Вы здесь

За год до победы. 2 (В. Д. Поволяев)

2

– Слушай, Лепехин, как считаешь, от чего у гуся нога красная? А? Отгадай. – Старшина Ганночкин копался в мешке с концентратами, подняв круглое, красное от натуги лицо. Ганночкин доставал из мешка брикеты в сальных от парафиновой пропитки обертках, один за другим: «Каша гречневая», еще раз «Каша гречневая», «Каша перловая», «Суп гороховый»… Все – довоенного еще выпуска.

Лепехин куском пакли счистил тавот с автоматных дисков, ответил, не поднимая головы:

– От крапивы!

– Молодец! Почти угадал! Гах-гах-гах! – Ганночкин оглушительно захохотал. – От колена она красная…

– От колена так от колена, – согласился Лепехин.

– А от чего утка плавает? – допытывался старшина. Отсчитав брикеты, он сложил их скибкой на дне небольшого картонного ящика, на вмятом морщинистом боку которого было выведено дегтярными буквами: «Одеколон “Ривьера”».

– А? От чего?

За «балаканьем», как старшина называл подобные разговоры, Ганночкин о деле не забывал; отложил в сторону некрупную сахарную головешку, помедлив, добавил еще половину, неровно сколотую с макушки; туда же, в общую кучу, поставил четыре банки со «вторым фронтом» – по одной на день и еще плоскую, похожую на портсигар банку редкой «гусиной печенки», – трофейную.

– От берега утка плавает… Вот так.

Ганночкин – из породы тех, кто поговорить любит, – хлебом не корми, а дай высказаться; за словом в карман он не лезет: и сразить в споре может, и отбрить так, что никогда больше возражать не захочется, и умело, очень деликатно – дипломат, да и только! – заступиться.

Уже год Ганночкин возил за разведчиками прицепную трофейную колымагу – фургон, набитый бог знает чем – тут и тряпье, и продукты, и новенькие, в масле еще, ни разу не опробованные в бою немецкие «шмайсеры»; в фургоне можно было найти даже снаряды – имелось у старшины несколько штук, их разбирали в непогоду, выколупывали порох, крупный, кристаллами, на привалах им костры разжигали, а то и просто обогревались в морозные вечера. В разных переплетах побывала за этот год бригада полковника Громова – она теряла людей и орудия, попадала в страшные передряги, а ганночкинской колымаге хоть бы что – цела и невредима, даже краска на бортах не облезла. И порядок в ней внутри, на полках да в закутках, царил идеальный.

Когда входишь в фургон, то обязательно задеваешь головой за здоровенное березовое полено – оно всегда раздражало Лепехина, – испещренное корявыми буквами. Крупно было вырезано: «Жалобная книга», это в самом верху, а ниже – помельче, но довольно разборчиво: «Добро пожаловаться!» Отдельно, зацепленная за гвоздик, висела амбарная книга. Тяжелый переплет, плотные листы. На первой странице было написано химическим карандашом: «Один пожаловался, больше его не видели». Фамилия, естественно, придуманная – И. Шавкин. Зачем фамилия придумана – непонятно, можно было бы и своей подписаться. На другой странице – «Прошу включить в меню бульон с хрюкадельками». Глупо. Подпись, тем не менее, подлинная – В. Саляпин. Кроме того, точный адрес: первый взвод. Был у них такой боец, Саляпин, был – его зацепило осколком при освобождении Коростеня, маленького полусожженного украинского городка; Саляпина вместе с ранеными партизанами из бригады Маликова отправили в госпиталь, в Житомир…

Когда у старшины спрашивали, зачем ему амбарная книга с записями и вообще весь этот карнавал, он отвечал с серьезным видом:

– Для юмора. А то на войне народ черствеет. Забывает, что есть лекарство, которое продлевает человеку жизнь… Ага. Смех это лекарство.

Юморист старшина. Ему бы быть шефом «Крокодила» либо другого сатирического журнала, редактором – не меньше, а он возится с пшенными да гречневыми концентратами, командует банками говяжьей тушенки, талант свой губит, в землю зарывает.

– Ну вот, товарищ сержант Лепехин. Продукт тебе весь. – Ганночкин стукнул ладонью по боку картонного ящика, в котором лежали брикеты концентрата, потом, словно вспомнив о чем-то, перегнулся ловко и в мгновенье ока выудил откуда-то из тайника, расположенного в фургонной стенке, запыленную бутыль зеленого стекла «ноль пять», горлышко густо облито сургучом, и осторожно, будто бутыль была хрупкой елочной игрушкой, поставил на стол. – Это для обогрева… Чтоб пальцы не синели.

Лепехин взглянул на старшину с усмешкой, будто дивясь его щедрости, Ганночкин перехватил взгляд, и крохотные довольные глаза его обметали морщины, целая сетка.

– Может, еще чего? – спросил он. – Излагай, пока я добрый.

Смахнул пальцами пот с лица, потряс ладонью, будто освобождаясь от чего липкого. На сапоги моросью сыпанули капли.

– Хватит?

Лепехин приподнял жесткие брови, свел их у переносицы.

– Хватит. – Подошел к порожку фургона, неловко, целя приземлиться вначале на одну ногу, потом на другую, спрыгнул. Снизу крикнул: – Подавай свой продукт, старшина.

Ганночкин поднял ящик, сунул под мышку и, прижимая его локтем к бедру, осторожно, боком, стараясь не оступиться с ослизлых, обпаянных льдом ступенек, спустился на землю. Лепехин принял ящик, пристроив его на полурасщепленном сосновом чурбаке, начал сортировать продукты: отобрал три банки консервов, полдесятка брикетов, сунул в рюкзак, остальное оставил в ящике.

– Это не возьму. Лишнее.

– Ладно, – сказал Ганночкин зябко, ширкнул носом, в глазах у него отразилось недоумение. – Ладно. Знаешь что? – Он поглядел вниз, на головки собственных сапог. Пощелкал пальцами. – Еще я тебе телогрейку выдам. Под шинель наденешь. Теплее будет. Особенно ночью. Ночью мороз злеет.

– Давай, Степан Сергеевич, – назвав старшину по имени-отчеству, откликнулся Лепехин. – От телогрейки не откажусь. А вообще ты меня как на Луну собираешь. По высшему разряду.

– Вернешься – отдашь. А не отдашь – отниму, – сказал Ганночкин, слазил в фургон, вышвырнул из теплой притеми ватник с остро блеснувшими на лету латунными пуговицами, погромыхал ступеньками.

– Ну, Иван брат Сергеевич, – он широко развел руки, будто собирался обхватить целую деревню.

– Иван брат Сергеевич – так не говорят. Говорят – Иван свет Сергеевич.

– Ага, – согласился старшина. – Ни пуха тебе…

– К черту, к черту… – Лепехин сделал шаг к Ганночкину, обнял крепко, подумал, что Ганночкина обнимать все равно, что слона, пристукнул ладонью по спине. – Нельзя объять необъятное.

Ганночкин же в ответ сжал сержанта так, что Лепехину небо показалось величиной в копеечную монету, в позвоночнике что-то хрумкнуло, а перед глазами заелозили электрические светляки. Здоров же мужик! Пушку бы вместо тягача ему таскать, а не крупу развешивать.

– Слушай, попрошу тебя об одном, Лепехин. Не откажи, а? Как там у Корытцева брат мой? Кузьма Сергеевич Ганночкин, ты знаешь… Посмотри, как он? Жив? Давно что-то от него ничего не поступало. Нет вестей и нет…

Старшина отступил на шаг, уперся сапогом в ступеньку фургона.

– Двигай… Вернешься – обмоем.

В маленьком амбарчике с продавленной крышей, пристроенном к боковине склада, был расположен штабной гараж. Лепехинский мотоцикл, марку которого затруднялся определить даже самый крупный фронтовой знаток мотоциклов капитан Лоповок, был «сборной солянкой»: рама от одной машины, колеса от другой, мотор от третьей, прицепная люлька от четвертой. Время от времени мотоцикл капитально ремонтировали, пробитые осколками и пулями детали заменяли новыми, железный коняга был пестр от этих деталей, смешон и нелеп… Лепехину несколько раз предлагали новые мотоциклы – и трофейный немецкий БМВ, и французский БСА, и американский «харлей», но он отказывался, предпочитал чинить старую машину. Слава об этом много раз латаном-перелатаном мотоцикле и его хозяине шла по всей армии – рассказывались легенды, порою такие, что были внове самому Лепехину; иногда солдаты, чаше всего незнакомые, из пополнения, смеялись, глядя на нелепый мотоцикл. Но Лепехин не обращал на насмешки внимания, только лицо его делалось холодным и мрачным, да в голосе появлялась раздражительная напористость.

Он сложил продукты в коляску, завел мотоцикл, тот послушно закашлял, зачадил дымом; Лепехин, выждав, когда прогреется мотор, выехал на дорогу…

На малом газу он пробирался вдоль разбитой тягачами колеи, стараясь не попадать в глубокие вдавлины колесами прицепной коляски – если увязнешь, не сразу выкарабкаешься.

Что же еще взять с собой? Проверить амуницию надо сейчас, потом проверять будет поздно. Все взял или что-то забыл?

Навстречу медленно полз «студебеккер». Лепехин свернул с колеи и съехал в снег. Мотоцикл заревел, прополз несколько метров по снегу, разрубая передним колесом корку наста, но сил не хватило, мотор зашелся в вое – Лепехин, пережидая, сбросил газ, остановился.

– Лопатку забыл, вот что, – сказал он вслух.

«Студебеккер» обдал вонючим масляным теплом и, кренясь из стороны в сторону, словно корабль на волне, прополз мимо. Лепехин, отвернув обшлаг шинели, посмотрел на часы – фосфорная точечка секундной стрелки торопливо скользила по циферблату. Скоро три. Три часа дня. Стрелка пробежала один круг. Быстро бегает, зараза. Он выбрался на дорогу. Дальнейший путь прошел без приключений, и через несколько минут он уже сворачивал во двор дома. Мери с негодующим кудахтаньем выскочила из-под колеса прицепа и, размахивая редкими, с размочаленными концами крылышками, взлетела на закраину полуповаленного плетня. Слышно было, как в доме громко заливается патефон, певица с надрывом выводит тягучую, полную печали песню. Связисты продолжали пировать. Молодость, она и есть молодость. Не страшно ей ничто.

Лепехин заглушил мотор, постучал сапогом по покрышкам колес, проверяя их целость, надежность, потом пошел в дом.

В темноте сеней долго не мог нащупать ручку двери; наконец нащупал, потянул на себя и, вдруг почувствовав, что сверху на него что-то падает, молниеносно прижался к косяку. Мимо головы, почти у самого уха, пролетела наполненная водой кружка. Кружка эта была привязана бечевкой к дверной ручке, стоило ручку потянуть на себя, как бечевка тащила за собой кружку, и та, сорвавшись с дверного перекрытия, обрушивалась на голову. Старый фокус.

Кружка глухо стукнулась о порог, вода веером брызнула во все стороны, спорыми струйками потекла в едва заметную в сером сумраке ложбину, выбитую в земляном полу. Дружный, в несколько глоток, смех резанул уши.

Лепехин выглянул из-за косяка. Связисты разом умолкли. Словно и не смеялись. И вид у каждого сделался обиженно-детским, недовольным, плаксиво натянулись губы.

Сзади кто-то сипло кашлянул. Лепехин обернулся: в сенях с плохо освещенным и оттого плоским лицом стоял прыщавый связист, невыразительно мигая глазками-бусинками. Вот кого ожидала кружка с водой.

Лепехину враз расхотелось наводить порядок в этом детском саду. Он молча забрал сушившиеся на печке короткие, обрезанные по щиколотки катанки – в такие удобно засовывать ногу прямо в сапоге – и вышел на улицу.

Снег перестал идти. Воздух погустел, набряк влагой, над узкой полоской далекого леса показалась проволочная, словно обведенная по контуру, совсем незаметная на светлом, дневном еще небе, рогулька месяца…