Вы здесь

Захар. Вступление первое. Герой (Алексей Колобродов, 2015)

Вступление первое. Герой

В начале нулевых я решил завязать с литературной критикой. Поскольку русская литература – в качестве инструмента познания мира, – казалось, окончательно отправилась пылиться на какой-то забытый начальством и Богом склад разрушенного производства.

Об окружающей жизни можно было узнать лишь из афоризмов Пелевина (которые дальше-больше обратно эволюционировали к советскому КВНу) да олигархических саг Юлия Дубова – талантливого адвоката двух среднегабаритных дьяволов, в которых легко угадывались ныне покойные Борис Березовский и Бадри Патаркацишвили.

Разновозрастная литературная молодёжь увлечённо второгодничала в школе для дураков Саши Соколова (продвинутое меньшинство), а в большинстве тщетно пыталась излечиться от хронической хвори под названием «Владимир Набоков». (Надо сказать, что поэты аналогичную болезнь «Иосиф Бродский» преодолели чуть раньше.)

Я, разумеется, схематизирую – появлялись и тогда, безусловно, честные и сильные вещи, больше о времени, чем о себе, – начал печататься Роман Сенчин, регулярно выходили провинциальные романы Алексея Слаповского, понемногу руды добывалось из книг Маканина и «экономических детективов» Юлии Латыниной – про братков и коммерсов. Как самые нужные романы читались тогда нон-фикшн Леонида Юзефовича и критика/публицистика Виктора Топорова. Борис Екимов, Алексей Варламов, Олег Ермаков… Но в общем и целом ситуация подталкивала к признанию сорокинского «Голубого сала» главным документом и шедевром эпохи – наверное, заслуженно, но уж точно не от хорошей жизни.

В 2002 году в Саратове начался «процесс Лимонова», который я снимал-описывал как репортёр и наблюдал как литератор. Помню жадно глотавшего пиво из синей баночки в июльскую жару, у здания областного суда, Александра Проханова; тоненького, юного Серёжу Шаргунова, красную молодёжь с серпастыми-молоткастыми значками и косынками… Яростные, кричащие, в небритой серой щетине рты стариков.

А ещё я познакомился с нацболами (они сами на меня вышли: Илья Шамазов, с которым мы ещё не раз тут встретимся) – суровые и весёлые ребята – обычные, может, чуть более взрослые для своих лет. Больше всего поражало то, что они говорили о необходимых переменах в стране, как будто речь шла о ремонте собственной комнаты.

Собственно, тогда всё и началось, и рискну предположить, не только у меня. Литература: мощно выстрелил «Господин Гексоген» Проханова, конвейером пошла тюремная эссеистика Лимонова. Вскоре подтянулся Андрей Рубанов с романами «Сажайте и вырастет» и «Великая мечта» по ведомству «моих университетов». Равно как Михаил Елизаров с Pasternak`ом и «Библиотекарем» – оказалось, что мамлеево-сорокинские штудии вполне продуктивны, если добавить, как говорил Егор Летов, «больше красного».

Но главным, оглушительным открытием стал Прилепин. В одной из глав этой книги я эстетствую, говоря, что окончательно признал его большим писателем после того, как он написал о других писателях, но это, разумеется, снобизм и чистоплюйство. Масштаб его я определил ещё тогда – можно сколько угодно говорить о предшественниках и влияниях, и говорить здесь буду, – но уже в первых двух романах он «открыл тему», сделал то, чего до него (или в его веке) не было.

В «Патологиях» – сам феномен «сержантской» прозы. У нас была в литературе война глазами полководцев, мощная «лейтенантская проза», солдатские сказки и истории, но вот голос младшего командира, как особой военной страты, прозвучал, похоже, впервые.

В романе «Санькя» – герой и антигерой в одном флаконе – молодой революционер Саша Тишин и образованец Алексей Безлетов, с его убаюкивающими мантрами про «умершую Россию». Наверняка Прилепину не близок элементарный, в школьных традициях, анализ «Саньки» – однако вот он показывает, что Безлетов ничего дурного не совершает, а совершает немало хорошего, между тем Саша Тишин, по обывательской шкале, состоит из дурных поступков, однако народ-читатель находит в романе полюс Правды – собственной и окончательной, без всяких маркеров.

Тюрьма Лимонова и «Санькя» Прилепина совершили «левый поворот» в массовом сознании – и это была гораздо более успешная акция, чем письмо другого зэка, в итоге оказавшееся ложным маневром, блефом и фикцией.

И даже власть, как король Теоден из саги Толкиена, встряхнулась, сбросила оцепенение и, не переставая, конечно, над златом чахнуть, переваливаясь на подагрических ногах, вышла к ожидавшему, пусть минимального, знака народу. Она, конечно, никогда не признается, что за Гэндальф расколдовал её, но мы-то видели и отфиксировали.

Ещё один мой товарищ, после того как Захар стал ездить в Новороссию, сказал: «Теперь он главный в России писатель. Роль политическая, только вот ни на каких выборах её не получить. И не по указу государства. Только талант и пассионарность. Заслуги и правота».

В эссе «К чёрту, к чёрту!», написанном в 2008 году – тогда казалось, что это болезненная рефлексия, ныне воспринимается как бодрый манифест, – Прилепин писал:

«Понятно, что в той России, которая была сто лет назад, действительно жизнь пошла к чёрту после смерти Толстого, а сегодня, напротив, всё разъехалось по швам, как тулупчик на пугачёвской спине, ещё при жизни классиков, а то и благодаря им.

Но разве это отменяет ценность собственно литературы?

Она была десакрализована к девяносто третьему, кажется, году, когда стало ясно, что литература упрямо не даёт ответов на вопросы: как жить, что делать, кто виноват и чем питаться. А если даёт – то всё это какие– то неправильные ответы, завиральные. Так всем нам, по крайней мере, казалось».

И важные финальные фразы: «Жизнь надо прожить так, чтобы никто не сказал, что наши цветные стёклышки, пёстрые ленточки и радужные камешки являются чепухой. Не говорите нам этого, а то будет мучительно больно, как при ампутации.

Жизнь надо прожить так, чтобы никто не объяснил всем существом своим, что есть и страсть, и почва, и судьба, и сквозь всё это спазматически, в бесконечных поисках пути, рвётся кричащая кровь, иногда вырываясь наружу.

К чёрту, да? Я тоже так думаю».

Типичное для того времени его высказывание «от противного»: он до поры умел дразнить гусей, чтобы те думали, будто он их развлекает. Остановившись между постером и плакатом. Как сказал Андрей Рудалёв: «Захар сразу понимал огромность задачи. Но какое-то время вёл себя так, чтобы не сбили на взлёте».

Прилепин занял вакансию именно в том смысле, о котором говорил Пастернак; высказывающийся по актуальным поводам (история, политика, литература) писатель был услышан миллионами – большинством, которое не только современной прозы, но и литературы-то не больно желает знать. Более того, многие выстраивают своё мировоззрение «по Захару» – не обязательно с ним соглашаясь, но в качестве начала координат полагая именно его точку зрения.

Почти всё сложилось и встало на места. «Жизнь надо прожить так» вернулось на законное место, в первоисточник и плакат.

И книга моя задумывалась как описание этого процесса, делалась во многом ему параллельно, с уважением и благодарностью к человеку, вернувшему мне мою русскую литературу. Которая, конечно, есть неотъемлемая часть моей Родины, работы и понимания себя.

Чтобы сбить пафос, скажу ещё о празднике дружбы, который благодаря Прилепину случился у меня в том возрасте, когда о большой дружбе уже не мечтаешь, довольствуясь малым – адекватными собутыльниками.

Когда едешь, трясясь по трудным керженецким дорогам, и говоришь с водителем Прилепиным все два часа пути о Мариенгофе как о прозаике-моралисте («Циники») и уникальной в русской литературе жертве чёрного пиара, а вокруг кивают бритыми головами мало что понимающие, но явно не скучающие молодые рэперы – это, наверное, и есть тот редкоземельный сплав дружбы и литературы, от которого испытываешь острейшее ощущение полноты жизни и её счастья.

…Из переписки:

АК: «Влез я со всеми конечностями в Мариенгофа (собрание сочинений Анатолия Борисовича Мариенгофа, изданное в 2013 году издательством «Терра»; Захар Прилепин его инициировал, «пробил» и составил) – какое же большое дело ты сделал, дорогой талантливейший друг, сколько там благородства, щедрости, вкуса, подлинной любви к литературе.

Что-то огромное произошло, ей-богу».

ЗП: «Мне особенно за Мариенгофа приятно. Да, я сделал великое дело, потому что вполне могло пройти сто лет и никто б всего этого не сделал.

А сделал я».

О жанре

Мне хотелось написать литературный портрет – жанр, не слишком популярный сейчас.

Это, разумеется, не классическое литературоведение. Замысел состоял в ином: книги писателя не как составляющая национальной культуры, а как часть его (и общей) почвы и судьбы. Именно поэтому некоторые вещи Захара у меня не рассматриваются отдельными главами и разделами, но, естественно, составляют движущийся фон.

Меня меньше всего интересовала биографическая канва – сочинять биографию живого писателя, который должен жить и писать ещё, как минимум, столько же, а дальше как Господь управит, – занятие немыслимое.

Биография Прилепина хорошо известна по книгам и интервью, более того, недоброжелатели Захара тщатся придать ей ревизионистское измерение. Пытаясь, к примеру, «накопать» нечто вроде фальшивых купюр – а воевал ли Прилепин в Чечне? (Разоблачителям как-то не приходит в голову, что в подобном – сугубо, впрочем, умозрительном – случае они бы имели дело с гением, умеющим описывать лично не пережитое с такой убедительностью, точностью и мощью.)

Кроме того, биография легко умещается в несколько журнальных страниц, даже с привлечением писательской составляющей, что продемонстрировано Романом Сенчиным в рассказе «Помощь» из цикла «Чего вы хотите?» (название цикла знаковое – оказалось, соцреализм определённого, кочетовского, извода неплохо монтируется с фирменным сенчинским похмельным реализмом). Герой рассказа – знаменитый писатель Трофим Гущин, отправляющийся с гуманитарным конвоем в Новороссию, активист запрещённой партии, многодетный отец и т. д.

Впрочем, там есть сильное место:

«(…) были и верящие, что Трофим пишет левой ногой, ради денег (впрочем, и деньги здесь не последнее дело, как было и для Достоевского, Чехова, Горького, Льва Толстого – даже в то время, когда он отказался от денег), что не знаком с чувством вдохновения… Эх, посмотрели бы они, как часто Трофим проводит за этим столом часов по пятнадцать, не поспевая набирать в ноутбуке льющийся откуда-то текст, как боится упустить, не успеть подхватить слово, которое через мгновение исчезнет, канет в чёрную бездну; как идёт потом, шатаясь, на улицу, стараясь сморгнуть с глаз пульсирующий курсор, цепочки слов; как качается под ним пол и какое облегчение он испытывает, когда чувствует свою побед у. Победу над чем-то, что не давало создать рассказ, роман, повесть, которые колыхались в воздухе, как облако… Попробуйте поймать облако, собрать его, заключить в нужную форму. Попробуйте – легко ли это? Или тучу, сизую, вроде бы плотную, как камень, тучу…»

У меня не будет выстроенной хронологии – я пытаюсь связать смыслы, а это – шкала нелинейная. Мне очень хотелось дать среду, время, запах эпохи – именно поэтому в книге немало отступлений, импрессионистских вставок, желаний поймать сущность, может, напрямую с героем и не связанную – ибо Прилепин живёт не на облаке, и оторвать его от контекста – невозможно, только выкорчёвывать, и то центнеры земли останутся на корнях.

Другое дело, что я постарался облагородить полемический пласт: определив его в некие устоявшиеся рамки, дабы избавить от неопрятного российского безумия. (Хотя, по тем же причинам вовлечённости в контекст, я отдаю себе отчёт в возможной поспешности и сиюминутности собственных оценок и аргументов.)

Самым точным определением жанра я полагаю такое – «книга-путешествие» по литературе героя и сопутствующим ей стихиям – Родине, Семье (в которую входят «отцы» и предшественники) и Революции.

О структуре

Значительная часть текста так или иначе связана с романом «Обитель» – просто потому, что роман этот стал главным событием русской литературы последних лет. Я намерено не оговариваю «для меня», поскольку масштаб «Обители» оказался выше не только субъективных, но и групповых восприятий.

Кроме того, роман этот стал и событием, и тенденцией. «Именем» тоже – не только потому, что «Прилепин отработал все ранее выданные ему щедрые авансы» (Галина Юзефович) и встал в ряд тех немногих писателей, наличие которых в русской литературе оправдывает само её сегодняшнее существование. (Два, может быть, три имени: Александр Терехов, Владимир Шаров, Евгений Водолазкин…) А прежде всего потому, что «Обитель» – перефразирую Александра Твардовского – прочли и те, кто обычно современной прозы не читает.

Роман «Санькя» мне показалось интересным дать глазами одного из читателей, а одного из персонажей я попросил высказаться в ином, биографическом, жанре. Роман в рассказах «Грех» и роман «Чёрная обезьяна» я поставил друг против друга, как зеркала, «взаимно искажающие отраженья» (Георгий Иванов). Ибо «Чёрная обезьяна» есть подполье «Греха», его автора и выстроенного им светлого дома. Публицистику последних лет дополнил важным для Захара и принципиальным для меня свидетельством общего товарища о поездке в Донбасс; других писателей, поэтов и музыкантов показал, естественно, в связке – реальной или подразумеваемой – с главным героем.

Остальное (хотя в случае Захара Прилепина, разумеется, далеко не всё) – в тексте.


11.05.2015, Саратов