Открытие Америки
Америка моих друзей
Бунт на корабле
Первый раз я летел в Америку в 1991 году. Земля была покрыта ковром туч, и смотреть пришлось на подвешенный над креслами монитор. На экране светился зеленым светом наш самолетик, пересекающий карту мира – и словно зацепившийся за самый кончик земли. Неужели мы действительно уже над самым крайним мысом Норвегии, и вот сейчас я – впервые в жизни – покину наш континент и повисну над мировым океаном?
Для меня этот перелет через океан в Америку – впервые в жизни – был равносилен перелету через реку вечности – Лету. Предстояла встреча с друзьями, с которыми давно уже простился навсегда, увидеть которых казалось так же невозможно, как исчезнувших с лица земли. И – главное волнение – от предстоящей встречи с бывшим знакомым, встречаемым прежде то на Литейном, то на Пестеля – и получившим теперь главную в мире литературную награду… Ну как с ним теперь разговаривать? С ним и раньше-то было разговаривать нелегко: его прерывистая, нервная речь, нищая надменность в сочетании с тяжкой стеснительностью заставляли его то дерзить, то краснеть. Уж лучше бы это был незнакомый Гений, Гений – и все, Гений – и слава богу, а не тот конкретный и весьма ощутимый знакомый, рядом с которым прожиты десятилетия ленинградской слякоти, с которым были невыразимо мучительные отношения, тревожные, на краю бездны, беседы. А как бы ты хотел – чтобы гений говорил банальности и общался как все? Нет уж! Соберись! Завтра – встреча. Ты тоже не лыком шит! К тому же ведь это он сам меня вызвал, как сказали мне тетеньки при оформлении бумаг…
Всё! Зелененький значок самолетика оторвался от изрезанной кромки. Я глянул в иллюминатор: ровный ковер облаков, как и раньше… но как-то стало зябко. Ну а чего бы ты хотел? Ты же ведь собрался в Америку! Не знал, что будет так наглядно страшно? Не знал. Говорили, что лететь придется десять часов… ну и что? Я никогда, что ли, не проводил в дороге десять часов?! Да сколько раз, в ту же Москву!.. Но, оказывается, разные бывают часы. Пытался задремать – но не вышло. Я пригнулся к иллюминатору – и замер. Что это? Лохматый ковер облаков протыкали острые, абсолютно черные, мертвые горы. Ни малейших признаков жизни и какого-либо движения – мы словно зависли. Ничего страшнее я еще не видал. Почему не летим-то? И откуда такие скалы в океане? Где мы?
Я трусливо опустил пластмассовую шторку иллюминатора и пытался сосредоточиться на происходящем в салоне. Ничего не происходило! Пассажиры, задвинув шторкой иллюминаторы, дремали. Я поднял глаза на монитор. Мы пересекали какой-то огромный остров. Откуда он тут взялся? Пытался что-нибудь вспомнить – и не мог. Куда нас занесло? При этом все продолжали спокойно спать – все, кроме меня! Изображение на мониторе дрогнуло, изменился масштаб, остров теперь казался не таким громадным, и внизу появилась зеленая надпись… Гренландия! Гренландия-то зачем? Она-то откуда взялась? Мы же в Америку летим. Уж так далеко на Север зачем было идти? Я открыл иллюминатор, надеясь на какие-то изменения… Нет! Те же черные пики. Движемся ли? Но вот внизу появился скалистый обрыв, и вокруг него – кружево изо льда. Легче как-то не стало. Куда прем? Обещали Нью-Йорк и плюс сорок! Но вот эта ледяная феерия закончилась, слава богу, и во всю ширь лежал пустой океан. Тоже не такое уж ласковое пространство – белые бурунчики были видны с самолета – даже страшно их представить вблизи, оказаться в них! А каково было Колумбу, плывшему там вот внизу – и даже не знавшему, сколько еще плыть, есть ли вообще берег и удастся ли вернуться? Представил себя там, внизу… Бр-р! Вот это было путешествие! В наши дни дальние путешествия происходят, как правило, на самолетах. Но впечатлений и даже волнений хватает вполне. Я откинулся на спинку и пытался уснуть. Нельзя так уж сильно переживать. Здоровья не хватит! Успокойся! Это вовсе не бесконечный океан под тобой, а так, понарошку. Кажется, только один я, с чересчур обостренным восприятием, так переживаю… Да нет! Остальным трудней, как я заметил еще при посадке. Многие плакали, прощались-обнимались с самыми близкими, и, может быть, навсегда. Сейчас пытаются успокоиться, уснуть. Их путь – рисковее твоего! Что их там ждет? Никто точно не знает. А если «знает точно», и об этом уверенно говорит – внутри все равно мучается: «Не сглупил ли? Все прежнее – с кровью оторвал…»
Нет, не спокойно тут! Вдруг главная стюардесса, прежде гордо ходившая между кресел с вежливо-неприязненным выражением то ли надсмотрщицы, то ли в лучшем случае властной начальницы (рейс был наш, еще советский, и так ей, видимо, полагалось), вдруг чего-то по-настоящему испугалась – лицо у нее стало человеческое, но очень испуганное. Из сегодняшних лет оценю это так: в девяностые все мы жили с ощущением предстоящих крутых перемен. И что бы ни говорили тогда наши рты – чаще всего что-то умное и оптимистичное, – в животе жил какой-то страх, предощущение бездны, и уж тем более здесь, над океаном, в котором должна была «утонуть» прежняя жизнь многих – и на том берегу должна начаться новая, непонятная и тревожная. Я-то ведь тоже «летел в разведку», с тяжелой думой: может, действительно, хватит прежних мучений и унижений, надо «рубить концы» и начинать новую жизнь на новом континенте, как сделали многие мои друзья. И вон как удачно, говорят… Правда один из наших «победителей», Довлатов, только что неожиданно умер, не дожив до нашей назначенной встречи – и до пятидесяти лет. А у Бродского – уже два инфаркта. А я – как за каменной стеной! Но, может быть, уже за ней засиделся, и пора вылезать? Вот я и вылез… Но как-то зябко. И вот – это мгновенное изменение прежде надменного лица стюардессы, испугавшее многих. Но сформулировать могу я один (на то я и мастер слова) общее ощущение всех в эту минуту: уж лучше прежняя, надменная советская застылость, чем этот вполне искренний испуг из-за катастрофических изменений жизни… Зачем же мы все летим, так рискуя?
Уже довольно давно в хвосте самолета раздавались какие-то младенческие всхлипы и выкрики. Но я (как, наверно, и многие) пытался внушить себе, что это бессмысленный младенец гулькает, не соображающий ничего. С младенца что взять? Хотя именно он-то и правильно страдает, боится – это мы все задубели и ничего не чувствуем! – говорил себе я.
Да нет! Это не младенец. Выкрики становились уже вполне осмысленными: «Я не могу так больше! Мне страшно! Выпустите меня! Я должен…» Кто-то, понижая голос, как мог, его уговаривал, удерживал – но выкрики и звуки борьбы становились все отчаяннее, уже нельзя было это скрывать. И вот даже наша старшая стюардесса, «бандерша» (такое вот неполиткорректное слово вырвалось у меня от переживаний), сломалась, не смогла больше удерживать надменную маску советской начальницы – и испугалась, и кинулась туда. Встревожились (вернее, перестали уже скрывать свою тревогу) уже многие, привставали с кресел, пытались обернуться, разглядеть происходящее в самом конце самолета. Паниковал худой, лысый, с сединой за ушами мужчина в белой рубашке, сидевший на втором кресле от прохода. Плотная женщина, видимо, жена, сидевшая с краю, тоже теряла уже спокойствие, но не выпускала тонкие руки мужа из своих, пыталась их удержать. Видимо, хорошо знала его «штучки», напоила валерьянкой. Но – нет! Сейчас этот паникер вырвется, станет метаться – и нервы, вслед за ним, могут сдать сразу у многих (взять того же меня). А страшней паники в самолете, летящем над океаном, нет ничего. «Вот как не просто происходит оно, «великое переселение народов!» – мелькнула мысль.
Сначала «бандерша» (для краткости сохраним это слово) пыталась «подавить бунт» все той же ледяной советской жесткостью:
– Гражданин! Немедленно возьмите себя в руки! Вы нарушаете правила поведения на борту! Если вы не уйметесь – в аэропорту прибытия к вам будут приняты меры административного взыскания…
Ведь раньше действовали такие меры, причем безотказно? Но уже другой контингент! Распоясавшийся! Этот гражданин, с веснушками на розоватой коже, как раз и летел, чтобы вырваться из советского гнета… а гнет все еще его давил! Он вроде и хотел-то всего встать с кресла и сходить в туалет – и не разрешают! Но раз жена с таким отчаянием удерживала его – все чувствовали: она-то знает, что посещением туалета дело не ограничится, он обязательно разгуляется, распсихует всех. И все это чувствовали. Силы жены между тем иссякали, и «надсмотрщица» с отчаянием понимала, что прежние «стальные» советские формулировки уже не властны над «этими». Вырвались!.. И теперь паникуют! Многие, устав, опускались в кресла. Но вовсе не успокаивались. Наоборот, лихорадочно думали: что же делать?
Самолет еще стало потряхивать. Турбулентность? «Только турбулентности тут и не хватало! – уверен, так подумал не один я. – Турбулентности не заказывали!»
По проходу, слегка покачиваясь, быстро прошла вторая стюардесса – помоложе и, я бы сказал, попривлекательней. «Пышка», мысленно назвал я ее. Такое восприятие поднимает дух, и не только! Ну, «пышка», давай! Покажи себя!
Опять же – это почувствовал не только я: многие мужики посмотрели ей вслед с веселой надеждой: «Вот это – настоящая баба! Сообразит!»
Перед тем как ринуться в хвост, она, «аппетитно» привстав и чуть выгнувшись, открыла верхнюю полку и вытащила чемоданчик с красным крестом. Многие вдохновились этой картиной… могла бы и подольше так постоять. Но нельзя. Вопли не утихали – вовсе наоборот. Старшая «мегера» (как-то я необъективен к ней) уже шла обратно, оставив «клиента» в уже слабеющих руках его жены, и, сойдясь на минутку с «пышкой», сказала ей что-то отрывистое и злое. Скомандовала! Все-таки хочет показать, что она главная (хоть и не справляется!). Что она «тявкнула» нашей любимой «пышке»? Наверняка что-то тяжелое и несправедливое, типа: «Требую немедленную вынужденную посадку… И ты будешь за это отвечать!» Но наша «пышка» не дрогнула. Закалка у нее тоже есть. Она что-то ответила – как бы послушно, но уже с тайным торжеством. Я услышал примерно: «Хорошо, Марья Владимировна! Я попробую что-то сделать!» И пошла с «красным крестом» в руках. Теперь все с надеждой смотрели ей вслед. Мужчины, при этом «сканировали» и ее дивные ноги: важный фактор в данной ситуации. Пышка подошла к креслам «паникеров» и сделала дивной своей ручкой уверенный жест жене: «Вставайте! Освободите место». Мол, вы свою роль уже сыграли (причем неудачно), теперь – я. Жена вскочила возмущенно: «Вот она, награда, за все мои мучения!» И вдруг, стоя в проходе, стала демонстративно курить! Вот вы справляйтесь, справляйтесь, как можете – а я пока покурю!» Тоже бунт! Или тогда еще разрешалось в самолетах курить? Кажется, да – причем, кажется, именно только в хвосте. «Ну покури пока, покури!» Пышка уверенно села к ее мужу, на ее нагретое и даже перегретое место, к «разбушевавшемуся» клиенту… И что же? Оказалось, что его и за руки даже не надо было держать! Сидел как миленький. Вот именно, «миленький». Именно это «слово из чудных ее уст» его и расслабило. Ласково говорила, гладила по плешивой голове… И всё! Нет, не всё! В «Аэрофлот» берут только самых волевых! Послышался «чпок» открываемого чемоданчика (с красным крестом), щекотно запахло лекарством, еще спиртом. Бодрящий запах! «Сейчас, миленький!» – нежно выдохнула она. И «всадила». Брякая бутылочками и шприцами, собрала свою коробочку – и уверенно встала. И властно указала нервно курившей жене на освободившееся место. «Прошу!» При этом, кажется, сделала жене замечание за курение (тогда еще ограничивались замечаниями. Уверенность, что можно не курить десять часов, тогда еще не овладела массами). Жена что-то нервно ей ответила (быть может, поблагодарила?) и, вдавив окурок в какую-то свою железную баночку, села. А куда деться? «Клиент», ее муж, мирно спал со сладкой улыбкой на устах. Надеюсь, проснется? Жена, вздохнув, достала платок и вытерла ему слюни…
«Пышка» повернулась и победно, как по подиуму, пошла по проходу, держа перед собой чемоданчик с красным крестом, словно приз. Сначала некоторые, а потом уже все дружно зааплодировали, глядя ей вслед. Да, и ноги ее заслуживали аплодисментов! Каково было слышать эти овации «старшей», Марье Владимировне, в их каморке возле кабины пилотов? Но что делать? Меняются времена – и вперед выходят другие люди!
Настроение в салоне поднялось. Теперь это были не разобщенные пассажиры, волнующиеся поодиночке – образовалось общество, аудитория, требующая новой «пищи»! «Шоу маст гоу он!» – как пел тогда суперпопулярный солист. Пора уже на английский переходить. Чай, к Америке уже подлетаем, а на монитор как-то даже перестали глядеть. «Шоу должно продолжаться!» – все знали и перевод. Были уже не пассажиры – а разохотившаяся публика. И должен быстро явиться новый «солист», сплотить массы. Времени-то, наверное, в обрез уже? Я поднял шторку иллюминатора… Бац! Опять какая-то изрезанная ломтями земля, и не земля даже, а ослепительное сияние снега и льда! Мы поднялись по глобусу еще севернее? Зачем?! Представлял бы заранее этот путь – еще подумал бы! С таким ужасом в душе прилетать и начинать – там, где и само по себе все мучительно сложно? А ведь многие, как понял я на посадке, летели туда навсегда, покинув родные берега, чтобы видеть вот эти ледяные пространства? Сурово Америка нас встречает. Новое оледенение, что ли, началось? Ньюфаундленд – наконец вычитал я на мониторе. Как-то я не так его представлял, да и вообще не готов был к Ньюфаундленду. Это же самый северный кончик Америки! Специально над дикими землями летят? Напрямик через океан опаснее, что ли? Какая забота! Но в чем безопасность? Если тут грохнемся… то что? Не повредим ни одного населенного пункта? Это замечательно! Уже столько часов – и абсолютно пустая планета. Даже страшно на такой жить. Спрятавшись в своих городишках, не хотим даже видеть, на какой страшной, пустынной планете мы живем. Единственное, что может утешить, – другие планеты, видимо, еще страшней. И с таким «бодрым чувством» начинать тут «новую жизнь»?
Нужна какая-то «новая песня!» И нашлась. Сидевший рядом со мной молодой пузатый мужчина как-то больно уж весело поглядывал на меня. У нас что, возникли какие-то отношения? Потом он вдруг, усмехнувшись, встал, закрыв своим животом все пространство в салоне, спустил из багажного отделения плотный рюкзачок, поставил на свои мощные колени. И снова как-то озорно глянул на меня… Что ему надо? И вдруг он вытащил из рюкзачка и поставил перед собой на колени белую… кипу кип! Надеюсь, вы правильно меня понимаете? Хотя я и сам сначала не очень все понимал. С нашего пионерского детства мы знали скороговорку: «Купи кипу пик». Но тут слегка по-другому… Предлагал, видимо: «купи кипу кип?» То есть еврейских религиозных шапочек, похожих на тюбетейки? Но мне-то они зачем? Мне, к сожалению, и одной много. Он вдруг снял одну, верхнюю, подержал пятерней и, помедлив, надел ее… на себя. И посмотрел на меня как-то совсем уж задорно!.. Чего пристал? Собрав всю волю в кулак, понимая всю некорректность моего поведения, я все же отрицательно покачал головой. Нет, я летел не затем. Улыбнувшись слегка снисходительно, он вдруг с легкостью, неожиданной для его комплекции, поднялся и, держа перед собой «кипу кип», пошел по проходу – и, хотя шатало, он удерживал свою «пирамиду» в равновесии. Свободных мест было полно – салон был заполнен едва наполовину – и мой бывший сосед садился то в один, то в другой ряд. Доносился разговор… хохоток – и на голове очередного пассажира появлялась белая кипа. И вот в белых кипах уже все головы за редкими исключениями… я чувствовал себя черной вороной среди белых. Да-а! Процесс ассимиляции идет вовсю. А ведь только что были советские люди, пусть и бывшие, и вот… «чпок»! «Нулевые годы», массовый отъезд. Вот так, на лету, одна идеология сменяет другую! Как оно новообращенным?.. Волнительно? Впечатлений, конечно, не как у Колумба, но для наших нервов – вполне!
Под иллюминатором – глухая тайга без просвета, и вдруг у нижнего края выпрыгнули буквы – Нью-Йорк! Где? В этой «тайге»? Ну, Америка! Изумила меня намного раньше, чем я приземлился.
На экране теперь ползли изрезанные берега, и вдруг два могучих небоскреба появились из облаков, почему-то в диком наклоне… И снова – облака. На экране – изрезанное побережье, месиво островов! Как тут выбрать нужный?
Вроде разобрались. Внизу замелькали ангары, потом (еще непривычное для нас в те годы) забитое машинами шоссе.
Решительно опускались. Душа замерла… Стукнулись, покатились. Всё!
Аборигены
Шли пешком по жаре, вошли в здание. И тут же – «культурный шок». Могучая, два на два метра, негритянка в полицейской фуражке утрамбовывает могучим животом в маленькую боковую комнатку без окон всех «беспачпортных» (то есть не имеющих американского паспорта) – для того чтобы свободно могли пройти к себе на родину «настоящие американцы» с синими паспортами. Расхристанный мулат с косичками… измученный, слегка зеленоватый хиппи… А мы стоим, прижатые, с Голышевым, великим переводчиком (только что с ним познакомились), старым другом Бродского, столько сделавшим для перевода американцев на русский язык. Вот она, Америка! Права – в первую очередь! Но не для всех.
– Аборигены! – насмешливо говорю я Голышеву, кивая на хиппи. А что еще остается?
Наконец выпускают и нас, изрядно помятых.
У пропускной стойки дежурный спрашивает, почему-то медленно-украински:
– Волына е?
– …Нэмае!
И я оказываюсь в Америке.
И вот – сутолока и гвалт аэропорта имени Кеннеди. Из переполненного зала – выход в тесный, жаркий, пробензиненный подземный тоннель… Плотный старичок в шоферской фуражке бежит, размахивая табличкой с нашими фамилиями. С нами еще и Таня Бек, московская поэтесса, тоже приглашенная Бродским на семинар в Новую Англию, как и мы. Поздоровавшись, полезли в автомобиль. Вот это машина! Фуражка шофера кажется маленькой где-то далеко впереди… Но какой приятный ветерок, кондишн… и сразу находит сладкая дремота. Ну, не спи же! Разуй глаза! Мы выезжаем из тоннеля в Нью-Йорк!.. Но вместо небоскребов – какие-то дачные домики. Это, кажется, я говорю вслух.
– В этих «дачах» они живут круглый год! – глухо (уши еще заложены) доносятся до меня слова Голышева.
Негритянка с крыльца вытряхивает одеяло… И – весь Нью-Йорк? Мы вкатываем на гигантскую развязку – и вокруг только машины, более ничего. Салют, Америка! Мчимся.
Короткий сон. И – резкое пробуждение. Сколько времени прошло? Мы – в глубоком шоссе, прорубленном среди мощных скал, наклонные, параллельные шрамы-царапины по серому ровному граниту. Даль впереди обозначается убывающими к горизонту золотистыми светящимися двойными воротиками – буквами «М», обозначающими «Макдоналдсы»… Но об этом я узнал позже. А пока, любуясь ими, заснул.
Пробуждение: стрекотание ссохшихся листьев под шинами – акустика уже другого пространства, мы вдоль высоких пятнистых деревьев подъезжаем к деревянному домику, шофер выходит, крутит ключ в дверях, мы входим в душноватое помещение, карабкаемся наверх. Крохотная гостиная. Стол. Скамьи. Небогато. Рухнуть бы да поспать. Тут утро, вечер? Надо посчитать. Есть и электрочайник тут! (Для наших девяностых – полное ноу-хау.) Чего тебе надо еще? Разводят нас по «пеналам». И это все, для чего ты летел? Вскакиваю. Выхожу в общую комнату. Голышев говорит на английском по телефону. Таня с ним.
– Профессорша наша завтра утром появится. А пока, говорит, отдыхайте! Иосиф тоже завтра подъедет! – Голышев зевает.
– Я, пожалуй, вздремну! – говорит Таня.
– А я – нет! – Я встаю.
Столько промчаться – и тут вдруг сломаться!
– Пойду!
– Только смотри не потеряйся! – заботится Голышев.
– Да где же? Тут не Нью-Йорк! – улыбается Таня.
– Он может! – слышу я Голышева.
Откуда тот знает? И я выхожу. Тут не Нью-Йорк. Тут прелестный «кампус». Просторные лужайки, на них какие-то незнакомые могучие белые деревья с длинными горизонтальными ветвями (местные белые дубы, как я узнал после). Сладкий запах засохших листьев. Американская осень. «Коннетикат-Калладж».
Волнуясь, выхожу за ворота. Первые мои самостоятельные шаги в Америке. Аккуратные, полусказочные домики… но уже доносятся из-за них грохот и свист. И уже напирает ветер, тяжело идти. Но это и подходит как раз к моему теперешнему состоянию. Вперед! Не сдаваться!
Завтра приедет наш друг Иосиф. Зачем вызвал нас? Посмотреть? По-доброму? Или свысока? Ну что ж… Посмотрим! Голышев еще в машине рассказал, что вызвали нас по особому случаю. Здесь учатся в основном богатые дети. И одного из них убили в Нью-Йорке, в баре. Но его отец – американец настоящий – не утонул в этом горе – а учредил фонд имени своего сына. И когда Иосифу, уже лауреату, предложили провести первый семинар, он пригласил нас.
– Закаляйся, друг! – говорю я себе. – Борись с ветром!
И вот обхожу последний роскошный дом, красующийся на взгорке, – и сразу пытаюсь отодвинуть от себя упругий напор ветра: ладонью толкает, валит с ног. Если расставить руки и распахнуть рот – надувает, как шарик. А океана – нет! «Толкотня» высоких дюн – океан должен быть за ними, передвигаюсь вверх-вниз.
Где же океан? Хотелось бы встретиться с ним «нос к носу» – а не только с лишь с самолетной высоты. Где-то вот здесь, озираюсь я, высадились с корабля «Мэйфлауэр» первые поселенцы, преодолевшие океан – и составившие потом американскую знать. И вот теперь я преодолел океан и стою здесь. Где же они высадились тут: кружево островов, до горизонта… Не беспокойся так за них! Высадились, судя по всему. Но чего ж ты так нервничаешь? Из-за Иосифа, что ли? Да. Раньше учили нас: «Делать жизнь с кого? С Дзержинь-ского!» А теперь вот он, Бродский, «наше все». Во всяком случае для уехавших – точно. Но и для нас – тоже. Соберись! Покажи, что и мы не шелуха… Нас ветром не сдуешь!
Двигаюсь. Еще один шок: на макушках дюн, сперва редко, а потом уже сплошь стоят какие-то безумные люди, растрепанные, почти растерзанные ветром – заросшие мужчины, но есть и длинноволосые женщины – и, яростно жестикулируя, что-то орут в шуме океана, воюя, что ли, с ним? Я оглядываюсь на красивый дом на горе… Оттуда, что ли? Выпустили проветриться, разрядить безумие в борьбе со стихией? Нет, к Америке никогда не привыкнешь, здесь все не так!
Наглотавшись песку, дохожу наконец до воды… Нет океана! Так, озерца. Чистой воды, огромного пространства, простирающегося до самой Европы, не увидел я! Отплевываясь от песка во рту, вернулся. Здесь все не так!
– Что там, на горе, сумасшедший дом? – спросил я Голышева, пьющего чай.
– Да нет! – почему-то радостно произнес он. – Хотя поначалу кажется так. Знаменитейшая театральная школа, организованная еще Юджином О’Нилом! Актеры!
– А чего они… на горках орут?
– Голос развивают. И душу.
Я тоже там побывал!
– Но дикое впечатление.
– Аборигены! – говорит Голышев.
Явление Бродского
Утром, быстро побрившись, выхожу в «общую». Наша американская профессорша Елизабет Рив говорит по телефону, машет мне рукой – и продолжает:
– Уже выезжаете? Да, все здесь. Скоро увидитесь.
От волнения я ухожу от домика, брожу в каких-то пыльных кустах… Ну и что из того, что был твоим приятелем, а стал нобелевским лауреатом? Бывает!
Возвращаюсь в домик. Появляются красивые, аккуратные студенты – руссисты «Коннектикат-Калладжа», говорящие по-русски. Так называемое неформальное общение – расспрашивают нас про жизнь. Вдруг Голышев, сидевший лицом к окну, произносит:
– О! Его зеленый «Мерседес»!
И вот в прихожей (она же кухня) прозвучал быстрый скрип шагов и абсолютно вроде не изменившаяся картавая речь. Ну что он там застрял? Кофе с дороги? Я понимаю, что волнение – не только от предстоящей встречи с Гением, но и от еще более нервной встречи со Временем. Проходят десятилетия, и все вроде бы не меняется – а вот сейчас тебе предстоит отразиться в зеркале времени и увидеть, что оно делает с нами. И вот он входит, располневший, улыбающийся, и произносит – слегка картаво, как всегда:
– Валега, пгивет! Ты изменился только в диаметге!
Теперь в нем уверенность и твердость – прежней дрожи не ощущается. Одет он абсолютно небрежно – в какую-то размахайку цвета хаки, в каких у нас ездят на рыбалку… Его высокая, породистая молодая жена из старой русской эмиграции, смешавшейся с итальянской, по-русски вроде и не говорит – во всяком случае, ничего не произносит. Ну ясно, она ценит Бродского теперешнего – и зачем ей все эти смутные, нервные, тяжелые питерские воспоминания, которые привез сюда я?
Перед выступлением мы расходимся по комнатам. Да, интересно колдует время! Вспышки-воспоминания… Вот встреча на углу Кирочной… В шестьдесят каком-то году. Он с первой своей любовью, тоже высокой и красивой, Мариной Басмановой.
«Привет, Валера! Мне очень понравились твои рассказики в «Молодом Ленинграде». – «А, чушь!» – говорю я. Я тоже мог бы сказать, что мне «очень понравилось» его единственное, странное, непонятно почему отобранное из всего равнодушными составителями стихотворение в том же «Молодом Ленинграде» (и, кстати, первое и последнее, напечатанное здесь)… но это же смешно. Только усмехаться и можно над тем, как и что у нас тогда печатали! Тяжелые, нервные годы – но образовались мы именно тогда, хотя и не представляли еще, что будет с нами.
Тут я, спохватившись, снова вижу себя в белой американской комнате. Сколько времени? Кидаюсь вниз – и оказываюсь в странной пустоте и тишине. Никого! Бегу. Стриженые лужайки, сверху занавешенные от солнца знаменитыми белыми дубами – изображенными даже на гербе штата Коннектикут. Небо ярко-синее, за лужайками – белые деревянные дома. Осень. Коннектикут.
Нахожу серые административные здания, за ними – огромное зеленое поле, по краям – радостно орущая молодая толпа; разные цвета по разные стороны: помню, ребята говорили, решающий матч!
Вхожу в аудиторию, на двери – небольшая афиша с нашими фамилиями. Да, народу поменьше, чем на футболе. Бродский уже на кафедре – и как раз читает самый любимый мой стих. Что так действует – голос, все больше набирающий силу? Или слова?
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя, что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
Была тишина, потом – овация. Потом он снова начал читать этот стих – по-английски.
Через полчаса намечалось новое выступление – и мы прилегли на краю футбольного поля. Футбол – бушевал, публика – ревела. Да, трудно тут побеждать. Но надо стараться. Надо бы сказать Иосифу самое важное, но при установившемся приятельском тоне пафос не проходил.
– Ну что? – спросил Голышев. – Сходим, передохнем?
– Да нет. Лень! Тут поошиваемся! – сказал Иосиф.
– …хата есть, да лень тащиться! – процитировал я другое мое любимое его стихотворение.
Иосиф улыбнулся. Ну хотя бы так продемонстрировать, как мы все его ценим и любим.
После второго выступления мы остались сами с собой – даже профессорша наша, всем поулыбавшись и выдав конверты, ушла.
– Как-то вот так тут… без экстаза! – Иосиф объяснил нам правила здешней жизни.
Запросто, «демократично», сказал бы я, заходим в шумную пиццерию. Встаем в очередь.
– А нельзя с лауреатом без очереди? – спросил я.
Он усмехнулся:
– Это только у вас!
– А вон в ту пиццерию, через дорогу, нельзя? – предлагаю я. – Там пусто!
– Э, нет! – усмехается Иосиф. – Тут меня знают все, а там – никто!
Мы садимся с пиццами.
– Да, – произносит он. – В первый раз я выступал здесь за пятьдесят долларов!
А теперь (по его требованию) всем нам – по полторы тысячи, как ему! Так и не успел его как следует поблагодарить… Вечером мы сидели в комнате Голышева, уничтожая привезенные нами водочные запасы. Иосиф разгорячился – вспоминали друзей, улицы, дома, где жили разные потрясающие типы.
– Ничего – после инфарктов твоих? – спросил Голышев, открывая вторую бутылку.
– А! – Иосиф махнул рукой.
Супруга его, которая так и просидела весь вечер словно мраморное изваяние, вдруг встала во весь свой гигантский рост, четко, без малейшего акцента произнесла:
– Мудак! – и вышла из комнаты.
Мы были в шоке! На кого это она так? Ну что ж, пора, видимо, расставаться!
Уже в полусне появилось: солнечный школьный коридор – и рыжий картавый мальчик что-то возбужденно кричит, машет руками. Так я впервые увидел его.
«Мне кажется, мы хорошо пообщались, без понтов!» – с этой мыслью я засыпаю.
…Проснулись мы рано – но Иосиф уже уехал.
– Сейчас мчится уже по «хайвею» в другой университет! – говорит Голышев. – Такая жизнь – приходится крутиться!
Я вспоминаю обшарпанный «Мерседес», более чем демократичный наряд Иосифа… Может, это вовсе не пижонство, как вначале подумал я, а суровая реальность?
– А как же Нобелевка? – спрашиваю я.
– Иосиф – настоящий русский интеллигент! – усмехается Голышев. – Умудрился получить Нобелевку именно в тот год, когда она была минимальной!
– Это по-нашему, – сказал я.
Американский футбол
До отлета я еще успел побывать в Нью-Йорке и повидать нескольких бывших земляков, по которым соскучился. С москвичами я расстался при въезде в Нью-Йорк. Сначала вышла Таня, как только мы съехали с высокого виадука, в начале забитой машинами улицы, улыбнувшись и помахав. После этого водитель – старичок в шоферском кепи – как-то строго посмотрел на меня. Что-то я уже делал не так? Я протянул ему написанный по-английски адресок моего нью-йоркского друга Ефимова, который собирался тут меня приютить.
– Ноу! – отрубил вдруг шофер и вернул мне бумажку.
– Как это – «ноу»?
Я был потрясен. Элизабет же сказала нам, что нас довезут. Но не сказала, правда, куда. Голышев взял из моих рук листочек.
– Это чей адрес?
– Ефимова. Он мне написал, что можно к нему.
– Нью-Джерси! Это даже не Нью-Йорк. Другой штат. Далековато. Две речки переезжать. Для Нью-Йорка в этот час – нереально. Увязнем надолго.
– Как-то странно: любимого друга обнять здесь, выходит, проблематично?
– Еще как! Другого адреса, попроще, у тебя нет?
Хорошо, что у меня было много друзей в Питере, оказавшихся теперь здесь! Другого друга достал. У меня, как у шулера, полная колода друзей!
– А! Вот это более-менее реально: Квинс! – одобрил Голышев.
Дал мою бумажку водителю – и он буркнул:
– Йес.
Поехали. Пока напоминает больше нашу улицу Мориса Тореза, «точечные дома». Громыхает метро, вылезшее наверх. Но такое и у нас есть! Похоже, так я и не увижу настоящий Нью-Йорк с его небоскребами – как герою повести «Москва – Петушки», несмотря на все его старания, так и не удалось увидеть Кремль.
– А вот это дом Довлатова! – показывает Голышев на дом вдалеке.
Стандартная новостройка – хотя уже и не новая. Вот где прошла его бурная американская жизнь!
– А на кладбище нельзя заглянуть? – вырвалось у меня.
– Знаешь, – сказал Голышев уже с досадой, – тут не «заглядывают!» Тут едут. Причем с большими проблемами. Сиди и не рыпайся. Не сбивай!
И вот еще точечный дом, и мы вдруг останавливаемся.
– Ну, давай! – говорит Голышев. – Твой дом! А меня Иосиф где-то в Бруклине поселил – надо доехать.
– Пока! – Я выхожу.
«Пока» тут скорее звучит как «прощай».
– Там, наверное, «доормен»… – высунувшись, говорит Голышев. – Ну как бы вахтер. Сможешь объясниться?
– Офф коуз!
И я остаюсь один. Поднимаю голову. Та же «не новая новостройка»! Никакого дормена нет. Но и лифт почему-то не спускается. Какой-то ключ, наверное, надо вставлять? За границей всегда что-то надо знать, чего ты не знаешь! Есть ощущение нереальности, «того света». Чистая лестница, с цветами на площадках, кажется уже раем: можно и пешком.
Открывает Вика.
– О! Я слышала, что ты здесь, гуляешь с Иосифом, но уж никак не чаяла, что появишься!
– Ну как же! – восклицаю я.
Не говорить же, как было дело! Темновато и тесновато, по сравнению с их квартирой на Петроградской.
– А Михаил где?
– На работе, где же еще, – говорит хмуро.
Растопим лед!
– О! – грохаю бутылкой об стол. Таких бутылок с зажигательной смесью несколько у меня!
Но разговор не зажигается.
– Удостоился, значит? – говорит Вика.
– Чего?
– Великого нашего лицезреть.
– Да он нормальный! – восклицаю я.
– Ну да! – усмехается Вика. – Дома у него теперь знаешь как? Во главе стола сидит он, рядом – предыдущие лауреаты Нобелевской, за ними – будущие лауреаты. Дальше – лауреаты других премий, а нас, грешных, в самом конце, если место найдется!
– Да мы валялись с ним на траве!
– Надо было тебе скосить ту траву и засушить! Потом выгодно продашь.
Пора кончать эту мороку.
– Ну, за встречу! Давай.
– Милая русская привычка – пить с утра! – усмехается Вика. Меня, честно скажу, больше интересовала закуска. – Может быть, как у вас говорят, «руки помоешь»? – предлагает она.
– Я вообще мытьем рук не увлекаюсь… Но ладно!
С некоторым усилием все же встаю. Здесь все «на преодолении». Другой мир. Вода в унитазе стоит «на самом высоком уровне», почти у самого его края – крайне непривычно, даже неловко! Душ торчит из стены твердой палкой, два раза жахнулся башкой, пока мылся.
Вика встречает меня криком, когда выхожу:
– Валера! Ты что, с ума, сошел? Закрой сейчас же окно! Негр по пожарной лестнице взлетит, схватит твою сумку, ты и не увидишь его!
Вешаю тяжелую сумку себе на шею. Вика тут улыбается:
– Ну ладно уж, сними!
Чуть выпиваем.
Потом я открываю тетрадь с записями. Отсюда мы и начнем захватывать Нью-Йорк!
– Кстати, звонки тут платные, – вскользь замечает Вика. – Какая-то очень сложная система, я еще не освоила!
– Но можно хоть Ефимову позвонить?
– А-а-а! Так это ты к нему ехал?
– Ну почему?! Сперва к вам! А дальше уж…
– Ну давай.
Как-то по-сложному набирает номер. «Только недолго!» – это она не говорит, но я уже чувствую.
– Валера, это ты? – кричит в трубке Марина. – Игоря нет! Ты где?
Наши – или так мне показалось – от непривычки разговаривают по телефону тут с некоторым напряжением, почти кричат… словно пытаются докричаться «через две речки».
– Привет, любимая!
Может, зря я так говорю при Вике? Но я со всеми так говорю.
– Ты что? Не смог доехать? – кричит в трубке Марина. – У Беломлинских? Ладно. Когда Игорь приедет, позвонит Мише. Ты тут все равно ни черта не поймешь – поэтому не объясняю! – Она смеется. – Ну ладно! Долго не могу говорить!
Помню, как уютно и обстоятельно мы обустраивались в кресле перед телефоном, готовясь к долгой беседе!
– Пока!
Рассматриваю свои записи, планы «захвата Нью-Йорка».
– Хорошая у тебя записнуха, Валера! – усмехается Вика. – Но у Довлатова она была больше раз в шесть. Амбарная книга! И там буквально по минутам было расписано – куда поехать, кому позвонить, даже как разговаривать: «застенчиво», «туповато», «высокомерно». Скажу тебе, ты его вообще не знал. Он и там так же притворялся недотепой, как и здесь. А на самом деле! У меня была уже четкая договоренность – работать на радиостанции «Свобода», вдруг на моем месте – Довлатов. И звонит мне, и представляет это событие как цепь нелепых случайностей! Ну просто «сам не понимает как». Но я не стала играть в эту игру, в которую он всех завлекал. «Ты хитрый армяшка!» – так и сказала ему, хотя и сама наполовину армянка.
«Ну как же так? – думаю я. – Человек ведь только что умер – и так о нем! Да, раньше у нас до такого – во всяком случае, в нашем кругу – не доходило! Все мы были союзники, единомышленники, друзья! Но здесь, видимо, так не проживешь!»
Вика, как всегда, красивая и решительная, принципиально говорит только об Америке – хотя и не всегда самое приятное. Все мои попытки передать от кого-то приветы, что-то вспомнить хорошее, ею сурово пресекаются на корню. О прошлом говорить бессмысленно, теперь все – здесь! Она сосредоточена и мрачна.
Брякает дверь, появляется Михаил. Мы здороваемся, обнимаемся – но без всяких шуток-прибауток, как бывало. Веселье тут как-то не прижилось. Где его золотые кудри торчком, веселый, победный курносый нос, озорной взгляд?
– Я шагаю с работы, усталый! – произносит он строчку из песни, которую раньше он пел весело, слегка насмешливо. Сейчас усмешка печальна.
– Девятьсот долларов платим за эту квартирку! – сообщает он как первую новость.
У нас он был самым обожаемым детским художником, его веселые персонажи поднимали дух.
– Рисуешь?
– Служу! В газете «Новое русское слово»… Метранпаж!
– Что это такое?
– Только тут впервые и узнал. Набор, в общем. А рисунки… редко.
Открывает газету – на последней странице – его вполне узнаваемый рисунок – но без обычного озорства. Обнаженная женщина, слегка в веснушках, обозначена контуром, на лугу, в цветах.
– Реклама фильма!
– А. Хорошо!
– И я так думал! И вдруг пришли в газету сотни возмущенных писем от американцев: «Разрушаю устои!»
– Правильно! – говорю я. Мы чокаемся. – Разрушай, разрушай! Пусть знают наших!
– Так не хотят! – нервно вступает Вика. – У них норма. От русских – один! Так же, по одному, от других национальностей. Всем – «равные права». На похоронах Довлатова вообще не было ни одного американца! Иосиф – первый. Серега – уже второй. И им он уже не интересен. Вот так.
– Ну зачем, Вика, ты так говоришь? – возражает добродушный Михаил. – Может, и были американцы на похоронах – мы ж не опрашивали.
– Нет! – чеканит Вика. Красавица! Гордый кавказский профиль. – Знаешь, как тут? Без сентиментов. Если хочешь что-то значить – вытесни другого! Ты покажи Валере свой рисунок, покажи.
Миша открывает газету. Карикатура! Раздутый, как аэростат, Довлатов, висит над толпой, пальцы руки и ног накачаны, как сардельки. Под ним восторженная толпа. За ниточки держат раздутого ими же и куда-то тащат. Вдохновенные лица…
– Это, что ли, первые, Генис и Вайль?
Миша кивает, вздыхает.
– После этой карикатуры поссорился с ними, с Довлатовым – я уже не говорю, теперь со мной не общается и его вдова. Вот такое «веселье»!
– Да.
Выпиваем.
– Он, вообще-то, не к нам, он к Ефимовым ехал! – сообщает Вика.
Что же такое тут?! Почему злые?
Миша встает.
– Ну давай, Валера. Отвезу!
Нет человека добрее и ответственнее его!
– Ты с ума сошел, Миша? – кричит Вика. – Это же в Нью-Джерси! И ты выпил…
– Ладно, Миша! Отдыхаем, – говорю я. – Ефимов сам прорежется.
– И думаешь, он за тобой приедет сюда? – распаляется Вика. – В Нью-Йорке такое нереально!
Что же это за Нью-Йорк такой?!
– В лучшем случае, – произносит Вика, – он согласится забрать тебя где-то в центре.
– Передача мяча! Американский футбол! – Я смеюсь. – Национальный спорт!
Для этого я, наверное, и приехал, чтобы ощутить!
– Как бы тут не забросили тебя, словно мяч, куда подальше! – усмехается Вика.
Да. Тут не расслабишься.
– Ну ладно, Викуся! – вздыхает Михаил. – Не пугай нашего друга. Зачем это ему – он ведь скоро уедет.
С завистью произнес? Приходит Юля, их дочь. Держится бойко, по-американски: «Все о’кей!»
– Валера! – фамильярно обращается ко мне (я ее еще в люльке помню). – Ты не мог бы Иосифу позвонить?
– Но… зачем?
Оказывается, знаменитый молодой актер Михайловский тяжело заболел, собирают деньги.
– Ну попробую… Алло! Иосифа можно… Спрашивает… Попов.
– Валега, пгивет! Как дела?
Не надеялся, больше услышать его голос. Излагаю вопрос.
– Ладно, я подумаю, – нетерпеливо произносит он. – У меня другое к тебе. Ты же выступал с книгой! А я у тебя ее не взял. Спохватился, когда мчался уже по хайвею. Ты Петю Вайля увидишь? Передай книгу ему, ладно? Хочу ее тут кое-кому показать. Договорились? Ну пока.
Вешаю трубку.
– Ну что… – произношу, всех оглядывая. – Он вроде бы добр?
Хотя пот у меня на лбу почему-то выступил. Вытираю.
– Он добр к друзьям, которые приезжают сюда ненадолго! – чеканит Вика. – А кто постоянно тут путается под ногами – в бараний рог!
Да… светлые мои представления о верной дружбе лихих ребят, вместе завоевывающих новый мир, постепенно темнеют. Застенчивый (в ранней молодости) Иосиф, как я тут узнаю, безжалостно размазал всех, кто составлял ему хоть какую-то конкуренцию. Своими высокомерными отзывами буквально стер с лица земли кумира нашей молодости Васю Аксенова, превратил его в ноль в глазах местной элиты – и тот уже не поднялся.
Позже Фазиль Искандер рассказывал нам, как он в день присуждения Бродскому Нобелевской премии оказался у Аксенова в Джорджтауне, под Вашингтоном. Василий Павлович лежал с мокрой тряпкой на лбу. Увидев Фазиля, произнес жалобно:
– Ну ты слыхал? Может, хотя бы теперь этот гад отцепится от меня?
Да-а! В больших играх головы отрывают! – понимаю я… Но мне, может быть, удастся ускользнуть.
Звонит телефон.
– Ефимов тебя берет! – поговорив, сообщает Миша.
– Сюда приедет? – наивно, весь еще в иллюзиях, радуюсь я… Игорек, старый друг!
– Нет. Передача на ходу. Увидишь этот трюк! – Михаил поднимается.
Понятно. Американский футбол. Передача мяча – с дикой скоростью, из рук в руки. Я – мяч.
– Заодно проведу тебе экскурсию по городу, – улыбается Михаил.
– Ну, увидимся? – говорю я Вике. – У меня выступление в четверг.
– Навряд ли! – И добавляет, смягчаясь: – Не пропадай!
– Ничего! Может, еще увидитесь! – говорит Миша. Нет человека добрее него!
– Может, поедем, Вика? – дружески (ведь мы же друзья) спрашиваю я. – Нью-Йорк посмотрим!
– Зачем? Я же не на экскурсии здесь! – отвечает Вика надменно.
– Ну…
Подхожу к ней. Обнимаемся – с чувством, что не увидимся больше никогда. Находясь в одном городе – я неделю еще тут… «А зачем?» – суровый американский вопрос.
Мы проезжаем на Мишиной «Тойоте» через «сравнительно приличный» (по словам Михаила), но скучноватый Квинс.
– Бесится Вика! – вздыхает Михаил. – После смерти Довлатова на радиостанцию «Свобода» опять не ее взяли, а Марину Рачко!
– Жену Ефимова? – Я потрясен. Так Вика еще сдерживала свою ярость – зная, куда я направляюсь. Как тут, оказывается, все напряженно. – А ты как же? – вырывается у меня.
– Что – как? – Миша передергивает рычаги управления.
– …К Ефимову меня везешь.
– Если начать со всеми счеты сводить – руины останутся! – вздыхает Михаил. – Пусть хоть меня не боятся!
Так вот кто «ангел Нью-Йорка», сохраняющий остатки добра! Вот что Михаил здесь делает, понял я. Честь ему и хвала!
…А карикатура на Довлатова? Все мы не безгрешны! Но Миша тащит меня через Нью-Йорк! Не старинные (тут старинного вообще нет), но старые трехэтажки из голого красного кирпича, с ржавыми пожарными лестницами по фасаду и огромными пожарными бочками на плоских крышах.
– Вот наша главная достопримечательность! – вздыхает Михаил. – А небоскребов тут так… горстка! Черт! Хотел побыстрей – а вышло медленней! – восклицает Михаил.
Мы застряли прочно в стаде машин в каком-то диком месте. Да, у нас, при всем упадке, такого нет – обшарпанные дома, окна с кусками стекол, а за ними – лица!
– Да! – вырвалось у меня. – Теперь мне ясно, где надо тут жить, чтобы чувствовать себя неудачником!
У нас тоже тоскливо, но таких четких «провальных районов», как в Нью-Йорке, у нас пока нет.
– Да-а! С этим у нас хорошо. В смысле – плохо, – вздыхает Михаил.
Только благодаря пробке и образовалось время для разговора. Нет худа без добра?
– Да-а, – говорит Михаил. – Здесь называешь адрес – и с тобой все ясно. Потому все и напрягаются, чтобы хоть чуть подняться по жилью – а то на работу не возьмут! Адрес определяет. Квинс, Манхэттен, Бруклин? Еще рассматривают. Но не дай бог – Гарлем или Южный Бронкс: такое даже не рассматривается. И даже если Манхэттен – многое важно: «А какая именно стрит? Вест или ист?» Люди делятся на сто категорий, сто ступенек. Стараешься вверх, а получается – вниз. Реноме каждого района может вдруг резко поменяться, с плюса на минус: смотря куда капиталы пойдут! Так что адрес твой стоит у тебя на лбу, как клеймо!
«Неужели и нас ждет такое «четкое будущее»? – с отчаянием думаю я. – И придет оно – всех расщелкивая «по своим лузам». И уже не выберешься!.. Да-а! Наши друзья здесь – разведчики будущего, первые «пионеры» на Диком Западе. Хвала им!»
Продвигаемся помаленьку. Уже видна за домами Ист-Ривер, река не широкая, но – гигантский мост!
Вдруг звонит телефон! В машине! Во прогресс! Миша берет трубку – причем без провода… Я шалею! Так я впервые увидел мобильный телефон.
– Привет! – Миша говорит. – Да, со мной! Это Ефимов! – сообщает мне.
– Отлично! Где он? Давай!
Мой друг Ефимов, с которым вместе начинали литературный путь! Озираюсь: где ж он?
– Рокфеллер-центр? – кричит Миша. – Через двадцать минут? Постараюсь!
– Рокфеллер-центр! Отлично! – я восклицаю. Там небоскребы! Каток (летом вроде, нет? Видел на открытке)! Флаги всего мира висят! Шикарно!
– Ты попробуй туда доползи! – хрипит Михаил.
У меня тоже в горле пересохло.
– …Нет! Не успеем! – через некоторое время он произносит с отчаянием.
Что тут за лабиринт такой, забитый машинами?
– Что такое? – чуть обижаюсь я. – Мой лучший друг не может меня подождать двадцать минут? Мы ж не виделись двадцать лет!
– Тут это не рассматривается! – восклицает Михаил. – Здесь нельзя стоять и ждать: просто таких мест не предусмотрено. Чтобы пересечься – надо совпасть с точностью до сантиметра, и главное – до секунды. Как состыковка в космосе. Или мимо пролетишь. Порой целый день пытаемся состыковаться – и так и разъезжаемся, не повидавшись.
Неужели я друга не увижу? Чувствую, даже азарт возникает в этой игре. Да, все наши тут – безумцы, «первопроходцы», рванувшие сюда, почти не представляя, что их тут ждет… Ну а ковбои знали, что ждет их в прериях? Они – безумцы и храбрецы, первые испытавшие на себе объятия Америки, объятия будущего.
– Алле! Игорек! А к ООН ты через полчасика не сможешь подъехать? На передачу тела? – напряженный телефонный переговор. – …Не получится?
«Да выкини ты меня где попало!» – хочется выкрикнуть. Но это, озираюсь, точно будет конец. Не выберусь! Даже на тротуар сквозь машины не выберусь. Пешеходов тут вообще нет! Лишь «железное стадо». Звонит телефон, и Миша, послушав, вдруг прижимает горячую трубку к моему уху, и я слышу сиплый, родной голос моего давнего друга, который с некоторой веселой натужностью говорит поразительные слова:
– Нет! Сегодня ничего не получится! Унесло меня совсем не туда. Но зато я стою в соблазнительной близости от «Холланд-тоннель», который вдруг оказался не так забит. Думаю воспользоваться лазейкой и ускользнуть домой. Через час этот шанс закроется – и такого расклада может долго не быть. Так что «передача тела» откладывается! Алло! Михаил?
– Это я, тело! – произношу я и отдаю трубку. «Холланд-тоннель» ему важнее меня!
– Ну все понял! Пока! – устало говорит Михаил.
– Операция «баба с возу» не удалась! – резюмирую я.
– Зато посмотрим Нью-Йорк! – стоически улыбается Миша. Последний мой друг. – Да, вот так! Месяцами не видимся! – добавляет он.
И это в городе самых развитых коммуникаций! Прячет мобильник в бардачок. Первое мое взаимодействие с мобильником не принесло результатов, и так я до сих пор не пойму: мобильник – это символ всесилия или полного бессилия? Медленно движемся «в железном стаде». Как первопроходцы, прокладываем путь. А им было легко? Бизоны, говорят, стояли стеной. Правда, не такие стальные, как эти, и не такие вонючие.
Проезжаем тесный, грязный невысокоэтажный Бруклин – сначала негритянский (это заметно), потом еврейский: толпы в черных лапсердаках и шляпах.
– Тут у нас ювелиры… алмазы рекой!
Чувствую, не увижу их никогда! Выезжаем на берег неширокой Ист-Ривер. Могучие мосты слева и справа. На том берегу – «горный хребет» из небоскребов. Наконец-то!
– Да. Моща! – восклицаю я.
– Вот где мы сейчас стоим – самый фешенебельный район в Бруклине! – говорит Михаил.
(Здесь, в одном из богатых домов, настигнет смерть Иосифа Бродского – в шикарной двухэтажной квартире. Вот оно, непрестанное американское стремление вверх, к успеху. В прежней полуподвальной квартирке на Мортон-стрит жена, наверное, успела бы помочь или вызвать «Скорую». А тут только утром увидела его тело в кабинете на втором этаже. Вот как опасно высоко залезать!)
Через огромный, железный, грохочущий Бруклинский мост переезжаем в Манхэттен. Нижний Манхэттен. Тесная Уолл-стрит с выстроенной «под классику» биржей – где бурно продолжает решаться судьба мира.
Старинный форт на самом краю Манхэттена: отсюда отстреливались от англичан. Заря американской истории!
– Смотри! – восклицает Михаил.
Смотрю в небо, над домами – и вижу странный луч света, уходящий далеко вверх.
– Это просвет между башнями-близнецами. Они в дымке сейчас.
Символ американского величия, самых передовых технологий, превосходства во всем! Но дальше десятого этажа их сейчас не видно.
– Одна, кажется, на полтора метра пониже! – говорит Михаил. – В какую пойдем?
Пытаюсь хоть как-то обозначить себя на фоне такого величия.
– Давай в ту, что пониже! – шучу я. – Зачем лишний риск?
Мы входим в мраморный холл. Открываются дверки. Скоростной лифт (естественно, самый скоростной в мире) идет легко и почти неощутимо: лишь немножко придавливает.
Выходим на самый верх. Теряю равновесие и устойчивость. Стеклянных стен как бы нет – чувствуй высоту и пространство: ты паришь надо всем.
Вниз и вдаль – бурное водное пространство, крохотная зелененькая статуя Свободы с факелом на островке… Как страшно, наверное, падать отсюда!
Свобода не для дураков
Наутро Михаил, добрый и терпеливый, доставил меня на радиостанцию «Свобода», где я должен был выступать. Здесь меня ждут! Петя Вайль: таким я его мысленно и видел – могучий, бородатый, толстый и теплый, настоящий Микула Селянинович… если я ничего не путаю в школьной программе. Обнявшись, мы лупим друг друга по спине. Вот она, радиостанция «Свобода»! Чуть отстранившись, оглядываю. Скромная комнатка… Сколько народа слушало «Свободу»! Вскоре появляется Петин «подельник» – Александр Генис, неразлучный соавтор его. В отличие от могучего и добродушного Пети, Александр напоминает пирата, вид у него скорее коварный – пронзительный, насмешливый взгляд из-под косой челки, нос, как ятаган. Мы крепко обнимаемся. Заочно любим друг друга давно: таких понимающих меня людей даже в Питере нет! Уходим в комнатку с микрофоном. Отсюда весь русский мир завораживал голос Довлатова. Спорил со мной заочно на этой станции – а вот очно не пришлось. Писал, что ждет меня, – но не дождался. Более важные образовались проблемы. Два месяца, как его схоронили, но многое тут еще напоминает о нем: доска, заполненная вырезками из газет… приколотые к стене его карикатуры. Запомнилась «Рой Медведев» (популярный тогда политик и публицист) – изображенный карандашом Довлатова «рой медведев», вьющихся вокруг кремлевской звезды.
Ведут к микрофону – неужели на весь мир зазвучу из этой крохотной комнатки? Как-то не верится. Волнения не ощущаю, спокойно говорю. Долблю, как обычно, свое: «Жизнь удалась!» Какая компания у меня! Кушнер, Уфлянд, Горбовский, Штемлер, Довлатов, Бродский… Не мир поглощает нас – мы поглощаем его!
Время передачи проносится как-то быстро.
Ну всё? Ну где тут теперь те бездны порока, которыми так пугали нас? «Хватит ли здоровья?» – вот что по-настоящему волнует меня. Первая «бездна порока» оказалась невдалеке – перейти совсем неширокую улочку. Вижу табличку. И это Бродвей?! После моего выступления «на весь мир» некоторое высокомерие овладевает мной. Огорчил, братец! Ведь мы даже наш широкий Невский называли «Бродвеем» и, гуляя по Невскому, мысленно «хиляли по Броду»! Где ж тут гулять? Ну разве что вот: магазин «Ликьер»! Вошли – и сиянье бутылок ослепило меня! Галереи бутылок! Мы в те суровые годы в России пили лишь спирт «Рояль», привезенный опять же из Америки (как говорили, медицинский) – а тут! Улицы и переулки бутылок, прежде виденных лишь в кино… Одних джинов – сто! Мой любимый (пока что заочно) «Бифитер» с красным английским гвардейцем на этикетке… «Гордон» – зверская морда кабана, в гирлянде черных можжевеловых ягод.
– Что берем? – Гулко, как во сне, голос Пети.
– Все! – Я выхватываю «заначку». – Вот.
– Обижаешь! – насмешливый голос Саши.
Приятный бряк в рюкзаке… Потом мы, кажется, вернулись в редакцию – и процесс пошел.
– Да, мы знали, что ты жизнелюб, но не верили, что настолько! – доносится дружеский голос Пети.
И вот я куда-то лечу… Что, моя американская миссия исчерпана? Или меня выселили досрочно? Какая-то снова водная гладь за окном! Окошко, правда, квадратное… значит, не самолет. Но почему же опять слева и справа от нас, насколько хватает зрения – просторы воды?
– Хадсон! – уловив в моем взоре недоумение пополам с отчаянием, поясняет сосед.
Это его фамилия, что ли? Но он показывает пальцем вдаль. Название реки? А-а. Хадсон! Гудзон! Их могучая, в свое время индейская, река. Но зачем мне она?
– Вашингтон-бридж! – поясняет сосед.
Но это уже ясно почти – без «бриджа» бы нам над Хадсоном не лететь. Но зачем? Как-то мне Генис и Вайль ничего толком не объяснили. Или я не уловил? Может, они медленно по-английски объясняли, чтобы я лучше тут ориентировался? Может быть. «Где же я буду ночевать, в этом мире чистогана?» – горестно думаю я. Тогда я еще не знал, что в Америке все просчитывается до мелочей.
Мы съезжаем с моста. Но от этого не легче. Там хотя бы перспектива была… Гудзон! А здесь – вообще не понять! Какие-то домики… Пальмы! Беда. Стопроцентно, я потерялся, чего-то недопонял. С отчаяния засыпаю – может быть, сон ясность внесет?
Резко меня будят, грубо трясут. А говорили, страна грез! Вот она, реальность вблизи. Водитель – толстый негр, грубо разбудив, поднял меня из кресла, протащил по проходу и высадил из автобуса в непроглядную ночь! Сумка, шлепаю ладонью – слава богу, на боку… Но я-то где? Вокруг – тьма. Вот она, «страна безграничных возможностей!»… Но не для дураков!
В глубинке
Мой учитель, писатель-народник, все советовал мне уехать «в глубинку», и вот я с ужасом понимаю: я в глубинке, причем в американской, а это еще «глубиннее»! Вглядываюсь в тьму – и паника не успевает полностью овладеть мной: я оказываюсь в объятьях какого-то человека с колючей, но знакомой мне бородой. Где-то я уже ее осязал и даже обонял… В Питере! В родном Питере! Это же Ефимов – с него и начался мой бешеный взлет, первый писатель, который ввел меня в свет! И вот встреча в Америке – и, как я теперь соображаю, рассчитанная и осуществленная моими друзьями с точностью до секунды и до метра! Вот он, «американский футбол»!
Мы идем по проселку… То были времена, когда писатели непременно курили трубку – и Ефимов исключением не был. Душистый дымок.
– Да… темновато тут! – Клацая зубами, я спотыкаюсь о колдобину.
– Да уж, не Манхэттен ваш! – произносит он тоном превосходства.
Я уже как бы и завсегдатай Манхэттена! Хотя ни черта там, в сущности, не видал. «А ведь жил ты у нас в писательском доме, рядом с Невским!» – хотел я сказать Ефимову… Но не мне судить! Я в те годы на купчинских болотах жизнь коротал.
– А где мы сейчас? – интересуюсь я.
– Нью-Джерси! – вместе с клубом дыма выдыхает он. – Я писал тебе. Уже другой штат.
Ефимов уверен в себе, даже в темноте.
– Ну не в Манхэттене же, в этой душегубке, жить! – чеканит он.
Воздух действительно тут хорош… Жадно вдыхаю воздух, поскольку ничего больше тут пока нет.
Вдруг из тьмы появляется Марина – симпатичнейшая жена сурового своего мужа.
– Марина! – Я кидаюсь ей на шею.
– Совершенно пьян! – хохочет она.
Вот теперь я действительно чувствую, что мы встретились!
Мы заходим в деревянный дом, похожий на скромную «будку Ахматовой» в Комарово.
Весь первый этаж – открытое помещение, только столик с компьютером и диван. Вдали вижу террасу, стол с абажуром над ним… Но на ужин я явно опоздал! Я падаю на диван.
– Э-э, приятель! Тебе не сюда! – доносится дружеский, но какой-то все же скрипучий голос Ефимова.
Я, как робот, встаю.
– Можно не открывая глаз? – бормочу я.
– Ну, попробуй! – усмехается Ефимов. Он подводит меня к крутой лестнице, кладет мою руку на перила. – Так… теперь в гору!
Я поднимаюсь по ступеням. Иду и иду!
– У тебя просто… небоскреб какой-то!
– Почти, – усмехается Ефимов.
Гулко ударяюсь головой в доски.
– Это люк! Открывай!
– Открываю!
– Залезай.
С трудом вкарабкиваюсь на чердак. Вот она, западная роскошь. Сколоченный топчан, на него что-то накинуто.
– Ну как тебе там? – Снизу гулко доносится голос Ефимова.
– Нормально! – отвечаю я.
И вырубаюсь…
– Па-дъем! – дурашливый вопль. Всклокоченная голова моего хозяина торчит из люка в полу.
– Что-о-о… утро-о-о ужо-о? – произнес я, раздираемый зевотой.
– Не знаю, как у вас – а у нас утро! – проговорил он весело. – Слезай! Сейчас еду по делам – могу тебя подбросить куда скажешь!
Во как.
Я, кряхтя, спустился по вертикальной лестнице – тут еще и акробатом приходится быть!
Рядом, у лестницы, радостно обнаружил и сумку мою, и дверь в узкую ванную – и впервые за много лет в зеркале увидел себя. Да-а! С красотой что-то странное творится!.. Умылся – не помогло. Решил побриться. Параллельно вспоминал.
Да-а-а… Их дом на Разъезжей (а точней, комната в коммуналке) и есть то место, где когда-то встретились все! В один вечер (ну не обычный, а литературный) там могли оказаться и Бродский, и Уфлянд, и Кушнер, и Марамзин, и Горбовский. Там-то я подружился по-настоящему и с Ефимовыми, которым хватало терпения и доброты организовывать и выдерживать эти еженедельные сборища, ставшие теперь историческими: сложился бы вообще питерский литературный «бомонд» без Ефимовых? «Но тут к ним добираться далече! – подумал я, имея в виду уже не путь от Ленинграда к Нью-Йорку, а от Нью-Йорка сюда! – В пустыне теперь блуждают, как в Библии было сказано?.. Но выберутся», – думаю я.
Да, – я смотрю из крохотного окошка ванной, – пустыня! То ли футбольное поле, то ли пустырь. Твердости Игорька можно позавидовать. Решил – и переехал сюда. И сомнений не выказывает ни малейших! Как сколотил отличную литературную компанию в Ленинграде… так, наверное, сколотит и здесь… в этом домике? Отличная, просторная застекленная терраса, окнами в зелень. Да, тут можно жить и работать. А в Ленинграде, честно сказать, последняя квартира Ефимовых на канале Грибоедова была темновата!
Слегка взбодрившись, я вышел к ним.
– А здесь… отдельный дом! – размышляя, эту последнюю фразу я произнес вслух. – Причем твой! – сказал Ефимову, правду в глаза.
– Мой, – усмехнулся он. – …Правда, каждый месяц я должен выплачивать по частям его цену… немалую, надо сказать.
– Хорошо, значит, идут дела!
Эта бодрая моя фраза, я заметил, взбесила Ефимова.
– Лучше некуда! – прохрипел он. – …Если не считать того, что в почтовый ящик каждый раз руку опускаю так осторожно, словно боюсь там схватить очковую змею.
– Откуда ж она там?
– С почты! – резко сказал он. – Может, обнаружится чек за проданные книги издательства, долларов этак на двести… А может, и иск на миллион!
– Что же такого натворить надо – на миллион? – изумился я.
– …Дороже всего здесь оценивается моральный ущерб! Права индивидуума! Хочешь выкинуть миллион – обидь кого-нибудь. Или хотя бы упомяни без его согласия. Многие наши друзья – бывшие алкаши – тут оценивают себя в миллион… непонятно, правда, с какого бодуна.
– Кто ж это?!
– Да тот же Мишка Шемякин!
– Мишка? Шемякин? – вскричал я. – Да это же… друг! Да я же! Его знал!.. Еще таким! – Я поставил свою ладонь сантиметров на десять от земли, потом, подумав чуть-чуть, добавил: – За пивом бегал… Правда, не для меня! – поправился я, уже в испуге: миллион-то кому охота терять?
– Тут за пивом не бегают! Тут деньги делают! – зловеще Ефимов произнес. – Причем фактически из всего! Шемякин якобы за батю обиделся.
– А чем же ты батю его обидел? Он разве здесь?
– Прелесть ситуации заключается в том, что он сам своего батю обидел – а с меня потребовал миллион.
– Да. Серьезно поставлено тут.
– Напечатал я в одном сборнике его давнее интервью – где он клянет батю своего, называя сатрапом и чекистом. И – бац! – иск мне на миллион. Оказывается, он взгляды свои тут в Америке пересмотрел, и батя его не сатрап и чекист, а лихой кавалерист! А за «чекиста» – с меня миллион. Многие тут, на воле, странно преобразились. Бежали от коммунистов – а тут ими стали.
– Да-а… Удивительная страна! Слышал, что права личности тут берегут… но чтоб такое!.. Дураки на свободе.
– Да нет, вовсе не дураки! Соображают! К счастью, судья-негритянка умная оказалась. Сказала ему: «Наказание за ваши ошибки молодости вы должны сами нести, а не вешать вину на других»!.. Это я в вольном переводе даю.
– …Вы же с Шемякиным корешились в Питере! У тебя же картина его была!
– Продал немедленно. Заодно, кстати, узнал, что слухи о бешеных его гонорарах распространяет он сам. За копейки купили.
Конец ознакомительного фрагмента.