Записки церковного сторожа
01. Страж. Утро.
Кто – я?..
Я – все и ничего.
Я разделен на «все»
и «ничего» спервоначала —
я тот, кто уплывал
и тот, кто на причале
встречал себя же самого.
… Пол-пятого в январе не утро, а торжествующая ночь. В моих руках широкая «снежная» лопата и замок, и поэтому мне приходится толкать высокую, заиндевелую дверь храма плечом. Дверь издает тяжелый листовой грохот, медленно открывается и угрюмый железный звук сливается с беззвучной метелью. Уже через секунду он бесследно растворяется в первозданном хаосе черно-белого, меня обнимает ночь и кружащийся снег.
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!»
Я еще не надел перчатки и замок в руках мгновенно теряет теплоту. Такое ощущение, что я держу в руках кусок льда. Теплая молитва гаснет как свеча на ветру.
Продеваю дужки замка в дверные проушины. Ключ… Вот дьявольщина! Не поворачивается. Холод железа жжет пальцы и просачивается до костей. Рывками дергаю ключ: ну, ну же!.. В спину хлещет метель. Возле самого кончика носа, как стена, черная дверь. Я чувствую ее ледяной, железный запах. Ключ неохотно поддается, но только наполовину. Господи, не успел выйти, а уже проблемы. Я трясу замок. Давай-давай, а то убью!.. Ключ, наконец-то, поворачивается до упора.
Оглядываюсь… Ну и намело! Два десятка порожков уходят вниз, к земле, и их почти не видно под сплошным, похожим на скомканное одеяло, сугробом.
Сильно тошнит… Вчера вечером мне не нужно было пить аспирин, но снова поднялась температура. Рот заполняет слюна, я торопливо глотаю ее, но спазм снова сжимает желудок. В храме тошноты не было. Наверное, проблема не только в том, что я плохо переношу аспирин, даже не в простуде, а еще и в холоде.
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного…»
Молитва словно долетает до меня оттуда, из-за двери теплого храма, к которому я стою спиной. А здесь, на порожках, только отчуждение, ночь и холод… Метель швыряет в лицо очередную горсть колючих, холодных снежинок.
Как же мне плохо!.. Тошнота отступает, но ее тут же сменяет кашель. Я сгибаюсь, опираясь на лопату. Движение отдается ломотой в спине, ребрах и шее. Кажется, что кашель начинается в самой глубине тела и не в легких, а в судорожно сжатом желудке. Господи, словно перемололи всего, потом вывернули наизнанку и выплеснули наружу все теплое и живое. Сейчас бы стакан кофе, сигарету, а потом нырнуть под толстое одеяло и ни о чем не думать. Ни-о-чем! Чтобы слабость вдруг стала сладкой истомой, а не ноющей болью… Чтобы я смог отшатнуться и послать куда подальше эту темную метель… «И чтобы лампа на столе загорелась…»
Я, наконец, справляюсь с кашлем, и думаю, откуда вдруг взялась «лампа на столе». Кажется, это из «Мастера и Маргариты» Булгакова… Из просьбы Маргариты к Воланду.
Принимаюсь за работу. Первым делом освобождаю от снега крохотный пятачок на площадке возле двери. Потом провожу лопатой черту вдоль – рву снежное «одеяло» надвое. Начало положено. Я как старый, заржавевший робот с потухшими лампочками-глазами – каждое усилие дается с трудом, а машинная программа, не та, что в опустевшей голове, а та, что на уровне живота, выдает только одно: надо, надо, надо!.. Надо чистить снег.
Полностью закончив с верхней площадкой перед дверью, я принимаюсь за порожки. Стоя на верхнем, очищаю тот, что ниже. Сначала сгребаю снег налево, потом – направо. Три метра туда, три – сюда. Но снега слишком много и мне приходится делать не один заход, а два или даже три, подчищая остатки. И только потом я спускаюсь на ступеньку ниже.
Надо, надо, надо!.. «Надо» – это смысл всего сущего и единственная ниточка, которая связывает меня с реальностью. Я вижу снег и понимаю только то, что его нужно чистить. Больше ни о чем не нужно думать и вспоминать. Даже о лампе в зеленом абажуре.
Изнутри, пытаясь заполнить собой пустоту, снова выплывает почти неслышимое: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного…»
Слова молитвы врублены в память, как в холодный, оледеневший гранит. Но я не прошу Бога. Просят тогда, когда чего-то хотят…
А чего хочу я?
Кофе и сигарету.
Теплоты и покоя.
А еще я знаю, что все можно перетерпеть: холод, снег, болезнь и даже первозданный, снежный хаос. Такое уже было. Нужно просто сжать зубы и работать. Это все!.. Это – истина. Она сиюминутна, но кроме нее ничего нет. И, наверное, поэтому так тихо, едва слышимым шепотом у самых губ, звучит молитва.
Вы-жи-ва-ние… К моему теперешнему положению и состоянию подходит именно это слово – выживание. Оно кажется мне неприятным, потому что похоже на «выжимание». Сильные руки могу легко выжать мокрую губку, бросить ее на кухонный стол и она впитает в себя ту влагу, на которую упадет. Я сейчас и сам такой – губка, наполненная чем-то неопределенным: случайными мыслями, вынужденными движениями, терпением…
Снова тошнит. На секунду останавливаюсь и понимаю, что вспотел. Что-то слишком уж быстро. Наверное, опять поднимается температура. Влажное лицо до боли остро чувствует холод и уколы снежинок.
«Разозлись!..» Нет, это не мысль и не команда самому себе, а, скорее, очередная жалкая попытка заполнить болезненную пустоту внутри.
Лопата врезается в снег. Сгребаю вяло ненавидимое, белое и рыхлое налево, потом направо… Снова налево и направо. Пятый порожек, шестой… Девятый. Злость гаснет без следа. Для нее нет причины, потому что невозможно ненавидеть снег. Вокруг меня безразличное белое море, местами заляпанное, а местами перерезанное как проводами, тенями черного. Этот мир слишком огромен для выдавленной через силу злости.
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного…»
Кофе и сигарету…
Теплоты и покоя…
Молитва звучит как эхо… Эхо чего? Не природа, а человеческая сущность не терпит пустоты. Обращенные – нет, не к Богу, а в пустоту! – слова единственное, что дается мне без усилия. Да, я молюсь… Но во мне нет веры. Нет ни капли. Я просто тупо и бездумно повторяю слова погасшей еще там, у двери храма, молитвы. На что я надеюсь? На то, что я знаю, а я знаю лишь то, что все можно перетерпеть. Мне только не на что опереться… Хотя бы на миг. И что-то сжатое холодом внутри меня раз за разом пытается опереться на молитву, которой я разучился верить. Она сильнее, чем придуманная ненависть к снегу, но такая же крошечная, как пар от дыхания изо рта.
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного…»
Когда что-то пишешь в «ворде», можно легко скопировать фразу – выделил и скопировал. А потом, нажимая на кнопку «мышки», ее можно повторить хоть тысячу раз. Сейчас я делаю примерно то же самое – бездумно копирую фразу. Возможно, в церковном тепле и перед иконой это имело какой-то смысл, но сейчас?..
Лопата скребет снег… Налево и направо. Это мой мир, он узкий, не более шести метров, ребристый и ведет в низ. А внизу такие огромные сугробы, что кажется мне придется рыть в них нору.
Вдруг всплывает нелепая мысль: я умру сейчас, да?.. Улыбаюсь одними губами: с чего это вдруг? Темнота внутри заметно оживает. Она говорит: ты умрешь, потому что в тебе нет страха смерти, а значит, ты беззащитен. Сейчас ты можешь взлететь в небо или шагнуть в бездну и совсем не удивишься и не испугаешься этому. В тебе нет ничего, кроме меня, – темной пустоты – понимаешь? Ты уже часть меня здесь, а может быть уже там, за забором, в мешанине из гаражей между холодных стен, похожих на могильные плиты.
Вздрагиваю… Чушь, бред! Снег ссыпается с лопаты, и нижний порожек сравнивается с верхним. А черт!.. Уснул в хомуте, да? Греби снег, греби! Все пройдет. И это утро, похожее на ночь, и хмурый день, похожий на вечер и длинная-длинная ночь, спасти от которой может только сон.
Приходит ощущение жажды… Нет, пить не хочется – сейчас меня просто стошнило бы от воды – но жажда так же реальна, как и пустота. Это жажда слов. Человек не может ни о чем не думать.
Я думаю слова: «Все пройдет».
Напираю на лопату: давай, давай!..
Я понимаю только слова: «Все пройдет и это тоже…»
Темнота смеется. Все пройдет, Алеша, все… Как там в кинокомедии? «Все пройдет, и я тоже пойду». Смешно, да?..
Нет! Уйди, прошу тебя!..
Я поднимаю лопату и переваливаю гору снега за каменные перила. Смешно совсем другое – спорить ни о чем с придуманной пустотой и медленно сходить с ума.
Лопата снова врезается в снег. Пустота спрашивает: а почему ни о чем, Алеша? Ведь ты уже боишься, а страх – соль пустоты. Понимаешь, глупенький, я, сама по себе не имею вкуса, как не имеет его яд, а значит, я могу заполнить собой все, и ты даже не почувствуешь этого. Неужели ты думаешь, что этому может помешать твоя жалкая молитва, в силу которой ты разучился верить?..
Обрываю мысль. Я рисую слова на темной пустоте: Господи… Иисусе Христе… и читаю их. Я словно разрываю пальцами черную бумагу, и в ее разрывах светятся буквы: …Сыне Божий… помилуй… меня… грешного.
Легче… Становится чуть легче, но мне нельзя останавливаться. Нужно работать дальше.
Через двадцать минут порожки очищены. Я сую в рот сигарету и торопливыми, жадными затяжками пытаюсь заглушить никотиновую тоску. Разгоряченное лицо уже не чувствует холода, а желудок не сводят спазмы. Я смотрю на падающий снег. Он стал реже, а ветер чуть тише. Ночь все-таки уходит.
Табачный дым раздражает легкие до кашля. Кашель тяжелый и булькающий, как кипящая смола. Плохо, плохо!.. Мотаю головой. Ладно, успокойся, ты же сам говорил, что все пройдет. Наконец, справляюсь с кашлем, выпрямляюсь и вытираю рот.
Человек так устроен – он верит, в то, что, как ему кажется, обязательно будет. Когда будет?.. Потом, позже. А сейчас я стою один в черно-белом и неживом вакууме.
Оглядываюсь по сторонам и думаю о том, что если в пустоте найти точку опоры, она перестает быть пустотой. Дому нужен фундамент, а человеку – земля под ногами. Но когда ты остаешься один, ты можешь найти опору только в словах. А что такое слова?.. Они – либо бессильный снег, который легко поддается лопате, либо они вдруг превращаются в острые, рвущие плоть гвозди.
Темнота внутри смеется, она пытается что-то сказать, и я обрываю ее болезненным криком:
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!»
Я уже не рисую слова на тьме, потому что понимаю, что моя молитва, это только страх… Низкий и звериный страх. Желание выжить и вера на животном уровне.
Гашу окурок в снегу, кладу его в полиэтиленовый пакет, а сам пакет сую в карман куртки. Ладно, хватит, заниматься философским самокопанием. Кто я?.. Церковный сторож, а не психолог и уж тем более не психопат. Ты только сторож, Алеша, пусть и простуженный до самого желудка. Ну, температура… Ну, переел вчера аспирина, а поэтому и тошнит… Ну, выпал снег. Что еще?.. А ничего кроме физической слабости и бардака в голове. Но любой бардак это только отсутствие здравого смысла. Кстати, а особенно глупо то, как ты поймал простуду. Помнишь?.. Ты забыл закрыть форточку, сидел за компьютером и сочинительствовал. Когда жена вошла в комнату, она закричала, что я сошел с ума, и бросилась к окну. Кстати, а что я писал?..
Вопрос остается без ответа – физические усилия останавливают движение мысли. Теперь нужно проложить дорожку справа от храма. Там почти никто не ходит, но там – котельная. Иногда, и особенно в сильные морозы, котел гаснет – перемерзает газовый стояк на улице. До котельной метров пятнадцать и еще столько же до газового стояка огороженного решеткой. Тут снег плотнее и тяжелее. Когда я пробиваюсь через очередную застывшую «волну», ее высота достигает колен.
Давай, давай!..
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!..»
И тут же: главное, не думай больше ни о чем, баран. Не думай, чисти снег и молчи.
Смешно, честное слово!.. Во мне все перемешано: молчание и крик; ненависть к пропитанной потом, прилипшей к спине майке и жажда найти хоть какой-то смысл в ускользающих словах; отторжение ночи и понимание, что я, помимо своей воли, верю только в эту ночь, потому что вокруг, и во мне самом, больше ничего нет. Я верю в ночь почти тем же животным чутьем, что и в слова молитвы.
Да, это только выживание и не более того. Если долго держать руки на морозе и войти в теплый дом, руки не будут чувствовать тепла. Наверное, я сейчас такой же… Я не верю, что меня может согреть молитва. Меня согревает холодный, неподвижный снег, в который я раз за разом с силой вгоняю лопату.
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!..»
После того, как дорожка к котельной расчищена, я сбиваюсь с пути и сильно забираю в сторону. Газовый стояк левее. Стоп!.. Вытираю со лба пот и оглядываюсь по сторонам. Я не столько думаю о том, как выпрямить тропинку к стояку, сколько пытаюсь вспомнить, а что же все-таки я писал позавчера?..
Усмехаюсь: может, хватит, а? Лопата погружается в снег. Да я и в самом деле не помню, что писал… Кажется, начал какой-то рассказ. Но какой? Невозможно сосредоточится. Для этого нужно остановиться, воткнуть лопату в снег, но нельзя… Я уже не помню, почему мне нельзя останавливаться, но знаю это совершенно точно. Такое ощущение, что закручивается спираль. Не к добру это…
Ветер справа, а значит и снег нужно бросать в ту же сторону. То есть навстречу ветру. Тогда будет хоть какая-то защита от метели и дорожку занесет не так быстро. Направо… Право и лево. Добро и зло. Где они сейчас, когда внутри нет ничего кроме пустоты?
Чтобы бросать снег направо мне приходится разворачиваться всем телом, а это не очень удобно. Кроме того, в лицо бьет ветер. Лопата с силой натыкается на вмерзший в лед кирпич. Мне кажется, что я слышу треск пластика. «Ах, ты ж!..» Поднимаю и осматриваю лопату. Цела. Нет ни радости, ни злости. «Цела» – это только констатация факта. Примерно такая же, как «ночь», «болезнь» и «снег».
Я все-таки пинаю кирпич ногой. Сволочь, притаился тут!.. Кирпич намертво вмерз в окаменевшую лужу. А я стою на льду. Я хорошо знаю эту лужу. Она возникает сразу после дождя или оттепели и топит все от котельной до стояка.
На всякий случай я пробую рукой пластмассовое полотно лопаты. Оно упруго, без треска, пружинит. «Повезло…» Кстати, недавно узнал, что часть лопаты, которая соединяет полотно и черенок называется тулейка. Смешное слово! Тулейка. Детское, какое-то…
Я оглядываюсь и смотрю две пятиэтажки напротив главного входа в храм. В их окнах нет света и строчки из точек темны, а сами пятиэтажки торчат как два тупых зуба в черно-белой пасти. Сегодня суббота и люди встанут поздно. Часа через три, не раньше… Я отгорожен от них временем, которое крепче любой двери. Именно так… Иногда время сильнее любого физического препятствия и даже пространства. Оно – замок со вставленным внутрь ключом, но этот ключ поворачивается слишком медленно и его движение не зависит от твоего усилия.
Отворачиваюсь от пятиэтажек и прикидываю расстояние до самодельных железных решеток, ограждающих стояк. До них еще метров шесть… Последняя снежная волна поднимается едва ли не до половины решетки.
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!»
Снимаю перчатки и растираю лицо снегом. Рассказ… Какой же я писал рассказ?
Усмехаюсь… Да, я животное, Господи. Я простое и откровенное животное, которое умеет думать, но которое не умеет прекращать этот вдруг ставший страшным и лживым процесс. Мне хочется по-настоящему только одного: теплоты и покоя. И больше ничего, понимаешь, Господи? Прости меня, пожалуйста. Что я могу и что я умею сейчас? Только бездумно чистить снег. И я совсем не думаю о том, что я – писатель! – расчищаю для людей дорогу к храму. К газовому стояку я расчищаю, а не к храму… И в моей работе нет ни красоты, ни смысла. Она – только набор вынужденных движений. Она – только «надо» и ничего больше. Рано или поздно лед, на котором сейчас я стою, снова превратится в теплую лужу, а вода уйдет в землю. Все проходит без следа, Господи… Или все-таки нет?.. Потому что если «да», то снова наступает пустота и одиночество, и никогда-никогда-никогда не кончается ночь.
Лопата врезается в снег. Снег успел слежаться, и похож по плотности на опилки. Я с трудом поднимаю отяжелевшую лопату, чтобы перевалить ее через бурт, насыпанный рядом с тропинкой.
«Давай, давай!..»
«Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!..»
Снег, проклятый снег!.. Впрочем, лопата значительно легче скользит по льду и глубже погружается в сугроб. Потому она и такая тяжелая…
Поднимая в очередной раз лопату с грудой снега, я поскальзываюсь на льду. За долю секунды я успеваю понять, что, во-первых, падаю на спину, а, во-вторых, после вмерзшего в лед кирпича я сделал всего три небольших шага и это расстояние примерно равно моему росту. А кирпич – не подушка, на которую приятно упасть затылком. Время замирает… Нет! Оно умирает, и я вишу в пустоте.
01. Мысли. Схватка ветряными мельницами.
Я хотел бы поговорить только о литературе. Не стоит замахиваться пусть даже наполненной до краев кружкой на океан или, измеряя сантиметром тень облаков на земле, судить о том, как скоро будет дождь. Человек может понять только то, что он любит. Я люблю литературу. Вместе с тем, отлично известно, что бескорыстная любовь неуправляема, и довольно часто она принимает откровенно чудаковатые формы. И особенно, когда наступает творческий кризис. Сейчас, в данную минуту, я не могу существовать в поле литературы, но, находясь за ним (не хочется говорить высокомерное над ним), мне кажется (мерещится, мнится?), что я все-таки смогу взглянуть на это поле сверху.
Я хочу начать с того, что плохо понимаю слово «духовность». Нет, я не собираюсь спорить с православным «Символом Веры» или утверждать, что не существует духовного мира человека. Все гораздо проще, я говорю о том, что… впрочем, нет… если быть честным до конца, то речь идет не столько о непонимании самых разных общечеловеческих определений духовности, сколько о том, что эти определения попросту не умещаются внутри меня. А попытки втиснуть их с помощью некоей логики похожи на вторжение чего-то откровенно враждебного.
Мне не нравится, что духовное, превратившись в существительное духовность, вдруг обрело материальную, поддающуюся изучению и определению плоть. Мне не нравится всеядность и автономность определений духовности. Они закончены, изящны и научны по форме, но обессмысленны по содержанию.
Я – только писатель. И я не могу создать текста со словом духовность. Потому что оно – не литературное слово, а философская, научная категория. Попробуйте найти слово духовность в «Войне и мире» Льва Толстого, «Мастере и Маргарите» Булгакова, «Бесах» Достоевского, «Мертвых душах» Гоголя, в «Вишневом саде» Чехова или в словаре Даля, составленном в середине ХIХ века. Там ее нет. У Владимира Ивановича Даля вы найдете «Дух» и никаких производных существительных от него.
Словари довольно странно относятся к слову духовность. Вот словарь Ушакова: «Духовность, духовности, мн. нет, ж. (книжн. устар.). отрешенность от низменных, грубо чувственных интересов, стремление к внутреннему совершенствованию, высоте духа (в 1 знач.)».
Здесь стоило бы удивиться: как это «книж. устар.»? Когда же духовность успела устареть, если у Даля этого слова нет?
А-а-а!.. Вот почему: четыре тома «Толкового словаря русского языка» Дмитрия Николаевича Ушакова вышли в 1935 – 1940 году. Вне сомнения, что духовность устарела сразу после Октябрьской революции 1917 года. Хотя в пояснении к прилагательному «духовный» у Ушакова есть такая фраза: «кто дал контрреволюционной буржуазии духовное оружие против большевизма в виде тезиса о невозможности построения социализма в нашей стране? (троцкизм). Сталин».
«Духовное оружие» тут звучит едва ли не как синоним духовности. Тут любопытно еще и то, что, сочтя возможным строительство социализма в одной стране, Иосиф Виссарионович поставил во главу идеологического угла именно «стремление к внутреннему совершенству и высоте духа» народа. Всего народа. Те, кто не хотел понять этот новый дух – вычитались из народа за ненадобностью. Ведь если в определении духовности Ушакова, она, пусть как «книж. устар.» все-таки говорит о человеке, как личности, то Сталина интересовал только весь народ целиком, как масса. Можно предположить, что именно так идеология рождает свою младшую сестру – идеологическое искусство. И даже «отрешенность от низменных, грубо чувственных интересов» легко уместилась в плане строительства сталинского социализма. Замените «низменных» на «материальных» и получится работа в колхозе за гроши.
Возьмем следующий словарь – Ожегова: «Духовность -и, ж. свойство души, состоящее в преобладании духовных, нравственных и интеллектуальных интересов над материальными».
Здесь вдруг вместо «отрешенности» (видимо автор счел ее слишком пассивной) появляются «нравственные и интеллектуальные интересы». Если учесть, что С.И. Ожегов, бывший одним из основных авторов «Толкового словаря русского языка» Д. Н. Ушакова, выпустил свой первый словарь в 1949 году, то откуда там – снова при Сталине! – могли взяться такие «интересы»?
Снова покопаемся в справках. При жизни С. И. Ожегова вышли шесть изданий словаря, дополненных и исправленных. А последний (ставший 4-хтомником) уже в 90-х годах под редакцией Л.И. Скворцова.
Я никогда не держал в руках словарь Ожегова 1949 года, но смею предположить, что изначально в определении духовности «нравственных и интеллектуальных интересов» там все-таки не было. Они наверняка появились позже, во время «хрущевской оттепели». Тогда все встает на свои места, учитывая отношение Н.С. Хрущева к Православной Церкви, когда вместе с храмами разрушались и слова. Но хрущевский «чистый ленинизм» оказался всего лишь бульдозером в «белых одеждах» с минимумом духовного горючего в идеологических баках. Ленинизм – кровавая практика революции – в конце концов, не мог не заглохнуть, а на прощание одолжил свои «одежды», (а может быть саван) и искореженные слова диссидентству выросшему из «шестидесятничества». Именно так активные «интересы» заменили пассивную «отрешенность».
Можно взглянуть в БСЭ (Большая Советская Энциклопедия). Никаких определений духовность там нет. Но неведомо какими путями в энциклопедию пробралась вот эта статья:
«МИННЕ ЖОРЖ
Минн (Minne) Жорж (30.8.1866, Гент, – 18.2.1941, Синт-Мартенс-Латем, близ Гента), скульптор… виднейший представитель символизма и «модерна» в бельгийском искусстве. М. обращался к традициям средневековой скульптуры; подчёркивая напряжённую духовность своих образов, придавая изломанность формам, предвосхитил появление бельгийского экспрессионизма…»
Опаньки, экспрессионизм, духовность и «изломанность форм»!.. Последнее звучит примерно как пластичность вывертывания наизнанку.
Третье (последнее) издание БСЭ выходило в свет с 1969 по 1978 год. А-а-а, эпоха застоя, пустеющие магазины и «наш дорогой Леонид Ильич Брежнев»!.. До духовности ли было тогда? Падающий и постоянно нуждающийся в повышении «духовный уровень комсомольцев» не в счет. Чем, а, главное, зачем его можно было измерить?
Помню, сидел в институтской библиотеке и конспектировал работы В.И. Ленина: смотришь на номера страниц, записанные на лекции, и переписываешь в конспект цитаты из ленинского тома. Нужные студентам страницы тома за много лет истрепались до состояния промокашки. Когда работа над конспектом была закончена, я решил полистать и посмотреть, что еще писал Ленин. И вдруг увидел, что большинство страниц просто не были разрезаны. Их никто никогда не читал.
Чуть позже М.С. Горбачев все-таки попытался вытащить на свет Божий духовность в виде «социализма с человеческим лицом». Но проиграл диссидентской, куда более опытной духовности набравшейся опыта и слов с новыми смыслами на фронте борьбы с «тоталитаризмом». Я хорошо помню, как духовно-кухонные интересы переросли в идеологию, не менее страшную, чем сталинская. Главное было погромче крикнуть в телевизоре и газетах. Вы смеете возражать?.. Да мы бежали перед немцами в сорок первом по сто километров в день!.. Да мы угробили сто пятьдесят миллионов крестьян в Сибири! Вам мало?.. Ну, тогда мы «могем исчо». Во имя побеждающей новой духовности, мы придумаем новые цифры и факты, мы перевернем все с ног на голову, но мы заставим вас верить и «голосовать сердцем».
Не знаю как «за бугром», но наш российский лакей, укравший барские сапоги, способен на нечто совестливое разве что у Федора Достоевского. Когда Советская Власть на прощание вильнула хвостиком, и дело дошло до дележа государственных закромов, духовность, казалось бы, всегда преобладающая над материальным вдруг нырнула в грязную политику, и – черт бы ее побрал! – наилегчайшим образом превратилась в силу, наглость и прожженный материальный интерес. С рухнувшей и обвиненной во всех смертных грехах страной можно было делать все, что угодно… Главное было сделано раньше. Приговор новой духовности – «эта страна не имеет права на жизнь», – пересмотру уже не подлежал. В России рождалась новая элита на старых дрожжах. Она расставляла все на свои места: слова имели право быть только словами, а деньги – большими, решающими все, капиталами.
Я встаю из-за стола и отхожу к окну. Закуриваю и смотрю на облачко дыма… Наверное, из меня получится плохой теоретический исследователь. Я всегда подозревал, что теоретик, заранее зная конечную цель своей теории, пытается выстроить логическую цепочку доказательств некоей системы. То есть клетки из слов. Смешно, честное слово!.. Но именно клетки. Сиди в ней и чирикай, философ.
Где-то слышал, что даже самое простое слово может иметь целый куст понятий. Но для меня эти понятия только оттенки слова и я всегда пользуюсь ими интуитивно. Художник не может рассуждать о смысле отдельно взятого голубого или красного цвета. Художник всегда враг системы логических доказательств.
Но я – не философ, а только художник! – все-таки спрошу, а как давно началась эта каша с духовностью? На мой простецкий взгляд – давным-давно, то есть сразу за райскими воротами. Она продолжается до сих пор и этому поистине дьявольскому вареву никогда не будет конца.
Упрощенно эту мысль можно понять из двух текстов.
Вот первый:
«Страшная резня ознаменовала первые часы и дни после взятия Иерусалима. Сарацин кололи на улицах, в домах, в храмах, сбрасывали со стен и башен, не щадя ни женщин, ни детей. Город наполнился стонами и воплями жертв; мстители носились по улицам, попирая трупы ногами, обагренными кровью, и выискивали, где могли укрыться ищущие спасения. По словам историка, число жертв, заколотых мечом, намного превзошло число победителей.
Краткий перерыв в убийствах обозначило благочестие… Готфрид Бульонский первым из князей подал пример благочестия. Безоружный и босой, направился он в церковь Гроба Господня; за ним, скинув окровавленные одежды, последовали другие, наполняя храм рыданиями и покаянными молитвами, обнаруживая столь сильную и горячую набожность, что трудно было поверить, будто именно эти люди несколько часов назад топили город в крови стариков и младенцев».
Жозеф-Франсуа Мишо, «История крестовых походов»
Вот второй текст:
«ДУХОВНОСТЬ – высшие стороны внутреннего мира, которые проявляются в человечности, сердечности, доброте, искренности, теплоте, открытости для других людей. Духовность основывается на широте взглядов, эрудиции, культуре, общем развитии личности. Потеря духовности равнозначна потере человечности. Длительный кризис духовности у отдельной личности ведет к ее деградации. Духовность несовместима с черствостью, эгоизмом, ориентацией на материальные выгоды…» «Психотесты Ру»
Короче говоря, я могу понять испуганное человечество. Религиозность, лишенная человечности, сердечности, доброты и т.д. может быть ужасна. И за примерами не стоит ходить так далеко, в средневековье. Включите телевизор, и сегодняшние примеры из Сирии окажутся у вас перед глазами.
Да, религиозное варварство существует. И хотя бы потому что «дьявол – обезьяна Господа Бога». Подхватить идею и довести ее до идиотизма старый как мир способ ведения борьбы.
Но христианство – не идея и уж тем более не идеологическое поле, куда его так усиленно пытаются сейчас втиснуть. Идеология, «как совокупность норм, принципов и правил» материальна уже потому что эти нормы и правила «устанавливают и регулируют отношения внутри сферы общественного производств и потребления».
Но именно так – идеологически – думали и поступали товарищ Сталин во времена коллективизации 30-х годов двадцатого века и другой «товарищ» – папа Урбан II на Клермонском соборе в Оверни в ноябре 1095 года. Первому была нужна «страна победившего социализма» и скорейшая индустриализация, а второму – укрепление христианства перед лицом общего врага и «Царство Христа на земле» в Иерусалиме. Нужна была вера. А когда верят, то голосуют сердцем с результатом 99%. Как говорили в Оверни, «этого хочет Бог», а в Москве – «так сказал товарищ Сталин».
И они получили веру. Веру, основанную на ими же созданной новой, автономной и острой как копье римского легионера духовности. Что было дальше хорошо известно: страна «победившего социализма» простояла чуть больше семидесяти лет, а крестовые походы потеряли свою силу примерно через сто двадцать, хотя формально продолжались вдвое больше.
Идеология – смертна. Ставшая духовностью, то есть плотью, поддающейся изучению, а значит и изменению, она рано или поздно побеждается другой идеологией.
Какой?.. Той, которую создал кто-то поумнее человеческого гения.
Это война? Нет, это игра. И игра не только потому, что нет никакой принципиальной разницы между определением духовности как «отрешенности» и «преобладания» или как «человечности, сердечности и доброты». Когда изобретенная очередная духовность рушится в политику и идеологию, выигрывает не тот, кто хорошо играет, а тот, кто создает правила игры. Важно только одно, чтобы духовность была только «собственным стремлением человека» (С. Соловейчик). А некоего бога, полубога товарища Сталина, демократию и права человека можно присобачить и потом, поверху вбитых в человеческие головы стремлений.
Игра! Есть старая поговорка: хочешь рассмешить Господа Бога – расскажи ему о своих планах. Здесь можно добавить, а если хочешь рассмешить Бога еще больше – расскажи Ему о своих стремлениях.
Игра в самосовершенствование, нравственность и доброту внутри человека лишенного истинного Бога всегда делала и будет делать человека идеальной, политической и социальной игрушкой в «сфере общественного производства и потребления». Ты главное жуй!.. Потребляй. Кто больше сожрет – тот и выиграл, а значит и более счастлив.
Однажды я писал легкий и смешной рассказ и вдруг споткнулся на неизвестно откуда пришедшей фразе «Бог прекращает игру».
Наверное, сначала я растерялся… А когда попытался вставить неожиданную фразу в рассказ, текст вдруг приобрел совершенно иные нотки. Чуть позже на смену растерянности пришло удивление, когда я обнаружил, что «Бог прекращает игру» можно вставить рядом с едва ли не любым предложением во второй части моего рассказа. В сущности, эта фраза была вне текста, и я как никогда ясно вдруг понял, что Бог прекращает любую игру, в том числе и авторскую.
Улыбнусь: ах, ты, бедный, потерянный писатель!.. Я вдруг нашел фразу, которая оказалась значительно больше меня самого. Да, тогда я уже знал, что смешное и трагическое – неразделимы. Хочешь написать что-то смешное? Чтобы твой текст не выродился в пошлость постарайся найди в нем крохотную нотку трагедии. Хочешь написать трагедию? Чтобы твой текст не стал похож на зубную боль, постарайся найти в нем микроскопическое зернышко смешного. В сущности, это очень часто похоже игру… Но фраза «Бог прекращает игру» – Бог! – прекратил и ее.
Помню, я сидел растерянный и не знал что делать… И я так и не закончил тот рассказ.
Я стою у окна и смотрю на падающий снег. Закуриваю вторую сигарету и тру лоб тыльной стороной ладони. Тогда… Попытайся вспомнить! Тогда, когда ты поскользнулся возле котельной и вдруг понял, что упадешь на спину, что ты вскрикнул? Неужели что-нибудь о своем стремлении быть более нравственным или нечто героическое типа «и все-таки она вертится»? Разумеется, нет. Хотя Земля действительно вертелась. Она уходила мне за спину, но маловероятно, что в тот момент меня интересовали астрономические познания. Допустим, если человек падает возле книжного шкафа, ему разумнее (разумнее на уровне инстинкта самосохранения) ухватиться не за книгу, а за сам шкаф. За что-то несоизмеримо более и устойчивое, чем сам человек.
Так что же я вскрикнул и за что пытался «уцепиться»?..
Лоб под ладонью становится горячим. Я вдруг вспоминаю определение интеграла: «упрощённо интеграл можно представить себе как аналог суммы для бесконечного числа бесконечно малых слагаемых». Почему я вдруг вспомнил об интеграле?.. Потому что там, у котельной, я вскрикнул что-то бесконечно малое. Именно малое, а не весь «аналог суммы», ведь у меня не было времени на всю сумму. На пороге смерти я выкрикнул очень маленькое духовное, свое, а не огромную духовность, которую сумели в меня напихать за долгие годы.
Удивительно, но длинные философские рассуждения и определения боятся времени, потому что дефицит времени может изуродовать их смысл. А это уже нехорошо. Уважаемое рассуждение-определение, изволь быть честным всегда! И как бы не делило тебя время, то есть, как бы оно не укорачивало возможность твоего понимания, – например, я был ли хозяином своего времени, когда падал? – ты не имеешь права терять своего первоначального смысла.
Например, природа так и поступает… По крайней мере, по отношению к живому. Это легко доказать. Возьмем лягушку. Самую простую (и ради гуманизма!) не живую лягушку. Отрежем от нее кусочек. Как будет называться этот кусочек? Допустим, лапка. Но чья это лапка? Лягушки. То есть природа кусочка не изменилась. Отрежем от несчастной лапки гораздо меньший кусочек. Как будет называться он? Думаю, в силу своей крошечности и уже неопределенности формы его можно будет назвать биологическим материалом. Но чей это материал? Упрямая природа подсказывает: лягушки. Отрежем еще, совсем-совсем крохотную часть – одну живую клетку. Как она будет назваться?.. Так и будет – клетка. Клетка лягушки.
Лягушку можно резать и дальше, до ниточек ДНК, но и это будет ДНК лягушки. До атомов кромсать не будем. И не потому что атомов лягушки не существует, а потому что мы все-таки говорим о мире состоящим из слов, а не из букв.
Теперь напишем определение: лягушка это существо, состоящее из мертвой лягушачьей материи. Это неверно, потому что лягушка все-таки состоит из живой материи? Спорно, спорно, спорно!.. Отрежьте у живой лягушки лапку и вряд ли они обе останутся живыми – лягушка и уж тем более ее лапка. Но суть совсем не в этом. Давайте немного побалуемся со временем. То есть, сократим определение «что такое лягушка» до пары слов. Итак, «лягушка это…» Стоп! Теперь подумаем есть ли смыл в таком определении? Разумеется, нет. Сама по себе «лягушка» это только словесный атом. Чуть удлиним определение: «лягушка это существо…» Уже заметно светлее. Я признал за лягушкой право быть существом. То есть, я признал ее право на существование и, наверное, даже то, что мучить лягушек аморально.
Снова стоп! А стоит ли продолжать определение дальше? Пока, по крайней мере, в этом укороченном определении, лягушка еще жива, она не состоит из мертвой материи, а бодро прыгает по болотцу. А вот если я продолжу – будет состоять именно из неживой. Общеизвестный факт: чтобы понять что-то с научной точки зрения, человеку нужно расчленить это «что-то» на составные части. Как говорил Галилей, «зажать природу в испанские сапоги». С живым это получается, только если идти вперед к свету знаний, но вот назад уже не вернешься, потому что из кусков лягушки не соберешь живую квакающую тварь. Нет, я хочу сказать не о несовершенстве методов человеческого познания, это давно и хорошо известно всем. Я хочу сказать о времени, которое кардинально меняет философские определения, если время стремится к нулю.
Конечно же, утверждение, что «лягушка это существо, состоящее из мертвой лягушачьей материи» только шутка. Но сожмите время, и мы получим из этой шутки гуманистический принцип применимый не только к лягушке, а к любому живому существу вообще.
Да, время просто удивительная штука!.. Например, минута, час, сутки, год – наша личная, человеческая собственность. Чего не скажешь, допустим, о столетии или мгновении длиной в десятую долю секунды, ведь и мгновение уже не наша собственность.
Так что же я вскрикнул там, у котельной, когда понял, что падаю на спину?.. Я вскрикнул не ложь. Мир детерминирован и человек погружен в океан причинно следственных связей. Утро, снег и лед под ногами – это сложная система. А когда я понял, что могу погибнуть в этой системе, я… не знаю как точно сказать… я попытался выскочить из нее… Нет! Подняться над ней. Как там, в теореме Геделя? Нельзя доказать, что система непротиворечива, не выходя за рамки этой системы, если эта система действительно непротиворечива. Не знаю, насколько правильно я понял теорему великого математика, но, пытаясь написать очередной смешной рассказ, я перевел ее на общепонятный язык примерно так: человек, который находится в запертом доме, не сумеет доказать себе, что он не сможет выбраться из этого дома, пока он не осмотрит этот дом снаружи. И в самом деле, немножко забавно, да? Но, тем не менее, на мой взгляд, эта «переведенная» теорема Геделя все-таки имеет смысл. Суть в том, что для того, чтобы выбраться из запертого дома человеку нужно действительно осмотреть дом снаружи. Ведь только таким образом он сможет увидеть окна, замки на дверях и, возможно, какую-то лазейку или слабое место. Но этот «осмотр снаружи» можно представить и как попытку уйти в другую систему, в которой нет запертых дверей.
А теперь давайте представим себе, что запертый в доме человек – не один. Второй – его товарищ – находится вне дома. Что он будет делать, чтобы выручить своего собрата по человечеству? Подсказывать ему. И возможно, соединенными усилиями, они выбьют одну из дверей. Это хорошо?.. Да. Правда, меня почему-то беспокоит мысль, а все ли наши собратья по человечеству так мудры, что можно без опаски слушать их советы? Но есть и еще что-то более важное. Когда человеку помогает кто-то за пределами дома, у запертого в доме уже нет необходимости самому осматривать дом снаружи. Человек так устроен, что он предпочитает возможное невозможному. И мне искренне жаль человека, слышащего сотни, а то и тысячи философских подсказок, и начисто лишенного возможности совершить невероятное.
Человек должен оставаться один на один с самим собой. Хотя бы иногда. И только тогда он поймет, что невозможна не его попытка совершить что-то невероятное, а невозможно другое – его одиночество.
«Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне; и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно». Евангелие от Матфея 6:6.
«…вне Бога для твари жизни нет. Но, как удачно выразился блаж. Августин, для твари бытие и жизнь не совпадают. И потому возможно существование в смерти». Протоирей Георгий Флоровский.
Когда там, у котельной, я вдруг потерял опору под ногами, время действительно умерло. Но я существовал в смерти не только когда поскользнулся. Остановившееся время только высветило пустоту, о которой я знал и которую принимал с животной покорностью. Так о чем же я кричал Богу?.. О жизни. О той жизни, которую потерял в пустоте.
Окурок уже жжет пальцы. Я выбрасываю его форточку (опять жена будет ругаться за горку истлевших до фильтра сигарет под окном), и возвращаюсь к компьютеру.
Во мне оживает насмешливый голос: да цель философии – человек, но, споря с философскими определениями, не философствуешь ли ты сам, писатель? Можно легко догадаться, что ты скажешь дальше: если взять любое определение духовности, то некая «производная» (которую ты обязательно придумаешь, спекулируя дальше на математических понятиях) на бесконечно малом отрезке пути и времени укажет нам на «дух». Только на «дух», потому что он корень слова духовность. Натянуто и наукообразно, друг мой. Попробуй взять другие, куда более реальные, образы. Ну, например, как в книге Михаила Шолохова солдат Иван Звягинцев молился под немецкими бомбами. Что потом – уже стыдясь своей слабости – он сказал?.. «Не очень лепо у меня все как-то получилось». Мол, довели человека, сволочи, что он Богу молиться стал.
А вот отрывок из интервью с академиком Николаем Амосовым, которое ты недавно смотрел на «ютубе»: «Вера в Бога заложена в человека биологически… Потребность в подчиненности, потребность в авторитете у маленького ребенка заложена тем, что он держится за юбку матери и боится ее отпустить».
Прекрасные люди – русский солдат, защищающий свою Родину, и заслуженный, умнейший академик – низводят веру до животного уровня. Она – зоологический страх и стайная потребность в авторитете. А тогда какая разница, что именно ты вскрикнул там, у котельной?.. Ты мог позвать маму, черта, Бога, – все это только следствие – но причина твоего крика все равно была одна – инстинктивное желание жить. И даже твоя молитва, которую ты бубнил про себя была лишь натянутой в пурге веревкой – от дома до дома. Ты держался за эту веревку, потому что хотел выжить. Если бы ты был индусом, ты шептал бы про себя индусскую молитву, если бы ты был мусульманином – мусульманскую, а если бы атеистом – попытался найти какую-то другую «веревочку».
Но разве я спорю?.. Разве я отвергаю животный уровень веры? И разве не о нем говорил Франсуа Мишо в «Истории крестовых походов»?
Что я делал тем утром? Чистил снег. Думать и чистить снег может любой человек. О чем я думал? О том, что все пройдет. Но верил ли я в законченную и высшую разумность своих действий и мыслей? В их необходимость – да. Ведь снег необходимо чистить, а мысли нужно как-то успокоить. Эта «необходимость» и «нужность» и есть животное принятие жизни и ее вера. Такая вера не свободна, сколько раз не повторяй слово Бог, потому что она опутана тьмой, метелью, холодом и болезнью. Она и в самом деле только следствие причины. Но откуда, из какого пространства над запертым домом, раз за разом ко мне приходила реальная тоска по Богу и молитва к Нему, в реальность исполнения которой я, больной и опустошенный донельзя, и верил, и не верил, крохотным краешком оскудевшей души и которую все-таки кричал вслед уходящему Богу?..
Алеша, Алеша!.. Инстинкт и привычка это как татуировка на коже.
Только лишь?.. Я не собираюсь отрицать ни инстинкта, ни привычки, но инстинкт и привычка – однозначны и однородны. В них нет противоречий. Человек инстинктивно отдергивает руку от огня и привычно ловко попадает ключом в хорошо знакомую замочную скважину в двери своего дома. При этом он не делает ни единого лишнего движения. Там, у котельной я чистил снег, и все было одинаково холодным: работа, мысли, верие-неверие. Но почему потом, вскрикнув в казалось бы необитаемую пустоту и обрушившись не на спину, а на колени, во мне вдруг все перевернулось? Мертвая, холодная лягушачья материя души, вдруг стала живой, горячей и пульсирующей. Это было как ослепительная вспышка света, переворачивающая абсолютно все, включая окоченевшее от холода верие-неверие. Слова умерли и воскресли вместе со мной. Уже стоя на коленях, я верил и не верил в то, что меня спас Бог. Верил потому что был безмерно благодарен Ему и мне не нужен был мир без Него, и не верил, потому что не хотел оскорбить Бога тем, что я – сама опустошенность и болезнь – вдруг оказался так близко к Нему. В ту пронзительно благодарную, полную любви секунду, я был готов умереть за Него и был готов зарыдать от горя, понимая, что моя жертва – безмерно ничтожная и абсолютно лишняя – не нужна Ему. А что было у меня тогда кроме своей жизни?.. Ну, разве что лопата, да и ту я уронил в снег.
Что я понял тогда? Что спасает не движение Божьего пальца и «ладно, ползи дальше, букашка», а Божья любовь. И я почувствовал ее… Я задохнулся ей, как задыхается воздухом всплывший на поверхность воды человек. И – как нищий, у которого ничего нет кроме жизни – был готов заплатить за этот единственный вздох этой своей жизнью.
Нелепость?.. Да. Но это безумие веры, о котором еще две тысячи лет назад говорил грекам апостол Павел. И я не говорю о чуде, я только спрашиваю, разве могут «инстинкт и привычка» породить такое?.. Сыграть, – да. Но нельзя за одно неожиданное мгновение сыграть то, что приходит не от тебя. Как нельзя быть готовым с радостью отдать за секундное озарение все и вся, если перед тобой только пустота и ничто.
Сознательный выбор – выбор неигровой – делается человеком значительно раньше, еще в пустоте и хаосе и очень часто сам человек не отдает себе отчета, какой же выбор он сделал. Да, существует и такая штука, как самообман, но это уже совсем другая история. Сейчас я хочу сказать другое: человек разорван своим верием и неверием. И я готов – пусть и очень осторожно – принять слово духовность только в одном случае, как понимание человеком своей духовной разорванности, а не как нечто религиозно-благое или общечеловеческое под нравственным соусом.
Человек – дышит. Но его духовный вдох – верие – не всегда истинная вера, а выдох – отрицание – не всегда неверие…
02. Страж. Утро.
… Уже пол-седьмого. Я заканчиваю расчищать от снега узкую, длинную площадь между трапезной и церковью.
Я чувствую… Нет, не так! Я готов понимать и принимать в себя только радость. Она очень похожа на счастье телесного выздоровления и детское, беспричинное веселье. От ночной болезни остался только жар, но это уже не горячечный недуг, а физиологическое торжество ожившего организма.
Смеюсь… «Господи, как же хорошо!»
Лопата режет снег. Площадь, вообще-то, чистить легко – ткнул под углом полотно лопаты в снег и – пошел… Направо и налево. Снега еще довольно много, но он кажется мне легким, как пена. С сущности, я уже не работаю, а играю, как играет ребенок в песочнице.
Направо и налево… Одна освобожденная от снега полоса ложится рядом с другой. Монотонные движения кажутся мне забавными, и я нахожу в них какой-то смысл. Он – само движение, я побеждаю снег, и его становится все меньше-меньше-меньше. Снег отступает к буграм на границах площади. Бугры растут, а за ними прячутся обессилевшие, мрачные тени.
Направо и налево… Я улыбаюсь и смотрю на пятящийся снег. Удивительное состояние!.. Оно похоже на ослепительно светлую точку как собранные линзой солнечные лучи. Мне ничего не нужно и я ничего не хочу. В голове нет ни единой мысли, нет никакого другого, привнесенного в меня «я», а есть только действительное и реальное «я» существующее сейчас, вот в эту реальную секунду. Это состояние сравнимо с чистым и белым листом бумаги на столе, когда ты вдруг понимаешь, что любое слово бессильно перед чистотой или когда ты долго-долго-долго ничего не ешь, просыпаешься рано утром и, чему-то улыбаясь, смотришь на потолок. В тебя ничего нет лишнего, а только удивительный и светлый душевный покой.
Пустота и чистота – не синонимы… Это разные, диаметрально противоположенные человеческие состояния. В пустоте ничего нет кроме ее самой, запаха пыли и тоскливого ожидания. Чистота – еще не выявленный, огромный и прекрасный мир. Он – здесь рядом и он пахнет солнцем, свежим снегом…
Мимо проходит женщина в яркой красной куртке. Она идет от островка «хрущевок» и старых бараков, спрятавшихся за храмом, к автобусной остановке на углу длинной, изогнувшейся двумя выпяченными углами, «девятиэтажки». Остановка там, за всегда оживленной автомобильной дорогой, которая отсекает от микрорайона островок «хрущевок» и церковь.
Женщина внимательно смотрит на меня, улыбается и я вижу в ее глазах что-то ищущее… Она словно хочет что-то спросить, но не находит слов.
Когда остается всего пять шагов, женщина вдруг громко смеется:
– Здравствуйте! – громко говорит она.
И облегчение в глазах – нашла, значит.
Я отвечаю и улыбаюсь в ответ.
– Я гляжу, у нас тут только один мужик остался? – шутливо спрашивает женщина.
Вчера была пятница… Шутка довольно прозрачна. Я прихожу на работу к семи вечера и не так часто встречаю в пятницу по дороге трезвых мужчин.
Надо что-то ответить – наверное, в моих глазах тоже появляется что-то ищущее – и я говорю первое, что приходит на ум:
– Все пройдет.
Не глупо ли?!..
– Пройдет… – улыбка на лице женщины начинает гаснуть, но она, вдруг мотнув головой и оглядываясь по сторонам, спрашивает: – Как снег?.. Тяжелый, наверное?
– Чем светлее – тем легче.
– Устали?
Я вижу в ее глазах сочувствие и жму плечами.
– У меня дед говорил, если человек устал – это полбеды. Плохо, когда лошадь устает – ей человек отдохнуть не даст.
– Это точно…
Женщина поворачивается к церкви и крестится. Я думаю о том, что женщина ничего не попросит у Бога. Она просто здоровается с Ним.
На прощанье женщина говорит мне:
– Спасибо, что расчистили дорогу.
Я снова киваю. Она уходит… А я думаю, насколько логично здороваться с Богом, то есть желать Ему здоровья. Не логично. Ну, ни капельки!.. Вот только Бог все простит и улыбнется в ответ. Я улыбаюсь сам… Да-да… Это пожелание здоровья только радость от встречи, с Тобой, Господи. Ну, а что еще, на самом-то деле, может пожелать человек Богу?
«Отче наш Сущий на небесах, да святиться имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя на земле, как на небесах…» В нас, Господи, да будет воля Твоя в нас. А если сам человек по сути своей – воля Божья, то, о каком рабстве может идти речь? Ведь «вы – боги». Светлее не скажешь и больше уже не дашь. Недаром сатана и потянулся к этим словам…
Мысль обрывается. Через десять минут я заканчиваю работу на площади. Решаю отдохнуть, вгоняю лопату в снег и отхожу ближе к киоску. Достаю сигареты… Несколько раз кашляю после первой жадной затяжки, но кашель тут же стихает.
Хорошо, что сейчас никого нет рядом. Обычно, сердобольные прихожанки, увидев меня после вечерней службы с сигаретой где-нибудь за трапезной или за церковной территорией, говорят о «сатанинском служении». Смотрю на сигарету… Сейчас я почти готов согласиться с таким суровым суждением. Хотя, конечно, никакое это не «служение», а просто чертова привычка. И я бы уже давно справился с ней, если бы не писательство. Когда сидишь за компьютером и пишешь, сигарета, как живая, сама прыгает в рот. «Вдохновение это торжество автора над текстом». Ага, жди!.. Просто забываешь обо всем на свете, а в это время что-то или кто-то торжествует над тобой.
С удовольствием вдыхаю табачный дым. Тяну шею вверх и прогибаю уставшую спину. Легкая тяжесть в пояснице исчезает без следа. Я чувствую силу разгоряченных мускулов и желание двигаться.
«Спасибо Тебе, Господи!..»
А насколько логично говорить Богу не только «здравствуйте», но и «спасибо», то есть «спаси Бог»?.. Может быть, лучше «благодарю»?
Что-то внутри меня усмехается: снова выдумывать начал?.. Соображаешь, философ, да?
Я морщусь… Холодная, насмешливая мысль приходит не одна. Там, за ней уже существует некий сопротивляющийся эмоциональный фон. Он – слаб, он – почти ничто, но он есть.
Устал все-таки… Смотрю на церковь. У нее очень высокий фундамент – метра два. А потому и порожки такие высокие и длинные. Но церковь не может быть низкой, вросшей в землю. Да, «Бог не в бревнах, Бог – в ребрах», но человеку нужна светлая и просторная комната, войдя в которую, он бы мог закрыть за собой дверь. Человеку нужна комната с высоким потолком.
Перевожу взгляд на дорогу… Территория возле храма – проходная. Наша церковь построена на пустыре между «островком» старых пятиэтажек и основным массивом района. Старая дорога, она же бывшая тропка, разрезает территорию на две неравные части: справа церковь, слева – трапезная, киоск и большой кусок еще неосвоенной земли. Церковь не смогла победить старую дорогу. Дорога была до строительства, есть и сейчас.
Вспоминается фраза из фильма Тенгиза Обуладзе «Покаяние»: «Если дорога не ведет к храму, то зачем эта дорога?» Красиво сказано!.. Но наш храм стоит возле старой дороги и для того, чтобы войти в него, нужно свернуть с привычного пути. Нужно свернуть к храму своей волей. А еще надо подняться по порожкам. Потому что нет такой дороги ведущей к храму, по которой можно было бы идти с закрытыми глазами и, в конце концов, уткнуться в двери храма лбом.
Я смотрю на порожки. Метель давно кончилась, но порожки снова припорошило снегом. На сантиметр, не больше… Убрать такой снег можно за пять минут. Это не утреннее толстенное «одеяло». А потом кончится моя работа. Придет дежурная и я пойду домой.
Улыбаюсь… Чему? Я не знаю.
Снова: «Спасибо Тебе, Господи!»
Если Ты спросишь меня, за что я благодарю Тебя, то… Я и этого не знаю. Даже «за все» будет слишком мелким и ничтожным. Человеческий мир делится на человеческое «я» и все остальное. Но это «остальное», какими бы мудрыми оно не казались, не вмещает Тебя. Ведь Ты всегда выше этого «всего» и дома, в котором заперт человек. И только Ты можешь собрать тысячи свобод в единый яркий лучик света.
Заканчиваю со снегом. Из-за киоска появляется батюшка:
– Плохо чистил, Алексий, – он смеется, щуря черные, с хитринкой, глаза.
Я протягиваю лопату:
– Одолжить?
– Не-е-е, Леша… Кто на что учился, тот тем и заниматься должен, – улыбка священника становится еще шире. – Ну, как ночевал?
Молчу… Только улыбаюсь и молчу. Разве обо всем расскажешь, да и надо ли?
– Притомился?
Киваю:
– Скорее, поизносился чуть-чуть, – я тру шею. – Кофе бы…
– Иди в трапезную, попей.
– Дома вкуснее.
– Ага… Ляжешь на диван и на телек глазеть будешь.
– После трудов праведных, батюшка, лично я согласен и на диван, и телек.
02. Мысли. Поединок с ветряными мельницами.
Я хочу поговорить только о литературе… Но сказал ли я о ней хоть слово? Ни одного. Теперь я хочу задать два вопроса:
Первый вопрос: духовна ли вся литература?
Мой ответ: нет.
Вопрос второй: значит, вся литература бездуховна?
Мой ответ: нет.
Тут возможно у кого-то появится третий вопрос: а насколько корректно задавать вопросы обо всей литературе и тем самым ставить, например, Льва Толстого и Михаила Булгакова рядом с бездарными графоманами?
Увы, вопрос некорректен. Беда не в том, что Лев Толстой и Михаил Булгаков вдруг встанут в один ряд с бездарностями, а в том, что им нельзя – категорически нельзя! – стоять рядом друг с другом. Если человек прочитавший «Войну и мир», понявший и принявший точку зрения автора, так же «поймет и примет» «Мастера и Маргариту» Михаила Булгакова – он утонет в пустоте. И проблема тут не в том, что Толстой гениальный писатель, пришедший к убеждению, что «Христос не воскресал», а Булгаков написал откровенно сатанинские «исторические главы» в «Мастере и Маргарите», проблема в том, что книги Льва Толстого и Михаила Булгакова это совершенно разное понимание духовного мира человека. И ничто в мире так не способно разъединять людей, как книги, которые мы читаем.
Книги и их авторы часто спорят друг с другом? Общеизвестно и несомненно. Но может ли такой спор быть духовным и возможен ли духовный спор вообще? Сильно сомневаюсь. Духовность, даже не с религиозной точки зрения, все-таки подразумевает некую внутреннюю целостность, иначе она просто иначе называлась бы. Например, спиритизмом или шаманством.
Решение вопроса насколько духовна литература и духовна ли она вообще, на мой взгляд, немыслим без веры. Я уже говорил о порожках ведущих к дверям храма и не нахожу лучшего сравнения для литературы. Но если дорога к храму – еще не сам храм, то и порожки, поднимающие человека к его дверям, тоже не храм. Даже если верен путь, литература – какой бы прекрасной и гуманной она не была – всегда останется за порогом церкви. Богу нужен человек, а не то, что он думает или то, что он прочитал.
Ведь Бог прекращает игру.
Когда-то давно, когда моей дочке Женечке было всего три годика, после просмотра очередного мультфильма, она спросила меня: «Папа, а почему зло такое глупое?.. Разве оно не знает, что добро всегда побеждает?»
Я до сил пор чувствую свое бессилие… Как я мог объяснить крохе, что для того, чтобы добро победило, должен измениться сам добрый человек каким бы добрым он не был? Нет, не во имя победы над злом, которое умеет стремительно менять маски, а для того, чтобы осмотреть снаружи «дом», в котором он заперт. Конечно же, литература – великий подсказчик – но все-таки есть то, что человек должен понять сам. Иначе его жизнь превратится не просто в игру, а в игру в худшем понимании этого слова – духовный балаган.
В сущности, вопрос насколько духовна литература, не имеет ответа, потому что ответ – улыбнусь, а он все-таки есть! – находится внутри читателя. Иначе говоря, я не верю в то, что литература, какой бы прекрасной она ни казалась, имеет право менять человеческую суть. Помочь, подержать, показать человеку дорогу – да. А вот изменять человеческую сущность – это уже власть равная власти человека над самим собой, и именно такая власть, а не политический «тоталитаризм», способен превратить человека в раба.
Но тогда утверждение, что «духовность это собственное стремление человека» не так уж и страшно? Да, не так. Лишь бы оно не было только собственным устремлением или так называемым гуманистическим. В замечательном фильме Андрея Тарковского «Солярис» звучит фраза: «Человеку нужен человек». Я бы дополнил эту фразу: «Человеку нужен человек, но человеку человека мало».
Всегда мало.
Не так давно наткнулся вот на эти строки:
«…Бездуховность, как уже неоднократно подчеркивалось, – антипод духовности. В ней личность отгорожена от мира, закрыта от него. Имеется в виду, конечно, не физическая изолированность, а нечто иное – внутреннее неприятие, отторжение мира, иначе говоря, субъективное отпадение от мира. Но раз мир для человека репрезентирован в первую очередь другим человеком, это означает, что бездуховность есть отпадение, отгороженность от другого, есть отношение к другому не как к самоценному и равному существу, а как к вещи. Бездуховность, таким образом, несовместима с гуманизмом. Личность, которой свойственна бездуховность, не развивает, не пестует в себе те начала, которые делают ее принадлежащей к роду человеческому. В такой личности происходит отпадение от родовой сущности человека, добровольное превращение себя в вещь наряду с другими вещами. Можно сказать, что бездуховная личность есть случай деградации родовой человеческой сущности… Рудольф Львович Лившиц. Доктор философских наук, профессор».
Господи, но это же про меня!.. Разве выйдя из храма чистить снег, я не отпал от церкви и всего человечества не только физически, но и внутренне? Что и сколько стоила моя молитва и та тончайшая ниточка, которая не рвалась во мне каким-то чудом? Была ли это вера или только привычка веры?.. Кто ответит? Я сам не буду. А та отгороженность от других людей, пусть только в силу сложившихся обстоятельств? Чему бы я обрадовался больше: другому человеку или стакану горячего кофе? Разве другой человек помог бы мне чистить снег? Вряд ли. А вот стакан кофе согрел бы меня. Кроме того, насколько я помню, я и не думал развивать и пестовать в себе «те начала, которые делают меня принадлежащим к роду человеческому». Был бы здоров и придумывая дома в тепле, за столом, очередной рассказ, может быть и подумал бы о чем-нибудь таком… Но если жжет температура, в лицо бьет пурга, а желудок сводят спазмы – особо не разгуляешься. И, честно говоря, до гуманизма ли мне было тогда?
Помню лет десять назад, а может и больше, однажды ранним майским утром в храм вошли две очень молоденькие девушки лет шестнадцати. Одна, видно, пришла не впервые и хорошо знала, к какой иконе подойти, какую свечку поставить и какую молитовку прошептать. А вот вторая растерялась, в храме, наверное, давно не была, а может быть, и вообще впервые пришла. И пока первая подружка деловито обходила иконы одну за другой, вторая, прижав к груди руки, робко подошла к первой попавшейся.
До сих пор не могу забыть ее глаза!.. Удивительно чистые, огромные, а в них то ли тоска по Богу, то ли просьба, в которой нет мольбы о чем-то для себя самой. Виноватилась перед Богом?.. Да, наверное, но так виноватилась, словно в колени маме лицом уткнулась. Чтобы только она и мама знали… Нет, не о грехе! Там другое что-то… Ведь растет человек, глядишь и какие-то смутные желания у него появляются. Бог человеку чистоту дает. Великую чистоту!.. Как к ней прикоснуться не испугавшись?
Ах, ну что за глаза были у той девчонки! Только дураки говорят, что Бога нет, а другие, поглупее, вроде меня, доказательства Его бытия ищут. Да вот же оно, это доказательство и яснее его быть не может! Если бы Бог был только на небесах, молись – не молись – где Он там?.. И докричишься ли до Него? А тут вдруг вот – совсем рядом. Нет, не Бог – чистота Божья и такая, что… не знаю… нет таких слов, не придумала их еще современная русская литература.
Не одна человеческая книга, а прочитанные и привнесенные в человеческую душу многие книги, их смысловая разновекторность, духовный хаос, это и есть поле человеческой духовности, которое часто – а, по-моему, всегда – превращается в «запертый дом». Да, время может остановиться и человека вдруг коснется что-то удивительно светлое и неведомое, разрушающее любую ложь, любой «запертый дом», превратившийся в тюрьму. Но рано или поздно, казалось бы, безмерное и живое пространство человеческой духовности все-таки снова превращается в глухие стены.
Сам ли я стал на колени у котельной?.. Нет, я просто поскользнулся. А кто кого из нас быстрее вспомнил: я Бога или Бог меня?
Уже сказал: решение вопроса о духовности литературы лежит не в самой литературе, а в читателе. А это значит то, что общего – усмехнусь: общечеловеческого! – ответа на этот вопрос нет. Он есть – был и будет – только в глазах той удивительной девочки пришедшей в храм впервые и стоящей перед иконой с прижатыми к груди руками.
Милая, добрая, светлая девочка!.. Однажды я поймал себя на крамольной, а может быть даже кощунственной мысли, что если бы не было Бога, я бы придумал Его только ради тебя.
Впрочем, я очень рад тому, что Бог опередил меня…
03. Страж. День.
– Ну, хватит спать!.. Вставай.
Лень!.. Мне лень говорить, двигаться и даже открывать глаза.
Все-таки спрашиваю:
– Сколько времени?
Жена с недоумением:
– А где мой телефон?
Я слышу движение в комнате.
Наташка смеется:
– Ой, Рыжик, уйди!.. (это коту) Леша, вставай, уже пол-второго.
– Всего-о-о?..
Я спал три часа. Не так уж и мало. Боже, но какая же лень!..
Снова движение по комнате. От большого движения отделяется совсем маленькое и направляется к дивану. Мой нос осторожно трогает что-то дышащее и мягкое.
– Рыжик, уйди.
Дышащее превращается в мурчащее. Открываю глаза. Кот стоит рядом с диваном, положив на край передние лапки. Рыжик тянет носом воздух, словно хочет вынюхать что-то за моей спиной. Слабо улыбаюсь: там нет ничего кроме лени, Рыжик…
Я глажу кота. Первое движение после сна кажется мне тяжелым и грубым. Но кот охотно принимает ласку и закрывает глаза.
– Сном одолжиться пришел, да? – спрашиваю я.
Кот мурчит и ничего не отвечает.
– Наташ, чайник горячий?
– Сейчас подогрею. Вставай.
Зеваю. Ложусь на спину и тяну руки к потолку.
– Ы-ы-ы!..
Пустота какая-то… Ничего не хочется. Ну, разве что… Впрочем, я не знаю.
Наташка на кухне за полуоткрытой дверью. Она гремит посудой и мне не нравится этот дребезжащий звук. Может быть, еще тишины хочется?.. Улыбаюсь: а потом глазки смежить и еще поспать?
Снова тяну руки к потолку:
– Ы-ы!..
– Это ты воешь или кот? – спрашивает Наташка.
– Я-я-я-ы!..
Трико, майка и тапочки. Сигарета. Окно… Опять снег идет, чертяка! Я пью кофе и рассматриваю телепрограмму на подоконнике. Под ногами вертится Рыжик. У нашего кота есть удивительный талант существовать вплотную с человеком с самым минимальным зазором. И Рыжик умеет поразительно ловко уворачиваться от неприятностей связанных с таким существованием. Точнее говоря, вовремя подавать голос. И спасая хвост или лапку кота, ты – свободный человек! – имеешь право начать свободное падение в любую сторону: на стол, стул, аквариум или просто на пол. Я не зря сказал о свободе. В начале падения ее, конечно же, нет, – ты попросту валишься в самую неожиданную сторону, но зато потом!.. Ты вдруг понимаешь всю безмерность и жуть своей свободы, ведь за долю секунды тебе нужно сделать правильный выбор – куда упасть с наименьшими потерями. Кто делает этот выбор?.. Ты сам? Нет. Твои рефлексы, твои ноги и твои руки. И эта истинная свобода, к твоему ужасу не зависит от тебя самого.
Я прерываю свое очередное падение, едва не сорвав штору и громко ору:
– Рыж!
Кот рыжей молнией брызгает из-под моих ног в сторону кухни.
– Не кричи на кота, – смеется жена. – Ты есть будешь или писать пойдешь?
– Работать.
Работать значит писать. И я никогда не ем перед работой.
– Надолго? – интересуется Наташка.
Я молчу… Меня вдруг настораживает мое настроение: оно легкое, и тупое, как игрушечный, пластмассовый топорик.
Иду к раковине в ванной комнате – умоюсь, и все пройдет. Подумаешь, настроение не нравится… Ерунда. «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Если утром с лопатой справился, то и этот текст одолеешь. Я уже думаю о тексте… Как там?.. А-а-а!.. Поярче нужно, поярче.
Я шумно умываюсь, и перед закрытыми глазами вдруг снова начинает маячить воображаемый пластмассовый топорик с зеленой ручкой и голубым топорищем. Однажды, когда я впервые увидел эту нелепую игрушку, я не мог поверить в ее существование. Жена попыталась что-то объяснить мне, мол, не может же Дед Мороз вместе с мешком игрушек таскать за поясом настоящий топор. Но объяснение все-таки показалось мне странным. Зачем перегружать детскую веру в Деда Мороза, и зачем ребенок должен поверить еще и в пластмассовый топорик, которым нельзя срубить елку?
Я с силой тру мокрыми руками лицо, слушаю звук журчащей воды и буквально чувствую ладонями свою усмешку.
Механически говорю про себя: нехорошо, это нехорошо…
А что не хорошо-то?
На мгновение мысль перебивает жена:
– Леша, снег нужно почистить, – виноватым голосом говорит она.
Я не беру полотенце. Да-да, не хорошо… Нехорошо что-то с рассказом? Вроде бы нет… А что же тогда нехорошо?
Наташка подходит ближе. Она знает, что я встал в четыре утра и чистил-чистил-чистил снег.
– Конечно, я уберу снег, но чуть позже, – соглашаюсь я.
Жена улыбается… Мягко и просто. По-доброму.
Я тупо смотрю на экран монитора и злюсь на самого себя. Всего полчаса не столь большого умственного напряжения выматывает меня до предела. Перечитываю написанный текст и морщусь как от боли. Бред!.. Выдавливание и размазывание иронии из ничего. Игра в слова. Так анекдоты пишут, а не рассказы…
Я откидываюсь на спинку стула и не могу оторвать глаза от текста. Я перечитываю мертвые строчки и понимаю причину своей недовольства. В том, что я написал, нет главного – легкой, радостной остроты. А мое настроение – в чем-то шутливое и невесомое с женой – во время работы вдруг словно превратилось в дурацкий и бесполезный пластмассовый топорик.
Я кусаю губы… Говорю себе: ты это понял сразу, как только проснулся, когда усмехался неизвестно чему и твердил «нехорошо, нехорошо».
Господи, почему я не сел за работу сразу, утром, после того, как пришел домой?! Тогда бы я смог справиться с текстом… Я помню, как засмеялась жена, когда я ввалился в дверь – заснеженный, усталый, радостный и помолодевший лет на двадцать. Я ничего не боялся и был глуп, как только что проснувшийся медведь.
– Ты что, тундру от снега чистил? – спросила жена.
– Не-а, не тундру, а до тундры.
Нужно было хлебнуть кофе и сразу же сесть за компьютер. Конечно, я бы сразу ошибся и стал писать какую-нибудь ерунду, но разве дело в ошибках и словах? Не глупая детская радость создает настоящие слова, а ее причина.
Почему-почему-почему тогда я не сел за компьютер?!..
Я тру ладонью горячий от перенапряжения лоб и несколько раз, сжав ладонь, бью по нему кулаком. Дурак!.. Да-да, конечно же я ошибся, но тогда я мог сто раз исправить написанное. Может быть, не сразу, а потом. Из тысячи слов осталось бы только одно, но именно из него и выросло что-то живое. Это даже не слово, а состояние… Его помнишь, им живешь, и оно превращается в целый мир.
Почему я не сел за работу сразу?!
Это уже крик и у меня нет ответа. Кстати, а что я делал, после того, как пришел домой? Ничего… Бродил между компьютером, телевизором, телефоном и вчерашней газетой. Я играл в шахматы, о чем-то долго говорил с Сережкой по телефону и краем глаза смотрел телевизор. Или наоборот: краем глаза читал газету, краем другого косился на телевизор и рассказывал жене что-то веселое.
Все!.. И не было никакого ощущения катастрофы. Я просто жил… Мне было хорошо, легко и радостно. Возможно, это даже было похоже на счастье… У меня было все: еще ноющая во всем теле, но уже побежденная усталость, красивая и добрая жена, разговорчивый друг, компютер-интренет, шахматы, телевизор и все последние новости на выбор.
О какой катастрофе ты говоришь, Алеша?!..
О той, в которой была незаметно побеждена моя настоящая радость.
Я поднимаю кулак на монитор.
«Убью, сволочь!..»
Мысль похожа на вопль сумасшедшего. Я не хочу убивать монитор, я вообще никого не хочу убивать, разве что самого себя. Но не до смерти. Что бы только потом сказать самому себе, лежащему на полу, понял, гад, что за такое делают?!.. А теперь вставай.
Выключаю компьютер. Жена просила почистить снег возле дома. Вот и иди!.. Чуть было не добавляю «… иди к черту!» Недовольство бурлит как кипяток.
На ходу надеваю свитер. Уже в прихожей – ботинки, шапку, перчатки.
Жена удивляется:
– А куртку?
Сжимаю зубы: к лукавому куртку!.. Мне и так горячо как в аду.
Я беру на веранде лопату и буквально набрасываюсь на снег. От порожек веранды до калитки – метров двенадцать и я прохожу со скоростью взбесившегося трактора. У калитки мне приходится сбросить обороты – мешает сама калитка, столбы забора и намерзший лед под водосточной трубой.
Останавливаюсь, чтобы отдышаться. Смотрю на белесое, неживое небо… Потом вокруг. Ничего интересного – снег, и крыши домов под снегом. В осеннем лесу так торчат из листвы толстые шляпки грибов.
Передергиваю плечами: бр-р-р!.. Холодно почему-то. Хотя в пять или шесть утра наверняка было холоднее, но мне так не казалось.
Ералаш в голове немного успокаивается и я вдруг ловлю себя на мысли, что мне неприятно вспоминать и сравнивать себя с тем, каким я был, когда чистил утром снег возле храма. В одну реку нельзя войти дважды… А почему? Река течет и в ней другая вода? Не только. Еще идет время и меняешься ты сам.
Смотрю себе под ноги и лениво бью лопатой по намерзшему льду под водосточной трубой. Потом снова осматриваюсь вокруг. Действительно холодно, почему-то… Работа не согрела, и особенно сильно мерзнут руки.
Я медленно, волоча за собой лопату, возвращаюсь домой.
Наташка сидит на кухне. У нее испуганные и какие-то пустые глаза.
– Леша, ты же болел вчера…
Это снова про то, что я не надел куртку.
Я не даю договорить жене и отмахиваюсь:
– Хватит!
– Что значит, хватит? – Наташка делает вид, что обиделась: – Почему ты такой сегодня?
Я не был таким утром, когда пришел. Ты же видела это, Наташенька. Утром я был самым счастливым и самым добрым человеком на свете. Но я все потерял… Даже не потерял, а растратил. Как, почему и что я купил на растраченное, я не знаю.
Наверное, если бы я сразу ушел писать, Наташка стала самой несчастной в мире женщиной. Радостный и счастливый муж вдруг заперся в своей комнате, и она имела полное право спросить: «А как же я?..» Сначала женщине нужна только крохотная часть того, что ты принес домой, потом половина, а потом – все. Но я не ушел и не заперся. И я – ошибся.
Наташка слабо улыбается. Она не умеет ссориться. Я сажусь за стол. Мы молчим.
Потом я ем картошку с котлетой и салат.
– Ладно, ты не волнуйся, – говорю я жене. – Все пройдет.
Кажется, я говорил утром эти слова женщине в красной куртке. Что пройдет, куда пройдет и что останется?..
Я исподлобья смотрю на жену. Она о многом догадывается… Утром, после каждого дежурства, я приношу с собой радость, как воду в сомкнутых ладошках. Я – не жадный. Я пью ее сам, пью как животное – бездумно, ненасытно и жадно – и даю пить другим: треп в интернете, по телефону или разговоры с Наташкой еще не самое страшное. Я влюблен в игру. В любую игру: в игру в слова, в шахматы, сиюминутные мысли да хоть в белый, высокий потолок, который можно долго, молча и улыбаясь неизвестно чему, рассматривать перед сном.
Круговерть!..
А потом: «Леша, вставай, уже пол-второго».
Я снова ухожу в свою комнату. Сажусь за компьютер. Удаляю начатый файл, открываю новый и смотрю на чистый, белый экран.
Как же больно, черт!.. Больно потому, что больше ничего не будет. Будет только вот этот белый как снег экран, и ты ни за что не сможешь убрать этот «снег». В груди рождается какое-то непомерно длинное тоскливое чувство… Это, как зубная боль, ноет пустота. Господи, если бы Ты сейчас дал мне хотя бы десятую часть того, что дал там, возле церкви! И не важно до того, как я споткнулся возле котельной или после. Я был тогда живым всегда, а сейчас я – умер.
Я ненавижу сам себя. Да, моя работа требует одиночества и поэтому она довольно жестокая штука. На секунду перед моим мысленным взором мелькают растерянные и потухшие глаза Наташки. Да, они стали бы такими, если бы я сразу ушел в свою комнату. Но теперь я сам такой… Середины не дано. Никому, в том числе и нам с Наташкой.
Усмехаюсь. А что ты хочешь, Алеша?.. Середина – это рай на земле. А возможен ли он?..
Смотрю на часы – уже пять часов. Наташка, наверное, смотрит телевизор. Она не любит боевики, приключения и фантастику. И когда я вхожу в комнату, она смеется и говорит:
– Все!.. Хозяин-домомучитель пришел.
Я ложусь на диван и нашариваю пульт.
– Что будем смотреть? – деловито спрашиваю я.
– Что хочешь, – притворно вздыхает Наташка. – Только сделай звук потише.
И она берет в руки журнал…
03. Мысли. Поединок с ветряными мельницами.
Я всегда смутно подозревал о том, что зла попросту не существует. Существует другое – вирусы зла и, как следствие, болезнь человека. Когда-то давно, еще юнцом, я написал такую строчку: «Меланхолия это состояние души свернутой в трубочку». Именно эта свернутость в «трубочку», а не что-то другое – мысли, желания, духовность и прочее – и определяют состояние души. Но если развернуть душу человека, если привести ее в нормальное состояние, если уничтожить «вирусы», что тогда будет?..
Все что угодно и это общеизвестно. Вылечившийся от алкоголизма или наркомании человек может стать последним мерзавцем, а сквалыга, потерявший интерес к деньгам, начнет тратить их на пьянку и разврат.
Тогда что же такое зло?
Зло – лично. Для меня зло, когда я ненавижу слова. Нет, не все, а те, которые должен был бы любить. Когда я не имею власти над ними, и когда легковесное – обыкновенные мысли обыкновенного человека – превращаются в хаос. Я могу думать о плохом и о хорошем, о злом и добром, да хоть о кислом и сладком, но не видя и не понимая ни разницы между словами, вдруг превратившимися в простое сотрясение воздуха, ни грани между образами и обыкновенными валунами.
Страшно быть «просто человеком». Пусть даже добрым мужем и хорошим отцом. Должно быть что-то еще… Нет, я имею в виду не только свое писательство. Что-то!.. Но, Господи, почему это «что-то» вдруг разрывает меня пополам? Либо ты – «нормален как все», либо стоишь посреди проезжей части дороги и, задрав голову, рассматриваешь звезды.
В человеке должна быть целостная духовность?
А что это?..
Несколько лет назад, менял у себя дома окна. Разговорился с рабочими «за жизнь» и один из них рассказал какую-то (уже не помню точно какую) историю, которую закончил словами: «Короче говоря, этот мужик молодцом оказался. Хапнул свое – и в норку!..»
Что мне запомнилось больше всего? Убежденность в его словах. Она была равнозначна целостности. Целостная – крысиная! – духовность: «хапнул свое – и в норку». Это была именно духовность, пусть и довольно низкого уровня, как «собственное устремление человека». Ведь не своровал же тот мужик, не нарушил заповедь, а «хапнул свое», а что касается «норки», то такая целостность не может существовать без автономии. Забился в угол своей норки с большим куском, и – плевать на весь мир. Попробуйте меня оттуда достать. И вообще, вы не имеете на права меня трогать.
Помню, после этого случая мне очень захотелось написать рассказ четко и ясно – однозначно! – доказывающий существование Бога.
Это и смешно, и горько. Есть такая хорошая китайская поговорка «Учитель приходит тогда, когда ученик готов». Черт с ними, с этим хапнувшим мужиком и его рассказчиком, но я был готов стать их учителем. Я был уверен, что обладаю несравненно более высокой (по моему мнению) духовностью. Если бы я написал такой рассказ, я бы сам не заметил, как в «награду» получил свою и целостность, и автономность. Все, художник!.. Бог есть – вон там, вон тот премудрый бородатый красавец в самом центре твоего полотна – и картина мира завершена. Кстати, мастер, намыленная веревка в чулане, а осина – за окном. Что значит, откуда они взялись?.. Осина выросла, пока ты писал свою картину. Кстати, потом из нее можно сделать рамку для твоего полона.
Тогда чего же ты хочешь, если убегаешь от духовности, боишься ее целостности и шарахаешься от автономии? Разве целомудрие – целостная мудрость – не основа Православия?..
Но разве можно хотеть целомудрия? И разве там, у котельной, я воскликнул Богу о нем? Как ни крути, а коротка любая человеческая «хотелка» рожденная его разумом или инстинктом. Хотеть можно многое: просто выжить и бутерброда с икрой, новую машину и красивую жену, рая себе и ада соседу. Но для того чтобы захотеть нужно время: секунда, две, а то и десять. А если времени умерло и осталось только одно текущее мгновение?.. Зачем мне целомудрие на этот срок? Я не просил его, но то, что я просил, превратилось именно в целомудрие, которое я растратил.
Если это так, то мне страшно, Господи… Лучше уж чистить снег темным утром, чем лежа в тепле на боку на клиросе, выдумывать какие-то доказательства Божьего бытия. Какими бы мудрыми они не казались, подлее их уже вряд ли что придумаешь. Ведь человек, будучи всесильным по своему внутреннему содержанию, не всесилен во внешнем мире. Не может, – не имеет он Божьего права! – переделывать ближнего по своему образу и подобию. Рай набитый придуманными клонами – хуже ада.
А реальный мир вот он – рядом – иди и живи. Если сможешь…
Лет пять тому назад на нашей церковной территории прижились кот и две кошки. Храм готовили к большой реконструкции – нужно было поднимать стены и купол – и на земле, рядом с церковью стоял огромный, защитный короб с новой, большой деревянной маковкой внутри. Этот короб и стал «домом» для бездомных животных.
Начиналась зима… По вечерам, когда я оставался один, кот и кошки часто (почти всегда) подходили ко мне или, по крайней мере, вертелись рядом. Я уже говорил, что территория храма проходная и на ней часто появляются бродячие собаки. Короче говоря, я был защитой кошачьего племени… Хотя и не очень хорошей. Когда я уходил в церковь (а чем холоднее была погода, тем это случалось раньше) у кошек оставалась только одно спасение – большой деревянный короб с маковкой внутри и толстый слой опилок в нем.
Кот мне не очень нравился… Он был черным, с белыми усами и белым «галстуком» на груди. Длинношерстный и какой-то мягкий, он был малоподвижен (может быть с силу возраста) и не очень умен. Несчастных животных подкармливали женщины из киоска и трапезной, понедельник, и вторник были не самыми сытыми днями в их нелегкой жизни, а неуклюжий Профессор частенько опаздывал на эту раздачу и оставался ни с чем. Кошки (судя по всему сестры) были более живучи и подвижны. Первая из них (сначала я называл ее про себя Старшей) была вполне обычной русской кошкой, но с характерным сиамским окрасом. Она ходила широко расставив лапки, то есть не быстро и деловито, иногда трясла головой (наверное, побаливали простуженные на холоде ушки) и была постоянно была занята поисками чего-то. Ее сестра – трехцветная кошка – отличалась удивительно игривым и легким характером. Если она не наскакивала на свою сестру, она могла играть со случайной бумажкой и даже со мной, но, не нападая на штанину или ботинок (это привилегия домашних кошек), а просто прогуливаясь рядом или следом за мной. «Трехцветка» не подходила только к черному Профессору, но играла даже со снегом. Снег выпал в конце ноября и «Трехцветка» – единственная из трех кошек – приняла его с обычной радостью, как принимала все в своей жизни.
Зима выдалась холодной, и когда мороз становился слишком сильным, я пускал кошек в колокольню. Там, у единственной батареи парового отопления, лежала горка старых ковров, и нужно было слышать то восторженное мурчание, с которым замерзшие животные приветствовали свое временное пристанище. Гора опилок на улице возле церковной маковки и неплотно сбитые деревянные щиты, продуваемые всеми ветрами, были не очень хорошей защитой от холода.
Кот и кошки никогда не оставляли после себя следов, которые мне проходилось бы за ними убирать. Когда я заходил в колокольню в шесть утра, черный Профессор, как правило, уже стоял у входной двери и ждал. Иногда мне казалось, что в его глазах был вопрос: «Простите, а я вас не очень побеспокоил своим присутствием?» Ах, интеллигент, ты несчастный!.. Когда я чистил снег, кот (судя по всему опять-таки из интеллигентской вежливости) какое-то время вертелся рядом со мной и уходил только после того, как во дворе появлялись люди.
«Две сестры» вставали позже – к семи – и шли на улицу куда менее охотно. Они спали вдвоем, и иногда мне приходилось поднимать их силой. Два почти слипшиеся в единое целое тельца были настолько теплыми, что мне поневоле становилось стыдно за свою негостеприимность.
Сиамская шла к двери неохотно и тяжело, как ходила всегда, а Трехцветная отказывалась покидать колокольню, пока ее сестра первой не выходила наружу. Там их ждал снег, ветер и мороз… Кошки спешили к трапезной, где (увы, но не всегда!) их ждал скудный завтрак.
Иногда, идя на дежурство, я забывал взять с собой еду кошкам и тогда (прости Господи!) скармливал им по паре печенья или куску булки с канона. Отказывались они крайне редко – сытость никогда не была у них правилом – и ели все, что им давали. Профессор кушал (именно кушал, а не ел или жрал) чуть в стороне от кошек и если какая-нибудь из них вдруг начинала интересоваться, что там ест Профессор, черный кот тут же отходил в сторону.
Конец ознакомительного фрагмента.