VIII
Преудивительная история с покражей налима обнаружилась так, что хотели его вьгтягти, щоб уже начать огорчать его розгами, аж вдруг шворка, на которой он ходил, так пуста и телепнулась, бо она оказалась оборванною, и ни по чему нельзя было узнать, кто украл налима, потому что у нас насчет этого были преловкне хлопцы, которые в рассуждении съестного были воры превосходнейшие и самого бога мало боялись, а не только архиерея. Но поелику времени до приготовления угощения оставалось уже очень мало, то следствие и розыск о виновных в злодейском похищении оной наисмачнейшей рыбы были оставлены, а сейчас же в пруд был закинут невод, и оным, по счастию, извлечена довольно великая щука, которую родителями моими и предположено было изготовить «по-жидовски», с шафраном и изюмом, – ибо, по воспоминаниям отца моего, архиерей ранее любил тоже и это.
Но что было неожиданностию, это то, что по осмотре церкви архиереем его немедленно запросил до себя откушать другий наш помещик, Финогей Иванович, которого отец мой весьма не любил за его наглости, и он тут вскочил в церкви на солею, враг его ведает, в каком-то на присвоенном ему мундире, и, схопив владыку за благословенную десницу, возгласил как бы от Писания: «Жив господь и жива душа твоя, аще оставлю тебя». И так смело держал и влек за собою архиерея, что тот ему сказал: «Да отойди ты прочь от меня! – чего причiпився!» и затем еще якось его пугнул, но, однако, поехал к нему обедать, а наш обед, хотя и без налима, но хорошо изготовленный, оставался в пренебрежении, и отец за это страшно рассвирепел и послал в дом к Финогею Ивановичу спросить архиерея: что это значит? А архиерей ответил: «Пусть ожидает».
И, пообедав у Финогея Ивановича, владыка вышел садиться, но поехал опять не до нас, а до Алены Яковлевны, которая тож на него прихопилася, як банная листва, а когда отец и туда послал хлопца узнать, что архиерей там делает, то хлопец сказал, что он знов сел обедать, и тогда это показалось отцу за такое бесчинство, что он крикнул хлопцам:
– Смотрите у меня: не смiйте пущать его ко мне в дом, если он подъедет!
А сам, дабы прохладить свои чувства, велел одному хлопцу взять простыню и пошел на пруд купаться. И нарочито стал раздеваться прямо перед домком Алены Яковлевны, где тогда на балкончике сидели архиерей и три дамы и уже кофей пили. И архиерей как увидал моего рослого отца, так и сказал:
– Как вы ни прикидайтеся, будто ничего не видите, но я сему не верю: этого невозможно не видеть. Нет, лучше аз восстану и пойду, чтобы его пристыдить. – И сразу схопился, надел клобук и поехал к нам в объезд пруда. А с балкона Алены Яковлевны показывая, дiвчата кричали нам: «Скорей одягайтесь, пане! До вас хорхирей едет!» А отец и усом не вел и нимало не думал поспешить, а, будучи весь в воде, даже как будто с усмешкою глядел на архиерейскую карету. Архиерей же, проезжая мимо его, внезапно остановился, и высел из кареты, и прямо пошел к отцу, и превесело ему крикнул:
– Що ты это телешом светишь! Или в тобе совсiм сорому нэма? Старый бесстыдник! А отец отвечал:
– Хорошо, що в тебе стыд есть! Где обедал?
Тогда архиерей еще проще спросил:
– Да чего ты, дурень, бунтуешься?
А отец ответил:
– От такового ж слышу!
Тогда архиерей усмехнувся и сел на скамейку и сказал:
– Еще ли, грубиян, будешь злиться? Egvando amabis… Впрочем, соблюди при невеждах приличие? – И с сими словами рыгнул и, обратив глаза на собиравшиеся вокруг солнца красные облака, произнес по-латыни: Si circa occidentem rubescunt nubes, serenitatem futuri diei spondent.[1]
Это имеет для меня значение, ибо я должен съесть, по обещанию, еще у тебя обед и поспешать на завтрашний день освящать кучу камней. Выходи уже на сушу и пошли, чтобы изготовляли скорее твоего налима, которым столь много хвалился.
Услыхав это язвительное слово о налиме, отец рассмеялся и отвечал, что налима уже нет.
– Пока ты по-латыни собирался, добры люди божьи по-русски его украли.
– Ну и на здоровье им, – отвечал архиерей, – я уже много чего ел, а они, может быть, еще и голодны. Мы с тобой вспомним старину и чем попало усовершим свое животное благоволение. Не то важно, что съешь, а то – с кем ешь!
Услыхав, что он хорошо говорит и что опять согласен еще раз обедать, отец скоро из воды выскочил, и потекли оба с прекраснейшим миром, который еще более установился оттого, что архиерей все снова ел, что перед ним поставляли, и между прочим весело шутил с отцом, вспоминая о разных веселящих предметах, как-то о киевских пирогах в Каткоеском трактире и о поросячьей шкурке, а потом отец, может быть чрез принятое в некотором излишестве питье, спросил вопрос щекотливого свойства: «Для чего, мол, ты о невинных удовольствиях, в миру бывших, столь прямодушно вспоминаешь, а сам миром пренебрег и сей черный ушат на голову надел?»
А той и на сие не осердился и отвечал:
– Оставь уже это, миляга, и не сгадывай. Что проку говорить о невозвратном, но и то скажу – о мирской жизни не сожалею, ибо она полна суеты и, все равно как и наша – удалена от священной тишноты философии; но зато в нашем звании по крайней мере хоть звезды на перси легостнее ниспадают.
– Это-то правда, – сказал отец, – но зато нет от вас племени, – и затем пошел говорить, как он видал у грецких монахов, где есть «геронтесы», и как они, сии геронтесы, иногда даже туфлей бьют…
Но тут следившая за разговором мать моя со смущением сказала:
– Ах, ваше преосвященство!.. Да разумеется все так самое лучшее, как вы говорите!.. – А потом обернулась к отцу и ему сказала: – А вы, душко мое, свое нравоученье оставьте, ибо писано же, что «и имущие жены пусть живут как неимущие»… Кто же что-нибудь может против того и сказать, что як звезды на перси вам ниспадают, то это так им и слiд ниспадать и по закону и по писанию. А вы моего мужа не слухайте, а успокойте меня, в чем я вас духовно просить имею о господе!
Отец сказал:
– И верно это, душко моя, у вас какая-нибудь глупость!
А мать отвечала:
– А напротив, душко мое, это не глупость, а совершенно то, что для всех надо знать, ибо это везде может случиться. – И сразу затем она рассказала архиерею, чту у нее «есть в сумлении», а было это то, что когда перед прошлою пасхою обметали пыль с потолков, а наипаче в углах, то в гостинечной комнатке упал образ всемилостивейшего спаса, и вот это теперь лежит у нее на душе, и она всего боится и не знает, как надлежит к сему относиться.
Архиерей же выслушал ее терпеливо и немножко подумал, а потом сказал «с конца»:
– На дискурс ваш отвечу сначала с конца, как об этом есть предложенное негде в книгах исторических: поверье об упавшей иконе идет из Рима, со времен язычества, и известно с того случая, как перед погибелью Нерона лары упали во время жертвоприношения. Это примечание языческое, и христианам верить сему недостойно. А что в рассуждении причины бывшего у вас падения, то советую вам каждого года хотя однажды пересматривать матузочки, или веревочки, на коих повешены висящие предметы, да прислуга бы, обметая, чтобы не била их сильно щеткою. И тогда падать не будут. Расскажите это каждому.
Матерь мою это еще больше смутило, ибо она была очень сильно верующая и непременно хотела, чтобы все ее суеверия были от всех почитаемы за самосвятейшую истину. Так уже, знаете, звычайно на свiтi, що все жинки во всяком звании любят посчитывать за веру все свои глупости. И архиерей понимал, как неудобна с ними трактация, и для того прямо из языческого Рима вдруг перенесся к домашнему хозяйству и спросил: «Умеете ли вы заготовлять в зиму пурмидоры?» А переговорив о сем, перекинулся на меня, и вот это его ужаснейшее внимание возымело наиважнейшие следствия для моей судьбы. Говорю так для того, что если бы не было воспоминаемого падения иконы, то и разговора о ней не было бы, и не произошли бы наступающие неожиданные последствия.