в городе имеются, такие, чтобы мне и барышне прилично было остановиться?

Ямщик хитро прищурился и сказал с подковыркою:

– Так это по деньгам, барин… Разные места есть.

Панчулидзев посуровел:

– Ты, милейший, говори, да не заговаривайся. Я тебя не о стоимости спрашиваю, а чтоб меблированные комнаты получше, почище да обслуга порядочная, да стол посытней…

– Так бы и говорили, барин, – ямщик, довольный, что пассажиры достались небедные, значит, и в оплате за доставку не поскупятся, доложил: – Ежели вам надобно самолутшее место для проживания, так пожалте в Большой московский трактир господина Турина. Это, значится, на Воскресенской площади. Уж там всякие господа останавливаются, и никто не жаловался апосля. Или же в Троицкий трактир, что на Ильинке. Ну а коли блинов настоящих воронинских отведать пожелаете, как никак Масленка нынче, так тоды вам прямой путь к Егоровскому трактиру, который в Охотном ряду. У господина Егорова всё отчень благочинно, оне, значится, из староверов будут, двуперстием крест кладут, ну и нрава самого строгого. Упаси Господи, чтоб кто у них закурил или непотребные слова произнёс… Тотчас на дверь укажут!

Панчулидзев с Полиной переглянулись:

– Вези в Егоровский!

Ямщик по-разбойничьи гикнул:

– Эх-ма, держись, коли дорога жись! – и от всей души вытянул лошадь кнутом. Та так рванула с места, что Панчулидзеву и Полине пришлось ухватиться за поручни сиденья, чтобы не вывалиться.

Сани легко скользили по снегу и по оголенным мокрым булыжникам горбатой и изогнутой дугой улице. За какие-то считанные минуты они долетели до Садовой и Земляного Вала. На уклонах сани раскатывались ещё больше, тащили за собой избочившуюся лошадь, ударяясь широкими отводами о деревянные тумбы, чуть-чуть притормаживали и только поэтому не переворачивались. Панчулидзева эти манёвры очень беспокоили, а Полину, похоже, только забавляли. При каждом таком ударе она теснее прижималась к нему и задорно хохотала.

На Лубянской площади, к которой какими-то путаными, одному ему ведомыми проулками вывез их ямщик, было многолюдно. Посредине площади стояло несколько балаганов, чуть подальше жгли чучело зимы. Дымились трубы переносных печей, на которых толстые стряпухи в цветных платках жарили блины.

У одного из балаганов Полина крикнула:

– Князь, пусть остановится здесь!

Ямщик натянул поводья, и сани остановились.

– Смотрите, князь, какой балаган! Давайте посмотрим хоть немного…

С деревянных подмостков зазывал зевак на представление балаганный дед с мочальной бородой, наряженный в разноцветное тряпьё:

Прохожий, стой, остановись,

На наше чудо подивись.

Девицы-вертушки,

Бабы-болтушки,

Солдаты служилые,

Старики ворчливые –

Чудеса у нас узрите,

Ни в каку Америку не захотите!

Гармонист Фадей

Будет так играть,

Что медведь из медведей

Станет «барыню» плясать!

Ямщик покосился на Панчулидзева.

– Милейший, давай, постоим, – сказал Панчулидзев ему. – В накладе не останешься. Добавлю сверху гривенник за простой…

– Как будет угодно вашей милости, – весело отозвался ямщик. Он и сам был, видно, не прочь поглазеть на зрелище.

Тут на сцену вышел гармонист в нагольном тулупе, а следом за ним вывели на цепи худого медвежонка, бурая шерсть которого местами свалялась, а местами топорщилась. Гармонист заиграл, а медвежонок встал на задние лапы и заученно затоптался по кругу, развлекая непритязательную публику. А гармонист в это время затянул частушки, совсем не шуточного содержания:

Пожалте сюда, поглядите-ка.

Хитра хозяйская политика.

Не хлыщ, не франт,

а мильонщик-фабрикант,

попить, погулять охочий

на каторжный труд, на рабочий.

А народ-то фабричный,

ко всякой беде привычный,

кости да кожа

да испитая рожа.

Плохая кормёжка

да рваная одёжка.

И подводит живот да бока

у работного паренька.

При исполнении этого куплета медвежонок остановился и стал поглаживать себя лапами по худому брюху, вызвав у зрителей новый приступ смеха. Но смеялись не все. Раздался свисток городового. Матёрый, седоусый, размахивая кулаками-гирями, расталкивая толпу, он пробирался к сцене. Гармонист не стал дожидаться, когда дюжий блюститель порядка доберётся до него, попятился за кулисы, на ходу допевая куплет:

Дёшево и гнило!

А ежели нутро заговорило,

не его, вишь, вина,

требует себе вина,

тоже дело – табак… –

и юркнул за занавеску.

Следом за ним – его собрат с медвежонком.

– Ну, теперь лови ветра в поле! – хмыкнул ямщик. – Во даёт, язык без костей! А попадись в участок, кости-то на боках ему живо посчитают… Но-к што, барин, поедем?

– Поезжай! Совсем распустился народ! – сердито буркнул Панчулидзев, подумав, что у Полины просто пагубная привычка – втягивать его в какие-то неприятные истории. Ещё не хватает в первый же день пребывания в Москве оказаться в околотке за прослушивание крамольных частушек…

Полина задумалась о чём-то и до самого конца поездки не проронила ни слова. Зато ямщик разговорился. На ходу, косясь на Панчулидзева так, что тому казалось: вот-вот свернёт себе шею или потеряет управление санями, он рассуждал:

– Частушечки да прибауточки, это ещё што, барин? Вёз я намедни купца с янмарки, так того балаганщики надули и обобрали. Зазвали в палатку на представление «Путешествие вокруг свету». Взяли с него рублей полста или даже поболе… Зашёл в палатку энтот почтенный купец со своей супругой, а там посерёдке стоит свечка. Их провели вокруг свечки: вот, дескать, вы вокруг света и прошли. А денежки-то – ку-ку! Выходят купец с купчихой и, чтобы не показаться круглыми дураками, говорят остальным: да, мол, интересно, вокруг свету проехали… В толпе тут же начинается оживление, и в балаган очередь выстроилась… И скольких в том балагане ещё обобрали, один Бог ведает… По моему разумению, всех балаганщиков в железа брать надобно, чтобы люд честной не смущали своимя выдумками!..

– Да уж… – согласился с ямщиком Панчулидзев.

В Егоровском трактире он снял на втором этаже для себя и Радзинской отдельные апартаменты, находящиеся по соседству друг от друга. Условились встретиться на обеде в блинной у Воронина, располагавшейся в этом же здании на первом этаже.

Пока Полина приводила себя в порядок, Панчулидзев расспросил помощника трактирщика об интересующем его адресе, где должен проживать господин Завалишин.

– Гиблое место этот Хитров рынок, ваше сиятельство, дно жизни, вертеп… – предупредил помощник трактирщика. – А трактир «Сибирь» в сём вертепе самое что ни на есть излюбленное пристанище для каторжан и всякого отребья… Упаси вас Господь, ваше сиятельство, там появляться к ночи и без провожатых: разденут, разуют и голым по миру пустят, а то, гляди, и живота лишат. И никто не пойдёт на помощь: своя шкура дороже…

«Да, эта Хитровка, пожалуй, место ещё то… И трактир-то с соответствующим названием… Впрочем, где ещё обретаться бывшему каторжнику, как не в подобном месте», – подумал Панчулидзев, решив, что отправится туда завтра поутру один, без Полины.

Об этом и сообщил ей за обедом. Полина, увлечённая поглощением блинов, никак не прореагировала на его заявление, как будто вовсе не услышала.

Панчулидзев про себя порадовался этому обстоятельству. Спорить с нею ему не хотелось, равно как брать с собой, подвергая опасности.

Он тоже с удовольствием отобедал. Блины были великолепными, с разными начинками: с икрой зернистой, с сёмушкой, с осетровым балыком. К ним Панчулидзев заказал водку на смородинных почках, а для Полины анисовую настойку.

Макая пышущие жаром блины в растопленное масло, невольно вспомнил времена своей бедности, когда вынужден был ходить в ресторацию на Морской. Там разрешали посетителям читать газеты. Не однажды, не имея денег на обед, он прикрывал газетой тарелку с хлебом, чтоб съесть незаметно кусок-другой…

Теперь Панчулидзев не поскупился на заказ. После блинов подали ленивые щи. Принесли холодные блюда: буженину под луком, судака под галантином. Они попробовали и утку под рыжиками, и телячью печёнку под рубленым лёгким. За такой обильной трапезой просидели до вечера. Она завершилась бланманже и холодным киселём со сливками. К удовольствию Полины, после всех яств подали мороженое с малиновым сиропом.

Верной оказалась присказка: «Москва стоит на болоте, ржи в ней не молотят, а лучше деревенского едят…»

Пресыщенные, они поднялись наверх. Полина открыла дверь своего номера и обернулась к Панчулидзеву:

– Благодарю вас, князь, за прекрасное угощение. Извините, я не приглашаю вас к себе. Мне хочется побыть одной, – и затворила дверь буквально перед его носом.

Она сделала это так быстро, что Панчулидзеву пришлось закончить разговор с нею через дверь.

– Мадемуазель, завтра не спешите с подъёмом. Постарайтесь выспаться… А за обедом мы подумаем, что нам делать дальше… – со смешанным чувством недоумения от её внезапной холодности и удовольствия, что удалось избежать ожидаемого спора, сказал он.

Следующим утром Панчулидзев проснулся пораньше.

Стараясь не шуметь, он оделся и вышел в коридор. Прислушался: из её номера – ни звука.

Осторожно ступая, двинулся по длинному коридору в сторону выхода. Уже у самой лестницы услышал, как сзади скрипнула дверь. Обернулся.

Из номера Радзинской вышел мужчина невысокого роста и быстро направился к нему. На незнакомце было длинное пальто с модным бобровым воротником. Меховая шапка была низко надвинута на глаза.

– Куда же вы, князь? – голосом Полины спросил незнакомец, приблизившись. Он или, точнее, она демонстративно сняла шапку и склонила голову в полупоклоне.

Панчулидзев вздрогнул и на какое-то время онемел: длинных роскошных волос Полины как не бывало. Их заменила аккуратная короткая стрижка. Она, конечно, тоже была ей к лицу, но…

– Что вы наделали, мадемуазель? – только и смог он произнести, когда дар речи вернулся к нему.

– Вы опять меня удивляете, князь. Неужели вы думали, что я совершила столь длительное путешествие только затем, чтобы отведать московских блинов или сидеть в душном номере?

Она решительно надела шапку и тоном, не терпящим возражений, сказала:

– Пойдёмте. Нам с вами, кажется, надо на Хитровку. А там в таком наряде, как у меня нынче, мне будет куда спокойнее, – и первой шагнула на ступеньки лестницы, ведущей вниз.

Панчулидзев покорно поплёлся следом, уже не удивляясь тому, что последнее слово опять осталось за ней.

4

Оставив извозчика на Солянке, скользя по наледи и оттаявшему местами грязному булыжнику, Панчулидзев и Полина спустились кривым переулком к площади Хитрова рынка.

Вся низина была окутана паром. Это дышала незамёрзшая в этом году Яуза. К её влажным испарениям примешивались клубы дыма от десятка костров, разожжённых торговками, готовящими еду для сотен оборванцев, обитающих здесь.

Клубами вырывался пар из отворяемых поминутно дверей лавок и облупленных ночлежных домов, окружавших рынок. Тяжело пахло отбросами и гнилью. Временами лёгкий ветерок доносил другие, не менее отвратительные запахи: махорки-горлодёра, прелых портянок и сивухи.

– Нет, это – не Лондон… – зажимая нос, прогнусавила Полина.

– Вам лучше не говорить, мадемуазель, – тихо заметил Панчулидзев, с опаскою поглядывая на возникающие из тумана и исчезающие в нём испитые рожи местных обитателей. Все они как-то недобро поглядывали на них.

Панчулидзев молча прошёл несколько метров, однако не удержался, спросил:

– Вы разве бывали в Лондоне?

Полина ответила, стараясь говорить мужским голосом:

– Отец служил советником в нашей миссии. Я ещё была, то есть был… совсем молод.

Они миновали огромный навес, под которым толпились приезжие рабочие. Перед ними прохаживались с важным видом подрядчики, приценивались, договаривались, здесь же сколачивали нанятых в артели. Слышались возгласы:

– Эй, кто ещё по плотницкой части?

– Каменщики, айда ко мне!

– Кузнечных дел мастера подходи сюда, да поживей!

Перекрикивая подрядчиков, верещали торговки-обжорки, предлагая свои товары: тушёную картошку с прогорклым салом, щековину, горло, лёгкое и завернутую рулетом коровью требуху.

– Л-лап-ш-ша-лапшица! Студень свежий коровий! Оголовье! Свининка-рванинка вар-рёная! Эй, кавалер, иди, на грош горла отрежу! – хрипела одна баба с похожими на очки синяками на конопатом лице.

– Печёнка-селезёнка горячая! Голова свиная, незрячая! – верещала гнусавым голосом другая товарка с провалившимся носом.

Какой-то оборванец стоял рядом, подначивая её:

– Печёнка-селезёнка, говоришь? А нос-то у тебя где?

– Нос? Был нос, да к жопе прирос! На кой он мне ляд сдался?..

От подобных речей, дурных запахов и всего увиденного Панчулидзева замутило. Он потянул Полину за руку, стараясь скорее миновать смрадную площадь.

Однажды он уже побывал в похожем злачном месте – в Петербурге на Сенной площади. Ходил туда из интереса, когда писал свою повесть. Начитавшись про бедных людей у Достоевского, решил посмотреть их настоящую жизнь. Зрелище на Сенной было не из приятных – клоака, притон, «малина». Там обитали нищие, беглые преступники из Сибири, малолетние проститутки, воры и иные паразиты общества. Не зря некогда именно здесь подвергали всех проштрафившихся телесным наказаниям. Панчулидзев на Сенной задерживаться не стал. Всё, что он увидел там, надолго отбило охоту поближе знакомиться с жизнью простолюдинов.

Хитров рынок показался ему ещё мрачнее, чем столичные трущобы. «Проклятый туман. Не хватает ещё заблудиться здесь», – досадовал Панчулидзев.

Каким-то шестым чувством он всё же отыскал нужный им Петропавловский переулок и дом Румянцева, в котором друг подле друга размещались трактиры-низки, известные как «Пересыльный» и «Сибирь».

Закоптелые окна трактиров тускло светились красноватым светом и были похожи как две капли воды. И хотя над дверями трактиров не было никаких вывесок, Панчулидзев заметил на одной из них криво нацарапанное «Сибирь».

– Может быть, уйдём отсюда? – испытующе посмотрел он на Полину.

Она отрицательно замотала головой и натянуто улыбнулась.

Панчулидзева порадовало, что Полина держится мужественно, старается не выдать чувств, возникших в столь утончённой особе при посещении этого гибельного места.

Он распахнул дверь трактира и вошёл первым.

Внутри было полутемно, зловонно и шумно: звучала отборная ругань, слышался звон посуды. Они осторожно двинулись к столикам. Навстречу с визгом пронеслась испитая баба с окровавленным лицом, за ней – здоровенный оборванец:

– Измордую, курва проклятая! Зар-режу!

Баба успела выскочить на улицу. Оборванца схватили, повалили на пол и, надавав тумаков, утихомирили. Это заняло несколько мгновений, и все разошлись по своим углам.

Панчулидзев и Полина сели за пустой грязный столик недалеко от стойки. Тут же подошёл буфетчик – рыжий, похожий на отставного солдата. Панчулидзев распорядился подать полбутылки водки и чего-нибудь на закуску.

Буфетчик протёр чистой бумагой стаканчики, налил водки в графин мутного зелёного стекла, положил на тарелку два печёных яйца и поставил всё это на стол.

Панчулидзев рассчитался с ним и спросил:

– Не знаешь ли, любезный, проживает в вашем заведении господин Завалишин?

Буфетчик подозрительно окинул его взглядом:

– А вы кто ему будете?

– Друзья…

– Так любой себя назвать могут… – хмыкнул буфетчик.

– Дело у нас к господину Завалишину, – Панчулидзев вынул серебряную монету и протянул буфетчику.

Тот оглянулся по сторонам, сунул монету в карман передника и, понизив голос, сообщил:

– Недели две как съехали от нас Дмитрий Иринархович. Но бывают, интересуются почтой на своё имя… Вы побудьте тут. Нынче как раз обещались оне зайти, – и отошёл за стойку.

Панчулидзев налил водку в стаканчики, сказал Полине:

– Пейте! – руки у Полины дрожали, а глаза помимо воли выражали испуг и страдание.

Он выпил и закусил яйцом. Полина водку даже не пригубила.

Панчулидзев приказал:

– Да пейте же! Не стоит привлекать к себе излишнее внимание…

Однако завсегдатаи заведения уже вовсю разглядывали их. Не прошло и пары минут, как к ним, покачиваясь, подошёл один из них:

– Это что за голубки к нам залетели? – мрачно поинтересовался он.

– Что вам угодно, сударь?

– Гы, сударь! Робя, айда сюда! Кажись, нам пофартило: какие-то овцы забрели в наш огород…

Рыжий буфетчик из-за стойки попытался вступиться:

– Стёпка! Угомонись! Остынь! Не к тебе люди пришли…

Стёпка смачно выругался:

– Ты, Федотка, помалкивай! Не суй нос, куда не просят! Оторвать могут!

Из-за соседних столиков поднялось ещё несколько угрюмого вида мужиков. Они обступили Панчулидзева и Полину с трёх сторон.

Панчулидзев хотел встать, но один из оборванцев, дыша тяжёлым перегаром, положил ему на плечи могучие, чёрные от грязи длани. Полину прижал к стулу другой дюжий детина. Волосы на одной половине его головы были намного короче[33].

– Каторжане, – похолодело внутри у Панчулидзева.

Полина отчаянно вырываясь, взвизгнула.

– Робя, вот те на! Так это ж баба! Чево вырядилась! – пьяно осклабился Стёпка и похвалил: – Баская! Мы тя, барынька, с собой заберём…

– Ага, будет нашим марухам замена… – заржали остальные.

Хлопнула входная дверь, впуская нового посетителя.

Ни Стёпка, ни его компания не обратили на это внимания: чужие здесь не ходят, а полицейские не суются…

– Ну, а ты, господин хороший, выворачивай карманы и дуй отсюда! – распорядился Стёпка. – Али желаешь поглядеть, как мы девку твою того?.. – он сделал неприличный жест.

Панчулидзев рванулся изо всех сил, но держали его крепко. Между тем чьи-то ловкие руки уже шарили в его карманах и за пазухой.

Бледное лицо Полины было перекошено от ужаса. Её тоже обыскивали.

– Нугешиния[34]… – забывшись, крикнул он по-грузински, уже не надеясь на чью-то помощь.

– Оставьте их! – властно приказал кто-то.

Стёпка вытаращил зенки: кто осмелился вмешаться? Обернулся и как-то сразу стушевался:

– Айда, робя! Ну, чо встали, дурни! Не слышали, чо барин велел…

Стёпку и остальных оборванцев как ветром сдуло. На столе остались лежать кошелёк, паспорт и несколько серебряных монет, извлечённых ими из карманов Панчулидзева. Он собрал вещи и поднялся.

Перед ним стоял невысокий, гладко выбритый человек, одетый просто, но достойно: из-под распахнутого пальто выглядывал ворот накрахмаленной белой рубахи и чёрный шёлковый галстук. В руках незнакомец держал волчий треух, явно указывающий на то, что приехал он не из тёплых краёв. Было трудно определить, сколько ему лет. От незнакомца веяло такой скрытой энергией и силой, таким пронзительным и молодым был взгляд светло-серых глаз, что он показался Панчулидзеву сравнительно молодым. Рядом с неожиданным спасителем стоял буфетчик, повторявший, как заведённый, одно и то же:

– Я ведь говорил, барин, что к вам это, говорил ведь, говорил…

– Вы искали меня? Я – Завалишин.

Панчулидзев торопливо представился:

– Князь Панчулидзев, к вашим услугам. Мы могли бы, сударь, переговорить без посторонних?

Завалишин ещё раз окинул его и Полину внимательным взглядом и спросил буфетчика:

– Федот Иванович, есть ли свободный кабинет?

Буфетчик услужливо затараторил:

– Для вас, барин, как же, как же. Завсегда найдётся. Прошу следовать за мной…

В кабинете, когда буфетчик оставил их с Завалишиным наедине, Панчулидзев вспомнил, что не представил Полину, которая всё ещё была бледна и до сих пор не проронила ни слова:

– Со мной – графиня Радзинская, моя невеста…

При этих словах Полина гневно зыркнула на него, точно не сама предложила так себя величать.

Панчулидзев продолжал:

– Прошу прощения за этот маскарад. Но вы понимаете, сударь, в ином виде даме пребывать здесь опасно. Да и в таком виде, получается, тоже…

– Вы отважны, графиня, – по-офицерски склонил голову Завалишин.

Полина смело протянула ему руку для рукопожатия. Он по-старомодному, но очень элегантно поцеловал кончики её подрагивающих пальцев и сказал:

– Мужской костюм вам к лицу, ваше сиятельство… Впрочем, платье, наверное, идёт ещё более… – жёсткие складки у губ разошлись, придавая лицу сентиментальное выражение:

– Итак, господа, чем обязан вашему визиту?

Панчулидзев извлёк из потайного кармашка брюк звёздную метку.

Завалишин долго разглядывал её, отстранив от себя, и наконец сказал, возвращая:

– Мне сия вещица незнакома. Что это? Объяснитесь, князь.

– Как «незнакома»? – голос у Панчулидзева дрогнул.

– Простите старика. Не припомню.

Полина, к которой вернулась самообладание, подсказала:

– Может быть, вам известно имя – Мамонтов Николай Михайлович?

Завалишин задумчиво повторил несколько раз фамилию:

– Мамонтов… Мамонтов… – и хлопнул себя ладонью по лбу. – Да, вспомнил. С господином Мамонтовым нам довелось как-то скоротать пару вечеров в Казани. Он останавливался у моей квартирной хозяйки по дороге на Восток… Да-с, очень интересный молодой человек и судит обо всём довольно здраво…

Это известие заметно приободрило Панчулидзева. Он облегчённо выдохнул:

– Николай Мамонтов – мой друг и кузен мадемуазель Полины. Он, уезжая, сообщил, что оставил у вас пакет.

– Хм, пакет… Да, что-то припоминаю… Но, увы, вынужден вас огорчить, господа: я оставил его в Казани… Обстоятельства моего отъезда были таковы, что большую часть вещей пришлось с собой не брать… Но ведь, господа, это дело поправимое, – улыбнулся он, заметив, что Панчулидзев огорчён. – Сейчас мы всё исправим.

Он дёрнул шнурок колокольчика:

– Присаживайтесь, господа. Может быть, выпьете чего-то?

На зов тут же явился буфетчик, как будто ожидал под дверью.

Завалишин попросил:

– Федот Иванович, принеси-ка перо и бумагу. Да графинчик настоечки твоей, что на кедровых орешках, прихвати…

– Будет исполнено-с, Дмитрий Иринархович… – поклонился буфетчик и притворил за собой дверь.

– Как вам удаётся так живо управляться с простыми людьми, сударь? – спросила Полина. – Они все: и этот Федот, и те злодеи, что пытались нас ограбить, мне кажется, просто боготворят вас…

Завалишин устроился на краю дивана рядом с Полиной и не без скрытого удовольствия прокомментировал:

– Это вовсе не трудно, графиня. Народ русский – народ благодарный, чувствительный зело и, в отличие от многих, причисляющих себя к нашему кругу, обладает хорошей памятью: добро не забывает… Каторжники беглые и местные обитатели, видите ли, считают меня в какой-то степени своим. Дескать, как и они, был на каторге, властью самодержавной обижен. И хотя зовут по привычке «барином», но полагают, что я – барин справедливый, за простой люд пострадавший… Только это и объясняет тот удивительный факт, что, находясь в подобном вертепе не один день, я ни разу не прибег к voie de fait[35]

Он усмехнулся и развёл руками, мол, ничего особенного я и не совершил.

– Вы, как я погляжу, господин Завалишин, не очень-то цените тот подвиг, что совершили для народного освобождения… Я и мои единомышленники… мы почитаем вас за настоящего героя, за революционера… И вот сейчас я не верю своим ушам: неужели вы, пройдя столько испытаний, можете говорить о своих страданиях с усмешкой? Я читала, как мужественно вы вели себя в Сибири, как боролись за справедливость, даже закованный в кандалы… «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идёт за них на бой!»[36] Разве вы считаете вашу жизнь напрасной? Неужели вы разочаровались во всём?

Завалишин встал, неторопливо прошёлся по кабинету, остановился перед Полиной, глядя на неё сверху, как смотрят на малое дитя, сказал примирительно, с отцовской интонацией:

– Вы ещё так молоды, мадемуазель, и не знаете, что любой, кто в юности – революционер, тот в старости непременно сделается самым отъявленным консерватором. Если, конечно, прежде не угодит на гильотину. А она быстро избавляет от страсти к переворотам. Уж поверьте мне, старику, сия метаморфоза – непременное следствие взросления…

Панчулидзев даже зааплодировал. Завалишин всё больше нравился ему. Полина вспыхнула, раскрыла рот, чтобы горячо возразить, но тут вошёл буфетчик. Он принёс на подносе графин с настойкой, письменный прибор и бумагу. Достал из шкафчика гранёные рюмки, разлил по ним настойку и удалился.

Завалишин, по-моряцки крякнув после принятой чарки, придвинул к себе лист и прибор, взялся писать записку своей бывшей квартирной хозяйке. Полина глядела на него с тем сладковато-постным выражением, с каким глядят на юродивых, когда в любом их бормотании пытаются угадать некое скрытое значение. Ей не терпелось продолжить начатый разговор.

Не дождавшись, когда он закончит, она спросила:

– А что вы, господин Завалишин, позвольте узнать, думаете о Бакунине? Уж он-то, вне всякого сомнения, настоящий революционер, борец за народное счастье, для которого никакое, как вы изволили выразиться «взросление» не страшно… Вы, должно быть, читали его «Революционный катехизис», что вышел в прошлом году?

Завалишин, не поднимая головы и не отрываясь от своего дела, пробормотал:

– Да уж, Мишель – революционер из новых… Правая рука не знает, что творит левая…

– Как это? – простодушно улыбнулся Панчулидзев.

– А вот так! Одной рукой он пишет в своих прокламациях, что государство надо упразднить как таковое. Другой – строчит статьи в защиту генерал-губернатора Восточной Сибири…

Полина не преминула показать свои познания в данном вопросе:

– Вы говорите о Муравьёве-Амурском, с кем вы разошлись во мнениях о судьбе русских колоний на Аляске и вели полемику в вопросе дальнейшего укрепления России в Восточной Сибири?

Завалишин удивился:

– Графиня, вы читали мои статьи? Да, вы абсолютно правы, речь идёт именно о графе Николае Николаевиче Муравьёве-Амурском, которого господин Герцен, так почитаемый нынешней молодежью, прямо называет одновременно и деспотом, и либералом. Ну, да я лично думаю, что деспот в нём всё-таки преобладает… Речь даже не о наших разногласиях по колониальному вопросу. Тут другое примечательно. Когда мы с Петрашевским в пятьдесят девятом году обвинили Муравьёва в произволе по отношению к переселенцам, доказали явное казнокрадство чиновников его администрации, не кто иной, как Бакунин тут же бросился защищать царского наместника. Ещё бы! Ну как не порадеть родному человечку: ведь Муравьёв-то ему дядюшкой приходится…

– Что вы говорите: Бакунин и Муравьёв – родственники?

– Абсолютно достоверно. Хотя ни тот, ни другой публично признавать это не любят. Именно Муравьёв в своё время попросил, чтобы Государь Александр Николаевич заменил Бакунину равелин сибирской ссылкой. Думаю, что и побег за границу он ему помог устроить, когда очередная просьба о помиловании племянника успехом не увенчалась…

– Но разве человек, который для империи явился, можно сказать, дальневосточным Ермаком, который присоединил к Отечеству нашему земли по Амуру и всё Приморье, не достоин заступничества, пусть даже от собственного племянника? – спросил Панчулидзев, алкая справедливости.

Завалишин отложил ручку с металлическим пером в сторону и сказал запальчиво:

– Вот и Бакунин говорит то же самое. Мол, как это вы, благовестники новой России, защитники прав русского народа, могли не признать, оклеветать, принизить его, так сказать, лучшего и бескорыстнейшего друга? – он ещё более возвысил голос. – Заявляю вам ответственно: всё в словах Бакунина о Муравьёве-Амурском – чистейшая ложь. Не граф со свитой чинуш, а капитан Невельской со товарищи беспримерным подвигом своим подарили России и Приамурье, и Сахалин. И совсем уж не так бескорыстен был граф Муравьёв на посту генерал-губернатора. И пост сей, к слову, он покинул сразу же после побега Бакунина. И его идея о создании Сибирских соединённых штатов, которые могли бы вступить в федеративный союз с Северо-Американскими Штатами, – самая что ни на есть вредоносная и разрушительная для государства нашего. Неспроста после отставки Муравьёв удалился для проживания не куда-нибудь, а в Париж, где и его племянник Бакунин тогда обретался. Всё это масонские штучки! Вы разве не знаете, что Бакунин – известный фармазон? Мне думается, и дядя его тоже состоял в ложе…

Произнеся эту длинную и гневную тираду, Завалишин резко умолк и сидел отрешённый, думая о чём-то своём, словно вовсе забыл о собеседниках.

Полина и Панчулидзев тоже молчали. В щелях деревянной стены кабинета совсем по-домашнему зачвиркал сверчок. Вдруг Завалишин так же резко взялся за перо, бисерным, ровным почерком лихорадочно дописал записку, свернул листок, надписал сверху адрес и протянул Панчулидзеву.

Они как-то быстро и неловко простились.

Панчулидзев и Полина спустились вниз, вышли из «Сибири» и двинулись прочь. Уже знакомым проулком вышли на рыночную площадь. Туман здесь так и не рассеялся, но осел, стал менее густым. Видны были ржавые крыши и стены трёхэтажных неказистых домов, обступивших площадь.

По дороге они наткнулись на двух дерущихся нищих. Лица их были разбиты в кровь, они лупили друг друга, падали наземь, снова поднимались, схватывались, кряхтя и матерясь, вырывая друг у друга кусок варёного горла. На них никто не обращал внимания. Так же дымили котлы торговок, сновали вокруг них, прося подаяния, худосочные и грязные дети.

– Что же вы делаете! Прекратите! – не удержался от замечания Панчулидзев.

Нищие как-то враз прекратили драку и зло уставились на них. Раздался поток отборной ругани!

Панчулидзев и Полина почти бегом пересекли площадь и по Подколокольному переулку вскоре очутились на Яузском бульваре. Здесь они перевели дух, и Панчулидзев сказал, не скрывая злой иронии:

– Вот он, мадемуазель, ваш хвалёный народ… И вот для подобного отребья вы и ваши единомышленники хотите свободы?!

Полина бросила на Панчулидзева гневный взгляд и промолчала, только стиснула тонкими пальцами его руку, на которую опиралась.

5

Локомотив тяжело дышал и фыркал паром, как усталая лошадь. Прозвучал уже третий колокол, когда в купе к Панчулидзеву с Полиной вошли попутчики: молодой человек, по одежде и манерам похожий на иностранца, и мужчина постарше. В нём Панчулидзев с радостью узнал отставного моряка Иляшевича.

– Князь, вы? Приветствую вас, ваше сиятельство? – воскликнул он, вытирая взмокшую лысину клетчатым платком.

– Здравствуйте, ваше высокоблагородие…

– Следую к сестрице моей, Авдотье Николаевне, на именины, – отрапортовал Иляшевич. – Сродственница моя, лет пять как овдовела и проживает в полнейшем одиночестве и благонравии от Нижнего верстах в пятнадцати, в мужнем наследственном именьице. Она, доложу вам, ангел чести, доброты и деликатности и давно уже зазывала меня к себе погостить. К оной пристани, ваше сиятельство, и держу нынче курс моего, прямо скажем, потрёпанного житейскими бурями фрегата, кхе-кхе!

Панчулидзев представил Иляшевичу Полину. Полина улыбнулась, ослепительно блеснули её ровные зубы. Старый моряк подобрался, выпятил грудь, глаза у него заблестели. Он снова протёр лысину платком и склонился, целуя кокетливо поданную ему ручку. Панчулидзев давно приметил, какое впечатление производит Полина и на стариков, и на молодых кавалеров. Стоит ей где-то появиться, все сразу начинают виться вокруг, как мухи подле чашки с мёдом. Он видел и другое – ей нравилось дразнить мужчин, метать в них взгляды, а после делать вид, что те ей совсем не интересны, словом, взбрыкивать, как норовистая кобылка. Её кокетство бесило его. Но он никак не мог избавиться от чувства острого восхищения её красотой и милой, детской непосредственностью, за которой скрывалась какая-то непонятная ему игра.

Вот и сейчас, слушая комплименты, которыми её засыпал раздухарившийся старый флотский, она нет-нет да и бросала цепкий, охотничий взгляд на другого попутчика, который скромно присел на краешек дивана с книжкой в руке.

Вскоре состав тронулся. В купе заглянул кондуктор и бодро предложил чаю, от которого Панчулидзев отказался. Полина с важным видом достала книгу и уткнулась в неё. Иляшевич, явно раздосадованный подобным обстоятельством, повернулся к Панчулидзеву:

– А вас, ваше сиятельство, что побудило отправиться в Нижний?

– Мы с графиней путешествуем, – уклончиво ответил он.

– Ну, тогда я непременно должен вам показать город. Тамошний Кремль – просто диво как хорош. Вашей очаровательной спутнице он непременно понравится, – Иляшевич бросил масленый взгляд на Полину. Она на миг оторвалась от книги и ласково улыбнулась ему.

– Mais certainment, monsieur, avec plaisir[37] – сдержанно поблагодарил Панчулидзев, которого раздражало это неприкрытое заигрывание с той и другой стороны. Он решил перевести разговор на другой предмет и спросил: – А что думаете вы, ваше высокоблагородие, о возможной продаже наших американских колоний?

Иляшевич, продолжая поглядывать на Полину, заметил:

– Сие, ваше сиятельство, полагаю абсолютно невозможным.

– Отчего же абсолютно? Я слышал, что такие идеи витают в самых высших кругах…

Иляшевич развернулся к Панчулидзеву всем телом:

– От идей до воплощения дистанция огромного размера, ваше сиятельство. Тем более идея-то сама по себе ненова.

– Как это? – искренне изумился Панчулидзев.

Иляшевич не упустил возможности блеснуть эрудицией перед понравившейся ему дамой, тем самым пытаясь вовлечь её в беседу:

– Об этом широкой российской публике вовсе неизвестно, но в 1854 году, как раз перед Крымской войной, посланник Стекль и российский вице-консул в Сан-Франциско господин Костромитинов вели переговоры о продаже наших американских земель и даже подписали некое соглашение об их передаче американцам на три года, якобы для того, чтобы уберечь колонии от нападения англичан и французов… Когда же руководство Российско-Американской компании известило наше представительство о нейтралитете, которого ей удалось добиться в переговорах с Гудзонбайской компанией на весь период военных действий, Костромитинов и Стекль сразу аннулировали свой договор. А когда о нём всё же раструбили английские газеты, стали убеждать всех, что сделка была мнимой, так сказать, для отвода глаз и с одной целью – спасти колониальное имущество и сами русские колонии от захвата противником. История сия долго обсуждалась между дипломатами. И хотя посланнику и его помощнику удалось как-то оправдаться, Государь Николай Павлович тогда дал ясно понять, что ни о какой продаже Аляски речи быть не может…

Конец ознакомительного фрагмента.