Вы здесь

Звонкие акварели детства. *** (Е. В. Любчич)

***

Пришло лето, и всё, с ним связанное.

В это утро я, выспавшис. А снилось мне что-то приятное; весь сон меня наполнил чем-то, и теперь всё виделось в своём проникнутом смысле. И в этом весёлом настроении я отправился во двор, прихватив редиску со стола. Солнышко опять играть зовёт, и день уж в разгаре: все давно трудятся и, казалось, что я уже половину всего интересного пропустил; а никто не разбудил: без меня всё начали! Я направился на задний двор, а собаки увидели меня, затявкали, хвостом виляют – приветствуют; наверное, думают, что я угощу чем-нибудь вкусненьким, отдал редиску – не ест. Прохожу дальше, гляжу: яму под погреб вырыли и спуск есть. Мама и Папа кричат мне из неё: «Стой! Нельзя сюда», а я как-будто слышу, но не понимаю слов: и прямиком к ним, по несхватившемуся цементу, где должны были быть ступеньке, как на горке съехал. Меня, чумазого, высадили, переодели, сказали, чтобы поиграл где-нибудь в другом месте. Я, понятное дело, возвращаюсь обратно к ним, правда, в яму уже не лезу, а с другого краю, рядом со свежими кучами земли, играю в войнушку, бегая с пластмассовым пистолетиком. Кучи крутые: как засада, с них всё сыплется, а вниз яма, в два метра глубиной. Я хочу пробраться по склону, чтобы вокруг не обходить, вдруг нога соскакивает, и вмиг меня тянет всего, только и успел, что заорать, и в страхе вся моя короткая жизнь перед глазами пролетает. Благо, рядом старший брат – успел резко обвернуться и подхватить меня.

В общем, оставил я это опасное место и направился поближе к дому. По пути замечаю, что Шарика кормят, полную миску насыпают. Он у нас уже давным-давно, ещё меня не было – старая собака, почти с меня ростом. Я подошёл к нему и начал гладить по голове, жалею его, а он морду из миски, рявкнул и цап меня за живот. Я весь перепугался, бегу к Маме, всхлипываю, заливаюсь слезами больше от обиды и испуга, чем от боли. Пожалеть его хотел, а он подумал, что я – украсть еду. Мама обнимает меня, и мне стало легче – сердечко тукает, я успокаиваюсь.

Их, обидчиков, много: во двор выйти нельзя: то петух клювачий – гоняется за мной, то гусь шипит – пройти не даёт, то корова бодается – гляди, затопчет, то старший брат – где-нибудь словит да мучит в своё удовольствие. Никакого жития. Родители ему говорят, чтобы он не трогал меня, а он даже не разумеет, за что его попрекают. Обращается со мной, как будто я ничего не чувствую и не понимаю. Кричи не кричи, пока до слёз не доведёт, не отстанет. Отпора я дать не могу, а убежать не всегда получается. К Валере он тоже приставал, пока тот не подрос, да и чего его мучить, когда есть Я. Поэтому дома я часто закрываю дверь в комнате, чтобы мне никто не мешал, и играю сам. Строю себе из кубиков теремки, целый город получается, места на паласе не хватает, ступить некуда. А кто-нибудь мимо проходит и обязательно что-нибудь да зацепит – мешаются только. Надоедает, оставляю игрушки так, половину заталкиваю под кровать.

До ремонта детская, где мы втроём спали, находилась на южной стороне: была очень светлая, так как имела окна с двух сторон; солнце играло по комнате контрастными сияющими пятнами, просачивающимися через листву садика. Летом деревья почти полностью затеняли южное окно, и в самую знойную погоду чувствовалась приятная, тенистая прохлада. Когда я подрос и кроватка стала мне мала, то для того чтобы уместилось три наших койки, мы перебрались на противоположную сторону. Стол теперь находился справа, у самого окна, по полкам которого мне не разрешали лазить, а вот рисовать в любое время могу. Рисую карандашами, слюнявлю их, чтобы ярче! У меня хорошо получаются деревья, листики, цветочки. Мне тоже поставили собственную тумбочку, в которой я храню свои вещи. Для той же цели у меня под кроватью лежит старый чемодан, в котором я прячу кучу интересных сокровищ: цветные авторучки, блокнотики, вырезки картинок, старые купюры, копейки, значки, магниты, верёвочки, всякие красивые камушки, стекляшки; увеличительное стекло – как мы его называли «выжигательное» – которым можно на улице легко выжигать на специальной плёнке, что у нас на теплотрассе. И ещё много-много таится там других дорогих штучек, так сказать, с фокусиком. Я нередко открываю свой чемодан, пересматриваю его содержимое: в нём всё разложено по кармашикам, коробкам, конвертикам и ещё что-нибудь новое в нужное место подсовываю.

Иногда я делал домик: накрываю небольшой стол мягким одеялом, залезаю под него и включаю на светильнике самый слабый огонёчек, и рождается «сокровенный мирок». Когда я приоткрываю одеяло, в домик попадает, как мне казалось с непривычки, холодный свет комнаты, а у меня внутри тепло и спокойно; усаживаю рядом мишку и прячусь в месте с другими игрушками в своём домике.


***

Приближается осень. Листочки сделались многоцветными, красными, жёлтыми, как-будто поспевают так же, как и яблочки, помидоры, перцы, дыньки… Самыми занимательными, удивительными для меня были цвета яркой спелости; я обычно раньше времени срывал недозревший желтеющий крыжовник; любовался привлекательной красноватостью помидора, но про него говорили, что он ещё зелёный, чтобы есть.

Всё стремиться играть, влиять, оставатся во мне. Я знаю, что есть какая-то всегда ощутимая, непрерывная дорожка, преисполняющаяся всё новым и новым будущим. Ведь за плечишками и на душе свободно и ко всем окружающим изменениям, тонкостям отношусь открыто.

Солнце льёт свет через окно, наполняя комнату лучами, в которых безмятежно плавает пыль. Но этот штиль, под которым замерло мгновение, установился не на долго потому, что мы с братом решили с разгону кататься на журналах по паласу. Раскидали их по всей траектории и пускаемся в скольжение, нагоняя шторм в десять баллов. Наша мелкая баловня продолжается – Валера катает меня в пластмассовом тазике, пыль суматошится вместе с нами.

Мы унимаемся, остаётся куча порванной бумаги и протёртые штаны на коленях. Мы часто что-нибудь, резвясь, придумываем и нередко устраиваем играми беспорядок, который самим же приходилось убирать.

Но почти всегда мы играем на улице – там интереснее. На картошке в поле, где от нас ещё мало проку, мы лазим по деревьям, рвём мягкую, кислую дычку, бегаем рядом по кустам, пробуем паслён, щелкаем подсолнухи – которые птицы уже поклевали. И то и другое, на счастье нам, каждый год само сеется и вырастает. На природе и аппетита больше разыгрывается.

Но всё равно и мы приобщаемся к процессу уборки картофеля. Валера скидывает его, а я уношу на кучу ботву – как на распев я её неустанно называю: «Ба-ды-лья – кры-лья, ба-ды-лья – кры-лья…». Картошка уродилась отличная, и ботва не посохла – зелёная и тяжёлая – выше себя кучу наносил и, как-то незаметно ослабев, взобравшись на её, уснул. Меня потеряли, а мне стало холодно, и я, проснувшись, выбрался с ботвиного вороха. Всей семьёй копали картошку – скидывали её кучками или рядком, чтобы просыхала на ветру. Как её выберем, ботвой накроем и оставим в поле до завтрашнего утра. Под конец уже и есть сильно хочется, и домой, и устал, а нужно ещё в мешки собрать, мелочовку. Из мешков будем ссыпать в погреб и крупную и посевную.

А когда привезли на задний двор солому, то нас закинули на скирду – трамбовать. Отец и Толя вилами забрасывали её к нам наверх. Она то и дело попадает нам за шиворот. Её то сдувает ветер, то она скользит и не держится – разлетается в разные стороны. Мы настолько малы, что прыгаем, дурачимся, барахтаемся и кувыркаемся, утопая в ней. И остаёмся без сил. Тем не менее скирда приобретает свой вид, а мы становимся похожими на растрёпанных петушков: все в пыли и мелкой соломе, которая даже в карманах, а особенно колется в обувке и на шее. Потом отряхиваемся, умываемся. Скирду огораживают забором, а на верх кладут старую резину или доски, чтобы не разлетелась от ветра. Со временем скирда осядет.

Листики беспокойно срываются, носятся ветром – ищут, где можно скрыться, перезимовать, но не находят. Ветер гоняет их не то с тонким снегом, не то с дождиком, не то с мелким градиком. Деньки становятся меньше, вдобавок пасмурные. На улице особо не поиграешь. По ночам бьют заморозки. Когда я засыпал, ночь была темна, земля черна, а проснувшись утром, Толя говорит: «Зимным-зимно!» – светел день, бела земля.

Позавтракав, Мама снаряжает меня по-новому, потеплее: двое штанишек, толстая мягкая кофта, валеночки, шарфик по самый нос, варежки, связанные Мамой, они под пальтишком на резиночке, чтобы не потерял, а шапка такая, что в ней почти ничего не слышно. Наконец солдат готов! Руки, по швам не опускаются, слишком толстенький получился, и мы с Валерой выбираемся на белый свет…

Радостно расстелился первый снежок. Хрустит. Блестит, сверкает своими снежинками, так и хочется присесть его потрогать, варежки увлажнить; на мне вся одежда надета туго, плотно так, что это даётся с ощутимым трудом. Но когда Валера бросил в меня снежком, а я в ответ и мы разгорячились, становится жарко – всё расползается, пуговки расстёгиваются, я развязываю шапку, сам поразмотался шарфик, штанишки намокли и теперь спадывают. Мы смеёмся, валяемся, вазюкаемся в новом снегу; с весельем кидаем его друг в друга.

Катали снежный ком – долго лепим снеговика: прилипает даже вместе с землёй. На валеночках и варежках образовались подтаявшие замёрзшие комочки, которые трудно счищать.

На улице бегаем до самого вечера с передышками попить, поесть. Потом оставляем все мокрые вещи сушить. День проходит быстро, а наутро мне в детский сад.

Да кто только придумал в него ходить? Где тут справедливость: будят рано, непонятно зачем, и отправляйся не ведомо куда и с какой целью.

Родители всегда шли мне на уступки. А как же тут не пойдёшь, когда я своим нелёгким характером всё равно затребую свободы! Мама собирает меня в садик, а я плачу, не переставая, и слёзки «катются» искренне. Тут идти-то два шага. А каприз у меня не поэтому, а потому, что не люблю принудиловку: неизвестно ещё, какой режим в вашем садике, какие дети там и как они выдерживают всё это?

Вышли из дома – иду, телепаюсь, а когда пришли, переобуваемся в сменку – слёзы опять сами собой. Мама уже не знает, как успокаивать, на работу опаздывает. Зашли в игральную комнату, где все, а я прижался к ней, обхватив её руками, чтобы не ушла, не отпускаю – никуда не смотрю, ничего не вижу. Всё же я соизволил, обернулся, весь заплаканный: а здесь, оказывается, и другие поменьше меня дети есть. Юлька, которая живёт на нашей улице, смотрит, и мне сразу стало стыдно за свои привилегии. Она не только не плачет, а даже улыбается. Я Маме говорю: «Ну иди уже, ничего не надо, всё, иди». Что делается-то: пристыдился и застеснялся, что я с Мамой пришёл, ещё и как с маленьким возятся со мной.

Тут же Илюха, Эдик, Артём и другие, уже знакомые мне личности. Народ, я смотрю, оказался здесь не простой: игрушками не делится, говорит: «Моя это» – а мне особо разницы нет – я и сам знаю, что не моя.

В общем-то посчитал, что я у них самый старший, и правильно подумал, так как стало очень скучно, заняться нечем. Почему-то мы с Илюхой начали кидать в Артёма разноцветными пластмассовыми кубиками, загоняя его в угол. Не останавливались, пока он не разревелся; потом он нас упрекал, что мы двое, а он один. А мы как-то сами не задумывались что делаем, но в каком-то едином чувстве понимания друг друга до последней мысли и как-то лишь добра и веселия желая, но точно не худого. Показалось, у нас всегда есть единодушное состояние: взаимодополняющееся, спокойное; аж самим интересно, до чего мы дойдём, что придумаем; и узнаем же опять, что мы одинаково к этому придуманному относимся, и тем увереннее, свободнее отдаёмся ему.

Мы недавно вне садика (хотя какие наши годы! каждый день на счету) фантиками менялись. Смысл был опять же не в них, а в чём-то большем, возможно, в нашей невыразимой идее. Ведь скоро, враз как-то, поняли, что можно не продолжать наше начинание; после того, когда я, открыв полочку, показал, как много у меня этих фантиков – тотчас же весь фокус и суть дела утратились. Мы одинаково что-то почувствовали. Какой смысл продолжать, если можно сразу всеми поменяться и тут же их пересмотреть. Коль мы исчерпали фантикообменную тему, то пошли искать, чем нам заняться; даже не искать, а смотреть, что предложится нам по душе.

Из садика всех уже давно забрали, Илюху так отпускают потому, что его дом совсем рядом. А меня не выпускает воспитательница, поэтому жду, непонятно чего, смотрю в большое окно и думаю: «Я здесь изолированный от жизни. В заключении – там вся свобода, там всё солнце. Я только время зря теряю, ведь, возможно, дела вершатся без меня, да и я без дела».

За окном всё предлагало невероятно обширные возможности: играя, испытывать на себе все «прикосновения» природы, наблюдать и ощущать, заострив внимание, настроение, которое они вызывают.

Выждав время, воспиталка отпускает и меня потому, что мы с Илюхой живём неподалёку.


***

Через месяц зима припорошила инеем деревья. Они красиво сверкают при луне. Снег плавно закруглил рельефности деревни, одни заборы торчат, и кажется, что они детские, что всегда были такими низкими.

Субботний день – идём в колхозную баню. На улице морозно. Из труб домов возносится ровный дым. На редких фонарях, расширяясь, свет уходит высоко и тонко. Видно, как кто-то прошёл, оставив следы, взборонив сугробные устои. Огоньки у домов напоминают о теплом семейном уюте.

Ещё недавно в баню я ходил вместе с Мамой, а теперь с Папой и братьями. Она садила меня в тазик и намывала. Мы с Юлькой даже баловались, брызгаясь друг в друга водичкой.

Едва приоткрыли двери, уже слышно, что в предбаннике галдёж, то и дело громко здороваются:

– О Прохор Иванович! С лёгким паром! Какова, она жизнь?

– Здорово тебе. Жду второй молодости, обещали скоро дать. У тебя как?

– Пока всё ладно.

– Ну смотри, давай-ка – пойду потихоньку.

– Увидимся. Что все сюда? Дай-ко на краешек примостюся.

Разговоры не умолкают, самый народ пошёл, очередь.

Нам хотя бы три места нужно в раздевалке: Папе, Толе, а мы с Валерой можем и на одну вешалку.

Когда я Папе говорю, что он совсем по-другому меня моет, он отвечает: «С Мамой ты ходил в баню купаться, а с нами по-настоящему». Я хожу в парилку из парилки потому, что долго сильного жару не выдерживаю. Мужики ругаются, мол, пар выпускают! Я стараюсь садиться пониже, а сверху совсем ничего и никого не видно, одни голоса и блаженно-ядрёные поохивания. Раздаётся шум веников. «А-ах, хорошо!». Мне немного боязно, так как я на самый верх никогда не осмеливался залазить и не знаю, что там и как высоко можно. Голоса совсем рядом, а думается: «А вдруг и они не на самом верху». Выхожу весь запаренный! Хочу побыстрее присесть на лавку отдохнуть. Набираю в тазик воды сколько донесу. Намыливаю голову – глаза щиплет. Папа говорит, что моюсь холодной, и трёт мне спину. Мне почему-то удобно приступать мыться мочалкой с коленок и всегда забываю начинать с шеи и плечей. Для закалки в конце ополаскиваемся, опрокидывая на себя тазик холодной водицы. У меня силёнок не хватает, то Папа мне помогает, и я быстрей-быстрей к полотенцу вытираться. (Один раз нечаянно так по пути шлёпнулся на скользком полу)!

Одеваться трудно: помимо того что неудобно, ещё и майка закатывается, прилипает. Причесавшись, накидываю шапку, и бежим с Валерой домой вперёд всех. Ноги сами несут. Я за ним не поспеваю, кричу: «Подожди!». Выдыхаюсь – дальше шагом. Дымно, морозно, безветренно, дышать тяжело.

Конец ознакомительного фрагмента.