Глава вторая
ДЕТСТВО И ВОЙНА
Переходя к рассказу о своей жизни, я подумал: а что в этом рассказе может представить наибольший интерес для читателя и вообще – а чем же интересна моя жизнь? Чего мне удалось достичь? После изрядных блужданий, о которых речь впереди, я стал научным работником, профессором, написал и издал с 1961 по 2009 годы более двух десятков научных книг. В 1990—95 годы я выступал ещё и как автор нескольких политических статей в газетах и журналах, сделал попытку хоть немного повлиять своим пером на политику своего государства, на самосознание народа, принял некоторое (не очень большое) участие в деятельности зарождавшихся в те годы политических партий России, но это всё же было лишь эпизодом. Поэтому, рассказывая о своей жизни, я основное внимание обращу на то, как формировались научные интересы, на то, как любознательный юноша стал сперва моряком, но затем, когда всё же взяли верх научные интересы, стал научным работником, а потом – профессором.
Родился я в апреле 1930 года в Ленинграде, в 1931—33 годах был вместе с мамой в Свердловске, затем мы вернулись в Ленинград, где жили до 1941 года. Я уже упоминал, что отца своего в том возрасте, от которого могут остаться воспоминания, я не видел, а в 1941 году он погиб. Так что рос я без отца, но зато не был обделён материнской заботой и лаской. Ещё в годы своей учёбы мама пристрастилась к курению и курила очень много, но как только почувствовала, что беременна, курить немедленно бросила, поскольку это могло повредить будущему ребёнку. Хотя бросить курить ей было трудно, очень трудно (мама не раз потом с ужасом вспоминала, как трудно было отвыкать он папиросы), но она бросила курить решительно и бесповоротно, поскольку интересы ребёнка для неё были важнее. Как я узнал позже, мама панически боялась грозы, молний и грома, но когда мы с ней оказывались под грозой, она стоически делала вид, что гроза и гром её не пугают, что это совсем не страшно. «Я не хотела, чтобы мой сын боялся грозы, – объясняла она мне потом, – мальчик должен быть храбрым и ничего не бояться».
И действительно, сидя под грозой рядом со спокойной и весёлой мамой, я не понимал, конечно, что это спокойствие и весёлость даются ей лишь огромным напряжением воли, и искренне недоумевал, чего же страшиться в этой грозе?
Точно так же до поры до времени мама оберегала меня от невзгод и ударов, которые в 1935—41 годах падали на людей её круга. О неприятностях мамы, об исключении из партии, об арестах друзей, о возможности ей самой оказаться в тюрьме я узнал много позже. Первым ударом и переломом жизни, от которого нельзя уже было ни защитить, ни уберечь, стала Великая война, грянувшая 22 июня 41 года, когда мне было уже 11 лет. А до этого всё было безоблачно. Я ходил в детский сад, от которого у меня остались самые хорошие воспоминания. Вспоминаются большие светлые комнаты, много игр, приветливые воспитательницы. Много позже я узнал, что в этом же доме, где был наш детский сад, жил известный народоволец Николай Морозов, готовивший покушение на Александра II, отсидевший 27 лет в Шлиссельбургской тюрьме. Когда я ходил в детский сад, Н. Морозову было 80 лет, я мог его видеть только во дворе и, наверное, видел, но нам никто не говорил, кто он.
По вечерам мама забирала меня из детского сада и обычно сразу усаживалась за географические карты и книги, готовилась к завтрашним урокам или проверяла домашние задания учеников, а я приучался сидеть тихо, не мешать, разглядывать географические карты, а главное – много читать. Читать я начал с 4 лет, и потом читал много, очень много.
В детстве я был слабого здоровья, болел много и часто (возможно, сказалось то, что до трёх лет я жил в Свердловске в сырых бараках, да и питались мы тогда очень скудно). Мама несколько раз устраивала меня в детские санатории, где врачи меня немного подлечили.
Под новый год устанавливалась ёлка. Стеклянные фигурки и шары были тогда дороги и маме не по карману, зато очень дешево продавалась бумага с выкройками, из которых можно было вырезать, а потом склеить тракторы, вагоны, мельницы и массу других интересных фигурок, которыми можно было украсить ёлку. Это было гораздо интереснее, чем развешивать готовые шарики, и ёлка приносила много радости.
В 1939 и 1940 годах мы с мамой вместе с Клавдией Васильевной и её сыном Лёвой ездили летом на Украину, в Полтавскую область. До сих пор помню приветливую украинскую природу, тёплую речку Сулу, где я учился плавать, бескрайние поля пшеницы и ярко-жёлтых подсолнухов. Летом предвоенного 1941 года мама благоразумно уже не поехала далеко, в начале июня мы сняли комнату в Карташевской, под Ленинградом, где и застало нас известие о войне. Мы сразу вернулись в Ленинград, и мама приняла очень разумное решение: много школьников организованно, целыми школами вывозили из Ленинграда, желая уберечь от бомбёжек. Мама поехала вместе со своей школой и с собой взяла меня. Третьего июля 1941 года мы уже выехали из Ленинграда и наш эшелон медленно двинулся на восток.
До этого времени удары судьбы, падающие на страну и взрослых людей, для меня, для мальчика, пролетали как непонятные тени. Я хорошо помню процессы над «троцкистско-зиновьевцами» только потому, что когда мы с мамой приходили в гости к её знакомым – учителям, то и хозяева и гости сразу склонялись над очень большими газетными листами, где говорилось о каких-то изменниках и предателях, и обсуждали эти газеты взволнованно и очень горячо. Их взволнованность, тревога и озабоченность, видимо, как-то передавались и ребёнку, поэтому эти газетные листы так врезались в детскую память, хотя было мне тогда всего 6 лет.
За войной Германии с Польшей и Францией я уже следил по газетам, не понимая ещё, что же это такое война. Газетные известия о войне казались продолжением книжек о войне гражданской, а таких книжек я тогда читал много, но всё это было игрушечным, как те игрушки, ружья и пулемёты, которыми все дети, и я тоже, играли напропалую.
В 1941 году всё стало другим, страшным и грозным. Пока мама с 22 июня по 3 июля готовилась к отъезду со школой и собирала вещи, в городе формировались дивизии народного ополчения. Школа стояла на углу Майорова и Римского-Корсакова, а рядом, на углу Майорова и Садовой, собирались, строились и уходили на фронт добровольцы, народные ополченцы, серьёзные, хмурые люди в гимнастёрках и с винтовками. Суровая, грозная, страшная атмосфера царила тогда в городе (ведь к 3 июля, всего за 11 дней, немцы прошли уже половину пути от границы до Ленинграда). По малости лет я ощущал тогда только её – эту грозную, страшную атмосферу начавшейся тяжёлой войны, не понимая ещё никаких подробностей.
Война коснулась меня меньше других. Наш эшелон, в котором мы ехали на восток, по счастливой случайности не бомбили, и я в вагоне читал задачник по арифметике для следующего, четвёртого класса, в который я должен был поступить в сентябре, решал эти задачки и радовался, что они так легко и хорошо у меня выходят. Кругом рассказывали, что вот другие эшелоны с детьми попадали под бомбы, были убитые, но нас это не коснулось.
К ноябрю 1941 года после ряда приключений, мама и я оказались в Ярославской области, в большом селе Вятское, 35 километров от Ярославля. В селе была средняя школа, куда маму приняли на работу, а я стал ходить в четвёртый класс. В декабре на железную дорогу, что шла в шести километрах от нас, не раз налетали немецкие самолёты, слышались взрывы бомб, но более близко война нас не тронула. Больше тревожила не война вообще, а холод и голод. Формально учителям полагались продовольственные карточки, но по ним нам ничего не выдавали месяцами. Начальство считало, что сельские учителя не пропадут, поскольку имеют огороды, но эвакуированные приехали безо всего, и поэтому приходилось трудно. Цены на рынке взлетели, и зарплаты учителя не хватало даже на четверть необходимого пропитания. Мама меняла на продукты ту немногую одежду и обувь, что мы взяли с собой, но всё равно было очень голодно. С наступлением зимы стал мучить холод. Лес от села отстоял далеко, и мне пришлось зимними ночами при свете луны ходить в дальние поля, огороженные жердями, и носить эти жерди для протопки нашей печки. Нам, как эвакуированным, выделили комнату в старом доме, с печкой, которая много дымила, но тепла давала мало.
Весной 1942 года маме, как и всем учителям, выделили участок земли под овощи и картофель. Началась эпопея вскапывания земли, посадки семян, прополки и т. п. Отнёсся я к этому очень серьёзно, поскольку сразу было ясно, что огород – это вопрос жизни и смерти, или – что то же самое, но гораздо более конкретно – вопрос голода и сытости, а голод я уже испытал и убедился, что это – вещь очень неприятная, крайне неприятная, очень скверная. Между прочим, той же зимой 1941—42 года умерла от недоедания одна из учительниц той же школы, где работала и мама. Она была какая-то очень тихая, скромная, замкнутая, мало с кем общалась, никому не жаловалась. По-видимому, у неё было слабое здоровье, недоедание быстро её доконало, и зимой она умерла.
Испытав голод, я к огороду относился с величайшей серьёзностью. Как живые, и сейчас встают перед моими глазами тогдашние первые тоненькие проростки выращиваемых бобов, красивые фиолетовые ростки свёклы, а затем уже в начале июня – мощные, рвущиеся из земли зелёные стебли картофеля. Мне попался тогда в руки учебник по агрономии, с подробными рекомендациями, как сажать и выращивать различные огородные культуры, на какую глубину заделывать семена, на каком расстоянии и т. п. Я старательно следовал этим рекомендациям, и получилось совсем не плохо.
На следующий год, когда рекомендации учебника можно было скорректировать непосредственным опытом, всё пошло ещё лучше. На наших грядках овощи и картофель дали даже немного лучший урожай, чем у соседей, хотя те занимались огородничеством много лет подряд. Помню, как удивлялась наша соседка по огородным грядкам, средних лет женщина, мать молодой учительницы этой же школы. Она возделывала огород много лет и считала, что у нас, приезжих, ленинградцев, городских жителей, ничего путного не вырастет. Выросло, да ещё лучше, чем у неё, хотя, конечно, времени и внимания огороду уделялось очень много, а мною – особенно много, поскольку мама была сильно занята в школе: из-за того, что мужчины-учителя ушли в армию, нагрузка на оставшихся была большая.
Наиболее тяжёлой и голодной была весна 1942 года. Помню, с какой радостью смотрели мы на выросшие молодые листья свёклы на наших грядках. Мы обрезали их, варили в воде. Было очень невкусно, но всё же лучше, чем ничего. Потом пошли первые грибы. Я принёс их в тот день, когда мама пришла расстроенная – выдачу скудного хлебного пайка опять задерживали, а денег уже не было. Мама сидела грустная, а я говорю ей: «Не расстраивайся, у меня грибы». Она обрадовалась, а мне это запомнилось крепко, т. к. это был первый случай, когда и я стал кормильцем. Шёл тогда июнь 1942 года.
Надо сказать, что в то труднейшее и голодное время о детях всё же заботились. Так летом 1942 года нас на месяц отправили в пионерлагерь, где кормили и даже – о чудо – давали по кусочку сладкой массы, которую почему-то называли «глюкозой». Было это, как сейчас догадываюсь, затвердевшей патокой, отходом производства Ярославского завода синтетического каучука, но в 1942 году, когда сахара не было совсем (Украина тогда была оккупирована полностью), выдача хоть чего-то сладкого детям была, конечно, большой заботой. Так и запомнилось лето 1942 года – пионерлагерем, «глюкозой», грозными и страшными вестями с фронта, где немцы снова двинулись вперёд, к Сталинграду и Баку, и учениями призывников – тогда в Ярославской области формировались всё новые и новые воинские части. Запыленные, усталые роты проходили мимо нас, рыли учебные окопы, несли на плечах длинные чёрные противотанковые ружья – всё это у нас на глазах, на окрестных полях.
Осенью мы собрали картошку со своего огорода и перешли на почти целиком картофельное питание – отварная картошка на завтрак, на обед и ужин. Маминой зарплаты хватало как раз на покупку 2 раза в месяц по 0,5 кило свиного сала. Мы резали его на очень маленькие кусочки и слегка добавляли а картошку. Запах получался приятный, вкуса, естественно, при таком малом количестве не ощущалось.
Быстро порвалась обувь, и я перешёл на ходьбу босиком. Нога быстро привыкла, и я ходил босиком даже по жнивью, по стерне, удивляя этим местных ребят, которые считали, что по стерне ходить всё же слишком колко. Как ни странно, но мы, городские дети, быстрее приспосабливались к трудностям военного времени, чем более консервативные крестьянские ребята. Сложнее было, конечно, зимой. На зиму мама сшила из огрызков одеяла некую странную обувь, которую мы называли «эваки», от слова «эвакуированные». В ней мы с мамой ходили в лес за дровами, рубили посильные нам молодые деревца и везли их домой на санках. По вечерам – читали. Читать приходилось при свете «коптилки», поскольку керосина было крайне мало, на керосиновую лампу не хватало, поэтому поступали так: из ваты свивался фитиль, пропускался в отверстие крышки, накрывавшей маленькую баночку с керосином, и поджигался. Получался свет слабее, чем от свечи, но для молодых глаз достаточный. Так, при свете коптилки прочёл я зимой 1942—43 года «Войну и мир». А летом все дни были в работе – и на своём огороде, и на колхозных полях. Работали мы иногда вместе с мамой, иногда по одиночке. Мы теребили и расстилали лён, срезали стебли табака (махорку) для фронта, окучивали и убирали картофель. За лето 1943 года заработали мы 150 трудодней в разных колхозах, но получали на трудодень очень мало. В одном колхозе, помню, выдавали 6 граммов ржи на трудодень, в другом – по 250 граммов, остальное забирало государство. Основным кормильцем был огород.
С деревенскими ребятами, своими сверстниками, я сходился мало. Во-первых, я был приезжий, городской, чужой. Во-вторых, после тяжёлого 1941 года усилилось моё заикание, что ещё больше отдаляло от сверстников, любивших подразнить, поэтому о внутренней жизни большого русского села Вятское, где я прожил 2,5 года, я мало что могу рассказать. Помню, что по вечерам ходили по улицам группы парней лет по 16–17 (старших забирали в армию) и пели: «Наша шайка небольшая, только восемь человек, кто навстречу попадётся – искорябаем навек». Почти каждое воскресенье после очередной танцульки следовала драка деревенских парней. Подравшись кулаками и не удовлетворившись этим, они выдергивали колья из оград и начинали драку кольями. Такая драка часто уже заканчивалась убийством. Об убийстве говорили в селе пару дней, потом забывали, и всё повторялось сначала. Деревенская жизнь не привлекала меня. Зимой я много читал (благо в большом селе было всё же две библиотеки – школьная и при местном клубе), а летом и осенью было много работы – и в своём огороде и на колхозных полях. Но работа шла на воздухе, на природе и не казалась постылой и обременительной. Ярославская земля была хороша. Вот отрывок, который я в школьном сочинении (оно сохранилось) писал об осенних днях о тех местах, писал через пару лет, когда воспоминания были очень живы: «Иногда после дождливой ветреной погоды в конце августа как-то внезапно наступают тихие, солнечные дни. На небе ни облачка, оно уже не синее, бездонное, как в дни лета, а голубое, даже белёсое и какое-то близкое, осязаемое; огромным куполом нависло оно над побуревшими полями. И солнце сейчас уже не летнее, жаркое и радостное, теперь оно холодное, равнодушное, не греющее. Словно ярко блестящий серебряный диск повис высоко в небе и светит, но не греет. Но не нужны теперь жгучие солнечные лучи: урожай созрел. Желтеет бескрайнее море созревшей пшеницы. Полосы побуревших головок льна мелькают среди жёлтых овсяных полей. Горох пожелтел и поник в земле. Даже зелёный клевер начинает чернеть и съёживаться. Только картофельное поле сочной зеленью выделяется на общем фоне, да зелёная щётка озими уже пробивается сквозь серые комья вспаханной земли. Тихо кругом, не слышно ни пения птиц, ни стрекотания кузнечиков. Вся природа помертвела и замерла под бледными, холодными лучами поблёкшего солнца.
К полудню начинает шелестеть лёгкий ветерок, и отовсюду взмывают в воздух тысячи блестящих серебристых нитей: это переселяются пауки. Густая сеть плывущей в воздухе паутины заслоняет солнце, и оно кажется окружённым тонко-лучистой сверкающей короной. Но вот ветер стихает, серебристые нити паутины ложатся на пыльный бурьян, и снова тихо кругом, только солнце склоняется к закату… Такая погода может продолжаться долго, становится всё холоднее и холоднее. Наконец, первый мороз крепко сковывает землю. Морозный воздух кажется плотным и упругим, он бодрит и опьяняет. Первые укусы мороза покалывают щёки. А небо такое ясное, ярко-голубое, прозрачное, словно хрустальное. Холодные, но яркие лучи по-летнему сияющего солнца слепят глаза. Весело трещат под ногами тонкие льдинки замерзших луж. А вокруг расстилается безотрадная картина поздней осени. Первый мороз сразу разрушает всё. Когда-то зелёные кусты картофеля стоят бурые, поникшие, скрюченные суровым дыханием холода. Грязнобурая истоптанная скотом стерня тянется без конца, чередуясь с полосами невозделанной земли. На месте нежной зелени свёклы видна лишь перекопанная, изрытая ямами после уборки корней свёклы земля. Даже яркая зелень озими потемнела, поблекла, поникла под жгучими укусами мороза и с нетерпением ждёт первого снега. Тишина нарушается лишь резкими криками ворон, беспокойно снующими в воздухе, да вдали, над серыми пятнами деревень, медленно всплывают к небу первые дымки топящихся печей. Скоро наступит зима».
Надо отметить, что село Вятское, где мы жили, стоит среди широкой распаханной равнины. Леса были довольно далеко и не были густыми, а поля казались безбрежными. Жители самого села, впрочем, занимались больше не хлебопашеством, а огородничеством – почти у всех были обширные огороды, где выращивались огурцы для засолки. Село славилось солёными огурцами, которые в мирные годы солили сотнями бочек. В военное время спрос на солёные огурцы резко упал, жители засадили огуречные огороды картошкой и на этом первый год сильно пострадали: огурцы требовали хорошо унавоженной «чёрной» земли, а на такой земле картошка давала мощную ботву, чуть не в пояс, но очень мелкие клубни, почти как горох.
Так, в сельских заботах, прошли 1942 и 1943 годы. А в 1944 году пришла весть о снятии блокады Ленинграда и мама сразу стала стремиться вернуться. Просто так в Ленинград не пускали, но Кировский завод объявил о вербовке рабочих среди жителей Ярославской области, и мама завербовалась воспитательницей детского сада Кировского завода. Было объявлено, что в июле 1944 года в Ярославле будет сформирован эшелон завербованных, идущий в Ленинград, и мы собрались в дорогу.
В июле картофель и овощи на нашем огороде уже начинали поспевать и мы продали их «на корню». Поскольку наш огород был образцовым, чуть ли не лучшим в селе, то мы продали его за 3000 рублей – тогда это были большие деньги. Они очень пригодились нам в дороге, поскольку мы ехали «с приключениями»: документы оказались оформленными неправильно, нас ссадили в Бологом, вернули в Ярославль, пришлось всё переоформлять, ехать снова. На это ушло две недели.
Но вот в первых числах августа 1944 года показался Ленинград, и наш эшелон медленно въехал на территорию Кировского завода. Открылось страшное зрелище: огромный завод, стоявший всего в 8—10 километрах от линии фронта, был весь, до основания, разрушен немецкой артиллерией, но на нём работали люди. Вместо завода на несколько километров тянулся страшный пустырь, густо засыпанный горелым кирпичом и обломками металла. Среди этого пустыря лишь кое-где возвышались остатки и обломки стен бывших цехов, но за каждой стеной стоял танк, а вокруг него копошились и чинили его люди, рабочие. Горели костры, стучали молотки.
Поражённые до глубины души, молча смотрели мы из дверей вагонов на то, что осталось от огромного Кировского завода.
Не меньшее потрясение испытали мы, когда на следующий день увидели улицы города. Разрушенных домов было не так много, но в уцелевших почти не было стёкол. Большая часть окон была забита фанерой. Зато на тех улицах, где была булыжная мостовая, все промежутки между булыжниками были густо забиты мелким стеклянным боем, сквозь который пробивалась зелёная трава. Город стоял пустынный, тихий, людей было очень мало. Скверы и сады были раскопаны под огородные грядки и на них зеленел картофель. Даже небольшой сквер перед Исаакиевским собором был поделён на огороды и засеян картофелем.
Наш дом на проспекте Римского-Корсакова, 93, где мы жили до войны, остался цел. Цела была и наша комната, исчезли только книги и мебель. Оказалось, что в ноябре 1941 года в нашу комнату вселили семью из разрушенного при бомбёжке города дома. Зимой они топили книгами, спасаясь от замерзания, а потом умерли, умерли от голода в нашей комнате.
Воспитательницей детского сада Кировского завода мама работала очень недолго, ей удалось перевестись в обычную школу учителем, а в сентябре пошёл в седьмой класс и я. В том же классе оказался и Юра Соловьёв, сын маминой приятельницы Любови Алексеевны, о которой я уже писал, и там же родилась наша «дружба четверых»: я, Юра, Слава Домбровский и Володя Булдырев. Эта дружба продолжалась потом много лет.
Учили нас хорошие ленинградские учителя, которым тоже приходилось не легко. Пожилой учитель математики приходил к нам зимой на уроки в валенках и во фраке. Да, в самом настоящем фраке, быть может в том самом, в котором когда-то венчался наш учитель. Сейчас этот фрак, извлечённый из сундука, заменял ему изношенный или проданный костюм. Поскольку объясняя геометрию, он говорил «треугольник а, бе, це», то мы, жестокие подростки, прозвали его «бе во фраке».
Помимо школы я ещё ходил на кружок истории в Дом пионеров, где нам необычайно красочно и живо рассказывали о Ганнибале, о Спартаке приглашённые из университета профессора.
Самым неприятным было постоянное ощущение голода. Огорода у нас теперь не было, а выдаваемого по карточкам решительно не хватало. Постоянное ощущение голода очень докучало. Зато с фронтов поступал радостные известия, армия наступала, я следил за её победными продвижением по маминым географическим картам, а в мае 1945 года война кончилась. Ещё в конце апреля гремели по всем радиостанциям сообщения о битве за Берлин, затем победные салюты о взятии Берлина. Затем ещё более грандиозные салюты из тысяч пушек 9 мая – война окончилась. Все были потрясены, на всех улицах кипело и бушевало народное ликование, но 9 мая прошло, а сытнее не стало.