Вы здесь

Записки санитара. О природе вещей (Павел Рупасов)

О природе вещей


Червяки

Копаю огород. Это трудное и скучное занятие. Потому что надо. За спиной Севастополь – там белые набережные у моря, нежный ветерок, а тут жара и пять соток. И никто не помогает, кроме червяков.

Я стал помощников собирать. Пусть побудут вместе. Найду – и брошу на целлофановую пленку, покрывающую соседнюю грядку, чтобы вскопанная земля не сохла. Найду и брошу, в кучку, потом вторая «колония» червяков сформировалась. И мне копать веселее. И червякам веселее – всем приятно чужое внимание. Червяков набралась целая кучка, потом к ним упал комок земли. Я копаю, на помощников поглядываю. Для червяков большая черная целлофановая пленка – целый мир, «ни морем переплыть, ни посуху не перейти»… А случившееся с ними – целое переселение народа, в необычную и враждебную среду обитания. Помощники вокруг комка земли ползают, все держатся рядом, никто «на рожон» никуда не отползает. Умные. Время идет, длится бытие. Деревенские не оказывали поголовного смирения перед лицом судьбы, но исследовали близлежащие территории осторожно: не покидая своих «деревень», искали – нет ли на расстоянии «вытянутой ноги» земли – куда можно «утечь». И более длительных экспедиций не предпринимали.

Некоторым червякам с самого начала не повезло: когда их кидали на пленку – они не попали в кучку и оказались в одиночестве. Вот эти одиночки были «первопроходцами поневоле» – они ползли! В отличие от деревенских, которые упрямо не ползали никуда, кроме как внутри своего сообщества. А те, которым достался комок земли, вообще потом успокоились – расположились вокруг комка «в три ряда» и «уснули». А первопроходцы – нет, они не уснули, – они ползли и вели себя при этом очень по-разному. Всего усматривалось три типа поведения: 1 – хаотическое, 2 – «неврастеническое», 3 – «осмысленное». В основном первопроходцы вели себя по первому типу – бестолково ползали, часто меняя направление, – недоработки у них в системе навигации и самонаведения, поэтому из этих десяти «человек» никто «обетованной земли» не нашел, а так и остался на пленке, пока я их сам рукою всемогущей по домам не распустил. Неврастеники – человека три таких было – они не столько ползли, сколько психовали на судьбу и сложившиеся обстоятельства жизни. Это бывает со всеми червяками, когда их лопата выковырнет из земли – они начинают вертеться, сворачиваясь кольцами, отпугивающее такое поведение, наверное – змею изображают. Неврастеникам уже не целесообразно было кого-либо отпугивать, им целесообразно было ползти, чего они как раз, в силу слабохарактерности, не делали. Полежат, полежат, потом понервничают, снова полежат. Очень похоже на людей, которые работать не хотят, а только ноют. А третьи червяки, их было тоже трое, вели себя геройски осмысленно: они ползли, не теряясь в своих сомнениях и не меняя направления, – вот они-то и нашли свободу самостоятельно. Молодцы. Несмотря на недостатки штурмании и эхолокации.

Но и деревенские время от времени тоже выдвигали из своих рядов первопроходцев и смельчаков, которые покидали сообщество и самостоятельно уползали в неизвестность – искать Землю. Одна «деревня», та, которой достался комок земли, находилась всего в ладони пути до края целлофановой пустыни. Всего одному червяку повезло выбрать правильное направление – и он уполз на Родину. Безвозвратно. Такого простого бесследного его исчезновения, без каких-либо последующих сообщений братьям поневоле я никак не ожидал. Но, увы, он не вернулся и никаким образом не сообщил в родную деревню о десятисантиметровой свободе. И группа осталась в неведении дремать вокруг комка земли. Нет между червяками никакой коммуникации. И интуиции у них нет. И телепатии тоже. И навигаторы они никудышные. Очень много недостатков.

А первопроходцам было труднее, чем деревенским, – они могли засохнуть в дороге, и вообще – трудная судьба. Но некоторые из них нашли Землю. А из деревенских – только один.

Первопроходцев было мало.

Только немногие из первопроходцев были таковыми по собственному решению. 90 процентов открывателей Земли были первопроходцами поневоле – их изначально случай забросил в сторону от деревни, и им пришлось в одиночку решать свою судьбу. А семейные – деревенские решали свою судьбу очень консервативно – они не покидали «деревень» (в большинстве своем) и довольствовались «внутренней культурной жизнью своего поселка».

Интересные ребята – червяки. Параллельная цивилизация. И очень консервативные. Хотя оно и надежнее. Они не геройствовали зря, – они выжидали. И – все получилось в их пользу. Червяки знали, что время течет, бытие длится и обстоятельства меняются. Вот и у червяков изменились обстоятельства: должен же я их был когда-то отпустить. Ну – вот, я их и отпустил. И консервативные червяки расползлись, переждав, в большинстве своем, неблагоприятный период жизни без лишнего риска и правдоискательства. А если бы все в первопроходцы подались? Наблюдения показывают – 80 процентов засохли бы. А если бы и на следующий день выжившие не успокоились? И снова за свое опасное дело? Тогда третий такой день «смелых героев» уморил бы всю «страну».

Значит рискующих своей головой в популяции должно быть процентов пять. Если их накапливается больше – в «стране» начинают распространяться переселенческие настроения.

Расползлись червяки.

А я остался копать.

Думать.

Радикализм – опасная вещь.

А консерватизм – это хорошо.

Наверное, старею.

Интерес к жизни


Интерес к жизни возвращался и нарастал сначала постепенно как некое возбуждение изнутри.

Сначала понравились некоторые выражения из романов Ж. Сименона: «Бывают дни, когда я ничего не понимаю… Смеркалось… Пойдем, полюбуемся, как темнеет… Выпьешь горячего лимонада?.. Улица принца… Выгнать ее труднее, чем кота утопить…»

Потом я выздоровел от этой восьмимесячной депрессии, но выздоровел так, что уже навсегда запомнил тот ад «по ходу жизни».

И что я состарюсь и еще обязательно и не раз в него попаду. Это грустно.


Теперь я хотел и снова мог видеть то, что хотел, вот эти все лирические стороны вещей, которые мне так нужны, хотел и мог гулять осенью по улицам Феодосии и записывать ее краски, ветры, ее море и ее деревья. Но теперь понимал, что буду гулять эту осень уже по-другому, не так уже искренне, как это раньше бывало. Но я надеюсь, что осень еще захочет пройтись со мной по улицам моего города. Наверное, наверное, такое еще будет, хотя она давно покинула меня.

И это «давно» длится так долго, что я сегодня уже не так знаю зачем. Зачем я гулял раньше под ручку с осенью.

Теперь я думаю о своей любви так: мне нравится видеть, как люди живут с Осенью рядом – всякий по-своему. Как? Это видно по тому, кто во что одет и как идет навстречу, какой походкой подходит к ней и с какими намерениями на лице. Даже то, какой у кого живот, многое говорит о взаимоотношениях человека с осенью.

Вот идет юность. Только невинная молодость может так наивно и легко одеться. Вот идет старость… и это нам всем еще предстоит.

Раньше я хотел узнать божественный принцип мира, чтобы рассказать его всем. Казалось само собою разумеющимся, что от этого люди станут счастливее. А узнал только самую маленькую часть от этой тайны.

И мне сразу расхотелось поведать ее кому-либо, потому что не хочу развенчивать наивность молодости. Юность лишать ее глупых надежд и ликования. Остальных – тревожить.

Всю жизнь искать ответы, чтобы приготовиться к грядущему! То, что я понял и ожидаю от будущего, – пугает. К этому невозможно приготовиться (старость, болезни, нужда, еще многие и многие немощи). А вкусив хорошего, как можно потом довольствоваться меньшим?

Остальные люди этого не понимают разве? Счастливы, кто не понял, еще не понял. Но ведь хотя бы половина людей, наверное, понимает. Но тогда становится еще более тошно, страшно. Ведь половина людей живет в хроническом тотальном несчастии. Осознавание этого потрясает. Блажен, кто верует, легко ему на свете?

Если бы…

А моя мама? Про маму-то свою я должен понимать больше, чем про гипотетических «остальных». Моя мама – забывает об этом, хотя бы иногда, на время, забывает о своих несчастьях и о своих выводах, кто есть человек. А отец? Отец об этом не говорит, – он всегда работает, он относится к тем, кто спасен работой.

А ведь я даже не дарю маме радостей, а ведь мог бы. Посылай маме письма почаще!

Я повидал хорошего – и теперь не хочу это терять (качество, скорость, информированность, здоровье, работоспособность…). Не хочу и не могу видеть все эти слова с приставкой «не».

Как бы там ни было, я на время обо всем этом немного забыл, и началась прежняя жизнь – счастье осени затопило эти мрачные тайны жизни. Настала пора, когда все то, что видишь на улице, – счастье. И это счастье хочется записать и превратить в лирические сказки: «Качаются разбойничьи фелюги, / Горят в порту турецких флагов маки. / Тростинки мачт, хрусталь волны упругий. / И на канатах – лодочки-гамаки».

А в переулочках, чуть свечерело,

Пиликают, согнувшись, музыканты,

По двое и по трое неумело,

Невероятные свои варьянты.

О горбоносых странников фигурки!

О средиземный радостный зверинец!

Расхаживают в полотенцах турки,

Как петухи у маленьких гостиниц.

Везут собак в тюрьмоподобной фуре,

Сухая пыль по улицам несется,

И хладнокровен средь базарных фурий

Монументальный повар с броненосца.

(«Феодосия» О. Мандельштам)

В Севастополе такие женщины – я ей улыбнулся и она мне тоже. Взрослая женщина, а ведет себя как девчонка. Такое возможно только в Севастополе.

1999 год

«Окуляр ока земли»

Эпиграф:

– Вспомнил! Вот, сорокаПятилетний мимо идет. А ну-ка, подойди, малыш, поближе, ну-ка, что у тебя там в карманах? А, бутылочка. Значит, опять? Да?


Сказка/мультфильм

Ходил по зарослям камыша, ловил птиц.

Лежал на поляне сказок лицом в небо, руки за голову.

Блуждал в предрассветном тумане, без мыслей.

Сушил рыбачьи сети в струях ночного бриза.

Иногда, заглянув в «окуляр информационного ока земли», вздрагивал и отшатывался.

Потом долго – в задумчивости:

Ходил по камышовым водам…

Лежал на берегу сказок…

Блуждал в туманах странствий…

И сох в струях бриза…

Тянуло опять заглянуть в окуляр…

Сдерживался.

Феодосийская набережная после шторма

Феодосийская набережная. Мальчик, катаясь на велосипеде, играл на набережной с волнами. А сильный прибой отвечал взаимностью, он пытался обрызгать мальчика. Оба были мокрые и довольные.

На улицах среди женщин псевдомонашеская мода. Все в длинном и черном. Сентябрь, глубокий вечер, фонари. Гуляющие на набережной посторонились – дали место проехать через железнодорожный переезд велосипедисту, мужчина подъезжает к морю, он борцовского телосложения, голый, в плавках, верхом на велосипеде, – едет купаться.

Кафе. По полу, стенам и потолку летят звездочки – электрические солнечные слоники и зайчики. Зайчики от зеркального шара красные и желтые, потому что с южной стены на шар бросает свой луч красный фонарик, а с северной – зеленый. На полу (в надире) они летят друг навстречу другу – там пурга! По экватору (на стенах мира) – одни снежинки летят вверх, другие параллельно стенам – поперек, чтобы у посетителей возникало легкомысленное головокружение от «востока» и «запада». На потолке – в зените ночи – на «южной» и «северной» стенах, согласно цвету фонарей – зеленые огни пролетают редко и быстро, а красные медленно всплывают вверх и медленно тонут, как поплавки на одном месте. «Баллотируются», вспомнил я точный латинский перевод, усмехнулся и, расплатившись, шагнул из-под навеса кафе в электрическую темноту.

Конфета

«Я из-за тебя конфетой подавился!» – крикнул один мальчишка другому на бегу. Почему конфетой, подумал я – и вдруг попал в детство:

Конфета длинная, как карандаш, полосатая, – конфета из детства! Безумно небывалого вкуса, какой только и может существовать, когда ты в пятилетнем возрасте… И почти совершенно недоступная – все равно не купят. Можно только мечтать и посылать сигналы в космос.

Надя сказала, что тоже помнит эту конфету, из детства, и Нина помнит. А Надя нашла деньги и купила.

А вкус не тот.

Встреча

Под музыку твоих песен, перевод с твоего языка на мой.

Не расстраивайся. Встреча состоялась. Я узнаю тебя, несмотря на отсутствие.

Слышу по шепоту волн возле моего дома.

По переводам с драконьего языка твоих глаз. По средиземноморской фамилии.

Случается тогда все, что люди называют счастьем. Над Феодосией прекращаются ранние заморозки; проснувшиеся пчелы, комары и мухи висят в воздухе, как мальки в стоячей воде. Наше незнакомое знакомство длится много лет.

Сдерживая похолодание климата над городом. Извини, я чуть не попал под твой велосипед.

Случилось ли что еще?

Больше ничего.

Не расстраивайся.

Я увидел тебя.

Этого достаточно

Сегодня, случилось все.

Зима кончилась.

Обратно я ехал без шапки.

Я ехал и думал.

Я бы купил пассажирский велосипед,

Развозить влюбленных,

С высокими креслами, откидными спинками,

Чтобы было видно небо.

С прозрачным потолком,

Чтобы звезды видели нас.

И катал бы тебя по всему заполярью крымской осени,

Чтобы запахи крымских трав твоих волос будоражили равнины Восточного Крыма.

Тихое благополучие над маленьким городком —

Спят художники в шезлонгах на солнышке. Фотограф выносит свою пластмассовую пальму. Нищие продают лечебную маклюру. Покупайте!

Собаки в свободных позах на солнечном асфальте. Рыбаки копают в море морского червя.

На море первый шторм


На море первый осенний шторм!

Ярко светит солнце мощностью в двенадцать тысяч люкс, дует холодный небесный ветер. По морю ряды пенных валов пробираются к берегу нескончаемым белым напоминанием о прошлых скитаниях. Корабли ушли с феодосийского рейда. Застывшие сгорбленные фигуры людей на море что-то продолжают высматривать на горизонте. Дети младшего школьного возраста, с не по размеру большими ранцами за спиной, идут из школы, зашли на море – посмотреть на шторм. Бегают по молу наперегонки с брызгами.

На море всегда встречаешь чудо и чудаков. Идет старик, за ним на кожаных шнурочках семенят две собачки, те Белка и Стрелка, которые полетели в космос вместо Гагарина. Собачонки одетые – в кофточках, застегнутых по хирургически на спине. Глаза – черные, цыганские, очаровательные.

Я обгоняю старика. Перед ним идет молодой человек в ярко-синей куртке, на спине «Адидас», в руках несет кинокамеру, дорогую, наверное. Внешне камера напоминает гигантское вымершее насекомое. Кузнечика? И одновременно – ручной рубанок. Окуляр ее черный вынесен далеко влево и в сторону, а объектив, как глаз гигантского сверчка, не моргая, выпукло смотрит на мир, готовый со всего снять копию.

Человек, специалист по впечатлениям на пленку, на память, «на корочку». Хотелось заговорить, вдруг впечатления сложатся, произойдет суммация вдохновения и даст диковинный плод, под неожиданным углом? У моря всегда хочется чуда. Наваждение, к счастью, вовремя рассеялось: «Не нужны тебе совместные впечатления, ты в своих разберись».


Упорно мерзнут художники со своими картинами о счастье и море. Мерзнут бабушки с семечками и сигаретами. Желтое очарование листьев старательно разложено на асфальте, узорами детства.

Все женщины демонически в черном и блестящем, разлетаются полы кожаных пальто, мелькают запретные места, блестит лак парабеллумов, – революционные времена и предреволюционные реформы… в политике, экономике и общественных взаимоотношениях, диктуют моде. Поднятые куклусклановские капюшоны отпугивают мужчин робкого десятка.

Голуби, по-старушечьи переступая с лапки на лапку, гуляют артритическими походками, – по одному, по двое, по солнечной стороне ветреной набережной, как пережитки мира и социализма в отдельно взятый солнечный день.

Ворона бросает свой грецкий орех сверху на асфальт и одним глазом смотрит, что получилось.


Волны – нескончаемые переселенцы в белых чеченских папахах и бараньих шубах – непрестанно выходят на берег и ревут, как стадо коров на лежбище морских котиков.

От разбитого несостоявшегося морского ресторана-корабля на берегу осталось одно днище в воде. Шторм и люди все время выдирают из днища остатки кораблекрушений, волны – черные шестеренки и сейфы с истлевшими судовыми записями о кладах и погибших кораблях, люди – медь и латунь для продажи. Сейфы море оставляет на берегу, медь уносят с собой люди.


Парень с камерой исчез, растворился в брызгах прибоя.

Против солнца над прибоем висит завеса из мельчайших капелек воды, чтобы радуга так не слепила глаза.

Доверчивая зелень наивно пляшет в вершинах деревьев. Желтые кроны дерутся на ветру. У всех встречных смиренно-умиротворенные лица.

Астрономическое местное время, когда все это происходит, – сто часов тридцать пять минут, ветреного месяца крымабря, понедельник времен. До конца тысячелетия осталось тридцать дней и несколько минут.


Желтое очарование листвы старательно метут дворники.

Доверчивая зелень на ветках, на земле, в траве и глазах уходящего дня. Тополя сдались осени первыми и стоят голыми, одиночные листья в вершинах крон заменяют задерживающихся с прилетом грачей и глаза деревьев.

Акации еще наивно-зеленые.

Клены волнующе-желтые. Платаны и каштаны сохраняют листву только на нижних ветках, протягивая прохожим свои загадочные пальцы для прощального поцелуя. Листва под ними – как персидский ковер. Разноцветные листья неутомимо прячут и вывозят по ночам из города грузовики без номеров. Нанятые ночью дворники работают упорно и молча, без отдыха, – никто не должен видеть такое великолепие.

Палая листва пахнет свежим табаком. Ивушки стали блондинками, грецкий орех опал раньше всех и молодой годовалой порослью-подростками, как пальцами, трогательно указывает на небо и протягивает руки к Богу.

В районах частных домов хозяева листьев жгут их в кострах.

И дым с запахами детства стелется между участками по огородам и садам, выползает на улицы, и все прохожие ностальгически поводят носами, вдыхая то, что было, и прозревая будущее.


Роскошь золота на зеленой траве смотрится последней мерой совершенства, способного каждого человека превратить в поэта.

На заборах и стенах – часто встречающиеся надписи, они изменили свое привычное похабное содержание: теперь пишут «Нет Кучме!», «Наш блок Россия» и прочие политические осенние мотивы. Рваные афиши «израильского цирка и экзотических животных» прощально трепещут на ветру.


Неистово, в последнем припадке молодости, вездесущно цветут бархотки и астры всех расцветок. Грациозно держатся розы. Хотя уже ночью видели лед на дорогах и в обед в городе его тоже видели.

Я набрал чьих-то продолговатых желто-зеленых листьев и высыпал их дома на диван. Они лежат как подстилка из свободной индейской жизни, ими хочется засыпать всю кровать и крепко выспаться на них.


Дома стирка с хлоркой.

Окунул лицо в листву – запахи осени.


Ужасная вещь жизнь…

Каждую минуту думаю, то ли я делаю и что об этом завтра подумаю я сам или другие:

– на службе,

– родители,

– жена.

Не хватились ли меня уже:

– родственники,

– на службе,

– жена,

– приятели.

И все ли я сделал, что наобещал, «обещалкин-выполнялкин».

А не ждут ли более важные дела?

От этого всего у человека повышается уровень тревожности. Это и об этом пытается человек понять долго. Полжизни. От чего это я такой тревожный, встревоженный, иннервированный? Через тридцать лет пристального наблюдения за самим собой – понимает! Вот от всего этого!

И тогда начинается работа над самим собой.

Эта долгая дорога в дюнах жизни.


А вот батюшка из Введенского храма и не торопится никуда.

Все пути одинаковы, главного нет, оставайся без выбора тысячи лет…


Все со страхом смотрят, что я там могу так быстро записывать в блокноте, вроде бы уже ничего и не происходит!


Дима, расскажи о степи

– Дима, расскажи о степи

– А что о ней рассказывать, степь как степь, голая, и ничего в ней нет – трава до самого горизонта.

Жалковато смотрятся в степи горцы, да и русские тоже.

…Я – гибрид многих, поэтому и вырос в степи под Феодосией.

Поэтому… что о ней, о степи, рассказывать. Идешь, жарюка неимоверная, в степи нет ничего живого, казалось бы, и вся растительность какая-то жухлая и полудохлая, а земля – пыль, – тых, тых, тых. Идешь, а пыль под твоими ногами при каждом шаге – пфф, пф, фф.

Голову печет, твои глаза видят огромный горизонт вокруг себя – «круговое зрение», такого нигде никогда не бывает, ни в горах, ни среди холмов, ни в городе. Все народности, живущие в степи, обладают таким периферическим зрением на 360 градусов вокруг себя. И давно тебя видят, когда ты подъезжаешь к ним, и давно тебя рассмотрели и поняли, с каким вопросом ты обратишься к ним, и ничего им не надо говорить. «Пхе». «Гхе» – откашляется степняк и сам тебе все ответит.

Присядешь над травой – ах! – а там жизнь: муравей дохлую муху тянет, и все там копошится и живет; муравьиный лев в муравья песком сыплет. Жизнь! Кипит! А казалось, в этой выжженной земле и нет ничего. Встаешь и становишься над ними великаном таким огромным-огромным. Взглянешь на небосвод, а он так велик, а степь так бесконечна, а ты такой маленький-маленький, как тот муравей, только в степи такое бывает. Что о ней больше рассказывать. Копчик все время в небе над тобой – хозяин…

Мы слушали.

И слышно было ровное биение сердца земли.

Петрушка

Не опера Стравинского, а другой полезный и познавательный рассказ

18 марта 2004 года

На дворе стоял 2004 год. Вечно молодая Россия вечно вставала с колен. Юг, город Новороссийск. У меня за плечами 25-летний опыт службы в ВМФ. И как 45-летний, только что уволенный с флота по достижению предельного возраста, я совершенно ничего не знал о цивильной береговой жизни. Тем более – как тут деньги зарабатывать. Первым моим проводником выступил в роли «бывалого» коммерсанта пятидесятипятилетний сосед Анатолий. Об одном нашем предприятии и рассказ.

К петрушке присматривались долго: оба раза, когда по делам были в Сочи. Нормальный человек в свободное от работы время что делает? Не знаю. А торговый человек в свободное время глазами везде товар подходящий ищет. Вот и нам, когда мы, в полшестого утра попав в город, шли мимо рынка, бросилось в глаза, что здесь торгуют оптом. Вернее, бросилось оно в глаза только одному Анатолию – в глаза оно ему бросилось, и под ноги оно ему повалилось, и в шестеренки оно ему мгновенно вставилось. Я, как человек военный, к торговому делу не без отвращения и слегка свысока. В общем, я с высоты своего дворянского происхождения увидел только, что в утренней темноте у входа в Сочинский рынок какие-то люди сидят и из ящиков щавелем в феврале торгуют, что было слегка экзотично и грустно слегка – потому что в темноте… бабушки… щавелем… и очень даже свежо в такую рань… наши мамы, вот…. Так что в разряд достопримечательностей, – которые только и умеет различать мой ленивый ум, – явление, так поразившее Анатолия, не попадало. А с ним же происходила совсем иная метаморфоза: он сделал собачью охотничью стойку и стал обнюхиваться, повторяя свои любимые выражения, все примерно складывающиеся из вариаций на тему: «Паша, вот где люди бабки делают». Или по-другому: «Паша, вот где деньги лежат». Или так: «Паша, видишь, как люди не ленятся, встают рано, едут куда-то и берут там оптом, а потом сюда привозят и тут оптом сдают, ведь они это не сами выращивают. Паша! Так я знаю, где они это берут! Сегодня, когда мы все свои дела порешаем, я туда тебя повезу, и мы там все увидим!»

…И вот, мы после обеда уже едем на оптовый рынок за двадцать километров от Сочи, еще южнее Сочи, в Адлер, вместо того, чтобы смотреть, глазеть и прожигать жизнь традиционным способом, или даже вместо того, чтобы ходить по дендропарку, по ривьере, по питомнику и узнавать новые виды флоры и даже выкапывать саженцы. Мы предаемся тому, что едем куда-то и потом ходим по грязному рынку, где бедные несчастные абхазы привозят из своей бедной несчастной страны то, что там у них есть такого. А есть у них там, на юге, повторяюсь, только те мандарины и зелень, и ничего у них там вообще больше нет и не было, кроме войны и разрухи. Анатолий весь в междометиях – между чувством жалости к бедному населению Абхазии и алчности матерого предпринимателя, почувствовавшего запах хорошего барыша.

Картина действительно удручающая. Россия, имея, видимо, единственное место шоссейного и железнодорожного соприкосновения с Абхазией через мост (граница идет по реке Псоу) и постоянный поток беженцев, несчастных и просто сомнительных личностей, устроила длинный «обезьянник»: дорога на протяжении километра до реки, до моста через реку забрана в сетку. Чтобы беженцы не разбегались, как кролики, между двумя пограничными пунктами и двумя таможнями – на той и на этой стороне. Зрелище, конечно, вполне адекватное происходившим здесь в недавнем прошлом народным бедам и столпотворениям, но и, конечно, вполне лагерное: сетка, люди, полоса отчуждения, «обезьянник», «гетто»… Так, мы тут по коммерческой части, нам нюни распускать нельзя. Нас здесь только одна петрушка привлекает с мандаринами и с апельсинами, день за днем и от раза с каждым разом, зелень, петрушка, укроп.

Приезжая по делам еще пару раз, мы каждый раз посещали этот рынок. Анатолий – с целью изучения ценообразования и под влиянием магнетической тяги к петрушке. А я в виде придатка, у которого нет собственных замыслов и любимых зрелищ. Видели сначала, как зелень по 130 рублей за килограмм абхазцы оптом сдают, потом, через неделю, как за 70, а потом, когда сами через три недели приехали за ней, то по 50 купили. Набрали 60 килограмм. А потом начался тот кошмар, о котором я еще расскажу.

А тогда, безмятежные и только планами обремененные, осмотрев торги, идущие в страшном «обезьяннике», мы прогулялись по нему в сторону Абхазии, к пограничному пункту. Мы были здесь единственными гуляющими: остальные были «муравьи», двигались нам навстречу, с «той» территории. Все они и каждый из них тащил столько, сколько может переть, катить и волочить на себе изо всех своих женских сил, потому что в основном и на семьдесят процентов все идущие по этой дороге жизни были бедно одетыми абхазцами, а еще вернее – абхазками, совсем если точно – абхазскими бабушками. Все они тащили и катили телеги всех калибров, но в большинстве на манер тех, что у грузчиков на железнодорожных вокзалах. На телегах все сумки и сумки, коробки и коробки, немыслимые и непомерно нагруженные. «Дыни высятся горой, наверху арбуз – герой». «Сынок, поставь сюда руку, – обратился ко мне пожилой абхазец, – может быть, когда-нибудь и тебе в старости помогут…» Я уперся рукой в телегу, и мы молча катили купленную на русской территории муку и крупу в мешках. Из своей страны они везут два наименования цитрусовых и зелень, а обратно – фабричные мешки с крупами и с цементом и еще тару – картонные коробки пачками. За решеткой, среди земного рая, цветущих в феврале лесов мимоз, ярко зеленеющих полей и садов, на берегу самого теплого в России места приютился маленький человеческий ад, «переносный и перевозный». И какая-то закономерность в этом чувствовалась. Светило яркое и теплое солнце и дул холодный ветер. Наверное, библейские ад и рай тоже находятся как-то очень близко друг к другу, как-то совсем рядом – в прямом и переносном смыслах. «Через забор друг от друга», – догадался я.

Конец ознакомительного фрагмента.