Вы здесь

Записки о польских заговорах и восстаниях 1831-1862 годов. Глава вторая (Н. В. Берг, 1873)

Глава вторая

Заговоры и революционные взрывы 1846 года


На всем пространстве Польши царствовало внешнее спокойствие несколько лет сряду; тем не менее подземные силы работали своим чередом под руководством той же Централизации, работы которой, в соединении с Демократическим обществом, тогда образовавшимся, клонились к тому, чтобы подготовить Польшу к той общеевропейской революции, о которой говорилось между всякими революционерами давно и которая, по их расчетам, могла вспыхнуть весьма скоро.

В 1839 году агенты общества, управлявшие секциями и округами, получили приказание Централизации переформировать эти секции и округи из ведущих пропаганду на гражданскую и военную иерархию. Между 1840 и 1841 годами эта организация стала мало-помалу принимать определенный образ. Прежде других устроились: Великое Княжество Познанское, Западная Пруссия, Вольный Краковский округ, с воеводством того же имени в Царстве, Галиция по реке Сан и незначительная часть Малороссии[65]. Позже остальная часть Царства, Жмудь, небольшая часть Литвы и Восточной Галиции[66].

Иосифу Высоцкому, хорошо образованному офицеру бывших польских войск, Централизация предложила открыть в Париже курс военных наук для молодых поляков, а Мирославского просила быть ему вроде помощника по той же кафедре. Мирославский, до тех пор воевавший с Централизацией в журналах целых семь лет, со времени ее основания (1834–1842), и укоряемый ею и многими другими партиями за то, что променял родной язык на французский, охотно согласился помогать Высоцкому: во-первых, потому что, в сущности, был дитя тех же принципов, а во-вторых, смертельно любил рисоваться перед публикой, ораторствовать, учить. Ему как бы польстили, сделав его профессором молодежи. Он стал бойцом Демократического общества, бойцом Централизации, какого она еще и не видала, бился за нее против всех кружков и в ноябре 1842 года принят в члены Демократического общества, в секцию Парижа[67].

Между кружками, желавшими ускорение взрыва, был опаснее всех кружок так называемых Плебеев (P^be^zów) под начальством Стефанского, в Тарновском округе Восточной Галиции. Он состоял по преимуществу из ремесленников. Все усилия Централизации подчинить его своей власти, а равно подобный ему кружок в Царстве Польском, ксендза Сцегенного, были тщетны. По крайней мере, еще Стефанский с ремесленниками только шумел и грозил подняться, но не поднимался; а Сцегенный со своими крестьянами, вопреки советам чуть ли не целого Царства и множества друзей в Галиции и Познани, произвел возмущение в Кельцах (1844), кончившееся для него и для его сообщников очень печально: его подвели под виселицу и сослали в каторжную работу, а подчиненных ему крестьян (13 человек) наказали шпицрутеном и тоже сослали в каторжную работу[68].

Общество (внутреннее, в краю) и его провинциальные секции на некоторое время сблизились и выказали род повиновения уполномоченным агентам Централизации, между коими был даже и член ее, Малиновский, человек серьезный, осторожный, враг всего хаотического и бесхарактерного. Он жил тогда в Прусской Польше и видел хорошо, что заговору до надлежащей зрелости еще далеко и о взрыве мечтать может разве какой-нибудь безусый мальчик.

К концу 1844 года, едва полиции трех держав попритихли, кружки нетерпеливого свойства снова начали бурлить и выходить из повиновения Централизации. Кроме Стефанского, опять отделившегося, явился довольно сильный и влиятельный кружок какого-то Мальчевского и хотел забрать все в свои руки. Малиновский, пробившись с ними понапрасну, бросил все и уехал в Версаль – тогдашнее местопребывание Централизации. На заседании, назначенном по поводу его возвращения, был обсуждаем вопрос: «Что же теперь делать? Оставить ли несогласные с Демократическим обществом партии на произвол судьбы и самим продолжать работы в том же духе, то есть готовить материалы к возможно скорой революции, или поискать еще средства к примирению с партиями и удержанию всей массы заговорщиков в зависимости от Централизации?»

Мнение Малиновского было: бросить несогласные партии, выключить их из союза. Но Альциата возразил, что эта мера не годится, потому что приведет к несвоевременному и бестолковому взрыву, который, без сомнения, потрясет и общество, погубив множество преданных людей, и остановит его действие на самое неопределенное время. Он добавил, что увлекаться в негодовании на такой ход дел и терять от этого энергию несправедливо, что иначе заговор идти не может; что это нетерпение иных весьма естественно, но что они все находятся под гнетом наблюдающих за ними правительств, под страхом быть ежеминутно открытыми. Взглянув, стало быть, на отпадение товарищей с этой снисходительной точки зрения, необходимо (полагал Альциата) еще раз воззвать к примирению: обещать скорый взрыв и действительно идти к нему всеми силами, чтобы это было

для всех заметно; и, если посчастливится дойти хотя до приблизительного окончания приготовлений, подать знак.

С таким мнением большинство согласилось. На стороне Малиновского оказался только один приятель его Якубовский, такой же осторожный революционер, если только еще не больше. Малиновский подал в отставку, сделавшись, по правилам Демократического общества, обыкновенным его членом. (Выйти совсем из общества он не мог.) На его место был предложен Мирославский – в виде искры, которая должна была воспламенить подготовленные мины, оживить затянувшиеся работы[69].

Действительно, если искали такой искры, трудно было найти что-либо соответственнее. У Мирославского давно строились в уме планы, как подвинуть дело вперед. Сверх того, он был тех убеждений, «что даже самые ошибки, самые бесплодные революционные предприятия (как, например, Заливского), если только поведены по плану предводительствующей школы, принесут этой школе несравненно более выгод, нежели спокойная десятилетняя пропаганда»[70].

В Централизации все изменилось. Из тихой и медленной она стала бурной и стремительной. Мирославский как оратор, как человек живой и неуступчивый легко забрал в руки своих спокойных и миролюбивых товарищей. Он сделался чем-то вроде бессменного председателя Централизации. Чтобы удовлетворить начертанному плану, то есть вести заговор к скорейшему взрыву и расположить нетерпеливых в свою пользу, Централизация разослала приказание по главным секциям, чтобы они изменили, как можно поспешнее, свои комитеты на особую военную организацию, правила которой тут же и сообщались. Уполномоченные агенты Централизации[71]принялись работать взапуски друг перед другом. Все это были сильно-красные, исключая одного Гельтмана, управлявшего заговором в княжестве Познанском и в некоторой части Русской Польши. Он был довольно умеренный человек, и ему вверена была высшая власть – заведование всеми другими частями. Он один сдерживал кое-как необузданных.

В Русской Польше, вследствие арестов по делу ксендза Сцегенного и усилившихся потом наблюдений за всяким беспокойным народом, военная организация заговорщиков долго не устанавливалась. Литва помнила еще казни Конарского, Волловича и последовавшее затем опустошение в рядах союза и неохотно шла на удочку агентов Версаля. Малороссия никогда не обещала много повстанцам. Только Вольный Краковский округ с некоторой частью Галиции и Познанского княжества завели довольно скоро кое-какую военную организацию и, вообразив, что дошли до конца, обнаруживали сильное нетерпение. Гельтман дал знать товарищам в Версаль, что он еще ладит с прежними кружками, но явилось много новых, которые никого не хотят слушать и рвутся к восстанию; что необходимо поэтому прислать в край военного человека со значением, кто бы мог или задержать движение, или (когда найдет это неудобным) направить все таким образом, как будет лучше в военном отношении.

Централизация отправила в Познань Мирославского, чтобы он осмотрел положение дел с чисто военной точки зрения и решил, отвечают ли средства заговора тому нетерпеливому стремлению, какое вообще выказывается в партиях.

Мирославский прибыл в Познань в начале марта 1845 года, увиделся немедля с Гельтманом и узнал от него следующее. Партия Мальчевского, будучи скомпрометирована, не находила для себя иного выхода, как сблизиться с Демократическим обществом. Ей последовали в княжестве Познанском так называемые Старые и Плебеи. В Галиции сторонники жизненной правды (prawda żywotna) и федерация тоже изъявили готовность слушаться военного вождя. Из Варшавского комитета пришли довольно благоприятные известия со стороны примирения советов, но организация (писали) там еще все слаба. Малороссия давала знать, что инициативы в деле восстания взять на себя не в состоянии, а готова идти в след за Восточной Галицией во всем, что бы последняя ни предприняла.

Взяв все это во внимание, Мирославский с Гельтманом постановили не начинать ничего до 1846 года, а продолжать дальнейшие приготовления к возможно скорой революции: приобретать сочувственных людей во всех сословиях, собирать деньги и делать другие необходимые восстанию запасы.

Приобретение людей не представляло далеко тех затруднений в Прусской и Австрийской Польше, как в Царстве. Страх имени Паскевича, Варшавской цитадели, Сибири и солдатской карьеры на Кавказе или в Оренбургских батальонах был тогда таков, что охлаждал горячность самых отчаянных. Командовать будущими фантастическими отрядами повстанцев в Русской Польше охотников было немного. Печальные опыты Завиши, Дзевицкого и других были еще у всех в памяти. В особенности трудно было найти командующего центральными силами Царства, то есть в Варшавской губернии. Об этом Централизация рассуждала не раз еще до Мирославского и потом при Мирославском. Наконец из рапортов Познанской организации было усмотрено, что есть в виду на это место человек с именем, со средствами и кое-каким влиянием в обществе, даже немного военный, только, к сожалению, белый, который (как все эти так называемые попросту панки) привык вести жизнь совершенно праздную, среди охот, конских скачек, ярмарочных съездов и женщин, не думая ни о каком отечестве, – и еще менее о каких-либо революциях. Речь была о богатом познанском помещике Брониславе Домбровском, сыне известного генерала наполеоновских времен, «воеводы

Царства Польского» Генриха Домбровского, имя которого вошло в народные песни и патриотические куплеты. Этот Домбровский был женат на польке самых храбрых свойств, из дома князей Лонцких, которая, вскоре по выходе замуж (1842), получила от отца в заведование прекрасное имение в Станиславовском уезде Варшавской губернии Куфлев[72], что заставило молодую чету переехать на некоторое время в Варшаву, представиться наместнику и сделать другие знакомства. Домбровские были приняты в Замке и во всех русских домах высшего круга самым лучшим образом: поддержка польской аристократии лежала, как известно, в системе управления Паскевича краем. Люди, стоявшие во главе заговора, взяли во внимание такое положение вещей. Связь Домбровских с высшим обществом в Познани и в Варшаве, большие имения там и тут, естественно, позволяли владельцу переезжать границу, когда вздумается, не возбуждая никакого подозрения властей.

В то время когда Централизация нашла командующего на самый важный пункт, во всех организациях уже не церемонились не только с белыми, но и ни с кем. Уже в 1843 году начали некоторые знакомые Домбровского в Познани подшучивать над его немецкими симпатиями[73], дружбой с русскими и прусскими офицерами. Потом он получил несколько анонимных писем, исполненных угроз; а в начале 1845 года ему объявили напрямик, что он должен делать то же, что делают все, то есть нести свои силы и средства на помощь воскресающей Польше.

В самом деле, около этого времени заговор охватил уже все, что только было польского в Европе. Домбровский слышал на базаре, в баварской гостинице и других публичных местах Познани довольно открытые рассуждения поляков разного цвета о приготовлениях к самому обширному восстанию, имеющему конечной целью освобождение всей Польши и восстановление ее границ 1772 года. Не только демократические кружки, но и вся аристократия сочувствовала этому предприятию. Уже все ближайшие родственники Домбровского по жене: Лонцкие, Бнинские стали на сторону заговорщиков. В имении Лонцких, Свинярах и у Бнинского в Самострелах происходили даже революционные съезды, как это бывало всегда – под видом охот. Такие же съезды бывали после в Джокей-Клубе, основанном под Шверином Домбровским, в сотовариществе с помещиками: Сулковским, Альфонсом Тачановским, Михаилом Мыцельским и Венсерским. В Охотничьем клубе, основанном помещиком Здембинским в Чевуеве, под осень 1845 года, учили молодежь ездить верхом, чем заведовали Курнатовский и частью Домбровский, как известные знатоки этого дела. Происходили и другие упражнения, с целью подготовить людей для военной службы в недалеком будущем.

Домбровский, белый, праздный, лентяй, думавший до того времени только об охотах, лошадях да красивых женщинах, решительно ничего не читавший, никаких газет и журналов не бравший в руки, не заметил, как его подхватила и понесла куда-то революционная волна, и он, сам не зная как, был уже полуреволюционером: говорил с сочувствием о том же, о чем говорили все; мечтал о независимой Польше, о месте, которое в ней будет занимать, читал разные листки, являвшиеся из эмиграции, “Пшонку" и другие газетки. Прочел историю Мохнацкого и Мирославского о революции 1830–1831 годов, твердил патриотические стишки. В мае 1845 года был он в имении своих родственников, в Букском округе, где встретил человека одних с ним лет, то есть около 30, который рекомендовался ему помещиком Ковальским, прибывшим в ту сторону из Парижа по участию в наследственном процессе Опалинских, наделавшем в то время изрядного шуму. Они разговорились. Ковальский очень скоро очаровал Домбровского и даже заинтересовал своей особой. Так как тогда вообще ходили слухи о появлении множества агентов-эмигрантов между поляками всех захватов, то Домбровский решил, что это также агент, прибывший в те места, конечно, не ради процесса Опалинских, а с другими целями. Это было действительно так: Ковальский был не кто иной, как сам Мирославский. Он объезжал различные округи прусского и австрийского захватов, всматривался в положение их повстанских дел, собирал всевозможные сведения, делал знакомства, приобретал, где было удобно, людей, сочувствующих восстанию, и к осени того же года (1845) воротился в Версаль. Он не находил заговора готовым к восстанию, но тем не менее видел, что все напряжено очень сильно, жертв принесено довольно, довольно также и скомпрометированного или хотя полускомпрометированного народа, то есть разорвавшего прежние связи с немцами и наблюдаемого полицией; взрыв мог случиться сам собой, без разрешения высшей власти – Централизации. А потому он счел необходимыми на всякий случай заняться приготовлением плана военных действий и стал над ним работать вместе с другим членом Централизации – генералом Высоцким.

Тогда же решали они другой, не менее важный вопрос – денежный и вопрос о правильной доставке оружия и снарядов.

Уезжая из Прусской Польши, Мирославский сделал распоряжение, чтобы всякий член организации припас себе оружие, какое может, и хотя небольшое количество пороху – на первые действия. Теперь, в Версале, положено было налечь энергически на всех богатых поляков, заставить их, так или иначе, подписать на пользу восстания значительные суммы, часть которых немедля отправить в Англию и другие благонадежные пункты, где можно заключить контракты на поставку оружия, пороху и всяких военных снарядов, секретным образом, в различные места всех трех захватов. Для ведения всех этих дел послан был в Познань член Централизации – Альциата. Помощником ему указан выехавший туда же немного прежде бывший член Централизации Малиновский.

Оба они были плохие революционеры, к тому же не разделяли нисколько нетерпение товарищей и находили заготовление оружия в особенности несвоевременным. Малиновский, не сделав ничего, воротился в Версаль и описал бывшим товарищам положение заговора в довольно печальных красках. Он утверждал, что приступить теперь к восстанию будет в высшей степени неосторожным шагом. Его мнение поддерживал друг его, член Централизации, Якубовский. Они до того спорили с остальными членами, в особенности с Мирославским, о необходимости ждать еще и, может быть, ждать долго, что Якубовский в заключение споров сказал, что подает в отставку. Так как близился срок выборов (29 ноября), то не нашли причины удерживать его на службе и назначили на его место Гельтмана, который жил тогда в Познани, по-прежнему управляя тамошней организацией. Ему написали, чтобы он, не медля, ехал в Версаль. В половине декабря (1845) получено было от него письмо, которым он уведомлял Централизацию о крайне критическом положении их дел в прусском и австрийском захватах. «Все революционные кружки, будучи недовольны нерешительностью высшей власти (Централизации), пришли в брожение. Плебеи, стоявшие недавно на стороне порядка, теперь снова отделились и кричат, что Централизация питается туком глупцов, поддающихся ее деспотизму, а кто не так глуп, должен искать себе другого выхода… Централизации-де легко сидеть в Версале и ждать осуществления своих идей, какой-то неслыханной, возведенной в перл создания, революции, – хотя бы тысячу лет сряду; а каково ждать этого массам народу, под чутким оком трех полиций, когда заговор охватил большие пространства и того гляди прорвется, и тогда все пропало, все жертвы и усилия стольких лет!.. Глава кружка Плебеев, Стефанский, счел нужным для успокоения умов назначить общий съезд всех членов в Тарнове и попался в руки полиции. Последовало множество арестов. Опасность грозит всему заговору».

Уведомляя обо всем этом Централизацию, Гельтман находил, что «более ждать нельзя» и приглашал Мирославского уже единственно затем, чтобы он «принял начальство над заговором и вел его к взрыву в самом непродолжительном времени средствами, какие признает за лучшие по прибытии на место, какими хочет, лишь бы вел».

Подобное этому письмо получено было и от Альциаты. И он звал Мирославского на место действий.

Мирославский выехал и прибыл в Познань 31 декабря н. ст. 1845 года, но не застал уже Гельтмана: отыскиваемый полицией, он принужден был скрыться. Сведения, собранные наскоро разными путями, показали Мирославскому, что заговор далеко еще не в таком положении, чтобы можно было начинать дело. Царство Польское и Малороссия находились, относительно организации, в том же виде, как были в начале года, то есть почти не имели ничего. О Литве прибывший оттуда эмиссар Рёр объявил будущему военачальнику и, может быть, диктатору, что там «все спит; молодежь глупа и неразвита; что его принимали местами как шпиона. Если можно где начать действия, так разве между Бугом и Щарой»[74].

Мирославский занес это в свою памятную книжку и принялся усиленно работать в пользу восстания: мирил партии, собирал деньги, пополнял пробелы в организациях, писал множество инструкций, посылал курьеров, эмиссаров. Местопребывание его, беспрестанно менявшееся, конечно, покрывалось глубочайшей тайной и было известно весьма немногим.

Первые деньги, 2100 талеров, добытые у помещиков и капиталистов польского происхождения разными бесцеремонными средствами, были отправлены с Либельтом и Альциатой во Францию для найма хороших офицеров и отпечатания 1000 экземпляров Военного устава. Познанская организация обещала достать еще 10 тысяч талеров, но и это, если б было действительно собрано, составило бы, по признанию самого Мирославского[75], только третью часть всей суммы, необходимой на открытие первых военных действий. Между тем и ее не было собрано; хаос в партиях был страшнейший, а восстание все-таки предпринималось.

Разные отчаянные кричали, что «единственный способ привести все противоречие к одному знаменателю – это барабан и пушка!»

Фраза была в духе вождя. Он повторил ее несколько раз сам и уже не слушал никаких возражений, а мчался вперед, закусив удила, как борзый конь, заслышавший звук военной трубы.

В самых первых числах января н. ст. все высшие члены познанской организации были приглашены Мирославским выбрать членов будущего народного правительства, причем со стороны приглашавшего были употреблены все меры, чтобы выбор более или менее отвечал взглядам и настроению Централизации, точнее сказать, самого Мирославского, то есть чтобы выбранные были люди демократических стремлений, а если можно – и происхождения.

Мирославский первый предложил от эмиграции Альциату. Краснее его из влиятельных и известных представителей эмиграции тогда в Познани никого не было. Возражения не последовало, и Альциата был выбран.

Некто Владислав Косинский, человек весьма красных свойств и с большим влиянием в целой Прусской Польше, предложил от Познанской организации доктора Либельта, и этому никто не противился.

Затем выбрали самого Мирославского начальником всех военных операций с обещанием повиноваться всем его распоряжениям, какие только он признает в военном смысле лучшими.

Так как депутатов от Краковского Вольного округа, а равно от Галиции, Царства Польского и прочих провинций Польши 1772 года не прибыло, то присутствующие решили отправиться в Краков и вызвать депутатов туда, как в более безопасное место. Уполномочие Мирославскому и все прочее, состоявшееся в Познани, было написано на небольшом клочке бумаги химическими чернилами и передано Косинскому, с тем чтобы в случае какого-либо возражения Галициан или иных он вызвал написанное и предъявил.

Около 10 января н. ст. Мирославский с Косинским и еще кое-кто прибыли в Краков (Мирославский под именем Маевского) и целую неделю ждали депутатов из Царства и других мест.

Прибывший наконец из Царства депутатом помещик Меховского уезда Радомской губернии[76] Николай Лисовский объявил, что пославшая его организация соглашается наперед со всеми постановлениями Кракова и Познани.

К этому он прибавил, что Царство встанет, лишь бы показались повстанские колонны из Галиции и Пруссии.

Из Западной Галиции приехал бойкий агитатор Иван Тиссовский[77], в то время поверенный в делах графа Кучковского.

От Восточной Галиции ждали Висневского, а от Малороссии – помещика Подольской губернии Торжевского, но они не явились.

18 января н. ст. было приступлено к выборам. Против происшедшего в Познани никто не возражал.

От Галиции был предложен Тиссовским граф Франциск Веселовский и выбран; но после, под влиянием Мирославского, заменен самим Тиссовским, которого Мирославский считал способнее к революционной службе. Притом, по принципам Мирославского, граф, аристократ, не годился в члены народного правительства. Веселовского назначили главным начальником Галицийской организации.

От Краковского округа и Верхней Силезии был выбран бывший адъюнкт-профессор Краковского университета, Людвиг Горшковский, человек очень хитрый и недоверчивый. Перед выборами он ездил с какими-то секретными планами в Познань, но, по-видимому, не достиг там своих целей и, по возвращении в Краков, был несколько задумчив. Мирославскому не хотелось его, но устранить его он не мог. Все же остальное отвечало его мыслям. Поэтому на последнем заседании, которых было всего четыре, Мирославский сказал весело приятелям: «Теперь подобрали аккорд»[78].

Срок восстанию был назначен тогда же: 21 февраля н. ст., канун последнего карнавального дня, с субботы на воскресенье.

После этого Мирославский с товарищами снова возвратился в Познань, где на сходбище всех влиятельных лиц заговора были назначены военачальники в разные пункты из местных организаций, так как из-за границы никого не прибыло.

Одним из последних назначили Домбровского. Для него нарочно оставили как можно менее дней до конца, чтобы он не успел обдуматься и как-нибудь не изменил.

Вызванный, или сам по себе, он прибыл в Познань из Силезии 1 февраля н. ст. 1846 года и немедля приглашен к Мирославскому Магдзинским, начальником будущих повстанцев на Жмуди.

Мирославский жил на Фридриховой улице, в квартире учителя Лицеевского, куда вход был через Штиллеровскую ресторацию.

Пройдя темную переднюю, Домбровский с Магдзинским очутились в небольшой комнате о двух окнах во двор, где сидели: Мирославский, Рёр и Дзвонковский, то есть были собраны только те лица из находившихся в Познани, с кем Домбровскому должно было действовать более или менее сообща.

Так как Домбровский был уже приобретен заговором и отказаться ни от какой службы не мог, то Мирославский, после кратких приветствий припомнив ему встречу в Букском округе, сказал: «Вы – наследник имени, которое озарено в польской истории неувядаемой славой; вы – человек с влиянием в высшем кругу, с большими средствами; вам нельзя занять какое ни попало место при тех операциях, которые предпринимает воскресающая Польша: я назначил вас начальником военных действий на правом берегу Вислы, в центре Царства Польского. У вас там значительное имение. Оно даст вам все нужное для восстания на первых порах. Съезды у вас других помещиков, принадлежащих заговору, могут быть съездами на охоту. Людям своим вы откроете тайну, когда вам вздумается».

Домбровский решился возразить, что он – точно наследник военного имени, но сам весьма плохой военный, служил всего-навсего года три, участвовал в нескольких маневрах, между прочим, на больших маневрах 5-го и 6-го корпусов в Силезии, в 1841 году, как ординарец генерала Грольмана, но войны никогда не видал; кроме того, решительно не знает, как приобретать восстанию людей, и это его чрезвычайно бы затруднило.

«Приобретать вам никого не нужно (перебил Мирославский): люди есть; вам остается только принять над нами начальство».

После этого разложили карту Польши, издание Энгельгардта, состоявшую из нескольких частей. Мирославский, отделив от нее то, что было нужно для Домбровского (пространство между Вислой, Наревой, Бугом и Вепрем), стал ему объяснять, что желательно было бы овладеть прежде всего крепостью Ивангородом и городом Седльцами. Если же это окажется невозможным то, обойдя их, нужно поддерживать коммуникацию между Литвой и Жмудью, где начальниками назначаются предстоящие здесь Рёр и Магдзинский. Они, если можно, возьмут Вильну, Слоним и Брест; если же нельзя, то, обойдя эти пункты, двинутся на соединение с Домбровским. Когда последует это соединение, Домбровский ведет все три отряда в местность между Сандомиром и Варшавой, где должны соединиться корпуса, имеющие прибыть из Галиции и всех земель левого берега Вислы в Царстве Польском; а равно и отряды из княжества Познанского, под начальством Мирославского – и пойдут на Варшаву.

Когда Домбровский возразил, что поддержка коммуникаций его с Литвой и Жмудью едва ли возможна и, по всей вероятности, он долго не будет знать ничего, что там делают Рёр и Магдзинский, последние стали его заверять, что «все это уже обдумано и людей, готовых восстать, весьма достаточно в обеих провинциях».

Домбровский более возражать не стал. Кончили беседу тем, чтобы начальник правого берега Вислы старался держать свои силы в постоянных маршах, над границами: Мазовша, Подлясья и Люблина, пока не придут к нему отряды Рёра и Магдзинского.

Рёр, которому следовало прежде всех пуститься в путь, предполагал побывать в Куфлеве, где хотел дождаться прибытия Домбровского для соглашения с ним в некоторых подробностях действий, а потому просил дать ему записку в Куфлев к управляющему. Домбровский дал.

Затем все простились друг с другом. Мирославский настаивал, чтобы они все выехали как можно скорее к местам своего назначения, а Домбровскому заметил, что он, вероятно, не потребует никаких денег[79].

Так легко, в какой-то запечной каморке, раздавались должности вождей, брались города и крепости, улаживались сложные военные операции!

Еще поразительнее план военных действий. Вот этот план в том виде, как он набросан рукой самого Мирославского на карте Польши 1772 года, найденной прусским правительством в бумагах главных заговорщиков.

«Пользуясь первым замешательством, которое, естественно, произойдет в правительствах всех трех захватов после всеобщего взрыва, в один и тот же час повстанцы собираются в разных пунктах, каковы суть:

1) Для княжества Познанского: Бук, Плешев и Рогово.

2) Для Пруссии: Хелмно, Торунь и Гомбин.

3) Для Верхней Силезии: Тост над Козлим.

4) Для Кракова и Галиции: Львов, Краков и Новое Место над Вислой.

5) Для Подола и Волыни: Константинов, Новгород Волынский и Корец.

6) Для Литвы и Жмуди: Минск, Вильно и Россиены.

Затем соединяются:

1) Отряды Великого княжества Познанского, Хелма и Торуня – под Колом.

2) Отряды Верхней Силезии и Царства Польского – под Ченстоховым.

3) Отряды из-под Кракова и Нового Места – под Малогощем.

Показания Домбровского в Познани 12 сентября н. ст. 1846 года.

4) Отряды из-под Львова, Константинова, Новгорода Волынского и Корца – под Ковелем.

5) Отряды из-под Гомбина и Россиен – под Ковном. Отсюда оба идут к Гродну, для соединения с Виленским отрядом; наконец вся масса направляется в Слоним, на соединение с повстанцами Минска.

Эти различные части войск должны после того идти к Петркову и Ровну и образовать две армии: западную, заключающую в себе отряды из Великой Польши, Кракова и Галиции, и восточную, состоящую из отрядов Малороссии и Литвы.

Обе армии пойдут, действуя наступательно, к Ивангороду для овладения этой еще неоконченной крепостью. Если это не удастся, оба отряда воротятся к границам Галиции, дабы привлечь к себе там новые силы.

Что касается лиц, кои будут командовать сборными силами Царства Польского, Литвы, Жмуди, Западной Пруссии и Познанского княжества, то назначаются на главные пункты следующие.

В Царстве Польском – помещик Бронислав Домбровский.

На Литве – Иван Рёр.

На Жмуди – Теофил Магдзинский.

В Западной Пруссии – полковник Михаил Бесекирский.

В княжестве Познанском – майор Людвиг Мирославский[80].

Инструкции этим командующим:

Магдзинский собирает все силы из Шавлей, Тельш и Россиен на Жмуди, а также все, что окажется в Восточной Пруссии, и идет под Ковно для овладения этим городом. Затем через Августовское воеводство заходит напротив отряда, собранного Домбровским. Если же взять Ковно

не удастся, Магдзинский переправляет свой отряд через Нижний Неман для соединения с Домбровским.

Рёр стягивает на Литве все силы между реками Щарой и Бугом; соединяется затем, сколь можно поспешнее, с Августовским и Подлясским восстанием и идет к Нижнему Бугу, где поступает в распоряжение Домбровского.

Домбровский собирает под Седльцами всех повстанцев, каких только удастся; соединяется затем над рекой Нуржец, недалеко от Буга, с колоннами Жмуди и Литвы и двигается с этой восточной армией к Ивангороду. Здесь соединяется с повстанцами левого берега Вислы, то есть с восточной армией.

Бесекирский стягивает все отряды Западной Пруссии над рекой Дрвенцой, переходит ее, идет через Плоцкое воеводство к Висле, переправляется через нее под Добржином и соединяется затем под Колом с войсками, которые придут из Рогова и Плешева. Если бы все это не удалось, Бесекирский начнет в Плоцком воеводстве оборонительную войну.

Сборным пунктом для Великого княжества Познанского, как сказано выше, будут: Бук, Рогово и Плешов.

Что же до западных обводов: Медзыховского, Мендзыржецкого, Вольштынского, Всховского, Косцянского, Буковского, Шамотульского и Познанского, – их сборные пункты за озерами Супя и Непрушова, под Бугом. Начальство над ними примет офицер из эмиграции.

Авангард, состоя из жителей Познани и окрестностей, на пространстве от двух до двух с половиной миль в окружности, под начальством Феликса Бялоскурского, Александра Понинского и Альфонса-Климента Бялковского, старается овладеть Познанской цитаделью. С этой целью познанские повстанцы, в четырех отрядах, каждый с особенным вождем, ударят на цитадель, на артиллерийский парк, гусарские казармы и жилища высших чиновников военного и гражданского ведомств.

Если бой на улицах и баррикадах продолжится, тогда повстанцы из окрестностей, собравшись под прикрытием

ночи вблизи города, в виде арьергарда вступают в него. Если все это не удастся, то атакующие отходят к Буку и там пристраиваются к различным отрядам. Тогда уже все силы западного округа составят резервный Великопольский корпус, который притянет к себе, в окрестностях Шрема и Оборников, другие части восточного округа. По занятии двух этих городов и укрепившись в них как можно лучше, равно устроив на Варте хорошую переправу, сказанные силы имеют троякое назначение:

1. Препятствовать войскам, идущим на помощь Познани, проникнуть в этот город и стараться разбивать их врознь;

2. Поддержать связь с действующей армией на правом берегу Варты, через города Оборники и Шрем; равно защищать эти города, из коих первый должен быть резиденцией властей Великого княжества, а из второго главный вождь посылает приказание на оба берега Варты;

3. Резервный корпус старается атаковать Познанский гарнизон, пока не подошли прусские войска из Померании и Силезии; при появлении же таковых атакует их со всей стремительностью. Если же эти атаки не будут иметь успеха, тогда резервный корпус переходит Варту под Шремом или Оборниками для соединения на правом ее берегу с действующей армией.

Если же удалось бы занять Познань и цитадель ее сразу, тогда первый набор западного округа будет относиться к действующей армии, на усиление которой со стороны Бука и Познани он потянется от Пыздр. Здесь, при слитии рек Просны и Варты, будет разбит укрепленный лагерь.

Другой набор расположится, при сказанном обороте дел, вокруг Познани, укрепится там и будет защищать ту местность от вторжения прусских войск. Если же ему придется уступить превозмогающей силе, тогда он двинется из княжества Познанского к действующему корпусу войск, с которым сольется в одно целое.

Первые наборы, из обводов Плешовского, Одолановского, Остршешовского, Кротошинского и Кробского,

собираются под начальством Аполлинария Курнатовского и образуют маршевую колонну. Для прикрытия этой операции будет произведена фальшивая атака на кавалерию, стоящую в Острове; Курнатовский же проникает в Калишское воеводство и старается занять Калиш, а потом – удастся это или не удастся – поворачивает через Пыздры или Турек на Конин, неподалеку от Кола, дабы здесь соединиться с колонной, которая прибудет из Рогова. Если бы русские войска этому воспрепятствовали, то колонны из-под Плешева и Рогова соединяются недалеко от Пыздр, при слитии реки Просны с Вартой.

В Рогове, между озерами у истоков реки Велны, сойдутся отряды под команду Мирославского, из обводов: Иновроцлавского, Быдгощского, Шубинского, Выржиского, Ходзешинского, Чарнковского, Оборницкого, Венгровского, Гнезненского, Сржоцкого, Шремского, Бржесневского и Могельвицкого.

Для того чтобы отвлечь внимание неприятеля от передвижения этих отрядов, а частью для их прикрытия и овладения в то же время некоторыми складами оружия, – исполнять где фальшивые, где настоящие атаки будут следующие лица: Станислав Садовский – на Быдгощ[81]; Альбин Мальчевский – на кавалерию, стоящую в Иноврацлаве, Гневкове и Глинках; Адольф Мальчевский – на Гнезно и, наконец, граф Игнатий Бнинский – на Пилу.

Как только повстанцы всех обводов соберутся под Роговом, Мирославский, произведя им в течение четырех или пяти дней учение, вторгнется в Царство Польское»[82].

Таков был общий план. Частные подробности предоставлялось развивать каждому отдельному начальнику согласно средствам и условиям местности, где кто будет действовать. Так, подробности Галицийских операций оставлены на волю тамошним начальникам, которые были: для восточной

Галиции майор Фаленцкий и полковник Каминский; для западной – Высоцкий и Бобинский. Военные операции Малороссии зависели от тамошнего начальника Ружицкого. Некоторые подробности в действиях отрядов Царства Польского согласно с Литвой и Жмудью мы видели из беседы Мирославского с Рёром, Магдзинским и Домбровским.

Магдзинский и Рёр, получив нужные бумаги и снабженные средствами, какими организация могла располагать, отправились к местам своего назначения, но Домбровский медлил. Между тем за ним зорко следили. Дзвонковский (под именем Козловского) пришел к нему раз и спросил, когда же он едет. Домбровский отвечал, что ему нужно съездить сперва в имение свое Винную Гору повидаться с женой, которая не так здорова, а потом уж он поедет в Русскую Польшу. Он точно отправился в Винную Гору для свидания с женой, которой открыл все и условился с ней, чтобы она тоже перебралась в Царство и наблюдала за ходом дел восстания, а в случае нужды подала бы необходимую весть или помощь.

Дзвонковский явился к Домбровскому и в Винную Гору и объявил, что едет также в Царство, а потому полагал, что им лучше всего выехать вместе. Так они и сделали.

7 числа февраля н. ст. они выбрались из Винной Горы втроем: Дзвонковский (с паспортом на имя Богданского), Домбровский и его поверенный во всех делах, старый повар Краковский, человек безгранично преданный их семейству. Сначала ехали в своем экипаже до прусской пограничной таможни Стршалкова, потом взяли экстра-почту. В городе Коле Дзвонковский расстался с товарищем, вручив ему большой пакет для передачи варшавскому купцу Степану Добричу, у которого (как он говорил) учреждено центральное бюро революционных предприятий Царства; потом клочок бумажки для передачи помещику Тулинскому, тоже в Варшаве; письмо к брату своему Адаму, в деревне Новый Двор (Варшавской губернии, Станиславского уезда) и, наконец, письмо к помещику Андрею Дескуру. Все эти письма, как равно и пакет к Добричу, были писаны химическими чернилами и представляли на вид простую белую бумагу. Даже и самые адреса не были видны. Домбровский сделал на пакетах свои особенные отметки, только ему одному понятные, и пустился в дорогу. Вечером 9 февраля н. ст. он прибыл в Варшаву. Тогда же, по условию, пришли к заставе его люди из Винной Горы, с тремя английскими лошадьми, собственно для употребления во время военных действий; при них, для естественности, находилась старая кобыла, пони и жеребец. Фураж для всех этих лошадей везли на особой огромной телеге, запряженной четверкой дюжих коней, на дне которой помещались, под сеном и кулями с овсом, нужные снаряды и порох. Все это Домбровский, знакомый с чиновником на заставе, легко препроводил в город.

На другой день, 10 февраля, в 11 часов Домбровский пошел к Добричу и передал ему пакет, который тут же был вскрыт и прочтен Добричем в особой комнате. В пакете лежали инструкции Мирославского к окружным комиссарам[83]и разные другие важные бумаги. Была также и рекомендация Домбровского как вождя правого берега Вислы.

Добрич в кратких словах объяснил Домбровскому положение их дел, заметив, что организация сильно расстроена недавними арестами[84], но все-таки люди есть. Он обещал собрать кое-кого завтра же, дабы потолковать сообща, как и что предпринять. И они расстались.

Домбровский отправился к Тулинскому и передал ему относившийся до него клочок бумаги от Дзвонковского; но Тулинский прочесть его не мог и отдал назад Домбровскому, сказав, впрочем, что служить отечеству готов и от других в патриотическом самоотвержении не отстанет.

Собранные на следующий день Добричем[85] деятели Варшавской организации были: эмиссар Прусской Польши, берлинский студент Карл Рупрехт, прибывший в Царство как бы для свидания с родителями, которые жили в Бяле (Варшавской губернии и уезда); архитекторский апликант Михаил Мирецкий; обыватель Тулинский и еще человек до десяти разных мелких чиновников. Они относились к Домбровскому, явившемуся около 11 часов, как к своему начальнику и наговорили ему самых необыкновенных вещей, представляя заговор Царства в более или менее блестящих красках. Особенно говорил много и с увлечением горячий студент Рупрехт. Мирецкий обещал набрать людей в Мацеевицах, где у него много родных, которые помогут делу[86]. Но когда Домбровский попросил список всех участвующих, собеседники стали поглядывать друг на друга, и никакого списка не явилось[87].

Говорили между прочим о том, как приобрести крестьян. Домбровский находил, что самое лучшее обещать им свободу и землю; сказать, что восстание предпринимается с целью воскресить Польшу под правлением демократическим, которое уравняет сословия, что этого достигнуть можно не иначе, как с помощью всего народа: стало быть, они должны соединить свои силы с помещиками, стать в этом деле их друзьями, так как это дело столько же их дело, сколько помещичье или еще больше.

В заключение рассматривали карту Польши и рассуждали, как действовать, кто откуда пойдет, и читали инструкции Мирославского.

Домбровский ушел домой несколько успокоенный. Дома он нашел приглашение от одной старой своей знакомки, Коссовской, которую видал шесть лет тому назад в Самострелах (имении графа Бнинского), где она сводила с ума всю молодежь. Это была женщина поразительной красоты и самая пламенная и отчаянная патриотка. Она приехала из Познани в Царство именно затем, чтобы одушевить и поддержать, чем и как может, слабую организацию Варшавы. Не имея надлежащим образом выправленного паспорта, она остановилась у какой-то приятельницы на Козьей улице с намерением перевидать знакомых ей варшавян, а потом ехать в свое Люблинское имение и действовать там в пользу заговора.

Домбровский прибежал к ней ту же минуту. Коссовская обратилась к нему с самыми задушевными приветствиями, наговорила кучу любезных вещей. Разговор их принял фантастическое направление, более чем все планы Мирославского. Кончилось тем, что Домбровский, чувствуя себя действительным начальником правого берега Вислы, предводителем выросших из-под земли полчищ, достал из кармана карту с инструкциями Мирославского и стал все это читать и разъяснять прелестной хозяйке, так долго и подробно, что она должна была остановить его красноречие…[88]

Потом на него напало опять раздумье. «Глупо я сделал, – сказал он, – что перебрался для действий сюда. Мне бы лучше оставаться в Познани: там все-таки есть нечто, а здесь ничего».

«Э, полноте, – возразила Коссовская, – это вам так кажется, потому что вы не знаете здешних дел близко. Вглядитесь и увидите, что здесь такая же организация, как и в других пунктах. В Радомской губернии вам помогут много вот эти лица».

Тут она дала ему три письма: одно Ксаверию Ясинскому в селении Бендзинове Сандомирского уезда, другое Роману Цихоцкому в Марушове и третье – помещику Карчевскому в Воле Сенинской[89].

Затем они расстались. Вечером Домбровский хотел опять с ней увидеться, но уже не застал: она уехала в деревню.

12 февраля Домбровский, условясь с разными лицами организации, что они прибудут к нему в Куфлев, в самом непродолжительном времени для окончательных совещаний выехал из Варшавы с Мирецким вечером в 9,5 часа; тогда же тронулись и лошади с фурой и были благополучно переправлены через заставу.

13-го, в 8 часов утра, Домбровский и Мирецкий прибыли в Куфлев. Управляющий подал записку от Рёра, который извещал Домбровского, что «жил у него трое суток и, не имея возможности ждать долее, отправился к месту своего назначения; что, впрочем, ничего особенного не случилось, что бы могло изменить ход вещей и их планы».

На другой день, 14-го, Домбровский и Мирецкий выехали в сторону Ивангородской крепости с целью осмотреть ее верки, о которых говорили, что они еще не кончены. В местечке Новый Двор заехали они к старику Дзвонковскому, где нашли и сына его Адама и вручили ему клочок бумаги от брата Владислава; но Адам, прочтя написанное, не выразил большой готовности служить предприятию чересчур необдуманному[90].

Дальнейшие странствия показали начальнику правого берега Вислы, что организация везде довольно слаба. Миновав Мацеевицы, Мирецкий нашел возможность переслать к Андрею Дескуру химическую записку Дзвонковского, с особым приглашением от себя – явиться для совещаний в Куфлев.

16-го числа осмотрели крепость, не входя, впрочем, внутрь. Домбровский набросал в бумажнике легкий очерк ее верков. Действительно, кое-что не было окончено, и пушки не поставлены на валах. По мнению обоих странников, располагая большой массой на все решившихся повстанцев, можно было сильным и отчаянным натиском врасплох взять эту крепость и обезоружить гарнизон. Только Домбровский полагал, что все-таки при этом нужны пушки, а Мирецкий говорил, что обойдется дело и без них.

17 февраля н. ст., около полудня, они воротились в Куфлев с расстроенным несколько духом, так как оба более или менее убедились, что предводители, пожалуй, кое-какие еще и есть, но предводительствовать, кажется, будет не кем…

Начали, от нечего делать, осматривать и приводить в порядок оружие, как находившееся в доме прежде, так и прибывшее вновь с лошадьми из Пруссии. Оказалось всего: три обыкновенные двустволки, восемь одноствольных ружей, несколько пистолетов, два палаша и один кортик[91].

На следующий день, 18 февраля, явился в Куфлев Рупрехт с молодым помещиком из-под города Седлец, Панталеоном Потоцким, человеком самых отчаянных свойств: для него не существовало никаких преград и сомнений; он был отдан восстанию душой и телом и верил в его успех; повстанцы грезились ему везде не то что десятками и сотнями, а десятками тысяч: одна Варшава с окрестностями должна была дать, по его мнению, до 30 тысяч.

Когда Домбровский объявил ему, что, согласно плану, составленному Мирославским и Высоцким, при помощи многих других стратегиков, решено взять, если можно, прежде всего крепость Ивангород и город Седльцы, – Потоцкий недолго думая предложил для нападения на последний пункт самого себя, с людьми, которых легко будет набрать в окрестностях, потому что его имение Цысь лежит всего в 10 верстах от Седлец, его все там знают за честного патриота, он имеет некоторое влияние… в дальнейшем изложении своих мыслей Потоцкий дошел до того, что обещал помощь санями самому Домбровскому; но Домбровский сказал, что этого добра у него вдоволь: может даже послать, куда потребуется. Потоцкий говорил о занятии Седлец так горячо и с такой уверенностью, что Домбровский чуть-чуть не проговорился, что и он не прочь с ним действовать заодно, так как взятие крепости Ивангорода представлялось ему делом сомнительным; однако не сказал ничего и после был этим доволен.

Стали рассматривать карту и план Мирославского. Домбровский, мысли которого постоянно менялись и никак не могли установиться на одном месте, шел опять на Ивангород самым решительным образом и приглашал туда Потоцкого по взятии Седлец.

Вся ночь прошла в разных толках и соображениях о предстоящем предприятии. Домбровскому то хотелось идти с Потоцким под Седльцы, то он пугался этой мысли и шел на Ивангород. Таково было состояние души этого человека: за три дня до назначения действий он, командующий войсками на значительном пространстве, не знал еще, где именно будет действовать.

На заре, 19-го, Потоцкий и Мирецкий отправились к местам своего назначения. Последнему Домбровский не велел предпринимать никаких действий до тех пор, пока не получит известия, что сделано относительно Ивангорода и Седлец и где находятся отряды Домбровского и Потоцкого.

С полудня того же 19-го числа начали прибывать лица, приглашенные отчасти самим хозяином, отчасти Рупрехтом и Мирецким. Прежде всех явился Андрей Дескур, человек вроде Потоцкого: на все готовый, веривший в силы восстания, бравший города и крепости.

Потом пришли из Варшавы пешком: мелкий чиновник губернского правления Адольф Грушецкий, рослый и здоровый парень с большими усами; апликант прокурорской канцелярии при Варшавском уголовном суде Станислав Коцишевский; апликант другого какого-то суда Владислав Жарский и, наконец, апликант мирового суда 4-го Варшавского округа Иван Литынский.

Они остановились в корчме и послали от себя в дом хозяина только одного Грушецкого, но Домбровский приказал звать всех. Представясь ему, они ту же минуту заговорили об оружии и пошли в оружейную выбирать, что кому по вкусу, без всякой церемонии, а вечером приступили к литью пуль, которых налито ими штук 200, в четыре формы, при помощи только что нанятого Домбровским охотника Лютынского и повара Краковского. Даже сам Домбровский вылил несколько штук; но, чувствуя от всех денных тревог чрезвычайную боль головы, лег в постель, спал, однако, плохо.

20-е число пролетело незаметно, в толках об одном и том же предмете, куда кто пойдет… Дворовые люди, конечно, смекнули, что такое затевается господами. Поняли то же самое наиболее сметливые из крестьян, но все село оставалось пока в неведении. Домбровский велел собрать разных бобылей и холостежь как бы на охоту, но решил не говорить им до последней минуты, что это за охота. Большого сопротивления он от них не ожидал. Думал только: чем их вооружить? Вилы все с непрочными деревянными ручками, а косы тонки. Потом предоставил это случаю и судьбе.

Наконец наступил роковой день 21 февраля – день, когда, по расчетам заговорщиков, должна подняться вся Польша в границах 1772 года!

Легко понять, с какими чувствами покинули свои постели все лица, собравшиеся в Куфлеве, если только кто-нибудь из них ложился. Первой мыслью Домбровского было пойти в костел и исповедаться. Потом все завтракали вместе, разговаривая о разных подробностях нападения. Грушецкий и Рупрехт попросили оседлать лошадей, чтобы поездить и попрактиковаться, но оказались весьма плохими кавалеристами. Стали снова беседовать, все разом, о своем страшном предприятии. Вдруг отворились двери, и вошел никем не ожиданный Потоцкий[92]. Он был сильно расстроен. Товарищи услышали от него, что взятие Седлец сопряжено с большими затруднениями, каких он не ожидал, потому что не ожидал такого равнодушия со стороны обещавших содействие: все изменили, остался он один, вследствие чего просил ему помочь идти на Седльцы вместе.

Тут для Домбровского определилось окончательно, куда он должен идти, и он отвечал Потоцкому, что теперь уже поздно делать какие-либо перемены в плане; что он идет к Ивангороду и относительно этого отдал уже приказание кому нужно[93]. «Ну, дайте мне хотя офицеров, хотя тех людей, которые тут сидят», – сказал Потоцкий. Домбровский согласился уступить только троих: Литынского, Жарского и Коцишевского; и Потоцкий, забрав их в сани[94], поехал в Цысю, только заметил Домбровскому на пороге: «Советую служить нашему делу верой и правдой; иначе знаешь, конечно, что ожидает трусов и изменников»[95].

По отъезде Потоцкого Домбровский увидел некоторую перемену в обращении с ним его якобы подчиненных. Они глядели какими-то стражами, а не подчиненными, и выражение «Pan jeneral» имело уже в их устах что-то саркастическое. Грушецкий даже сказал, что они намерены следовать неотступно по пятам начальника и не позволят ему уклониться от своих обязанностей.

Незадолго перед обедом прибыли помещики Тулинский и Бембковский, а в 5 часов пришло с нарочным письмо от жены Домбровского, которая извещала его, что «только что приехала в Варшаву, что заговор в Познани открыт полицией, Мирославский со многими высшими членами организации и со всеми планами и бумагами захвачен». В заключение умоляла мужа бросить все и бежать в Пруссию; «что до паспорта – он будет».

Прочтя это письмо, Домбровский впал в совершенное отчаяние и решился объявить обо всем гостям, представив им всю бессмыслицу их одиночного восстания, без помощи из-за границы; но Рупрехт и Грушецкий ничего и слышать не хотели и требовали с угрозами, чтобы он вел их в бой с москалями, говоря, что другого выхода нет, что они скомпрометированы все до единого и должны погибнуть; «лучше же погибнуть в битве со врагом, нежели как-нибудь иначе, на виселице или в каземате».

Делать было нечего. Домбровский написал жене письмо, что возврат уже невозможен, и просил ее думать только о своем спасении. Письмо это повез в легких саночках Краковский, которого мы уже видели занимавшегося литьем пуль. (Его употребляли на все важные поручения.) Он встретил госпожу свою на полудороге: она сама спешила в Куфлев. Бросив свою изнуренную четверню, она пересела в сани Краковского и в них прибыла в Куфлев около 8 часов вечера.

Домбровский передал ей в уединенной беседе свои затруднения относительно подчиненных и вытекающую оттуда необходимость идти в бой. Домбровская решилась выручить мужа: это была, как мы уже сказали, очень храбрая полька. Она вышла с мужем к гостям и произнесла им краткую речь, в которой высказала всю безрассудность их странных требований и умоляла оставить предприятие, ведущее всех их к несомненной погибели. Грушецкий схватил было пистолет и грозился положить Домбровского на месте, если он им изменит. Но госпожа Домбровская стала между ним и мужем. Тулинский и Бембковский явились на ее стороне и начали точно так же убеждать товарищей отказаться от предприятия. Кончилось тем, чем кончаются многие житейские дела и что изменяет характер самых несговорчивых и неукротимых: Рупрехту и Грушецкому были предложены некоторая сумма и лошади, готовые везти их, куда прикажут. Они сели и выехали. Тулинский и Бембковский сели в другие сани, а потом уехал и Домбровский и на другой день бежал за границу…[96]

А несчастный Потоцкий, ничего не зная и не ведая о случившемся в Познани и о решении его товарищей в Куфлеве[97], делал у себя последние приготовления. Точно так же как и Домбровский, он приказал собрать мужиков, только не на охоту, а под видом того, чтобы потолковать с ними о предстоящем наборе. Мужики, однако, смекнули дело – какой это набор. Особенно же подозрения их усилились, когда Коцишевский и Жарский начали угощать их водкой и совать им в руки деньги, говоря не очень связно, что «дело идет о пользе их отечества и об их собственной пользе. что час пришел освободиться и получить в надел землю. не знать над собой никого, кроме пана бога».

Те, кто был посмышленее и пил меньше водки, отвечали господам наотрез, что «бунтовать не пойдут», а кто подпил, те, чисто по-мужицки, начали плакать и причитать[98]. Из них набралось человек с десяток, которые сказали, что «пойдут в огонь и в воду за своим паном, что они также поляки».

Потоцкий отделил их от прочих и произнес к ним речь, где были между прочим слова: «Сегодня встает вся Польша; нам ли отставать от братьев?» А Коцишевский прочел им прокламацию, имевшуюся у него от Рупрехта в восьми экземплярах; но никто ничего не понял, потому что сильно были пьяны. Затем заряжены ружья и уложены в трое саней. Близ 12 часов поезд тронулся. Потоцкий ехал впереди, верхом, как предводитель. Литынский и Жарский сидели в санях с крестьянами, которых при отправлении оказалось девять человек. Коцишевский ехал верхом сзади, чтобы наблюдать за мужиками, не вздумал бы какой бежать. Но, несмотря на эти предосторожности, лишь только поезд очутился в лесу, двое мужиков тихонько свалились в кусты и давай бог ноги ко дворам.

С остальными семью Потоцкий и трое его приятелей прибыли к Варшавской заставе города Седльцы во втором часу ночи[99], оставили лошадей под присмотром кучера в поле, а сами пошли по тихим и темным улицам, толкуя о том, как и с чего начать нападение.

План нападения, сочиненный незадолго до отъезда самим Потоцким, был таков: «Прежде всего ударить на гауптвахту, перебить там солдат и ружья их раздать местной организации, которая, без сомнения, не замедлит явиться на выстрелы. Потом, захватив в уездном казначействе и в Провиантской комиссии деньги (которых считали не менее миллиона рублей), идти на собрание, где должен быть бал; перебить там всех русских, между прочим ненавистного всем начальника уезда Гинча, арестовать начальника гарнизона генерала Ладыженского и вынудить у него приказание войскам, какое будет потребно. В собрании, вероятно, еще пристанет несколько народу; тогда идти и освободить арестантов, снабдить их оружием гарнизон, а далее действовать по усмотрению».

Поспорив немного с Жарским, который находил более выгодным атаковать прежде Собрание, а потом гауптвахту, Потоцкий настоял, чтобы от плана нисколько не отступали, и повел свою команду к гауптвахте[100].

На платформе бродил чуть видимый во мраке часовой, слабо озаряемый близ висевшим фонарем. Потоцкий, подойдя к нему внезапно и уставя в упор ружье, сказал: «Кричи пардон!» Но часовой, вместо всякого ответа, спустил на руку ружье. Тогда Коцишевский, бросившись с другой стороны, ударил его в бок кинжалом: солдат упал, застонав. Потоцкий взял его ружье и отдал одному из мужиков, которые все время держались боязливо поодаль. Происшедший на платформе шум и стоны раненого солдата разбудили часть команды; двери отворились, и оттуда выглянуло несколько голов. Потоцкий закричал: «Клади ружья, клади ружья!», хотя никаких ружей не было и видно, и с этими словами выстрелил в дверь и ранил солдата. Потом кто-то из его людей пустил выстрела два-три в окна, после чего все побежали к казначейству, которое было недалеко. Там вышла точно та же история: ранены часовой и солдат; последний – выстрелом, пущенным в окно. Потоцкий опять кричал: «Клади ружья!» Разумеется, нападающие ожидали помощи, но ее ниоткуда не являлось. Улицы были тихи. Только немного погодя раздался звон каких-то шпор: это шел жандарм, посланный уездным начальником из Собрания узнать, где и кто стреляет. Едва люди Потоцкого его увидели, как грянуло несколько выстрелов, и один сбил жандарма с ног. Сочтя его убитым, Потоцкий с командой пошел поспешно к Собранию[101]. Мужики опять держались поодаль.

Бал был в полном разгаре, несмотря на позднее время. Многие из находившихся там поляков поджидали Потоцкого, но только не с семью человеками его же собственных крестьян…

Вдруг грянули выстрелы. Дамы бросились в задние комнаты. С иными сделалось дурно. Мужчины, подбежав к ним, сказали: «Не бойтесь, это наши!»

Одним выстрелом ранило жандармского унтер-офицера, а другим – служителя при шинелях. Потоцкий кричал: «Кто поляк – к оружию и соединяйся с нами!» Но и здесь никто не шел. Уездный начальник Гинч выскочил на крыльцо посмотреть, что такое делается. Потоцкий, узнав его, подбежал и, уперши пистолет в самую грудь, спустил курок. По счастью, произошла осечка. В дверях стали показываться военные… Видя, что дело плохо, заговорщики бежали врассыпную по Флорианской улице, к Збучинской заставе. Впрочем, Гинч захватил двух мужиков.

Проблуждав целый день, 22 февраля, по лесам, Потоцкий, Жарский и Коцишевский очутились к вечеру в деревне Млынки (21 верста от Седлец), где наняли фурманку до Мелехова; но, доехав до деревни Жебрака (от Млынок 4 версты), бросили ее и пошли пешком. В 11-м часу ночи они добрели до деревни Новаки (от Жебрака 8 верст) и постучались в одну крестьянскую избу, прося пустить их переночевать. Хозяин пустить пустил, но со страху бежал куда-то, а жена его сварила гостям яичницу. Это была первая их пища после того, как они оставили Цысю. Из Новак Жарский и Коцишевский перебрались в деревню Пирог (от Новак 3 версты), принадлежавшую матери Потоцкого, а сам Потоцкий попал на мельницу той же деревни, называвшуюся Деркач (Пирог от Седлец 1,5 версты, а мельница Деркач саженях во ста от этой деревни). Мельник Яворский, узнав барина и догадавшись, что заставило его искать приюта на мельнице в такую пору (слухи о затеях панов давно бродили между разными сословиями сел и деревень), перепугался и дал знать в Цысю, тамошнему солтысу: тот явился с мужиками и арестовал своего помещика[102]. Точно так же взяты Жарский и Коцишевский и доставлены в Седльцы. Литынский и прочие разысканы после – кто в Седльцах, кто в Варшаве[103]. Добрич взят в имении своего брата, куда, как мы видели, уехал.

Деятельность следственной комиссии закипела. Менее чем в месяц было рассмотрено и окончено дело всех захваченных лиц. Затем, по составлении приговора военным судом, Паскевич конфирмовал: «Потоцкого, Коцишевского и Жарского повесить: первого – в Седльцах, а двух остальных – в Варшаве. Рупрехту и Добричу, исполнив над ними весь обряд повешения, даровать жизнь и потом сослать их в каторжную работу, в рудниках, без срока; а Литынского, прогнав сквозь строй через 500 человек один раз, тоже сослать в каторжную работу в рудниках без срока».

Государь император утвердил эту конфирмацию, и она была исполнена: в Варшаве 4 (16) марта, в 10 часов утра, на гласисе Александровской цитадели; в Седльцах 5 (17) марта, в 3 часа пополудни.

С остальными обвиненными поступлено согласно приговору военного суда, а именно: Грушецкий сослан в Сибирь, в каторжную работу в крепостях, на 10 лет. Толинский и Бембковский сосланы просто на поселение. Сопричастные заговору помещики Островский и Боржеславский отданы в солдаты в отдельный Сибирский корпус.

Тем временем Варшава приняла вид военного положения, хотя оно, собственно, и не было объявлено. В разных пунктах поставлены военные посты: у Замка – рота пехоты и сотня казаков; на Старом Месте – рота и эскадрон; у моста через Вислу – взвод пехоты; у банка – рота и взвод; у арсенала – тоже рота и взвод; на Саксонской площади – то же самое; на Александровской и Красинской площадях – то же по роте и по взводу.

Сверх того, к складочному варшавскому магазину, где хранились косы, приставлен сильный караул и приказано свезти все косы Царства Польского, хранившиеся на частных и казенных заводах, в ближайшие крепости и остановиться дальнейшим их производством впредь до особого разрешения[104].

По всему Царству скакали офицеры, которым приказано проследить, не замечается ли где революционного движения, и в случае, если что будет замечено, – распоряжаться энергически. Говорят, что главную массу этих офицеров взяли, по приказанию Паскевича, с какого-то бала: каждому в руки подорожная, простая и ясная инструкция – и катай!

Все беспокойное, что, может быть, и подымало там и сям головы, спешило снова спрятаться. Скакавшие по Царству офицеры видели кое-где одни подозрительные съезды на охоту, например, под местечком Турек (Плоцкой губернии) съезд в 500 человек, которые, впрочем, тут же и разъехались по домам.

Несколько мелких банд возникло единственно на самом юге Царства, у австрийской границы, именно в Меховском уезде, Радомской губернии, и то с тем, чтобы немедля скрыться в Галицию. Часть из них сформирована помещиками Лисовскими, Романом и Иосифом, под влиянием Казимира Хмелевского, которого послал в ту сторону Добрич. О них мы не имеем подробных сведений.

Другие банды возникли под влиянием арендатора деревни Люборжиц (Меховского уезда) Людвига Мазараки. О них известно следующее. Незадолго до восстания Мазараки и зять его Алоизий Венде, тоже арендатор, распространили по ближайшим к ним гминам, Острову, Ваврженчицам, Иголомии и местечку Бржеску, довольно много возмутительных прокламаций, где говорилось, что «скоро встанут все славянские народы прежней Польши, от моря до моря, и крестьянам будут дарованы земли. Поэтому войты гмин и бургомистры должны вооружать, под страхом смерти, народ подведомственных им мест, от 18 до 45 лет, чем придется: косами, топорами, пиками, а где можно, и огнестрельным оружием, и явиться со своими людьми к Логановской корчме (две версты от местечка Прошовиц) 20 февраля н. ст.[105], в 12 часов ночи, а оттуда высшими вождями будут направлены в разные пункты для партизанских действий, а именно: нападать на мелкие отряды, казаков и пограничную стражу, забирать у них оружие, лошадей, седла, сбрую и все пригодное для повстанческих войск.

В назначенный срок две банды, одна Франца Сташевского, а другая Сигизмунда Иордана, явились у Логановской корчмы. К ним присоединился и сам Мазараки, с бандой из Люборжиц, и все вместе, прождав понапрасну банду экспедитора почт Подгурского из Гебдова[106], двинулись к Прошовицам, окружили дом, где стояли три казака; один притом выскочил и был ранен, а другие два спрятались. Банды забрали их лошадей и пошли к Иголомии и Ваврженчицам[107], где отняли у инвалидной команды и стражников оружие и бежали под Краков.

Здесь дела были в самом критическом положении с того времени, как Мирославский, окончив выборы членов будущего народного правительства, уехал в Познань. Ожидаемые с часу на час офицеры из Франции не прибывали, а дни летели быстро, притом самые тревожные, под страхом ежеминутных арестов и разоблачения тайны. Назначенный срок восстания близился. Пришлось набрать поспешно предводителей из шляхты вроде тех, какими были Мазараки, Венде, братья Лисовские. Пока они знакомились с бандами, изучали инструкцию и местность, производили возможные учения, – грянул гром: Австрийский отряд внезапно занял Краков (утром в 4 часа 18 февраля н. ст.), где дотоле не было никаких войск; а потом получено известие об аресте Мирославского и отсрочке восстания. Что тут было делать? В квартире Альциаты, незадолго пред тем воротившегося из Франции, сошлись выбранные от Галиции и Кракова члены народного правительства, Тиссовский и Горшковский, и стали обдумывать свое положение. «Чтобы отложить восстание, разослать об этом приказы в разные места, времени было еще довольно: трое суток[108]. Но будет ли толк? Послушают ли везде этих приказов люди, которых чувства до такой степени напряжены и которые употребили на приготовление столько хлопот, испытали такие треволнения, принесли довольно существенные жертвы? Наконец, надо знать и своевольство этого народа в Галиции, этих маленьких диктаторов и вождей, воображающих о себе бог весть что. Иные и внимание не обращали, что есть в Кракове какой-то член Централизации Альциата, члены будущего правительства Тиссовский и Горшковский. Не лучше ли было поэтому встать всем и ударить на Краков, даже хотя бы погибнуть; в такой жертве будет смысл, будет урок следующим поколениям. Но можно и не погибнуть… Если взрыв произойдет сейчас, дружно, всеми силами, то есть еще шансы выиграть дело, разбить австрийцев, занявших город: их не так много. и они что-то суетятся, как бы чем-то встревожены. Только нужно не медлить ни минуты. Иначе к этим робким австрийцам подойдет подкрепление или придут русские, о которых уже носились слухи, что они готовятся к походу. Удачное же, благовременное восстание, всеми существующими силами, может поднять всю Галицию, и тогда пусть приходят русские, пусть приходят австрийцы, пруссаки: будет чем с ними помериться!»

Так, более или менее, рассуждали сошедшиеся у Альциаты вожди Галицийской организации[109]. Тиссовский сказал под конец, что согласился бы на последнее, то есть поднять край и ударить на Краков, если бы только был под рукой человек, способный принять начальство над войсками; но такого человека нет: стало быть, восстание будет без вождя, массы лягут бессмысленной жертвой. На такое восстание Тиссовский не изъявлял согласия. Альциата объявил, что он вполне разделяет его мнение, прибавя, что есть и еще недостатки, известные ему очень хорошо и почти равняющиеся отсутствию вождя; а потому и он готов употребить все, от него зависящее, чтобы восстания не было и бессмысленных жертв не пало. Хитрый и осторожный Горшковский не возражал и вообще вмешивался в эти рассуждения мало. Поэтому было решено послать немедля по Галиции курьеров с отменой восстания, а там, послушают или не послушают такого приказа, это уж не их дело, не дело правительства: в жертвах, которые падут тогда, они вины на себя не примут. Тиссовский и Горшковский положили выехать во Францию и пошли укладываться. Альциата же стал приготовлять курьеров, и несколько человек собрались к нему довольно скоро. В то время, как он с ними разговаривал, снабжая их всем необходимым: письмами, знаками, декретами – вдруг отворилась дверь и вошли опять Горшковский и Тиссовский, объявляя, «что они не едут; что, по соображении у себя на дому всех обстоятельств, находят неприличным блуждать по чужим землям, когда своя в таком критическом положении. К тому же они еще не так скомпрометированы, чтобы бежать. А что вот таких-то де не мешало бы отправить за границу, а то им будет плохо».

Альциата отвечал, что эти лица выезжают немедля и сейчас явятся за инструкциями и бумагами[110]. Они действительно вскоре явились. Произошли трогательные проводы, с известной обстановкой, вроде той, при которой вручалась Заливскому в Париже сабля: правительство, оракулы восстания, попросту сказать, подкутили, и все вдруг настроилось совершенно иначе: у каждого в ушах затрубили трубы, перед глазами мелькнули победоносные орлы. Восстание стало возможным, необходимым. Те отряды, что ближе к Кракову, должны представить действующий корпус, а те, что далее (иные стояли за семь миль от города), послужат резервом. Ура!.. Альциата, рассказывая об этой сцене, справедливо замечает: «Прискорбно положение народа, на судьбы которого имеют влияние подобные заседания и советы!»[111]

Приготовленные курьеры полетели рассеивать приказание совсем другого свойства, нежели те, за какими их призвали. Из опасения подкреплений австрийцам и прихода русских войск восстание подвинуто вперед целыми сутками, не с 9-го на 10-е, а с 8-го на 9-е, в ночь.

Отряды только этого и ждали. Несколько ближайших к Кракову банд немедля двинулись в поход и ударили на город около 12 часов ночи, от предместья Звержинец, но были отражены австрийскими войсками, понеся большой урон[112]. Другие, отдаленнейшие, ударили в 4-м часу утра, от предместий: Клепажа, Весолы и Страдомя. Их судьба была та же, что и первых: часть перебита, часть рассеялась, часть захвачена в плен. Раздавшиеся в это время выстрелы из трех домов, из одного на Гродской улице, из другого на углу Флорианской (что зовут «под Арапами») и из третьего, трактира Фохта, обошлись очень дорого жителям этих домов: они были все до одного переколоты разъярившимися австрийскими солдатами; в том числе погибла какая-то красивая молодая девушка, тоже, как говорят, стрелявшая из окна.

К полудню 9 (21) февраля настала в городе необыкновенная тишина. Начальствующий австрийскими войсками генерал Коллин-де-Колштейн объявил военное положение, которым запрещалось жителям спустя два часа по оглашении показываться на улицах, впредь до особого распоряжения. А кто не послушается, в тех грозили стрелять, и действительно стреляли.

Казалось, все кончено… Вдруг, на следующий день, 22 февраля н. ст., в 6-м часу утра, начавший так грозно и так энергически генерал Коллин отступил к предместью Подгурже, имея (кто этому поверит?) 1300 человек пехоты, несколько эскадронов кавалерии и 6 орудий; а потом удалился внутрь страны.

Альциата говорит в своих «Записках», что поводом к этому отступлению послужили слухи о некоторых успехах восстания внутри края, о взятии местечка Хршанова, где рассеян австрийский гарнизон, и о движении народных масс на помощь повстанцам, что могло пресечь Коллину отступление к главному отряду[113].

Вслед затем выехали из города президент сената со своим помощником и полицейские власти.

Город ничего не мог понять, что такое творится и чего испугался генерал Коллин. Более влиятельные лица белой партии собрались в доме графа Иосифа Водзицкого и решили отправить от себя депутацию в Подгурже: спросить у президента сената, действительно ли он и войска удалились из Кракова и назад не воротятся?

Получив утвердительный ответ, собравшиеся у Водзицкого составили Комитет общественной безопасности из следующих лиц: графа Иосифа Водзицкого, графа Петра Мошинского, обывателя Иосифа Коссовского, банкира Леона Бохенка и проживавшего у него некоего Антона Гельцеля, людей более или менее в городе известных и пользовавшихся уважением.

Этот комитет, в виде временного правительства, начал свои действия тем, что учредил городскую стражу, разделил ее на сотни и назначил сотников, которые разместили свои команды по разным пунктам; между прочим часть была приставлена к тюрьмам и казначейству.

Затем граф Водзицкий написал воззвание к народу, где, устраняя от себя всякую власть и объясняя учреждение комитета и стражи единственно необходимостью сохранить в городе какой-либо порядок, по случаю отбытия войск и действительного правительства, просил жителей помочь ему чем кто в состоянии, покамест будет учреждено что-либо прочное или воротятся власти[114].

Между тем улицы наполнялись вооруженным народом, притекавшим со всех концов. Это были остатки нападавших накануне банд, перемешанные с пьяными мужиками и не имевшие никакого предводителя, или такие, кого никто не слушал. С Марьявицкой башни[115] кто-то ударил в набат. Везде раздавались крики: «К оружию! к оружию»! Жители в испуге попрятались, а вооруженный сброд начал гулять по рынку и по главным улицам, врываясь в иные дома и лавки, стреляя из ружей и производя разные другие беспорядки. Стражники, приставленные к тюрьмам, бежали; арестанты были выпущены и присоединились к гулявшей толпе.

Водзицкий бросился на площадь и, собрав около себя кучу народу, стал читать им свое скромное воззвание, никак не воображая, что в нескольких шагах оттуда готовилось тогда же другое воззвание, другого правительства, точнее манифест, не так скромный.

В дом Вальтера, почти напротив Марьявицкой башни, через площадь, в квартире, нанятой заблаговременно Рогавским, будущий диктатор Тиссовский (пока член революционного правительства от Галиции), опершись на стол, важно диктовал этот манифест, сообщенный ему в общих чертах из Парижа. Продиктованное поспешно уносили в типографию, набирали и печатали (и с этим-то печатанием встретился Гавронский, посланный Водзицким).

Вдруг, во время диктовки, среди шума и движения разных лиц, отчасти близких «правительству», отчасти привлеченных любопытством, в залу вбежала вооруженная толпа, предводимая Горшковским, и объявила Тиссовскому, что в городе существует другое правительство и что глава его, граф Водзицкий, уже читает на рынке воззвание к народу. Вмиг сообразив опасность, Тиссовский крикнул вошедшим по-диктаторски: «Привести их сюда, кто это читает! Если не послушают слов, употребить силу!»

Толпа ринулась, и Водзицкий с товарищами, бледный и перепуганный, явился через минуту перед Тиссовским, который объявил ему, что «народное правительство, в таком-то составе, приняло бразды правления и заботится о приведении города в надлежащий порядок; а потому существование другого правительства, одновременно с действительным, странно и неуместно».

Водзицкий спросил только: «Кто же выбрал это действительное народное правительство? Откуда оно имеет власть распоряжаться так, как распоряжается?»

Тиссовский отвечал, что «выбрано оно Познанской организацией, с польскими депутатами из Франции и других мест».

Коротко и ясно. Дальнейшие вопросы не повели бы ни к чему. Тон Тиссовского, зала, набитая наполовину вооруженным сбродом, который слушался только Тиссовского, говорили Комитету общественной безопасности, что не время выказывать власть, а надо повиноваться. Тиссовский, продиктовав последние строки манифеста, объявил своим гостям, что вскоре соберутся военные чины для обсуждения разных вопросов, между прочим для выбора командующего войсками; что им уже «дано знать». В самом деле, посланные народным правительством люди спешно рассылали воззвание ко всем отставным и состоявшим на службе военным полякам, чтобы они к 9 часам утра собрались, под страхом смерти, в дом народного правительства, находящийся там-то.

Делать нечего: поднялось с одров разное старичье, достало свои заплесневелые мундиры и потащилось в дом народного правительства. Между ними был один, помнивший даже Косцюшку: некто Ржуховский[116]. Он явился, облаченный в белый сюртук с эполетами, и рекомендовался Тиссовскому воином Косцюшки.

Это ли обстоятельство или его эполеты на белом, хотя и грязном, сюртуке выдвинули его вперед. Тиссовский, объявя присутствующим, что открывает баллотировку для выбора командующего войсками, повел себя и тут как диктатор: сам читал список баллотируемых офицеров и объяснял достоинства каждого. Ржуховский был выставлен им как более всех других отвечающий званию командующего[117], и его выбрали. Первое, что нужно было сделать: занять чем-нибудь шатающийся по площади вооруженный народ, который продолжал стрелять и дебоширствовать. Ржуховский получил приказание вести людей к мосту, соединявшему город с предместьем Подгурже, и развести его, якобы для того, чтобы австрийцы не могли воротиться. Ржуховский отправился, но развести моста не сумел, а только сжег одну его арку, после чего команда его опять вышла из повиновения, воротилась на площадь и принялась за то же, что делала прежде, то есть стреляние из ружей и разгуливание из угла в угол, без всякого порядка. Назначенный комендантом города офицер бывших польских войск Червинский (человек тоже весьма немолодой) занял некоторую часть бродивших учреждением караулов у гауптвахты, находившейся там же, на площади, и дал знать Тиссовскому, чтобы тот принял какие-нибудь меры для окончательного обуздания своевольных масс. Тиссовский сам видел в окошко, что дело усмирения толпы идет плохо, и сам придумывал средства… В это время принесли только что отпечатанный экземпляр манифеста. Тиссовский ухватился за него, как за якорь спасения, и, явясь на площадь, прочел громким голосом:

«Манифест Польской республики к народу польскому.

Поляки! Час восстания пробил. Вся разорванная Польша встает и собирает свои части. Встали наши братья в княжестве Познанском и Конгрессовой Польше, на Литве и на Руси, и бьются с супостатом за свои святые права, отнятые у них коварством и насилием. Вы знаете, конечно, что творилось там и творится постоянно. Цвет нашего юношества гниет по тюрьмам; старцы, которые нас поддерживали, преданы поруганию; духовенство лишено всякого значения, – словом, каждый, кто только делом или даже хоть одной мыслью стремился жить и умирать для Польши, уничтожен, либо ждет с часу на час в тюрьме этой участи. Отдались в наших сердцах и растерзали их до крови стоны миллионов, засеченных, замученных по темницам, служащих солдатами в рядах угнетателей; стоны терзаемых всем, что только может человек вынести. Враги отняли у нас нашу славу, запрещают нам говорить по-польски, исповедовать веру отцов, препятствуют улучшениям всяких учреждений, вооружают братьев против братьев, распространяют клеветы о достойнейших сынах отечества. Братья! Еще один миг – и Польши не будет! Не будет ни одного поляка! Внуки наши будут проклинать нашу память за то, что вместо лучшего края земли мы оставили им пустыню и развалины; допустили оковать цепями самый доблестный из народов мира; что они должны исповедовать чужую веру, говорить на чужом языке и быть невольниками похитителей прав своих. Прах отцов наших, мучеников за народное дело, вопиет к нам из могил, чтобы мы отмстили за них; вопиют к нам дети, чтобы мы сохранили им отечество, вверенное нам Господом Богом; вопиют к нам свободные народы всей земли, чтобы мы не дали погибнуть святым основам народности; взывает сам Бог, который потребует от нас отчета в делах жизни нашей.

Нас двадцать миллионов: встанем как один человек, и силы нашей никто не одолеет! Будет у нас свобода, какой еще не видали на земле; дойдем до такого устройства общества, где каждый будет пользоваться доходами с земель по мере заслуг и способностей. Ни о каких привилегиях, под какой бы то ни было формой, не будет и помину. Напротив, каждый поляк найдет обеспечение для себя, жены и детей; каждый, страдающий каким-либо недугом, душевным или телесным, будет призрен, не слыша ни малейшего укора с чьей-либо стороны. А земля, состоящая только в условном владении крестьян, сделается их безусловной собственностью; всякий чинш, панщина и тому подобное уничтожаются; а служба народному делу с оружием в руках будет награждена землей из народных имуществ.

Поляки! Забудем всякую между собой разницу, станем братьями, сынами одной матери-отчизны, одного Отца Бога на небесах! Его призовем на помощь, и Он ниспошлет силу нашему оружию и даст нам победу. Но дабы Он услышал наши молитва, не будем позорить себя пьянством, грабежом, самоволием, убийством безоружных иноверцев и чужеземцев; ибо не с народами, а с притеснителями нашими мы имеем дело. Теперь же в знак единства наденем народные кокарды и произнесем такую присягу: "Клянусь служить моей отчизне, Польше, словом и делом! Клянусь посвятить ей все мои личные интересы, имущество и жизнь. Клянусь исполнять беспрекословно всякие приказания народного правительства, учрежденного в Кракове, 22 сего февраля, в 8 часов пополудни, в доме под Христофорами[118]и слушаться всякой власти, от него поставленной. Господи Боже, помоги мне в этом!"

Манифест сей должен быть напечатан в правительственной газете и разослан по целой Польше в отдельных экземплярах, дабы его оглашали с амвонов по костелам, а в гминах прибивали по стенам, на видных местах»[119].

Чтение покрывалось не один раз оглушительными криками восторга. В манифесте было все, что нужно поляку, чтобы настроить его патриотически. Многие фразы повторялись потом на площади, когда Тиссовский, упоенный эффектом, который произвел на чернь, воротился опять в правительственный дом, даже почти был унесен на руках при громогласных "ура". Он чувствовал силу, власть. Квартира, занимаемая правительством, показалась ему сумрачной и недостаточно обширной. Он решил тут же, для придания правительству большего значения и важности, перебраться немедля в какой-нибудь дом повиднее. Таким домом представился ему Общественный клуб, носивший в городе название Серого дома. Ту же минуту народное правительство (то есть Тиссовский, Горшковский, Гржегоржевский и Рогавский) отправились в залу клуба, увлекая за собой все, что было в прежнем правительственном доме: кучу военных, дожидавшихся приказаний, и разный любопытный народ. Едва только члены уселись, Тиссовский, снова играя роль председателя, диктатора, первенствующее лицо, спросил: «Что теперь делать, господа? Что вам всего нужнее?» Гржегоржевский и несколько за ним, по преимуществу статских, отвечали, что всего нужнее баррикада!

Такие странные требования возбудили почти всеобщий смех. Особенно смеялись старики военные. Однако Гржегоржевский настаивал и, когда Тиссовский, по соображении всех обстоятельств, отказал в согласии на постройку баррикады, сказав решительным тоном, что «ее не будет, покамест он – член правительства, что такой нелепости, ни с чем не сообразной, допустить нельзя», Гржегоржевский подал в отставку. Тиссовский счел не лишним закрепить свое постановление о баррикаде декретом, который и был напечатан в правительственной газете. Вслед за тем выдано еще несколько постановлений, между прочим предписано всем вооруженным людям, где бы они ни находились, сосредоточиваться в окрестностях Кракова. Манифест и это предписание, разосланные с

особыми курьерами, жадно читаемые и по-своему толкуемые по деревням и местечкам, усилили движение. В самом деле, к Кракову направились толпы народа, вооруженного и невооруженного. Как всегда случается в революциях, это движение масс было чересчур преувеличено в рассказах и толках жителей всех мест. Пантофлёва почта (то есть жиды) переносила из края в край, что идут десятки тысяч, что восстание с часу на час приобретает силу; что уже тронулись силезцы из Пруссии; что народное правительство снабжает всех, желающих поступить к нему на службу, белыми и синими куртками; что в одном Кракове не менее 10 тысяч повстанских войск; что часть их скоро двинется на Кельцы, а к 1 марту будет поголовное восстание. Про генерала Коллина говорили, что он отрезан от сообщения с внутренней армией.

Эти слухи и кое-какие революционные явления (захват повстанцами разных казенных сумм) до того перепугали некоторых бургомистров и крейс-комиссаров Галиции, что они решились обратиться за помощью к хлопам и возбудить их против помещиков, что всегда так легко. Даже, если верить иным официальным источникам (не говоря уже об общих слухах), крейс-капитаны и старосты округов Тарновского и Бохенского прямо объявили крестьянам, что «за живого предводителя восстания правительство выдает 5 гульденов, а за мертвого – 10»[120].

Хлопство ринулось на ненавистное ему по крови и по преданиям сословие. Произошли сцены, которые тяжело описывать. Конечно, австрийское правительство (на совести которого лежит много всяких мрачных деяний) желало бы вычеркнуть из своей истории эти печальные страницы… Помещиков били, увечили, часто ничуть не причастных к заговору. Одного, какого-то Карла Котарского, перепилили пилой[121]. А может, и не одного. Считалось необыкновенным счастьем, если, избив до полусмерти, вязали и отправляли в город. Дома и хутора помещиков на пространстве нескольких округов были разграблены, а кое-где даже и сожжены. Скот и хлеб помещичий разделены мужиками между собой. Разумеется, кто успел, бежал куда глаза глядят. Иные явились на нашем берегу Вислы. И долго ни помещиков, ни ксендзов, ни мандатариев[122], ни экономов, ни войтов гимн не видно было по селам и деревням. Главная резня происходила на Масляной. Всех убитых помещиков насчитывают до 800 семейств, преимущественно в округах: Тарновском, Бохенском, Ржешовском, Ясельском, Саноцком и Сандецком. В одном Тарновском убито 180 человек, из которых только 16 можно было кое-как узнать в лицо[123].

Были, впрочем, места, где крестьяне ограничились одной ревизией помещичьих домов: не скрыто ли где оружия, пороху и припасов, – а самих помещиков не трогали. К таким местностям относятся деревни: Кросно, Долгое, Жненцин, Жеальцы, Хорховка, Ворки, Кобыляки, Сулистров[124].

Народ ходил в праздничных одеждах, ничего не делая, а только бражничая, по крайней мере целую неделю. Кое-где галицийские мужики подходили кучами к нашей границе и кричали мужикам Царства Польского, через Вислу: «Что ж, вы-то скоро ли начнете душить своих панов?» Говорят, будто шляхта крикнула в одном пункте с нашего берега галичанам: «Нет, это мы придем к вам на Пасху и наделаем из вашего брата окороков и колбас!»

Вот когда грянуло известное Письмо польского дворянина к князю Меттерниху – «Lettre d'un gentilhomme polonais au prince de Metternich…»

Вести об этой резне и о приближении русских и прусских войск очень скоро достигли Кракова и сильно встревожили белых, точнее сказать – все умеренное. Конечно, люди, ничего не ожидавшие от детского, необдуманного восстания, стали задавать друг другу вопросы: «Куда идет так названное народное правительство? Что готовит краю? В чью голову распоряжается по-диктаторски Тиссовский?» Недовольных им было много, но ни одного, кто бы решился против него открыто вооружиться. Все только шушукали в тишине, высказывали друг другу неудовольствие, и более ничего. Первый, решившийся объясниться с Тиссовским, иначе сказать, с правительством (которое, по выходе в отставку Гржегоржевского, состояло собственно из двух только членов: Горшковского и Тиссовского), – был Николай Лисовский, присланный, как мы видели выше, организацией Царства Польского для подачи голоса на съезде уполномоченных при выборе членов правительства от Галиции. Он считал себя очень важным лицом, воображал, что за ним следят больше, чем за другими, и в первые минуты взрыва спрятался. Теперь, когда порядок в революционном смысле, по мнению гг. Тиссовских, стал восстановляться, то есть прекратилось, более или менее, разгуливание праздного народа, выстрелы и дебоширство, Лисовский явился в старый правительственный дом, куда Тиссовский ушел с Горшковским для домашних совещаний после прений о баррикаде и других предметах в Сером доме.

Прежде всего он сообщил товарищам, что «он жив». Потом стал укорять Тиссовского за некоторые распоряжения, могущие вызвать вмешательство соседних держав, в особенности России, и разрушить их Краковскую республику.

Тиссовский слушал молча. Состояние его духа было в высшей степени тревожно. Он и сам, без всяких Лисовских, знал, что дело идет плохо, был не прочь свалить с себя приличным образом бремя правления, предоставив другим решать крайне затруднительные вопросы отечества, отвечать перед современниками и потомством. Сверх всего, что носил он в своей груди, сверх той нравственной тяжести, которая его постоянно давила к земле, во все эти дни, он был просто-напросто болен и разбит физически. Он почти не спал трое-четверо суток сряду. Ему нужен был покой, хотя бы на несколько часов. Подумав немного и сообразив все обстоятельства, он сказал Лисовскому: «Хорошо так рассуждать, а ты бы вот попробовал управлять республикой в такие минуты, при такой печальной, безвыходной обстановке, когда нет ниоткуда помощи, когда кругом апатия и безмолвие, а русские штыки нависли и угрожают! Коли хочешь, садись и пиши законы. Вот тебе моя власть, вот тебе и мой шарф!»

С этими словами Тиссовский снял с себя шарф, который носил постоянно, как знак высшей власти, и повязал его Лисовскому. Лисовский был утешен этим, как ребенок. Ему показалось, что он точно может направить реку по тому руслу, по какому ей нужно течь, что именно его-то и недоставало для спасения погибающих. За все это время в нем вращалось очень много всяких мыслей и проектов. Не было только случая пустить их в ход. Теперь этот случай неожиданно представляется… Точно так же утомленный и не спавший, Лисовский как будто выспался, когда Тиссовский украсил его знаком своей власти, как известно, почти диктаторской. Лисовский почувствовал в себе необъятные силы творить, и творить много. Потолковав между собой еще с четверть часа, все четыре лица, составлявшие тогдашнее народное правительство Краковской республики, пошли в Серый дом, где Лисовский и Горшковский тотчас же начали что-то писать, а Тиссовский только смотрел издали, ни во что не вмешиваясь. Сон смыкал ему глаза; наконец, он не выдержал и ушел домой спать.

На другой день (24 февраля н. ст.), часов около семи, Тиссовского разбудили звуки труб, смешанные с каким-то неопределенным шумом и криками: в город вступал довольно стройный кавалерийский отряд Эразма Скаржинского. Отряд этот был невелик: всего 50 всадников, но за ними тянулась страшная масса вооруженных чем попало мужиков, тысяч до пяти. Слезши с коня, Скаржинский стал спрашивать: «Где народное правительство? Где Тиссовский?», и скоро был препровожден на квартиру последнего, который принял его совсем не так, как отставной член-руководитель правительства. Много значит для человека выспаться. Окинув взглядом из окна «свою армию», Тиссовский почувствовал себя опять диктатором. Вчерашнее происшествие с Лисовским, передача власти и шарфа представились ему странным, неестественным сном, каким-то нелепым кошмаром, который магически рассеяли звуки труб и солнечные лучи, игравшие на саблях улан, правда немногочисленных, но все-таки улан! Отчего нельзя превратить в таких же улан и все стоявшее сзади мужицкое воинство, с разным дреколием в руках? Отчего нельзя переменить это дреколие на сабли и пики, а сукманы – на мундиры с народными цветами?.. Тиссовский пошел немедля в Серый дом, где Лисовский с Горшковским продолжали что-то спешно писать. Взглянув на них иронически, он сказал: «Все это, что вы написали, господа, теперь не нужно. Кто бы что ни думал и ни говорил об этом, – я принимаю диктаторскую власть. А вот и новый командующий войсками, Скаржинский, услуги которого республика, надеюсь, скоро оценит!»

Лисовский с Горшковским возражать не посмели. К тому же они были точно так же утомлены, и глаза их смыкались еще пуще, чем накануне у Тиссовского. Бой был ни с какой стороны не равен. Таким образом Тиссовский сделался диктатором и выпустил в свет следующий приказ.

«Диктатор Иван Тиссовский к народу польскому.

Беспорядки, начавшие вторгаться в коллективное правительство и получаемые отовсюду вести, что крестьяне, не понимая, в чем дело, бросаются на помещиков, заставили меня взять власть в свои руки, о чем, извещая в особенности жителей города Кракова, предостерегаю всех, что часовые, стоящие у моих дверей, получили приказание не впускать ко мне никого, кроме тех, кто является, за известным знаком, с рапортом. А рапортовать могут только те, кто имеет сообщить что-либо существенно важное. С проектами и советами могут являться только те, кого я вызову.

Краков. Февраля 24-го дня 1846 года (Подписали) "Иван Тиссовский". "Секретарь Рогавский"».

Началось диктаторское правление. Тиссовский с новым командующим (старого вовсе и не уведомляли об отставке, на что он ничуть не претендовал и куда-то скрылся) занялись приведением в порядок армии, сортировкой солдат и назначением командующих частями, чего до тех пор не было, кроме назначения одного только коменданта. Старому артиллеристу, Францу Каминскому, старику 52 лет, приказано быть инспектором артиллерии. Он заметил диктатору, что никак не понимает, в чем будет состоять его служба как инспектора артиллерии, когда артиллерии никакой нет. Тиссовский отвечал: «Правда, что теперь нет, но скоро будет. Вы же сами выльете пушки на заводах Штейгера. А пока займитесь осмотром пороховых магазинов»!

Эти «пороховые магазины» состояли всего из 20 бочонков пороху, которые Каминский и осмотрел в каком-то сарае. Пушек никаких не выливали, а поставили на колеса одну валявшуюся с давних пор в Замке пушку, фунтового калибра, которой ни разу не удалось даже выстрелить.

Другой подобный воин прежней Польши, старик под 60 лет, Яцентий Кохановский, сделан был инспектором пехоты, и ему велено отправиться немедля в Замок, где заняться сортировкой войск: отделить стрелков от косинеров, косинеров – от тех, которые имели какое-либо другое холодное оружие, и, наконец, таких – от не имевших оружия вовсе.

Кохановский отправился и нашел в Замке массу людей в самых разнообразных костюмах, где кое-какой сюртук играл роль мундира, а дрянное охотничье ружье было лучшим вооружением. Многие лица смотрели по-разбойничьи.

Это были выпущенные за два дня арестанты. Привести в порядок такое воинство было нелегко. Тиссовский ждал-ждал Кохановского с рапортом, наконец не выдержал, сел на лошадь и поехал в Замок сам, сопровождаемый тогда же назначенным начальником своего штаба, Иваном Непршецким, воином времен Наполеона. Они сделали строгий выговор Кохановскому за медленность и нерасторопность и принялись все втроем производить сортировку. Она кончена была кое-как часа в два. Затем начальство поехало смотреть собранную на рынке городскую стражу, которую разослали потом по разным пунктам. Заметим, что здесь инспектор артиллерии Каминский явился сотником 9-й гмины: таков был недостаток в офицерах.

Вечером диктатор занят был устройством министерств и разных управлений. Рогавский писал без устали кучу приказов. Как творились министерства, достаточно рисует рассказ Горшковского о назначении министром внутренних дел седого старика Велегловского (когда-то председателя Краковского сената). В правительственный дом продолжали заглядывать разные любопытные; пришел и Велегловский. Диктатор, заметя его, шепнул Горшковскому, сидевшему подле: «Видишь этого седого мужа? Мне кажется, он бы годился в министры… например, внутренних дел? Не предложить ли?» – «Что ж, можно попробовать», – отвечал Горшковский. Подозвали «седого мужа» и приказали ему быть министром внутренних дел. Каноник Развадовский сделан точно таким же образом министром духовных дел. Некто Сухоржевский назначен организатором кавалерии, Воровский – организатором милиции, Губерт – военным начальником Подгуржа, Свитковский – военным губернатором города Кракова, Экельский – интендантом, Стражевский – директором полиции, Ротарский – президентом комиссии по продовольствию войск.

С духовным министром велись после переговоры о том, нельзя ли в Ченстохове произвести чудо!..

В промежутки от занятий (конечно, очень краткие) диктатор принимал разные депутации и давал аудиенции некоторым лицам, желавшим ему представиться. Между прочим являлся к нему молодой граф Дзялынский, скиталец по белому свету и по всем польским диктаторствам. Начальник банды (человек в 200), действовавшей в Величке, и в то же время галицийский эмиссар, Дембовский (уже известный читателям), который поспевал везде и напрашивался на разные предприятия, представил диктатору, 24 февраля н. ст., захваченную им в Величке казенную кассу – в 100 тысяч гульденов. Диктатор, желая умерить его чересчур горячие порывы, определил его в канцелярию холодного и рассудительного Велегловского (министра внутренних дел) секретарем, но тот расстался с ним через несколько часов.

Само собой разумеется, что все сколько-нибудь солидные и серьезные люди Кракова смотрели на эту диктаторскую комедию с сокрушенным сердцем. Появление австрийских войск снова под Краковом не обещало ничего хорошего для повстанцев. Говорили и о русских войсках, шедших на помощь австрийцам. Бывший Комитет общественной безопасности, с добавлением кое-каких новых лиц, собрался в ночь с 24-го на 25 февраля н. ст., в Сером доме, лишь только диктатор ушел отдыхать к себе на квартиру, и весь город успокоился. Тут были: граф Водзицкий, граф Мошинский, Иван Мирошевский, Иларий Менцишевский, профессор Вишневский и другие влиятельные представители белого Краковского кружка. Стали рассуждать о том, как бы помочь беде. Почти все находили необходимым прежде всего свергнуть диктатора, не стесняясь средствами. Пока обдумывали план, каким образом этого легче достигнуть, Тиссовский узнал о заговоре и прибежал в Серый дом. Раздражение против него было так велико, что его едва пропустили в залу. Он увидел себя во враждебном лагере, где, при малейшей заносчивости, не только мог быть арестован, но даже убит. Необходимо было уступить напору неблагоприятных обстоятельств. Тиссовский, выслушав, почти без возражений, укоры Вишневского и Хршановского в том, что он ничего не делает такого, что могло бы обеспечить спокойствие города на будущее время, опять сложил власть и удалился. Собственно, ему нужно было только безопасно уйти домой. Здесь, окруженный друзьями, он разразился гневом на похитителей власти, представлял их изменниками отечеству и замышлял новое coup d'etat. Слухи о появлении казаков у Михаловицкой таможни и общее смятение по этому случаю в городе утром 25 февраля н. ст. как нельзя более пригодились тут отставному диктатору. Военные силы его, между которыми были сверх прежних банд кавалерийский отряд Мазараки и банды двух Иордавов, обратились все-таки к нему же с вопросом: что им делать? Тиссовский послал их на границу для рекогносцировки. Потом, когда рекогносцировка, при небольшой стычке с казаками, кончилась, Тиссовский собрал другой отряд, включив в него всю свою пехоту, и велел ему отправиться против москалей и разбить их, если можно… Словом, он распоряжался опять всем. Он опять, сам не зная как, стал de facto диктатором, точно и не был никогда сменяем: партии, работавшей против него, как бы и не существовало. Удвоив вокруг себя стражу и никого не пуская к себе на глаза без подробного осмотра и расспросов, диктатор назначил военный суд над Менцишевским, Вишневским и Мирошевским как главными руководителями заговора. Суд этот[125] приговорил Вишневского к смертной казни, а Мирошевский и Менцишевский были оправданы. Впрочем, и Вишневскому дали уйти.

Чтобы не иметь врагов в бывшем Комитете общественной безопасности, Тиссовский учредил постоянный Городской совет, в котором заседали: граф Водзицкий, граф Мошинский, Юлиан Завищевский, генерал Вонсович и банкир Иван Бохенек. Военным министром назначен некто Бадени, также из белых.

Кроме того, для успокоения простого народа, двинута в край, через Подгурже, большая духовная процессия, под начальством Эдуарда Дембовского, который все хотел что-нибудь делать, выставляться напоказ, идти на опасности; как только австрийские войска перехватали всех зачинщиков, множество ксендзов было арестовано, а Дембовский куда-то пропал.

Катастрофа, долженствовавшая положить конец всей комедии, близилась.