Вы здесь

Записки и воспоминания о пройденном жизненном пути. III. Начало общественно-санитарной и политической деятельности (1896–1917) (З. Г. Френкель, 2009)

III. Начало общественно-санитарной и политической деятельности (1896–1917)

Новая Ладога (1896–1898)

В январе 1896 г., получив свидетельство об окончании медицинского факультета со званием врача в уже Юрьевском университете, я приехал в Петербург. Мне хотелось несколько месяцев поработать в одной из больниц для получения некоторого практического опыта и затем отправиться куда-нибудь на работу в качестве земского врача. Теперь, много лет спустя, когда я вспоминаю о двух месяцах, проведённых мною тогда в Петербурге, я не могу понять, как могло вместиться в этот короткий срок столько разнообразных явлений и начинаний, оказавших значительное влияние на весь дальнейший ход моей жизни.

С первых же дней по приезде началась моя работа в Обуховской больнице бесплатным сверхштатным ординатором – палатным врачом в терапевтическом отделении. Заведовал им тогда Нечаев. Каждый день я тщательно осматривал и обследовал больных и производил различные исследования (мочи, мокроты) и докладывал затем при обходе доктору Нечаеву. Волновался я очень много: меня смущала трудность постановки уверенного и определённого диагноза. Я очень огорчался, когда, выслушав моё сообщение о результатах обследования больного и о моём предположительном диагнозе, главный врач, не проверяя мои данные, продолжал свой обход, переходя к следующей кровати. Я искал ответа на свои сомнения в разделах руководств по специальной патологии, обращался за советом к другим таким же добровольцам, бесплатно работавшим в соседних палатах. Таким образом завязывались новые знакомства.

Один из новых знакомых врачей ввёл меня в кружок, имевший связь с несколькими рабочими Шлиссельбургской заставы. На меня была возложена задача по вечерам и в воскресные дни заниматься с рабочими, помогать им разбираться в началах политической экономии, в содержании только что появившихся в печати работ Плеханова (Бельтова) и других изданиях.

Меня познакомили с А. Н. Потресовым[46], через которого можно было получать литературу: «Neue Zeit» и другие немецкие издания. Независимо от этого кружка, я по предложению одной моей дерптской знакомой – учительницы городской школы Веры Геннадиевны Коледниковой – провёл пару довольно многолюдных собраний работниц. Один раз – на частной квартире на Васильевском острове, а другой раз – в школьном помещении. Мои доклады на этих собраниях были о рабочем движении, о рабочих организациях в передовых странах, о растущей исторической роли и задачах рабочего класса. Эта возможность непосредственного соприкосновения с рабочими захватывала меня и заставляла добросовестно готовиться к предстоящей беседе, доставать и прорабатывать соответствующую литературу.

Необходимость иметь для существования заработок заставила меня обратиться по рекомендации профессора М. А. Дьяконова к Ивану Андреевичу Дмитриеву[47], начавшему в то время (февраль 1896 г.) издавать «Общественно-санитарное обозрение». Иван Андреевич произвёл на меня обаятельное впечатление своей отзывчивостью и внимательным отношением к моим планам, к моему желанию закрепиться на работе в Петербурге. Он поручил мне готовить рефераты по вопросам санитарного дела и гигиены из немецких, французских, швейцарских и других специальных санитарно-гигиенических журналов, составлять небольшие обзоры и извлечения из новых изданий по школьной гигиене, по социальному страхованию, по санитарному законодательству. Работа эта обеспечила мне заработок в 20–30 рублей в месяц. Это уже давало мне возможность оплатить комнату в Орловском переулке и, хотя и не очень регулярно, обедать в дешёвой столовой «Паштетная» в Гусевом переулке.

С увлечением и с большим интересом я прочитывал и осваивал издания, которые передавал мне Иван Андреевич для реферирования отмеченных им статей. Однако надо мной, как Дамоклов меч, висела обязанность явиться в Медицинский департамент для получения назначения куда-либо «по казённой линии» отбывать службу – полтора года за каждый год получения мною казённой стипендии в Дерптском университете в 1892–1895 гг. Иван Андреевич начал хлопотать, чтобы вместо состоявшегося уже тогда назначения меня на казённую службу на должность уездного врача в Новограде-Волынском, мне было бы разрешено служить в Санкт-Петербургском губернском земстве в должности санитарного врача по Новоладожскому уезду, где в то время свирепствовала эпидемия натуральной оспы и не прекращалась уже в течение двух-трёх лет эпидемия сыпного тифа.

Когда однажды в начале марта я зашёл к Ивану Андреевичу с очередной порцией рефератов, он предложил мне подготовиться к отъезду в Новую Ладогу на должность земского санитарного врача. Перспектива прервать заполнившую меня без остатка петербургскую жизнь, уехать в глухой уезд для неведомой мне работы земского санитарного врача не могла меня обрадовать. Но Иван Андреевич настойчиво убеждал меня в том, чтобы я принял предлагаемое им мне место. Только этим я мог спасти себя от неизбежной необходимости в принудительном порядке отправиться на должность «казённого чиновника» – уездного врача. В то же время в земстве передо мною, говорил Иван Андреевич, откроется возможность вести полезную для населения работу вне бюрократических пут, проявлять общественный почин, знакомиться и изучать условия народной жизни. Не без горечи я видел правоту доводов Ивана Андреевича и понимал неизбежность принять его предложение. Много раз во всей моей жизни потом я чувствовал глубокую признательность, вспоминая терпеливые и настойчивые советы Ивана Андреевича вступить на путь общественно-санитарной деятельности в качестве земского санитарного врача.

Ещё более двух недель после этого я захлёбывался во всё более захлёстывавших меня волнах моей кратковременной петербургской жизни, готовясь в то же время к отъезду в Новую Ладогу. Я тщательно знакомился с трудами съездов земских врачей, с отчётами санитарных врачей и инструкциями для их деятельности. Старался запастись подходящей литературой, руководствами, материалами. Нужно было как-то решить вопрос о поездке в зимних условиях на лошадях за 150 вёрст от Петербурга. Задача эта была нелёгкая, т. к. у меня не было зимнего пальто. По полученным указаниям друзей я нашёл в одном из трактиров на Шлиссельбургском тракте возвращающегося в Новую Ладогу обратного извозчика с крытыми санями и в двадцатых числах марта пустился в путь-дорогу до Шлиссельбурга по тракту, а затем из устья Невы по прочному ещё льду старого канала Петра Первого. В первом же письме из Новой Ладоги я описывал впечатления от Шлиссельбургского тракта с его крупными заводами.

Возница мой оказался известным и единственным в Новой Ладоге извозчиком Алексеем, который в кругу своих немногочисленных городских клиентов известен был под наименованием «Ладожской газеты». Он был всегда до мелочей осведомлён обо всех событиях в городе и даже обо всех интимнейших происшествиях в жизни, правда, очень узкого круга уездного «общества»: исправника, председателя уездной управы, городского судьи, следователя и уездного врача. Чтобы быть в курсе всей городской жизни, утром, отправляясь в управу, председатель садился на дрожки к Алексею и коротко приглашал его: «Говори!» Алексей ровно в десять минут пути до управы делал полный обзор жизни, подробную новоладожскую хронику за истекшие сутки: кто у кого и до которого часа был, кто приехал или уехал и, конечно, все драматические, трагические и просто пикантные события скудной и убогой жизни затхлого чиновничьего захолустья.

Умудрённый местным жизненным опытом, Алексей был глубоким пессимистом и считал совершенно неизбежным для всякого нового человека в Новой Ладоге либо войти в круг этих местных вершителей судеб, делить с ними все вечера, ладить с ними, либо уезжать из города, ибо «всё равно иначе съедят». И Алексей привёл целый перечень молодых новых служащих, которых «съедали», т. е. выживали из Новой Ладоги. Мои откровенные презрительные замечания, что я совсем не подхожу и не соответствую вкусам новоладожского болота и не нуждаюсь в обществе его заправил, а еду, чтобы работать, лично Алексею очень импонировали, нравились, но приводили его к бесповоротному заключению и прогнозу: «Ну, значит, к нам не надолго, съедят беспременно…»

В Новой Ладоге я прежде всего познакомился с моим предшественником по должности санитарным врачом Иличем. Резкий и горячий по темпераменту серб, он ввиду развития натуральной оспы и тяжести протекания её в старообрядческих посёлках (Немятое, Глярково и др.), требовал немедленного принятия решительных мер, вплоть до оцепления этих посёлков военным кордоном и принудительного поголовного оспопрививания. Его напугало появление многих случаев «чёрной» оспы, быстро заканчивавшихся смертью, и выводил из равновесия упорный отказ старообрядцев от прививки, из-за чего он предпочёл уйти с должности санитарного врача и остаться в Новой Ладоге вольнопрактикующим врачом. Илич горячо доказывал мне несбыточность и опасность моего плана временно самому поселиться в Немятом среди старообрядцев, лично организовать там помощь и уход за тяжёлыми оспенными больными, привлекая в качестве ухаживающего персонала подходящих лиц из местных женщин, уже перенесших раньше оспу, и попытаться добиться добровольного согласия на прививку вакцины всем, кто ещё оспой не болел. «Ничего из этого не выйдет, а коли будете там без охраны, добром для вас не кончится». Я и не пытался переубедить горячего, доброжелательно ко мне относившегося Илича.

Через день я побывал в Немятове во многих избах, познакомился с местными рыбаками, порасспросил, где бы мне можно было снять на время комнату. Затем, поселившись в одной семье, где как раз были больные оспой, я стал систематически обходить все дома, один за другим, настойчиво разъясняя, что никто не имеет права делать прививки против воли или тащить больных насильно в больницы, но если кто-нибудь сам попросит, я лично сделаю им прививку. Обойдя в течение нескольких дней все дома, познакомившись в длительных беседах с населением, я с большим удовлетворением мог убедиться, что в некоторых семьях родители склонны привить ещё уцелевших от натуральной оспы детей, но их останавливает боязнь неодобрения со стороны одной очень авторитетной среди старообрядцев начётчицы, пожилой почтенной женщины. Я отправился к ней, долго вёл с ней спор на богословские темы, разумеется в самом мирном тоне. На её твёрдое заявление, что «воспица» ходит от Господа Бога, я обратил её внимание на кощунственность такого мнения о Боге: не одни же болезни и беды от Бога, а всё – от Бога, следовательно, и средства против болезней тоже от Него. Долго вёл я благочестивые пререкания с нею, отвергая вздорные россказни о «печати Антихриста». В конце концов, она с довольно благочестивым оттенком в голосе заявила: «Да уж, сказывали, что тебя не переспоришь!» Когда в одной из изб собралось несколько матерей, с которыми я вёл разговор об устройстве временной больнички для лучшего ухода за больными и, разумеется, и для большей изоляции больных от ещё не болевших оспой, пришла упомянутая выше «главная» у них начётчица и по моей просьбе подтвердила, что она не противится прививкам:

«Ну, да уж, прививай!». А что это не больно, я тут же показал на себе, сделав прививку самому себе.

Так в Немятове безо всякого шума я провёл намеченную программу мер против распространения натуральной оспы. Несколько больше времени и терпения потребовало проведение таких же мер в более отдалённом от Новой Ладоги староверческом крупном посёлке Низино, но и там, в конце концов, дело наладилось и в дальнейшем при обходе каждого дома удалось провести предохранительное оспопрививание.

Характерно, что когда на следующий год я был проездом в Низине и воспользовался случаем, чтобы обойти избы и привить вновь родившихся и тех, кто остался ещё не привитым, то возражений против вакцинации уже не было. «Прививай, ведь уже и в прошлом году прививал».

Под впечатлением оспенной эпидемии и проведённых против неё мер, которыми началась моя деятельность санитарного врача, я во всей моей дальнейшей работе уделял много внимания оспопрививанию, обучал прививкам фельдшеров и «сельских сестёр», и сам всегда производил поголовные ревакцинации в сельских школах всякий раз, когда делал санитарные обследования учебных заведений. Оспе была посвящена моя первая эпидемиологическая работа, напечатанная в 8-м номере «Вестника общественной гигиены» за 1897 г. Правильной постановке оспопрививания я уделил специальное внимание много позднее в «Очерках земского врача» («Санитарное дело» за 1913).

Мне кажется, что успехи мои в осуществлении широкого оспопрививания среди старообрядческого населения приладожских посёлков вытекали не только из моей искренней заинтересованности и убеждённости в пользе и необходимости этой меры, достигались не только тем, что я с увлечением, не утомляясь повторениями и внося много драматизма, рассказывал историю эпидемий натуральной оспы, о калечении ею людей, становившихся от оспы нередко слепыми, рассказывал историю открытия оспопрививания и борьбы за его признание и распространение, но, главным образом, моему успеху содействовало то, что я всегда непосредственно переживал горе и болезни других людей, как свои собственные. У меня не было, а потому и проявляться не могло, выделения себя над окружающими, ощущения, что это чужая беда людей, которые в чём-то по своим понятиям, по своим примитивным условиям ниже меня. Этого чувства у меня никогда, с самого раннего детства не было, я его просто не понимаю. Поэтому, мне кажется, мои настаивания, мои иногда горькие, а подчас и жёсткие упрёки и проповеднические призывы принимались людьми без обиды, без неприязни и озлобления, вытекающих обычно из естественного желания человека отстоять себя.

В связи с опасением повторения холерной эпидемии, очаги которой в Новоладожском уезде располагались вдоль водных путей сообщения, в местах скопления судорабочих, и распространялись особенно среди «погонщиков» по каналам, губернское земство поручило мне произвести санитарные осмотры мест погрузки и выгрузки дров, ночлегов погонщиков и вообще ознакомиться с санитарными условиями жизни рабочих на водных путях и особенно на приладожских каналах. После открытия навигации я объехал приладожские каналы. Систематически, путём осмотров и опросов, выяснял и составлял описание жизни рабочих, санитарной обстановки на «гонках» (плотах), на баржах, а также выяснял число погонщиков, их возрастно-половой состав и места, откуда они приходят наниматься на работу.

Выяснялись исключительно тяжёлые, просто безотрадные условия их жизни: невероятная скученность в местах ночлегов, невыносимое, совершенно нетерпимое в санитарном отношении состояние грязных дворов и навесов для лошадей, тянувших баржи. Среди этих лошадей нередки были случаи падежа от сибирской язвы, среди погонщиков было немало заболеваний сыпным тифом. В самой Новой Ладоге я осмотрел не только постоялые дворы, где «приставали» погонщики, но и очень много дворов по окраинам города, где так же ютились и ночевали приезжавшие со своими лошадьми «на тягу» крестьяне из отдалённых волостей уезда. Рассматривая свой промысел погонщика, как временную, в их сознании, отлучку из дома, они мирились с какими угодно неудобствами и грязью в местах, во дворах и помещениях, где они «приставали»: ночевали в грязных надворных постройках без постельных принадлежностей и пр., довольствовались невероятно низким жизненным уровнем. Осмотры и обследования убогих условий их жизни и быта при отходе на летний промысел укрепляли во мне понимание, что улучшение в их обстановке может быть обеспечено только при условии роста у них сознания своего положения, повышения у них самих требований и запросов к своим хозяевам и к содержателям постоялых дворов. Но в качестве противоэпидемических мероприятий приходилось, во что бы то ни стало, добиваться хотя бы некоторого упорядочения санитарной обстановки.

Я послал в губернскую земскую управу, санитарным отделом которой ведал Иван Андреевич Дмитриев, подробный отчёт обо всех осмотрах мест скопления судорабочих, погонщиков, рабочих по сплаву дров и леса, проведённых мною в течение весны и лета, в котором указывал, что при существующих условиях никакие меры, вроде открытия на лето временных больничек, не могут предотвратить опасности развития эпидемий в местах скопления во время навигации и летнего сплава массы людей в таких исключительно тяжёлых условиях питания, ночлега и вообще быта. Нужно разработать план более широких санитарно-противоэпидемических мер по упорядочению условий сплава дров и леса и движения барж по каналам и рекам – Волхову, Сяси, Ояти, Паше и др. – в уезде.

Позднее, не без влияния настойчивой постановки вопроса об антисанитарных условиях на реках и каналах в Новоладожском уезде и вообще на водном транспорте И. А. Дмитриевым и М. С. Уваровым[48] перед Медицинским департаментом, была направлена специальная правительственная комиссия во главе с крупными представителями водного транспорта для проверки на месте обстановки и установления, действительно ли она даёт основание для тревоги насчёт эпидемической опасности. Я получил по телеграфу предписание из губернской управы сопровождать эту чиновную комиссию при её работе в моём санитарном округе.

Комиссия в составе десятка чиновных особ в мундирах совершала своё путешествие по приладожским каналам на великолепном пароходе «Озёрной» – с обширной кают-компанией, буфетом, столовой и всеми удобствами. В составе комиссии был, как её истинный вдохновитель, М. С. Уваров, умевший всегда держать себя авторитетно и достаточно независимо. По долгу службы врача при начальнике округа водных путей сообщения был в комиссии Фраткин, акушер по специальности. На пароходе господствовал дух субординации и чинопочитания. Исключение было допущено лишь в отношении меня. При всякой остановке парохода у пристаней, шлюзов или в местах производства работ я настойчиво добивался согласия почему-то очень ко мне благоволившего начальника этой экспедиции посмотреть лично, в составе всей комиссии, условия быта и труда погонщиков, выгрузчиков леса, сплотчиков брёвен, связывавших брёвна в «гонки» (плоты) и т. д. Меня всякий раз поддерживал М. С. Уваров. Другие члены комиссии были люди «мундирные». На всё у них был ответ: «Как угодно Его Превосходительству».

Насколько я теперь вспоминаю, на председателя комиссии, так же, как и на М. С. Уварова, производило, как они об этом не раз говорили, большое впечатление то, что я, совсем ещё недавно назначенный земский санитарный врач, не имеющий отношения к водному транспорту и береговой его области, с такой деловой осведомлённостью докладываю обо всех подробностях условий быта, работы, отдыха и питания рабочих в данной отрасли хозяйства, сообщаю итоги цифровых обобщений, сведения из заборных книжек рабочих в лавках хозяев и пр. Особое же удивление их вызывало то, что при всякой стоянке в Новой Ладоге или в Сясьских Рядках у берегов Волхова, или на реке Паше я показывал, как уже хорошо мне известные, все закоулки и задние дворы с навесами и сараями для погонщиков, с харчевнями и постоялыми дворами. Но ведь я всё это осматривал и обследовал в течение двух-трёх предшествующих месяцев не только по «долгу службы», а как человек, захваченный интересом к изучению развёртывающегося передо мною непосредственного примера эксплуатации рабочих. Между прочим, в связи с работой в составе комиссии в моей памяти сохранился один, казалось бы, совершенно посторонний эпизод.

По прибытии «Озёрного» в Новую Ладогу время до обеда было предоставлено для отдыха. Я вспомнил, что за несколько дней до этого, когда я уезжал для встречи парохода, из-за отсутствия в это время в городе больничного врача я был позван по поводу начавшихся родов к жене одного рыбака, немолодой женщине, очень болезненной на вид. У неё были очень слабые схватки, по временам совершенно прекращавшиеся. Теперь я забежал узнать о её положении. Оказалось, что уже три дня её состояние оставалось без изменений. У меня явилась мысль воспользоваться присутствием в составе комиссии доктора Фраткина, очень крупного и известного акушера, и просить его посмотреть роженицу. Но он в комиссии был подчинён начальнику, без ведома которого считал недопустимым отлучаться с «Озёрного». Тогда я обратился к начальнику, упирая на то, что дело идёт о жизни больной женщины, и получил разрешение для доктора Фраткина. При осмотре роженицы оказалось, что надежды на благополучные роды без акушерской помощи очень мало. А в городе никого из врачей нет. Доктор Фраткин решил немедленно произвести операцию наложения высоких щипцов. Я тотчас же принёс из больницы акушерский набор и вызвал акушерку. Расширив оперативно шейку матки, доктор Фраткин при слабом наркозе с изумившей меня быстротой произвёл эту далеко не легкую операцию и извлёк живого младенца.

Мы вернулись на пароход ещё задолго до обеда. Как потом оказалось, вдогонку за доктором Фраткиным на судно пришёл муж этой женщины, счастливый отец первенца и принёс необычайной величины лосося. Невзирая на все попытки отказаться от этой оплаты, лосось был оставлен на пароходе и спешно приготовлен поваром к обеду. Поданный на огромном блюде, он стал «гвоздём» стола. Я рассказал о заслугах доктора, за которые в награду приплыл к нам на пароход лосось.

На время навигации на каналах в Новоладожском уезде открывались три небольших ведомственных больнички для судорабочих. Общее заведование ими было в руках государственного уездного врача. Для непосредственной работы в больницах приглашались обычно студенты четвёртого года обучения, с курсов лекарских помощниц. Это были молодые энтузиастки дела медицинской помощи, передовые, революционно настроенные представительницы женской молодёжи, боровшиеся за доступ женщин к медицинскому образованию. Работая в больничках для судорабочих, они стремились вести просветительскую работу среди обращавшихся за врачебной помощью судорабочих, плотовщиков и погонщиков, а также охотно, разумеется, без ведома уездного врача Плаксина, собирали всякого рода материалы о положении труда на водных путях, об обстановке и условиях жизни рабочих. Очень часто я прибегал к их помощи при проведении некоторых обследований и сборе материалов о заболеваемости рабочих. Они охотно давали мне сведения и сами нередко обращались ко мне за советами по поводу возникавших у них предположений об обследованиях санитарных условий быта или планов улучшения организации медицинской помощи на реках и каналах.

Больницы для судорабочих на канале Петра Первого в Новой Ладоге находились рядом с домом, в котором я сразу по приезде поселился у некоей Марии Андреевны. Здесь я прожил весь срок своего пребывания в городе. В мае или начале июня 1896 г., когда моё внимание было сосредоточено на заболеваниях натуральной оспой, меня позвала одна женщина посмотреть её тяжело больную оспой дочь. В то время в самой Ладоге, по данным врача городского участка, заболеваний оспой уже не числилось. В очень убогой обстановке, в комнате почти без мебели, на деревянной кровати лежала девочка лет десяти. Уже второй день она не могла говорить. Оспенная высыпка на всём теле и, особенно на лице, слилась и налилась кровью. Больная трудно дышала. Я попытался осторожно очистить ей полость рта и нос от запекшейся крови. Слизистая глотки от высыпки была отёчна и кровоточила. Это был уже не первый случай «чёрной» геморрагической оспы, который я видел в эту эпидемию. Все случаи описаны мною в статье «К эпидемиологии натуральной оспы», напечатанной в «Вестнике общественной гигиены» (№ 8 за 1897 г.). Я был убеждён, что больная уже находится в бессознательном состоянии от асфиксии и старался утешить мать, горько страдавшую при виде умирающей дочери. Девочка повернула своё лицо к матери и перекрестилась. Осторожно очистив рот больной пальцем, я затем случайно слегка оцарапал его занозой в изголовье кровати. Придя домой, я промыл царапину карболовым раствором. Через несколько дней я должен был уехать в одну из дальних волостей и пробыл там, занятый санитарными осмотрами, два-три дня. На возвратном пути я заболел. Поднялась сильная головная боль, жар. Приехав домой, я слёг. Позванный врач заявил, что пока сказать что-либо определённое о моей болезни нельзя. Тревожно было, что заболевание началось как раз на 11-12-й день после моего посещения больной девочки, которая вскоре умерла. На второй и третий день температура у меня поднялась выше 40 градусов, я впал в забытье. Когда дня через два пришёл в сознание, у моего изголовья сидела одна из лекарских помощниц из больницы для судорабочих, В. Г. Косарева. От неё я узнал, что у меня был участковый врач, когда вечером накануне появилась густая точечная высыпка, и признал заболевание натуральной оспой. Но к утру вся высыпка побледнела и исчезла. Для меня было несомненным, что у меня было абортивное заболевание натуральной оспой, сорванное действием прививок, которые я делал себе несколько раз, пока имел дело с оспенными больными.

Глубокой признательностью был я проникнут к лекарской помощнице, продежурившей около меня неотлучно два или три дня, пока я не пришёл в сознание. С этого началось моё знакомство со студентками, работавшими в больницах для судорабочих.

В то же лето 1896 г. я заинтересовался обследованием положения рабочих на плитных ломках, расположенных на берегах Волхова от Старой Ладоги до Дубровки. Эта работа была отражена в моём докладе на губернском съезде врачей, а затем и в статьях, напечатанных в журналах «Новое слово» и «Жизнь»[49]. Основная занимавшая меня мысль, вытекавшая из наблюдений над плитоломами, выражена в одном из положений моего доклада: «Если машина при капитализме обращает рабочего в придаток к машине, то отсутствие машин обращает в машину самого рабочего».

Немало лет прошло с тех пор, как ездил я по берегам Волхова, как ходил по крутым спускам, обследуя условия работы, труда и отдыха, быта плитоломов. Я вымерял «очисты» и вынутую плиту. Рассчитывал в кубометрах и тоннах огромные массы передвинутых мышечными усилиями плитоломов тяжестей, поднятых на 10–15 метров со дна скрытых «очистей» на высоту уступов, где складывалась плита или производились отвалы «фризы» и земли. Я старался составить себе хоть в самом грубом приближении представление о некоторой части затрачиваемой людьми энергии на этот титанический сизифов труд, чтобы выяснить, какое количество калорий должно было усваиваться и сколько фактически усваивалось плитоломами из их ежедневного пищевого пайка. При полном отсутствии механизмов, приводимых в движение за счёт использования природных источников энергии, единственным источником энергии была та часть переваренной и усвоенной пищи, которая затрачивалась плитоломами на мышечную работу. Переварить эту пищу, выработать из неё поражавшие своими размерами количества живой энергии для совершения чисто механической работы – это была существенная часть производственной техники в плиточном промысле. Но было также ясно, что рабочие служат своему хозяину-нанимателю не только тогда, когда они принимают пищу в обед и ужин, но и когда усваивают её в часы отдыха и сна. Я и сформулировал это в выводных положениях своего очерка «Санитарно-экономическое положение плитоломов»: плитолом работает на своего хозяина и тогда, когда он спит или отдыхает. Отсутствие машин в плиточном промысле принижает рабочего до состояния простого механизма для выработки нужной хозяину промысла механической энергии.

Рядом, непосредственно мимо «очистей» и плитных ломок с гулом и грохотом проносились и бились в Волховских порогах неисчислимые количества необходимой энергии, которую человек мог бы покорить себе силой своего ума и тем освободить себя от рабского приниженного положения, а свои силы направить на высшее проявление человеческой мысли, культуры, науки. Тогда же обо всём увиденном я писал: «На расстоянии нескольких вёрст тянутся целые горы выломанного плитняка, их гребни поднимаются на 10 сажен, за ними виднеются горы вывезенной из „очистей“ земли. И вся эта гигантская работа совершена не титанами, не механизмами, а мускульной силой рабочих. Издали доносится гул бьющегося в порогах, низвергающегося с них Волхова. Мощно и стремительно несётся он у самых ломок, но вся эта вольно и бесплодно уносящаяся энергия падающей воды не покорена ещё человеком, не поступила ещё к нему на службу, не выполняет за него всей его тяжёлой, чёрной, грубо механической работы, выпадающей здесь на долю рабочих, выполняемой ими примитивными орудиями».

Только после Октябрьской революции сбылись тогдашние мои мечты. Когда я сейчас пишу эти строки, нередко передо мной встают картины прежнего Волхова в его порожистой части – от Михаила Архангела и Званки вниз на 10–20 километров. Здесь Волхов пересекает мощные, многометровой толщины, слои девонской плиты. У самого уреза воды по узкому бечевнику плелись длинной цепью, одна за другой, впряжённые в лямки и хомуты лошади. Они тянули вверх, против бурного течения, мелкие суда паузки. Баржи ходили из Старой или Новой Ладоги до Ильи Пророка. Здесь кладь с них перегружалась на небольшие, легко управляемые паузки. Опытный лоцман проводил, лавируя между камнями, такую посудину через пороги. Её тянули лошади за верёвки, отходившие от толстого каната, привязанного к паузку. Каждая из верёвок оканчивалась хомутом. Паузки тянули десятки лошадей, погонщики не шли за ними по узкой тропинке бечевника, а сидели верхом. Вернее сказать, не погонщики, а погонщицы, ибо это всегда были молодые девушки – отважные, привыкшие к строгой дисциплине, к опасности и риску, девушки-амазонки. Каждая была вооружена острым ножом. Напрягая все силы, лошади преодолевали напор быстро несущейся воды. Медленно, под крики погонщиц и гул волн, продвигался вверх по течению между порогами паузок. Не всегда дело оканчивалось благополучно. Паузок мог попасть в слишком быстрый поток, непреодолимый для силы десятка или двух-трёх десятков лошадей. Их погоняют, побуждают… Ещё минута, другая – и паузок преодолеет поток, выйдет из смертельной опасности, но вот напор воды пересиливает, лошади начинают подаваться назад, ещё миг – и их втянет в воду, паузок понесётся вниз, его разобьёт в щепки, погибнут и все кони. Погонщицам нужно спастись самим и спасти лошадей. Если в такой момент хотя бы одна лошадь выбыла из строя, то и все остальные подверглись бы смертельной опасности быть втянутыми в кручу порогов. Нужно освободить лошадей от лямок, всех до одной единовременно, повинуясь мгновенно команде атамана. Раздаётся условная команда, и ножи всех амазонок-погонщиц, длинной лентой растянувшихся по линии бечевника, с силой, с размаху перерубают все верёвки сразу. Лошади освобождаются, они, как и погонщицы, спасены. Гибнет лоцман, в щепки разбивается паузок и на многие километры вниз по реке разметает по воде кладь, бывшую в нём. Товары подбирали и ловили далеко от места аварии.

Такие несчастья случались не каждый месяц и не каждый год, но они всегда угрожали погонщикам и лоцманам. Это не останавливало их повседневной трудовой жизни… И когда я вспоминаю свои объезды и обходы плитных ломок, перед моим взором встают картины берегового бечевника с вереницами смелых амазонок-погонщиц, рисковавших каждую минуту своей жизнью для обогащения гостинопольских купцов, потомков новгородских богатых «гостей», каким был Садко.

После Октябрьской революции самая первая гидроэлектростанция была сооружена именно на Волхове. Это отбросило в область воспоминаний все описанные мною картины нерационального использования человеческого труда. Силы природы были поставлены на службу человеку. Разрушительная энергия, бывшая в порогах Волхова, служит теперь для приведения в движение сотен тысяч станков и машин, позволяет населению передвигаться на трамваях, троллейбусах и в электропоездах, пользоваться электричеством. А благодаря шлюзам созданы условия для безопасного судоходства.

В связи с обследованием условий жизни различных рабочих на берегах Волхова и в Старой Ладоге я столкнулся с проблемой условий и отдыха их в праздничные дни. Абсолютно никаких намёков на учреждения для развлечения или увеселений рабочих не было. Плитоломы после изнурительного тяжёлого труда «от зари до зари» в праздничные дни либо спали, либо, гораздо чаще, целый день чинили свою обувь и рукавицы, которые так быстро протирались и рвались в каменоломнях. Без рукавиц же стиралась кожа на ладонях. От тяжёлой работы изнашивалась не только одежда, но и живые ткани организма – мышцы и кожа. Нужно было не только постоянно чинить и подшивать брюки и рубашки, но и переваривать и усваивать большие количества пищи (белков и жиров) для восстановления живой ткани организма, его мышц и кожного покрова.

Единственным удовольствием было потребление водки, но и это проходило в крайне первобытной обстановке: не было даже помещений, где люди могли бы встречаться, развлекаться игрой или какими-либо ещё формами организованного общения. Взятая из казённых винных лавок водка выпивалась тут же, где-нибудь у забора, прямо из бутылки, стоя. Опьянев, бедолаги оставались лежать на берегу.

Разумеется, по условиям полицейского режима не могло быть и речи об организации какого-либо клуба для рабочих или для общественных кружков. В этих условиях и пришла мысль воспользоваться казённым «комитетом трезвости», который, по крайней мере на бумаге, должен был существовать под главенством исправника и других чиновников, как некоторый фиговый листок для прикрытия политики опаивания народа «казёнками». Исправник и земский начальник очень охотно разрешили мне под вывеской «комитета трезвости» устраивать народные гулянья подле Старой Ладоги. Пользуясь помощью учащейся молодёжи, приезжавшей на лето к родителям, мне удалось организовать вокальные выступления солистов и хора, наладить подвижные игры. Сам я каждое воскресенье на этих гуляньях выступал с публичными лекциями-беседами на санитарные темы: о мерах предупреждения некоторых болезней, о значении улучшения и оздоровления условий быта, о здоровом отдыхе. Разумеется, исправник имел за всем наблюдение. На гулянья для рабочих всегда командировался им пристав или урядник.

Гулянья эти имели значительный успех у рабочих. Иногда удавалось на одно-два воскресенья достать «панораму», устроить бенгальские огни, пустить ракеты. Всё это делала молодёжь – находящиеся в окрестностях на отдыхе учащиеся старших классов гимназий и два-три молоденьких студента, которые выступали и солистами. Однако я не имел возможности отдавать слишком много времени этому полезному начинанию, а без настойчивого содействия, без постоянных просьб и напоминаний дело не двигалось. В августе, с отъездом юных добровольцев из учащейся молодёжи, дело совсем заглохло.

Значительную помощь в проведении некоторых санитарных мероприятий и обследований оказывали ещё кое-где остававшиеся в уезде со времени холеры 1893–1894 гг. санитарные попечители.

Особенно деятельную помощь оказывала при моих санитарных осмотрах в Гостинополье, где были большие скопления судорабочих, Елизавета Михеевна, широко известная в Новоладожском уезде под именем «тёти Лизы». Пожилая женщина, ведущая самостоятельно своё хозяйство, она была умелым и авторитетным местным общественным деятелем, любила свой посад Гостинополье, много работала и способствовала его благоустройству. «Посадский сход» выбрал её в 1897 г. «посадским головой». Губернатор отменил эти выборы, т. к. женщина не могла быть «головой». Но практически она правила посадом, т. к. сход отказался выбирать другое лицо. Это была настоящая «Марфа Посадница».

Ладожский период моей жизни помимо поглощавшей меня общественно-санитарной и начавшейся систематической научно-литературной работы в журналах «Научное обозрение», «Общественно-санитарное обозрение», «Вестник общественной медицины и гигиены» и в «Земских сборниках» в моей памяти тесно связан с заботами об образовании и воспитании моей младшей сестры Евгении[50]. Трудное материальное положение вынудило отца отказаться от мысли дать ей гимназическое образование. Она оставалась на хуторе, с родителями. Мысль об этом служила для меня предметом постоянного беспокойства. Впрочем, лучше всего эта сторона моей жизни видна из следующих страниц воспоминаний моей сестры:

«Мой брат Захар начал со мной заниматься ещё с 1892 года. Каждое лето, приезжая домой на вакации, он систематически проходил со мной гимназический курс. Но помимо занятий он уделял много времени беседам со мною на разные темы. Когда он приезжал летом, мы с ним работали в отцовском фруктовом саду и это положило основание моему увлечению естественными науками, – сперва собиранием гербария и определением растений, а затем и вообще изучением окружающей природы. В этом отношении огромное влияние имел на меня Писарев, впервые с увлечением прочитанный в 1895 г. Всё виденное служило нам темами продолжительных бесед. Постепенно, год за годом, рамки наших занятий расширялись; зимой шла та же работа, но только заочно. О ней можно судить по сохранившимся у меня письмам брата Захара. Я писала ему аккуратно каждую неделю – подробный отчёт о том, что я делала, что читала, о чём думала. И надо удивляться тому бесконечному терпению, с которым он не только читал мои ребяческие письма, но и подробнейшим образом отвечал на них. В те далёкие времена, благодаря тяжёлому гнёту самодержавия, душившему всякое проявление стремления к свободе в украинском народе, невольно первый естественный протест против гнёта был окрашен довольно ярко в национальный цвет…Захар привёз мне из Киева несколько украинских книжек. Читал мне стихотворения Леси Украинки. Особенно врезалась мне в память украинская колыбельная песня Галицкой Украины, где говорится в обращении к ребёнку: „Будешь цілий вік як той чорний віл, у ярмі та в неволі…“ Этого было достаточно, чтобы в моей юной душе запылал целый пожар ненависти к угнетателям „вильной Украины“ – самодержавным панам. И Захар давал правильный путь моему негодованию, указывая, что „паны“ всех национальностей одинаково угнетают народ… Он очень любил украинский костюм, и я всё лето одевалась так же, как все наши „дивчата“ на селе.

В 1895 г. зимой я получила от Захара в подарок две только что появившиеся на русском языке книжки: „Происхождение семьи…“ Энгельса и „Очерки и этюды“ Каутского. Надпись гласила: „Дорогой Женечке для прилежного изучения“. И я действительно много раз прочла эти книжки. Они сразу расширили мой умственный горизонт и пробудили глубокую жажду знания. Около этого же времени он прислал мне несколько номеров „Орловского вестника“ с напечатанной статьёй К. Левицкого „Ремесленник и пролетарий“. Мне статьи очень понравились, и я в письме к брату так сформулировала своё настроение по поводу неё: „Как бы я хотела много знать, чтобы понимать, что делается на свете!“ Это письмо я, уже будучи женой Константина Осиповича Левицкого, случайно нашла в его бумагах… Чтобы доставить удовлетворение молодому автору, Захар дал ему это письмо, а он его сохранил…Мне шёл шестнадцатый год, и передо мной вставал вопрос, что же я буду делать дальше? Ясно, что, живя на хуторе, я учиться не смогу, а потому надо во что бы то ни стало уехать. Конечно, первый проект был – уехать в Дерпт к Захару. Но где же взять денег? Захар жил на 25 рублей, которые он получал в качестве стипендии. На эти деньги вдвоём не проживёшь… В 1896 г. Захар окончил университет и занял место санитарного врача в Ладоге Петербургской губернии. Как только он устроился на новом месте, то начал настойчиво звать меня к себе, обещая помочь подготовиться к выпускному гимназическому экзамену. Мои старики и слушать не хотели о моём отъезде. „Как ты поедешь одна?“ – с ужасом говорила мама, которая уже много лет дальше нашего уездного города никуда не ездила… А отец категорически заявил, что не даст паспорта. Не менее категорически я ответила, что поеду… Две недели не говорил со мною мой строгий „батько“, как мы его называли… И сдался. Подавая мне новенькую паспортную книжку, он примиряюще сказал: „Ну, что ж, хочешь делать по-своему, – делай!“ Мы помирились, и я начала поспешно готовиться в дорогу. Моя мама проливала потоки слёз, готовя мне незатейливое „приданое“ в дорогу. А я ног не чуяла от радости, что, наконец, моя заветная мечта исполнилась и я еду к Захару.

Жутко казалось ехать одной, ведь до 16 лет я безвыездно жила на хуторе, среди полей и садов „благословенной“ Украйны. Пугливо озиралась я на людей, с которыми столкнулась в пути, но любопытство мышонка, попавшего на волю, брало верх, и к концу путешествия я уже с жаром излагала „свои взгляды“, главным образом из Писарева, какому-то молоденькому студентику, с которым мы так славно пели под стук колёс наши грустные украинские песни на площадке вагона… Вот и станция Волхов, где по уговору должен был встречать меня Захар. Крепко обнялись мы с ним, отныне он заменял мне и родных, и наш милый хутор, о которых я не раз потихоньку всплакнула дорогой.

Пересели мы на пароход, и я с восторгом смотрела на невиданную мною великолепную панораму: высокие каменистые берега, поросшие густым лесом; шумящие, покрытые белой пеной пороги, луга с яркими весенними цветами. Был май и кругом всё зеленело, цвело и благоухало. Я с наслаждением вдыхала чудесный лесной воздух, полный одуряющих ароматов цветов и трав…

Моя жизнь в Ладоге продолжалась до февраля 1898 года.

…Наш скромный домик, весь закрытый старыми развесистыми липами, окнами выходил на старый Петровский канал, за которым расстилались бесконечные болота со сверкающими кое-где озёрами, так называемыми „перемычками“, покрытыми кочками и поросшие мелким ивняком, голубикой, брусникой и клюквой. Светлыми майскими вечерами мы с Захаром уходили в лес за ландышами или на его маленькой лёгкой лодочке уезжали за Волхов, туда, где шумела лесопилка, и откуда тянуло запахом свежих смолистых досок. И, возвратившись после прогулки, ещё долго сидели у окна, заворожённые волшебным светом белой ночи, струившимся точно матовое серебро, под трели бесчисленных соловьёв, заливавшихся в кустах за каналом. Но самым большим моим удовольствием было катанье в бурю по Ладожскому озеру, такому мрачному и сердитому. Когда маленький тихий городок скрывался из глаз, а кругом, кипя и бурля, поднимались и опускались громадные волны с белыми гребнями, и наша лодка, распустив, как птица, белые паруса, мчалась вперёд, – каким восторгом наполнялась душа и как не хотелось снова возвращаться в прозаическую обстановку захолустного провинциального городка…

С Захаром мы были почти неразлучны. Он делился со мной своими впечатлениями от поездок по деревням, по фабрикам и заводам, где он старался всячески улучшить санитарные условия жизни рабочих, читал мне свои доклады и статьи, которые я, его неизменный секретарь, всегда переписывала. Вначале провинциальная публика как-то даже не верила, что мы – брат и сестра. Слишком необычной казалась им наша горячая привязанность друг к другу. Мы прекрасно уживались, несмотря на различие наших характеров, хотя за мою „дикость“ и резкость, и злой язычок мне частенько приходилось выслушивать от него строгие нотации. Беседы с ним и его указания книг для чтения бесповоротно определили мои симпатии. И уже к концу первого года моей жизни в Ладоге я была хотя и не очень сведущей, но, тем не менее, убеждённой и горячей „марксисткой“. Прочитанная книга Бельтова (Плеханова) „К вопросу о развитии монистического взгляда на историю“, философская сторона которой в те времена, конечно, совершенно ускользнула от меня, раскрыла передо мной такие перспективы, что у меня, что называется, дух захватило… Правда, Захар находил, что надо предварительно изучить историю и вообще накопить фактический материал, но я не могла строго следовать его советам и рядом с Ключевским и другим „материалом“ поглощала, хотя и не совсем усвояемые, но такие увлекательные книги, как Бельтова и статьи из „Нового слова“.

Одновременно я готовилась под руководством Захара к экзамену за семь классов гимназии. Скучно было зубрить катехизис или богослужение. Не менее тоскливо втискивать историю Ключевского в рамки гимназических „возможностей“, но я всё это мужественно преодолевала, видя перед собой заветную цель – поступление на Высшие женские курсы.

Летом в больничку для судорабочих рядом с нашим домом приехала на практику курсистка-рождественка. Я быстро познакомилась и подружилась с ней. У неё часто гостили подруги-курсистки из Питера. Они относились ко мне с ласковой снисходительностью старших сестёр, а я тянулась к ним, как к первым людям из того мира, куда я так стремилась. Часто мы проводили целые часы, сидя на крылечке при свете непотухающей зари. Они рассказывали о петербургской жизни, а я строила планы своей будущей деятельности, делилась впечатлениями от прочитанных книг и своими новыми мыслями…

Летом 1896 г. приехал работать в Ладожский уезд в качестве ветеринарного врача один из близких друзей Захара по Дерпту Владимир Николаевич Малянтович. Со свойственной мне общительностью я очень быстро установила с ним хорошие дружеские отношения и во многом была с ним даже более откровенна, чем с братом Захаром, который был слишком строг и ригористичен, а Владимир Николаевич и сам был не прочь посмеяться и подурачиться. На меня он смотрел как на младшую сестрёнку, часто журя меня за „резкость, дикость и прямолинейность“, – эти смертные грехи моей юности. Он жил верстах в 30-ти от Ладоги в старой заброшенной усадьбе на берегу быстрой, порожистой реки Сяси. Дом был старый, деревянный – „дом с мезонином“ – и с верхнего балкона открывался великолепный вид на реку, на дремучий лес по берегам, на весёлые полянки с массой цветов и на мрачные плитные ломки, таким грубым пятном выделявшиеся на молодой зелени лесов и лугов. И я с удовольствием проводила время у него, наводила порядок в старом доме, собирала окаменелости на плитных ломках и возвращалась домой с целыми охапками разнообразных цветов, которыми всегда увлекалась сверх меры.

Этим же летом приезжал к нам погостить и другой приятель Захара – Виргилий Леонович Шанцер, о котором я много слышала от брата и Владимира Николаевича. Этот был с виду очень „сурьёзный“, и я немного побаивалась его, но, присмотревшись, увидела, что это только одна видимость, а на деле „знаменитый“ Виржиль – тоже простой и хороший парень. И на другой день мы с ним уже шагали по лесу, дружески разговаривая и собирая цветы и грибы. Впрочем, собирала только я, ибо Виргилий по близорукости мог собирать только яркие, красные мухоморы и очень огорчался, когда я отказывалась присоединить к своей добыче его „красивые“ грибы…

А поздней осенью приехал и третий друг Захара – Константин Осипович Левицкий. Имя „Костика“ часто упоминалось в беседах Захара с друзьями. Кроме того, я читала статьи Левицкого в „Орловском вестнике“ – провинциальной марксистской газете 1896 года. Понятно, с каким интересом ждала я его приезда. И он сразу завоевал все мои симпатии. Спокойное лицо, ласковые голубые глаза, волнистые кудри, даже его украинская „сивая“ шапка как-то удивительно гармонировала с моим представлением о нем, которое составилось под впечатлением рассказов его друзей. Я даже присмирела в его присутствии. Я так привыкла говорить всем откровенные дерзости, смеяться и подтрунивать над всеми. За мою молодость, беззаботность и ребяческое оживление, которое я вносила своим шестнадцатилетним задором в серьёзный мужской мир, окружавший брата, мне всё прощалось… Но с „Костиком“ я как-то не могла взять свой обычный тон, и мы чинно сидели за столом, пили чай и вели разговоры о прочитанных книгах, о моих занятиях и планах на будущее… Потом мы с Захаром поехали провожать его в Питер. Я впервые попала в столицу. Захар занимался служебными делам, а мы с Костиком, как я мысленно уже называла его, осматривали город, ходили по музеям и в театр, гуляли. И неделя, проведённая с ним вместе, создала какую-то невидимую связь между нами…

Ярким воспоминанием осталась в моей памяти старая рюриковская крепость на берегу Волхова… Огромная, полуразвалившаяся, с толстыми стенами, с окнами-бойницами и с башнями по углам, – она царила над всею окрестностью, возвышаясь на высоком берегу реки. В шёпоте трав и зелёных кустарников, покрывавших её старые стены, в шуме волн, разбивавшихся о крутой берег, чудились поэтические сказки и легенды о былых боях, о полудиких славянах, скользивших в своих лёгких челнах по широкой реке, о их покорителях-варягах… Но, заглушая рокот волн, проносится чёрный, закопчённый пароход и своим резким свистом нарушает очарование старой крепости…». (Из «Тетради воспоминаний» Е. Г. Левицкой).

Одним из крупных событий в это время была для меня поездка в Москву в августе 1897 г. на Международный медицинский съезд. В Москве я не был с февраля 1890 г., когда прямо из Бутырской тюрьмы был выслан в сопровождении жандарма с пакетом, на котором значилось: «Черниговскому губернатору, с приложением студента Зах. Григ. Френкеля». С тех пор Москва сильно изменилась. Она предстала передо мною, залитая лучами августовского солнца. Огромные просторы Манежа против здания университета, того самого Манежа, из которого нас провели под конвоем казаков в Бутырскую тюрьму, теперь были местом записи на съезд, получения членских билетов и программ общих собраний и секций. Здесь толпились не сотни, а тысячи врачей, съехавшихся на съезд из разных концов мира и всех городов и губерний нашей родины.

Ещё в пути из Петербурга в Москву, в вагоне поезда, я познакомился с таким известным учёным, как Жак Бортильон из Парижа и профессор Эрб[51] из Праги. Я случайно оказался с ними в одном купе. Оба они совсем не владели русским языком, и я помогал им в качестве переводчика, а заодно слушал оживлённый рассказ Бортильона-младшего о его плане добиться единой для всех стран номенклатуры и классификации причин смерти, без которых невозможно научно определить санитарное состояние каждой отдельной страны. Без сравнения нельзя правильно оценить значение статистических санитарных показателей, а сравнение невозможно без единой, одинаковой классификации причин смерти.

Большой торжественностью было обставлено открытие съезда в Большом театре. После большого числа приветственных речей с огромным вниманием был выслушан замечательный доклад И. И. Мечникова о завоеваниях медицинской и биологической науки в борьбе с наиболее страшными бичами человечества – с эпидемиями чумы и холеры. Доклад Мечникова[52] звучал как гимн науке, которая одна оказалась способна путём прививок и сывороток освободить человечество от таких болезней, от которых бессилен был освободить его естественный отбор на протяжении десятков тысяч лет.

Моё внимание было сосредоточено в секции гигиены на докладах Гюппе и Гертнера[53] по гигиене воды, Буйвида – по дезинфекции, Жбанкова[54] – о состоянии и основах земской медицины и др. Для иностранных гигиенистов были устроены экскурсии по Москве и Московской губернии для ознакомления с санитарно-гигиеническими учреждениями и устройствами. Мне было поручено сопровождать группу, в которой были французские, немецкие и английские профессора гигиены, в Мытищи – для осмотра водопровода и ряда земских больниц. В Мытищах московский городской голова предложил гостям завтрак. Вместо шампанского в бокалах была налита мытищинская ключевая вода. Городской голова провозгласил тост за процветание и развитие гигиенических наук. С огромным интересом осматривали зарубежные учёные земские участковые больницы, которые в статье Ф. Ф. Эрисмана[55], вышедшей перед съездом, были названы главным каналом проведения в массы населения гигиенических знаний. Для зарубежных светил было полной неожиданностью оснащение сельских больниц такими санитарными устройствами, как канализация и поля орошения. Показывая ряд сельских больниц группе немецких учёных, я сам получил огромное удовлетворение от знакомства с лучшими больницами Московского земства.

Между заседаниями были организованы встречи земских врачей с приезжими санитарными врачами, гигиенистами. На эти встречи приходил и И. И. Мечников. Мне участие в заседаниях гигиенической секции, поездки для санитарных осмотров, знакомство и общение со многими врачами и учёными с гигиенических кафедр дали очень много.

В январе 1897 г. я принял деятельное участие в подготовке и проведении первой народной всероссийской переписи в Новоладожском уезде: участвовал в подборе счётчиков, в проработке переписных формуляров и инструкций, в проверке результатов переписи и в общих ориентировочных подсчётах и сводках. Вся эта работа служила для меня очень ценной практической школой освоения техники народных переписей и возможных методов использования материалов переписи для санитарно-гигиенических исследований и обобщений. Появилась возможность составить ориентировочные данные о количестве населения по волостям и по некоторым населённым пунктам с распределением по полу с выделением детского возраста. Эти данные, между прочим, были мною положены в основу составления картограммы распространения сифилиса по отдельным волостям и населённым пунктам уезда.

Поражённость населения сифилисом в некоторых волостях – например, в Шахновской, откуда особенно много работников отходило на летние заработки, была исключительно велика. Порой возникало впечатление о поголовной поражённости населения этой болезнью. Проявления её из-за отсутствия систематического противосифилитического лечения носили исключительно тяжёлый характер. Всё население, даже в самых глухих деревнях Шахновской или Субботинской волостей знало, что облегчение может наступить при приёме иодистых препаратов. Поэтому если даже ночью приходилось проезжать по многим сёлам, то из домов выходили люди и убедительно просили дать им «иодовой соли». Достать иодистый калий в Новоладожской аптеке было невозможно. Его не было обычно не только на фельдшерских пунктах, но и в земских лечебницах, где запасы иодистого калия быстро истощались.

Но было совершенно невозможно отказать людям в просьбах дать «иодовую соль», когда приходилось приезжать для санитарного обследования, для осмотра школ и т. д. Насколько удавалось, я приобретал иодистый калий в петербургских аптеках и аптечных складах, развешивал его пакетами по 4 грамма и давал для растворения порошка на бутылку воды и приёма по три-четыре ложки в день. Впрочем, не было никакой надобности объяснять, как принимать иодистый калий – все хорошо это знали. Вспоминаю поразивший меня случай целой эпидемии свежего сифилиса. Я получил от участкового врача сообщение, что по полученным им карточкам фельдшерского извещения в одной небольшой деревне – всего в 17 дворов – Шумской волости развилась эпидемия натуральной оспы. Налицо имелось семь или девять больных. Но в то время оспы в уезде уже не было. Я поехал по последнему санному пути (это было в 1897 г.). Обследовав больных, я убедился, что никакой оспы нет и в помине. Эскулап из ротных фельдшеров за оспенную высыпку (!) принял свежую популёзную сифилитическую сыпь. Обойдя все дворы этой глухой заброшенной деревни, я нашёл более двадцати заболевших свежим сифилисом. Оказалось, в октябре, после навигации, вернулся в деревню один отец семейства, проживший несколько месяцев на стоянке судна в Петербурге, где он и заразился сифилисом. В январе уже вся его семья была с явлениями болезни: мокнущие папулы на губах и пр. А в феврале-марте заболевание перешло к соседям. Удручающая картина целого эпидемического очага бытового сифилиса! У меня остался на всю жизнь неизгладимый ужас от такой беззащитности населения вследствие полного отсутствия близкой осведомлённой медицинской помощи. Даже ротный фельдшер, признавший сифилис за оспу, заехал в деревеньку только случайно со своего пункта, отстоявшего от неё на 10–12 километров.

Естественно, у меня всё более крепло убеждение в необходимости для меня, как санитарного врача, настаивать на развитии сети приближенных к населению, надлежаще организованных земских участковых больниц, нормальной сети сельских лечебниц. Я с большим сочувствием отнёсся к идее одного из старых земских врачей, работавшего в Гостинополье (где теперь находится Волховская гидроэлектростанция) – Петровского об организации специальной школы – курсов для подготовки из молодых сельских девушек медицинских сестёр и санитарок. В случае эпидемических заболеваний это позволило бы найти на месте подготовленный персонал для ухода за больными во временных инфекционных больницах. Кроме того, и в обычное время в деревнях были бы сёстры, которые помогали бы участковым врачам в их санитарно-просветительской работе, способствовали бы более своевременному извещению о подозрительных заболеваниях.

Опыт устройства такой школы – общины сельских сестёр-санитарок был осуществлён при содействии очень интеллигентного священника в селе Покровском в восьми километрах от Ладоги. Было принято 10–12 девушек, которые обучались уходу за больными в Новоладожской больнице, а занятия по освоению необходимых знаний о строении и отправлениях организма, о болезнях вообще и специальных болезнях в особенности проводили с ними врачи-добровольцы в общежитии, устроенном для них в Покровском. В зиму 1897–1898 гг. занятия в этой общине систематически вёл и я. Несколько девушек, прошедших двухлетнюю подготовку, получили свидетельства на звание «сельских сестёр-санитарок». Это был первый опыт моей преподавательской работы.

Хочется вспомнить и о моих школьно-санитарных осмотрах. С возобновлением после летних каникул занятий в сельских школах осенью 1896 г. мне казалось неотложно необходимым провести сплошное оспопрививание всех детей, чтобы исключить всякую возможность распространения натуральной оспы через школы. Для ускорения дела я лично объехал школы во всех волостях и провёл там оспопрививание. Предварительно я производил поголовный осмотр учащихся, занося результаты осмотра в специально разработанный анкетный лист. Затем дети собирались в один класс и в присутствии учительницы я беседовал с ними о тех нарушениях здоровья, которые были мной обнаружены во время осмотра. Объяснял, чем могли быть вызваны эти нарушения, и как можно было бы их предупредить. Особенно я старался объяснить необходимость вторичной прививки против оспы всем, у кого со времени первой прививки прошло более шести лет. Затем вызывал охотников привить себе оспу, а потом проводил прививку всем поголовно.

Через уездную управу школы оповещались о дне моего приезда заранее. Приезд санитарного доктора был большим днём в школе. В неё собиралось много родителей, желавших получить совет и лекарство против того или иного заболевания. На осмотр школьников, беседу и прививки уходил обычно целый день, а порой приходилось завершать дело и на следующий день, а вечером нужно было обойти всех тех, кто приходил ко мне в школу за врачебной помощью. То, что я не лечащий, а санитарный врач, во внимание не принималось. В избы, куда я заходил, набивалось много народа, и нельзя было отказать во внимании больным, которые по много часов ожидали своей очереди. До полного изнеможения осматривал я больных, раздавал им бывшие со мною порошки, преимущественно иодистый калий, мазь от чесотки и пр. А рано утром на заранее заказанной почтовой зимней кибитке выезжал в соседнюю волость, в другую земскую или в гораздо более убогую церковно-приходскую школу.

При глубоком снеге по узкой зимней дороге использовались почтовые сани, запряженные «цугом»: одна лошадь впереди другой. Спешившие в школу дети должны были залезать в снег, пропуская кибитку. С весёлыми шутками, с радостью забирались они ко мне в сани, заполняя их до отказа.

Ямщик не возражал и не ворчал, т. к. знал, что получит достаточную оплату от меня за это. В неумолчном говоре детей, из их ответов на мои вопросы я успевал узнать очень много о школе, о ходе занятий, об «учителке», обо всех школьных горестях, недостатках и нуждах. А потом нередко замечал, какое удивление вызывала у учительницы моя осведомлённость о делах в школе. До сих пор у меня оживает светлое чувство радости, когда вспоминаю эти утренние зимние поездки в школы отдалённых волостей, когда я подвозил детей, спешивших в школу из деревни за два, три, а то и за пять километров. Им всё хотелось осмотреть: мой походный ящик-аптеку, мой бинокль, в него обязательно и по несколько раз смотрел каждый из забравшихся ко мне в сани ребят. Расставались мы при подъезде к «ямской земской почте», а через час-другой встречались в школе большими друзьями.

Так же, как о делах в сельских школах, я заранее получал разностороннюю информацию из самых надёжных источников – от детей. Так много позднее – при моих экскурсиях и санитарных осмотрах отечественных и зарубежных городов – я, по старой своей новоладожской привычке, получал самые полные и ценные сведения о самом городе, его санитарном устройстве и достопримечательностях у всё знающей и всем интересующейся гурьбы уличных малышей.

За двухлетний период жизни и работы в Новоладожском уезде я не по литературе, не из бессмертных «Мёртвых душ» Гоголя и не из сатиры Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина хорошо и всесторонне узнал нескончаемую галерею типов дореволюционной России, как до-, так и пореформенной: помещиков разных формаций (Зеленин, Шаховская, Исполатовы и Демор), купцов-лесопромышленников, спаивавших шампанским уездного исправника, и наезжавших из губернии чиновников. Наряду с типом уездного врача С. В. Плаксина я узнал и земских врачей северных губерний…

Удивительным образом в Новоладожском уезде 1896–1898 гг. сохранялись в неприкосновенности нравы дореформенной России. Исправник, получавший по службе годовой оклад жалования не более 1500 рублей, все жаловался, нисколько не стесняясь, что ему не хватает его доходов в 8-10 тысяч рублей в год на жизнь! Эти вполне нормированные дополнительные доходы он получал при объездах крупных лесопромышленников, судовладельцев и купцов. От одних при его посещении или приезде пообедать он получал в конверте «за визит» 500 рублей, от других – 200 или даже 100: «Звезда бе от звезды разнствует во славе».

Чиновника особых поручений, приехавшего от губернатора расследовать в Доможирове жалобу на неправильность сдачи с торгов в аренду волостью рыбной ловли, принимал и кормил обедом ответчик, рыбопромышленник, на которого и поступила жалоба; после «на счастье» своего гостя он вытащил невод с заранее подготовленными в нём лососями и осетрами. У озадаченного своим «счастьем» чиновника тут же купил его богатый улов за страшную сумму в 1 000 рублей начальник судоходной дистанции Иорс, получавший оклад в 600 рублей. Этот Иорс устраивал балы для своих дочерей, обходившиеся ему не в сотни, а в тысячи рублей. Свои «доходы» он получал от перепродажи дров. С каждой баржи, гонки или дровника, проходивших мимо его квартиры, бросали к его ногам несколько полен. «С мира по нитке» получались сотни кубометров дров. Вот и обеспеченный доход!

Дружба с набивавшимися ко мне в кибитку школьниками закреплялась тем, что я раздавал им яблоки, которые возил с собой для питания в разъездах. Я брал хлеб и яблоки. Тогда в Новой Ладоге яблок в продаже не было, я получал их осенью и зимой посылками из дома, с Черниговщины. В деревнях Новоладожского уезда, в отличие от некоторых уездов Новгородской губернии, садов вообще не было и, угощая ребят, я убеждал их посадить яблони у себя возле дома. Сохранить до весны косточки из съеденных яблок и посадить их в землю, а когда деревца подрастут, привить их. Рассказывал, как это делается. Рассказывал, как сам, будучи в их возрасте, вместе с братом развёл целый питомник таких сеянцев, а теперь вот угощаю яблоками, выросшими на тех деревьях.

Непосредственное наблюдение тех трудностей, с которыми сталкивались дети при посещении школы, когда им приходилось добираться до неё несколько километров, а во время осеннего ненастья или зимних вьюг и морозов оставаться ночевать в самой школе на полу, побудило меня настойчиво добиваться организации в школах «горячего приварка» и устройства при школах хотя бы небольших оборудованных помещений для ночлега детей. На эти цели нужны были земские ассигнования и нужно было «мобилизовать» учителей, чтобы они, в свою очередь, привлекли к организации горячего питания родителей и местных жителей вообще. Сама собой возникла мысль обосновать необходимость горячих завтраков в сельских школах соображениями противоэпидемическими, для поднятия сопротивляемости детских организмов инфекции и привлечь к помощи санитарных попечителей.

Моё личное, можно сказать, вынужденное участие в родовспомогательной помощи в тяжёлых, часто уже запущенных случаях родов знакомило меня с совершенно безотрадным состоянием акушерского дела. В качестве первой меры казалось особенно важным открыть родильное отделение при Новоладожской больнице, но придать ему характер совершенно обособленного учреждения, чтобы устранить боязнь оказаться при родах в непосредственной близости от больных. Благодаря поддержке, которую встретила эта идея у заведующего Новоладожской больницей А. В. Мартынова[56], такой родильный приют в отдельном небольшом доме на больничной усадьбе был устроен в 1897 г. Работа этого приюта быстро наладилась и стала развиваться. В целом этот почин имел большое показательное значение, и получила признание необходимость при всякой земской больнице открывать родильный приют.

Странным образом с моей работой в качестве санитарного врача в Новоладожском уезде, в этом наиболее заброшенном и отсталом по развитию врачебно-медицинского дела уезде Санкт-Петербургской губернии, у меня связываются воспоминания о моей акушерской практике. В самой Новой Ладоге было только три врача: заведующий земской больницей – сначала это был доктор Марки, хороший специалист, не уклонявшийся в случае необходимости от оперативной помощи при родах; после него был мой товарищ по Московскому, а затем и по Дерптскому университету, хирург по специальности и оригинальный, своеобразный человек А. В. Мартынов; участковый врач, всегда бывший в разъездах и не пользовавшийся благосклонностью среди населения, немолодой уже Роте-Розен – большой барин, делавший из себя чиновника; и правительственный врач С. В. Плаксин, сносившийся с другими врачами официально – «за номером таким-то» и умевший так поставить дело, что когда за отсутствием всех врачей его звали на тяжёлые роды или к умирающему больному, уездного врача «дома не было, он уехал в уезд на судебно-медицинское вскрытие». В таких случаях встревоженная судьбой роженицы акушерка Софья Власьевна, исключительно душевный человек и опытная в своём деле, направляла гонцов или чаще прибегала сама за мной и требовала идти или ехать с нею, т. к. предстоит операция, а она делать её права не имеет. Разумеется, уклоняться было совершенно недопустимо, и приходилось по много часов, а то и целые сутки бывать на родах и в неизбежных случаях, например, при поперечном положении плода или при начавшемся кровотечении при предлежании детского места производить поворот на ножку. А однажды при запущенном поперечном положении с выпадением ручки пришлось прибегнуть даже к эмбриотомии[57].

Судьба была как-то милостива ко мне, и все 20 случаев моих вынужденных выступлений в качестве акушера окончились благополучно. Но сознаюсь, что я страдал при родах не меньше, чем сама роженица, переживая её боли и схватки, тем более что далеко не всегда имелась возможность прибегнуть к достаточно глубокому наркозу. От природы я наделён излишней, вероятно, чувствительностью к страданию других, но не лишён и очень большой выдержки, когда это нужно. Не могу не сказать откровенно, что из всех сторон деятельности и работы в моей жизни, оказание врачебной помощи при родах давало наибольшее удовлетворение. Непосредственное радостное чувство облегчения, когда раздавался первый крик новорождённого, а настрадавшаяся долгими мучениями роженица становилась счастливой матерью, оставалось светлым воспоминанием после каждого моего выезда на роды. Да к тому же ещё сознание, что только щипцы или поворот могли в данном случае спасти две жизни, говорило, что работа была не напрасна. Я даже в журнале «Акушерство и гинекология» поместил, сколько помню, заметку о казавшихся мне особенно тяжелыми случаях. Эти выезды на роды омрачались только одним: мне пытались платить в той или иной форме за врачебную помощь. Это меня глубоко оскорбляло и волновало: я, ведь, чувствовал себя земским общественным врачом и не допускал мысли, что моя человеческая отзывчивость расценивалась на сребреники. Я, безусловно, иногда в резкой, угловатой форме отвергал, не принимал или возвращал обратно всякую мзду. Огромным облегчением было, когда в трудных случаях удавалось вызвать на роды А. В. Мартынова. Он, как хирург, был невозмутимо спокоен, и у него можно было учиться выдержке.

Хочется упомянуть и о некоторых происшествиях, случившихся со мною в годы, проведённые в Новоладожском уезде.

Осенью 1896, а также зимой и весной 1897 г. я очень много времени отдавал непосредственному ознакомлению с постановкой медицинской помощи в отдельных врачебных участках. В большинстве из них не было больниц. Врачи ограничивали свою работу только амбулаторным приёмом и выездом на фельдшерские пункты по вызовам. Заболевшие эпидемическими болезнями – сыпным тифом, оспой, скарлатиной – оставались на дому или иногда перевозились из отдалённых волостей в заразное отделение в Новую Ладогу. Для меня была совершенно очевидна неотложность решения абсолютно необходимой задачи: обеспечение каждого врачебного участка надлежаще оборудованной лечебницей с операционной, родильным отделением и, непременно, с заразным бараком и с отделением для сифилитиков.

Выезжая к заболевшим оспой, сыпным тифом и другими эпидемическими заболеваниями на места и непосредственно знакомясь с тяжёлым положением населения, с его нуждами в элементарном санитарном и культурном обслуживании, я выработал в себе привычку, – вернее, она сама собой выработалась и укоренилась во мне: всякие цифры о числе заболевших воспринимать в их конкретном содержании, видеть за ними всю убогую обстановку в избах, всю неизбывную нужду и терпеливо переносимое горе в семьях, где происходили десятки и сотни заболеваний. Это нашло отражение в моём докладе, составленном для первого проходившего при мне земского собрания весною 1897 г., – об эпидемиях заразных заболеваний и о положении земского медицинского дела в уезде. Обширный доклад, представленный мною в управу, я снабдил наглядными таблицами, диаграммами и специальной картограммой распространения по волостям сифилиса. Я призвал земство сделать первые шаги для борьбы с сифилисом путем расширения врачебной сети с участковыми лечебницами и внедрять среди населения хотя бы крупицы цивилизации и культуры через народные земские школы. Секретарь уездной земской управы Сукнев воспринял мой доклад, как украшение обычно тощей книжки печатавшихся к уездному собранию отчётов и докладов. Поэтому мой отчёт был напечатан со всеми диаграммами и картами, но земское собрание не вынесло никаких постановлений по моим предложениям, да и едва ли кто-нибудь из гласных (по-современному – депутатов) этого одного из наиболее отсталых уездных земств прочитал мой доклад. Но для поощрения нового санитарного врача уездное собрание постановило наградить меня золотыми часами. Так это было в Новоладожском уезде в обычае, а награждённый должен был выразить свою благодарность. Но вместо этого я заявил, что решительно и безусловно не принимаю подарка, что работаю я из интереса к делу, а наградой за работу для меня было бы содействие со стороны собрания врачебно-санитарному делу, а не личный мне подарок. Это заявление я сделал, очевидно, в такой решительной форме, что оно было сочтено за оскорбление земскому собранию. Об этом было сообщено, как передал мне потом Иван Андреевич Дмитриев, в губернскую управу.

Насколько слабо была поставлена участковая сеть в Новоладожском уезде, можно судить по следующему случаю. Весной 1897 г. я первый раз ехал на губернский съезд земских врачей. На почтовой станции Шум, что в 15 км от Новой Ладоги, пока меняли лошадей, меня позвали спешно в соседнюю, отдельно расположенную избу, где находилась только что вынутая из колодца женщина, пытавшаяся покончить с собой. Утопленнице нужна была срочная помощь. Послали на пункт за фельдшером, но его всё не было. Оказалось, что извлечённую из колодца утопленницу было уже не спасти. Все довольно длительные попытки искусственного дыхания и пр. были безрезультатны. Но в это время в сенях дома в куче картофеля была обнаружена женщина с окровавленной головой. Она рассказала, что родственница пыталась ночью её убить с целью взять у неё деньги. Не найдя таковых, она закопала пострадавшую, чтобы скрыть преступление, в кучу картофеля, посчитав её мёртвой. Когда же раненая, придя в себя, стала стонать и звать на помощь, преступница выбежала из дома и бросилась в колодец. Вместе с прибывшим фельдшером, пользуясь лишь имевшейся у него карболовой кислотой да свежепрокипяченной водой, мы вымыли все раны, удалив волосы, засыпали повреждения иодоформом. Некоторые лоскуты ран пришлось зашить. Наложив повязку из прокипячённых полотенец, я отправил пострадавшую на почтовых лошадях в Новую Ладогу. К моему изумлению, когда я через две недели вернулся в город, доктор Мартынов сообщил мне, что больная благополучно поправляется. Раны заживали у неё без нагноений.

Странное, трудно передаваемое, даже страшное и мучительное состояние сознания пережил я однажды в конце зимы 1897 г. Несколько дней я находился в эпидемическом районе, пытался организовать временную больничку в крестьянской избе для сыпнотифозных больных, подыскивал подходящий ухаживающий персонал. Наконец, пустился в обратный путь. Проехав на перекладных два почтовых перегона в сильнейший мороз, поздно ночью прибыл в Старую Ладогу. Оставался последний небольшой перегон в 12 км, и я попросил на почтовой станции поскорее закладывать лошадей. Через несколько минут меня вёз на хорошей паре в лёгких санях сам староста почтовой станции, привыкший хорошо получать от меня «на чай». Дорога лежала по Волхову. Сани быстро спустились на реку, и мы понеслись у высокого правого берега. Закутываясь от обжигающего мороза в воротник шубы, я видел, как мы миновали крутые спуски к Волхову, как уже позади осталась Покровская церковь, и мы подъезжали уже по ровной глади к Новой Ладоге. Предвкушая скорое возвращение домой, отдых в тёплой комнате, я закрылся поплотнее воротником тулупа. Прошло около часа. Мы давно уже должны были приехать на место, но лошади неслись с прежней быстротой. Я открыл воротник и сквозь ночную темень увидел слева от нас очертания каких-то гор, стал всматриваться: мимо нас проносились крутые спуски с лестницами к причудливым замкам, какие-то заросли. Ничего подобного в нижнем течении Волхова нет, только низины Новой Ладоги, да бесконечные просторы льдов Ладожского озера. Не во сне же я вижу крутизну береговых высот слева! И это состояние совершенно необъяснимого, невозможного было острым, мучительным страданием, пока вокруг всё продолжало происходить совершенно непонятное… И в тот же миг всё мучительное исчезло, когда я понял, что мы мчимся уже обратно в Старую Ладогу и проезжаем мимо плитных ломок на правом берегу. Я встряхнул крепко спящего ямщика, который незаметно успел изрядно выпить при отъезде. «Где мы едем?!». Но лошади уже взбежали на берег и привезли нас обратно на станцию, из которой мы выехали два часа назад. В Новой Ладоге они объехали вокруг острова и, не замедляя хода, вернули нас в Старую Ладогу!

Весьма поучительным для меня было участие в Санкт-Петербургском губернском земском съезде врачей весной 1897 г. Чтобы отстранить от председательства на нём казённого, назначенного губернатором губернского врачебного инспектора Корнилова, губернское земство, по ходатайству съезда, просило возложить председательство на С. М. Лукьянова[58]. Он был тогда директором Института экспериментальной медицины. Ежедневно в течение двух недель терпеливо высиживал он до поздней ночи на заседаниях не только общих собраний, но и секций. В заключительном заседании в зале Дворянского собрания (ныне Филармонии) я, считавшийся тогда самым беспокойным, «крайним», от речей которого председателю приходилось ограждать и охранять съезд во избежание ударов со стороны начальства, счёл необходимым выразить благодарность С. М. Лукьянову за труд председательствования, за его объективность и внимание к земским работникам и за терпеливое отстаивание свободного обсуждения. Наука, представителем которой являлся С. М. Лукьянов, несовместима с подавлением неугодных мнений, к нам в его лице она подходит с тщательным изучением, взвешиванием, вниманием…

И вот, через 30 лет, в 1927 г. мне пришлось вновь увидеть С. М. Лукьянова в роли председателя учёной конференции, посвящённой памяти Вирхова[59]. После того, как он побывал обер-прокурором Святейшего Синода, после революции он вновь стал профессором по патологической анатомии в Институте усовершенствования врачей и пользовался заслуженным уважением и почётом, как подлинно выдающийся русский учёный. В роли председателя учёных конференций С. М. Лукьянов проявлял изумительную добросовестность. Заседание памяти Вирхова было очень торжественным. Первым был доклад ученика Вирхова Ф. Я. Чистовича[60]. Я сделал доклад о Вирхове, как провозвестнике социальных устремлений в медицине. Я сравнивал его с горной вершиной человеческого познания. «Вершины гор раньше озаряются светом восходящего солнца». К моему сожалению, этот мой доклад, как и большинство других моих работ этого периода, не появился в печати. Замечательна была заключительная, большая и вдохновенная речь С. М. Лукьянова о заветах Вирхова людям научного познания.

Я подошёл после заседания, чтобы выразить ему признательность за вызванное его речью глубокое волнение, но совершенно неожиданно, увидев меня, он меня обнял и, как было принято встарь, трижды поцеловал – «за искренность и правдивость» моей речи о Вирхове, за её «добросовестность», как он сказал. Я напомнил С. М. Лукьянову о моей благодарности ему на пороге моей общественной жизни в 1897 г. После этого заседания я всякий раз передавал или пересылал ему оттиски своих работ по социальной гигиене и свою книгу «Общественная медицина и социальная гигиена». Теперь в беседе со мною по поводу посланных ему моих работ С. М. Лукьянов коснулся их содержания. Он очень внимательно читал их, так же как и мою статью о проблеме старости, и высказал поразившую меня в его устах мысль об общественных коллективах, как о «меторганизациях» и об интеллекте, как о проявлении жизни меторганизмов[61].

Вспоминаю, что моя речь о Вирхове начиналась словами Гёте:

Hinaufgeschaut! – Der Berge Gipfelriesen

Verkünden schon die feierlichste Stunde;

Sie dürfen früh des ewigen Lichts geniessen,

Das später sich zu uns hernieder wendet…

А там, в горах, седые великаны

Уже румянцем вспыхнули по краю.

Они встречают день завидно рано,

А к нам он приближается позднее.

(пер. Б. Пастернака)

Она была тепло встречена присутствовавшими на конференции моими сотрудниками А. Я. Гуткиным[62], С. И. Перкалем[63] и другими, считавшими, что социальная гигиена на этом учёном форуме была поставлена на должную высоту.

Летом 1898 г. выяснилась возможность для моего перевода из Новой Ладоги на работу в той же должности санитарного врача в пригородном участке Петербургского уезда «по Невскому тракту». В каждом уезде СПб губернии, кроме Петербургского уезда, губернское земство имело для осуществления санитарного надзора и оказания влияния на развитие всего земско-медицинского дела, находящегося в руках уездных земств, по одному санитарному врачу. Сама логика вещей и очевидные запросы и интересы обслуживания санитарных нужд уезда, успех мероприятий против эпидемий, борьбы за здоровье людей и контроль за нарушениями этого здоровья заставляли санитарных врачей губернского земства в уездах, хотя они непосредственно подчинялись губернской управе, руководимой И. А. Дмитриевым, основное своё внимание направлять на улучшение и развитие участковой сети. Без обеспечения каждого участка больницей с родильным отделением, позволявшей врачам оказывать хирургическую и акушерскую помощь нуждающимся, молодой врач, поступивший на земскую службу, не мог совершенствоваться в своей специальности. Естественно, наиболее способные и нужные для дела врачи стремились уйти из врачебных участков, где не было больниц. Участки пустовали. У уездных управ развивалась привычка довольствоваться видимостью роста земской сети. Нужно было во что бы то ни стало содействовать строительству участковых земских больниц, хорошо оснащенных необходимыми зданиями, усадьбами, оборудованием, инструментарием, аптечными средствами, вспомогательным персоналом. Для этого необходимо было систематически воздействовать на земскую управу, на земских гласных, на земское собрание. Организационной формой, инструментом для оказания такого воздействия и для воспитания у самих врачей чувства ответственности в качестве активных участников дела, а не земских наёмников, послужили специальные советы при земской управе, систематически собиравшиеся и обсуждавшие все вопросы врачебно-санитарного обслуживания населения.

Самым главным достижением своей двухлетней работы в Новоладожском уезде я считал налаживание деятельности такого санитарного совета. Это было очень нелёгкое дело! Затхлый, барско-канцелярский дух и стиль земской управы в Новой Ладоге не мирился даже с малейшим проявлением настойчивости со стороны «подчинённых» земских наёмников-врачей. Управа не созывала заседаний врачебно-санитарного совета, игнорировала его постановления, не вносила его предложений на земские собрания. Положением о земских учреждениях 1892 г. вся административная тактика губернаторов, опекавших земство, направлена была на бюрократизацию этого органа, на придание ему характера господствующей инстанции во всех делах хозяйства, в которой ведущую роль играли люди, владевшие имуществом, – торговцы, промышленники и помещики. Близкие же по всему содержанию своей работы к массам земские врачи, были так называемым «третьим элементом», наёмниками, а не ответственными за своё дело участниками обслуживания нужд народа. Между прочим, в одной из моих статей в «Общественно-санитарном обозрении» (№ 5 за 1897 г.) нашла отражение одна из самых острых стадий борьбы за обеспечение работы врачебно-санитарного совета при Новоладожской управе. В статье говорилось: «За последнее время в земстве идут пререкания между управой и земскими врачами на тему об „избранниках“ – цензовая управа – и наёмниках – „третий элемент“ – об обязанности последних не принимать близко к сердцу интересы того дела, для которого они пошли в земство на службу, и о праве „избранников“ не чувствовать морального общественного долга выслушивать людей, знающих и отстаивающих интересы дела, которым они непосредственно заняты. Не может, не должно быть у земской управы мелочного властолюбия там, где на первом месте стоит забота об успехах земского медицинского дела».

Уездная управа оказалась очень чувствительной к упрёку в печати по её адресу со стороны представителя «третьего элемента». В тогдашней обстановке можно было настаивать на признании санитарного совета исключительно как совещательного органа управы. Но сама обязанность управы «совещаться» с ним должна была вести к признанию, что земство действует и должно действовать не по прихоти дворянского недоросля Де Мара (председателя управы), а в соответствии с выяснившимися на врачебно-санитарном совете запросами дела.

Разработанное мною и утверждённое земским собранием положение об уездном земском врачебно-санитарном совете до известной степени служило хоть некоторой опорой для регулярной работы этого «совещательного» при управе органа. В какой-то степени это была зародышевая форма тех санитарно-эпидемических советов, за организацию и правильную постановку деятельности которых при санэпидстанциях приходится теперь, спустя, 70 лет, вести настойчивую борьбу.

Петербургский уезд был наиболее экономически мощным по сравнению с остальными семью уездами Петербургской губернии, по составу своих гласных – наиболее влиятельным, а потому и не поддававшимся руководству губернского земства. Здесь был свой уездный санитарный врач – доктор Пассек, который, состоя на службе уездного земства, как и все врачи в Петербурге, совмещал эту свою работу с врачебной практикой и другими службами. Губернское земство, лишённое влияния на развитие врачебно-санитарной сети, удержало, однако, в своих руках специальный надзор за соблюдением требований обязательных постановлений по санитарной части в пригородах Петербурга. Эти пригороды, расположенные по основным трактам, ведшим в столицу – Шлиссельбургскому, Московскому, Нарвскому и Выборгскому, были густо и совершенно хаотически застроены домами для рабочих множества промышленных предприятий. Все эти дома строились в качестве «доходной статьи» предприимчивыми домовладельцами для сдачи под жильё для рабочих за пределами городской черты, следовательно, формально вне города. Поэтому пригороды, хотя и были непосредственным продолжением города и в полицейском отношении находились в ведении СПб градоначальника, в области благоустройства и местного хозяйства к городу не относились, а считались в ведении земства. Но никаких, даже самых зачаточных, органов своего, а не общеуездного, местного благоустройства или городского, поселкового хозяйства не имели.

Мне предложили осуществлять земский санитарный надзор за промышленными и торговыми предприятиями, домами и дворами в так называемом тогда «Петергофском пригородном участке». Он простирался от Нарвских ворот и Екатерингофа до Стрельны включительно – по Нарвскому тракту; и от Московских ворот до Средней Рогатки – по Московскому шоссе. Здесь, следовательно, на первый план выдвигались задачи не санитарно-организационные, а санитарно-технического характера и, прежде всего, меры по промышленному и фабричному санитарному надзору.

Зимой 1897 г. приезжала погостить в Ладогу к моей сестре работавшая перед тем до конца навигации в больничке для судорабочих курсистка последнего курса Любовь Карповна Полтавцева. Родилась она в городе Новозыбкове Черниговской губернии в 1870 г., в семье купца 2-й гильдии (т. е. со средним капиталом) Карпа Ивановича Полтавца, который впоследствии изменил фамилию на Полтавцев. Мать Любови Карповны – Михалина Антоновна Сикорская происходила из обедневшей польской дворянской семьи. По окончании Новозыбковской женской гимназии с золотой медалью Любовь Карповна прошла специальные классы немецкого языка и получила звание учительницы по этому предмету. С 1891 по 1893 г. она была учительницей в земской школе Мглинского уезда Черниговской губернии, а в 1894 г. отправилась в Петербург для получения высшего образования. Здесь поступила на высшие медицинские Рождественские курсы и занималась у Петра Францевича Лесгафта[64].

Очень инициативная, оригинальная, смотрящая на всё бодро, самостоятельно. Я помню, в последние месяцы – в сентябре и октябре Любовь Карповна часто присоединялась к нашим прогулкам на лодке по Волхову, в Сосновый Бор на другом берегу реки, где мы собирали рыжики, грузди и последние осенние цветы. У меня гостил мой очень близкий друг по последним годам в Дерпте – Виргилий Леонович Шанцер. Позднее он был одним из руководителей московского вооруженного восстания 1905 г. Это были прогулки, полные молодого весёлого смеха и милых шуток Любови Карповны по адресу Виргилия Леоновича, сильно близорукого, принимавшего сухие листья за кучки грибов, увлекавшегося спором до того, что наталкивался на незамеченный пень, никогда не унывавшего сангвиника.

Когда открылась навигация 1898 г., Любовь Карповна по моим настойчивым приглашениям приехала навестить меня. К этому времени я остался в Ладоге один. Сестра Женя в Полтаве держала экзамен за курс гимназии на аттестат зрелости. Всю необходимую ей помощь и заботы о ней взял на себя брат Сергей. Он был тогда преподавателем физики и математики в Полтавской женской гимназии.

В этот весенний приезд Любови Карповны мы решили, что я к осени перееду на работу в Петербург, а она на всё лето уже взяла на себя обязательство по окончании курсов лекарских помощниц поехать в Сибирь для медицинского обслуживания переселенцев, сопровождать их партии по Оби.

Во время пребывания у меня Любови Карповны я написал статью о переписке молодого Карла Маркса со своей будущей женой и перевёл только что появившиеся тогда в печати письма Маркса и передал в «Научное обозрение»[65], где благодаря Любови Карповне этот материал и был помещён в 1898 г. В течение всего лета мы активно обменивались письмами, и я испытывал тревогу, если почему-либо долго не приходило писем из далёкой Сибири. В письмах мы окончательно решили соединить наш дальнейший жизненный путь.

Ранней весной 1897 г. ко мне в Ладогу приезжал повидаться со мною брат Сергей. Я возил его, большого любителя природы, страстного охотника, специально занимавшегося в Киевском университете геологией, бывшего участника и даже руководителя геологических экскурсий, по самым интересным местам Новоладожского уезда. Показывал ему очаровавшие меня берега Волхова в районе порогов и плитных обнажений; ездил в леса по реке Сяси; в чащи зарослей по узкой щели реки Шальдихи, крутые берега которой сложены из девонских и ниже лежащих силлурийских плитняков; возил его на парусной лодке по бурным волнам Ладожского озера, – но я не мог завоевать его внимания и восторгов к окружающей меня природе. Скучным и однотонным казалось ему бледное, белесоватое северное небо. Не идущими ни в какое сравнение с южными дубовыми рощами, с их богатой, буйной подбивкой цветами, не могли идти, на его взгляд, бедные и убогие ладожские леса. Он не разделял и отказывался понимать моё восхищение северным ландшафтом, природой, везде неисчерпаемо богатой своими видами, своим непостижимым для меня обаянием. Перед тем, как окончательно оставить Новоладожский уезд, я воспользовался кратковременным отпуском и навестил своих родителей.

После окончания университета я первый раз побывал на родине. Мне определённо хотелось не только увидеть отца и мать, привязанность к которым у меня всегда была очень глубока, неизмеримо крепка, но и доставить им некоторое удовлетворение видеть меня врачом, особенно моему отцу, который с такой настойчивостью и решимостью, преодолевая все трудности и помехи, определил нас в гимназию и поставил на путь к университетскому высшему образованию. Я привёз в подарок брату неразлучного спутника моих новоладожских прогулок, моего великолепного сеттера Нерона. Впрочем, в качестве охотничьей собаки он оказался мало пригодным. Слишком много страсти вкладывал он в охоту, гоняясь за утками и другой дичью, вместо холодной выдержки.

Вернувшись в Новую Ладогу, я довольно быстро подготовил к сдаче свои дела в уездном земстве, собрал и взял с собою накопленные материалы и в августе уехал в Петербург. Уезжая, я с грустью покидал мои комнаты в доме с зелёными ставнями на Старой Канаве. Глубокую признательность увозил я к заботливой и великодушной своей хозяйке Марье Андреевне. Она помогла мне устроиться с квартирой и в Петербурге, когда после тщетных поначалу усилий и поисков нашёл я, наконец, квартиру из двух комнат и кухни в пределах моего нового санитарного участка на Химическом переулке за Нарвской заставой, рядом с Тентелевским химическим заводом, во втором этаже деревянного дома.

Покидая Новую Ладогу, я невольно задавал себе вопрос, в какой мере выполнил я те задачи, которые выдвигались передо мною в процессе работы, что дал я санитарному делу в Новоладожском уезде и что получил, каким опытом обогатился сам? Основной пробел в моей работе состоял в том, что я не охватил своей деятельностью самый город Новую Ладогу: не проводил в нём систематического осмотра всякого рода предприятий торгового и промышленного характера, таких, как булочные и хлебопекарни, места торговли съестными припасами, ремесленные мастерские. Правда, все эти предприятия были незначительных размеров и играли очень малую роль в условиях снабжения населения здоровыми пищевыми продуктами.

Так же точно не включил я в число своих задач изучение и улучшение уличного благоустройства и жилищного строительства. Не успел я осуществить и многое другое, чем планировал заняться в последующее время, но покинул уезд раньше, чем смог выполнить свои планы. Отсрочить отъезд из Новой Ладоги означало бы потерять представившуюся возможность воспользоваться освободившимся местом санитарного врача в промышленном пригороде Петербурга.

Наиболее ценным опытом, которым обогатила меня работа в Новой Ладоге, было реальное представление о бедствиях и страданиях, причиняемых натуральной и «чёрной» оспой и её эпидемическим, или вернее эндемическим распространением при отсутствии правильной организации противооспенных прививок. Понимание огромного ущерба здоровью населения от натуральной и «чёрной» оспы заставило меня серьёзно отнестись к выработке системы оспопрививания и практическому её проведению в жизнь земской врачебной организацией. Эта система, за которую я настойчиво боролся в последующей моей санитарной работе, в очень сжатой форме выражена в моей книге «Очерки земского врачебно-санитарного дела» (СПб, 1903 г.). Сейчас высказанные в книге положения кажутся само собой разумеющимися, но в то время, когда они писались, они являлись новым словом, нуждавшимся в признании и внедрении в практику.

Петербург, Новгород (1898–1902)

Исходя из опыта, приобретённого в Новой Ладоге, намечал я задачи, которые предстояло решать в Петербурге. Но новая обстановка, новые условия, новые задачи вызывали у меня сомнения, сумею ли я справиться, окажусь ли достаточно подготовленным, пригодным для новой работы.

Прежде всего, представлялось мне, необходимо ознакомиться, путём непосредственного обхода и сплошных осмотров, со всеми частями моего санитарного участка, со всеми фабриками, заводами, мастерскими и торговыми предприятиями на его территории и тщательно изучить все доступные печатные и отчётные материалы о населении. Опыт работы в Новоладожском уезде научил меня, что для большей эффективности санитарного надзора необходимо постоянно иметь перед глазами подробную карту всех населенных пунктов с имеющимися в них лечебными, акушерскими и фельдшерскими учреждениями, промышленными предприятиями, почтовыми станциями и пр., а также реками, каналами, пристанями и другими местами скопления рабочих, которые должны учитываться в работе санитарного врача. Не сразу, а постепенно я для личного пользования составил и сам вычертил такую карту уезда. Теперь для ориентировки в своём районе я пытался достать план пригородного участка в губернской или уездной управе. Но плана в таком масштабе, чтобы можно было на него наносить отдельные здания, в земстве не было. Случайно я увидел такой план в кабинете полицейского пристава, пригласившего меня, как санитарного врача, принять участие в обсуждении вопроса об отведении места для крупных складов старого тряпья, собиравшегося тряпичниками во всём Петербурге. Я попросил дать мне для ознакомления этот план на вечер, до утра. За ночь я успел перечертить план на кальку с нанесением на неё всех улиц, водных протоков, промышленных предприятий и жилых домов. План этот много облегчил мою работу в участке, и я постоянно и настойчиво рекомендую санитарным врачам изготовлять для своей работы план района своей деятельности. Ежедневно и систематически, по много часов, занимаясь поуличным осмотром всего участка, я в короткий срок хорошо узнал его.

Тщательное изучение заявлений и проектов возведения новых домов, а также открытия, расширения и капитального переустройства промышленных предприятий; неоднократные последующие осмотры этих объектов совместно с инженером земской управы, а затем составление заключений с внесёнными нами в проекты изменениями; ежеутреннее рассмотрение всех присланных карт-извещений о случаях эпидемических заболеваний, направление персонала для производства квартирных дезинфекций и госпитализации заболевших (в большинстве случаев я лично навещал все квартиры, производил сам на месте все прививки) – таков был далеко не полный круг моих обязанностей. Все стороны моей работы, а также её объём, количественные показатели были освещены в моём отчёте за 1898 г., изданном губернской управой в сборнике трудов санитарных врачей. Этот отчёт даже сейчас представляет своеобразный интерес, т. к. отражает яркий контраст между нынешним состоянием Кировского района, с его поистине грандиозными площадями, магистралями, домами культуры, школами, жилыми массивами и парками, и прежним убогим, безысходно загрязнённым состоянием этого района конца прошлого века, когда он носил название пригородного земского Петергофского участка Петербурга.

Возмутительной, выводившей меня из равновесия стороной деятельности санитарного врача была неизменно повторявшаяся попытка торговцев, промышленников и домовладельцев дать мне взятку. Эту взятку присылали на квартиру или пытались так или иначе сунуть в руки. Рассматривая всякую такую попытку прежде всего как невыносимое тяжкое оскорбление мне, как общественному работнику, я на это реагировал остро, спускал оскорбителей (в буквальном смысле!) с лестницы, бросал им в лицо подлые четвертные билеты и, наконец, стал подавать в суд жалобы на тяжкие нанесения мне оскорблений, представляя при этом полученные письма с вложениями в качестве вещественных доказательств. Я лично выступал как истец, как пострадавший и как обвинитель, и добился, что мировой судья Головушкин приговорил директора Триумфальной мануфактуры к трём месяцам тюрьмы. Присланное мне письмо «со вложением ста рублей» и просьбой, чтобы я «не усмотрел» свалки нечистот, на которой уже была начата постройка домов для рабочих, оказалось веской уликой. Потом, в порядке апелляции с участием дорого стоившего фабриканту присяжного поверенного, заключение было заменено штрафом в 300 рублей.

Но мне судебный процесс дал возможность публично в самых резких словах заклеймить презренную попытку оскорбить общественного земского работника поднесением взятки.

В самом Петербурге среди полицейских и городских санитарных врачей было бытовым явлением «принятие благодарности», т. е. взятки, от владельцев различных осматриваемых заведений, и не так легко было отбить охоту перенести эту практику и по отношению к земскому общественному работнику. Должен сказать, что за два года работы в самом захолустном Новоладожском земстве ни одного случая попытки «благодарности» или взятки не было. Был такой генерал-майор медицинской службы, всесильный член Петербургской управы и председатель её санитарной комиссии Оппенгейм, который счёл нужным обратиться ко мне с наставлением, чтобы я не ругал и не прогонял взяточников, а их приношения передавал бы в кассу благотворительного общества помощи бедным. Я выслушал этот конфиденциальный совет «слишком горячему молодому врачу», а когда открылось заседание, попросил слова и публично рассказал о недостойном, унижающем звание врача совете, данном мне председателем.

Вскоре после моего приезда в Петербург ко мне приехала моя сестра Евгения, а вслед за нею и мой ближайший друг по гимназии и университету К. О. Левицкий. Сестра делала настойчивые, но безуспешные попытки поступить на Высшие женские курсы и после неудачи поступила на курсы Лесгафта, а К. О. Левицкий с моей помощью искал какой-нибудь работы или службы. Совершенно неожиданно для себя я увидел сближение между моей юной, неопытной сестрой – ей едва исполнилось 18 лет! – отзывчивой, полной самых лучших стремлений к знанию, к самостоятельной общественной работе, и, на мой взгляд, уже достаточно испытавшим в жизни, более чем тридцатилетним и имевшим уже сына, К. О. Левицким. Я был глубоко взволнован, чтобы не сказать – потрясён своим открытием и наблюдениями, Мне казалось, что большая ответственность и вина лежит на мне. Я поговорил с К. О., но увидел, что он, как и моя глубоко любимая сестра, на дело смотрят совершенно иначе, чем я. Скажу, что во всей последующей жизни, до самой смерти Константина Осиповича в 1919 г., это была ничем не омрачённая взаимная привязанность, скреплённая истинной дружбой, уважением, любовью и товариществом, семейная пара.

Осенью вернулась из своей летней временной службы Любовь Карповна, и мы оформили наши отношения[66]. Из Химического переулка мы переехали на Нарвский проспект, в квартиру из одной комнаты и кухни. Мне было 29 лет, Любови Карповне – 28. Мы вступали в период полного развёртывания наших жизненных сил и способностей. Я был чрезмерно поглощён в это время изучением своего участка, уходил с утра на осмотры, заходил на час-другой в санитарную комнату, где обычно ждал меня мой помощник – фельдшер, и затем вновь отправлялся в какие-нибудь отдалённые пункты. Несколько случаев дифтерита в Средней Рогатке побудили меня произвести опыт предохранительного введения противодифтерийной сыворотки всем детям в соседних домах. Сыворотка тогда стоила довольно дорого. Пришлось просить разрешения на расход в управе. Затем надо было проследить, в какой мере можно было считать результаты этой пассивной иммунизации против дифтерии успешными. Не было ли каких-либо просмотренных случаев заболеваний.

Только вечером возвращался я домой в нашу новую квартиру. Любовь Карповна придала ей уют, что при наших более чем ограниченных средствах было делом далеко не лёгким. Дешёвые стулья, купленные на Александровском рынке, продолжают и теперь, через семьдесят лет, обслуживать меня. Чтобы не поступать на службу и не бросать хозяйство, Любовь Карповна стремилась обеспечить себе возможность работать дома. Она систематически делала переводы для некоторых медицинских журналов: по детским болезням, по зубоврачебному делу. Перед сдачей в печать переводы проходили мою редакцию. Помню, редактор «Научного обозрения» Филиппов предложил мне взять на себя перевод двух, в то время только что вышедших, немецких книг для издания их в виде приложения к его журналу. Это были «Введение в философию» Эйслера и «История развития мелкой промышленности в немецких странах». Перевод сделала Любовь Карповна. Под её именем он и был напечатан, мне принадлежал только редакционный просмотр. Работа над переводами была ценна, разумеется, и с точки зрения самообразования.

Много забот в нашу жизнь в эти первые месяцы внёс следующий случай. Однажды я осматривал общежитие для временных рабочих. Большинство из них отсутствовали, были на работе. В прохладном помещении бросились в глаза исключительная запущенность, грязь. На нарах внизу сидел мальчик лет шести и девочка двух-трёх лет. Сопровождавший меня дворник объяснил, что ночевавшая в общежитии мать этих детей накануне умерла, по-видимому, «от чахотки». Дети остались беспризорными, никаких родственников у них нет. Никто о них не заботится, и он не знает, что с ними делать. Я переговорил с детским приютом, находившимся неподалёку. Там мест не было, и принять детей решительно отказались. Мне ничего не оставалось делать, как привести их к себе домой.

Немалого труда стоило моей Любови Карповне отмыть детей, кое-как устроить их на ночлег. На следующий день пришлось обеспечить детей, какой ни на есть, одеждой. Усиленные хлопоты, поездки в благотворительные учреждения… Любовь Карповна побывала в Комитете для беспризорных и покинутых детей, была на приёме у сенатора Герарда – всё безуспешно! Лишь недели через две мне удалось поместить девочку в детский приют, а мальчик Ваня прожил у нас всю зиму, и лишь весною его взял к себе на воспитание один из санитарных попечителей – Хивловский.

Уход за Ваней был сложен, мальчик не был здоровым, надо было позаботиться о его лечении. Ребёнок был «золотушным», с разными сыпями на худеньком тельце, страдал ночным недержанием мочи. Хлопоты по уходу за ним и заботы о его дальнейшей судьбе – всё это легло на плечи Любови Карповны, но я ни разу не видел и не слышал от неё признаков недовольства. Напротив того, бодро и с полной верой в то, что всё устроится к лучшему, она после каждой неудачи намечала и предпринимала новые шаги.

Ни Иван Андреевич и никто из моих друзей и знакомых не знали о моей женитьбе. Как-то вечером зашли ко мне на новоселье братья Аркадий и Михаил Николаевичи Рубель[67]. Их изумлению не было предела, когда я представил их моей жене. С тех пор и до самой смерти Аркадия Николаевича Рубеля он оставался в числе неизменных друзей Любови Карповны.

Главным образом для практики во французском языке мы в ту зиму довольно систематически посещали по настоянию Любови Карповны Михайловский театр[68], на сцене которого играли в то время видные французские актёры. К нам обычно присоединялись Аркадий Николаевич Рубель и близкий друг Любови Карповны Варвара Николаевна Болдырева, брат которой – Василий Николаевич[69] был в то время начинающим физиологом у Ивана Петровича Павлова. В поздние часы после возвращения из театра, где мы смотрели не одни только классические пьесы Мольера и Расина, но и такие лёгкие вещи, как «Les maris de Leontine», за чашкой чая в нашей уютной квартире на далёком Нарвском или Рижском проспекте долго раздавался неудержимый смех и остроумные французские каламбуры Любови Карповны и наших друзей.

В эту зиму я стал сотрудничать в начавшем выходить в то время журнале «Начало»[70], а также был приглашён Михаилом Семёновичем Уваровым взять на себя ведение постоянных отделов в «Вестнике общественной гигиены» и в «Общественной медицинской хронике». В то же время по поручению И. А. Дмитриева я должен был готовить к предстоящему VIII губернскому съезду врачей доклад о постановке изучения влияния фабрик и заводов не только на здоровье работающих на них рабочих, но и на здоровье окружающего населения. На основании непосредственного, изо дня в день, знакомства, наблюдения и изучения условий жизни всего населения в районе Путиловского завода, в кварталах и улицах, прилегающих к крупному химическому предприятию или таким типичным фабрикам, как Екатерингофская и Триумфальная мануфактуры, у меня сложился взгляд, что для выяснения вопроса о влиянии на здоровье населения фабрик и заводов недостаточно изучения только условий труда, особенностей производства и его вредности на самих этих фабриках и заводах. Необходимо всестороннее изучение воздействия промышленных предприятий на весь уклад жизни в прилегающей к ним населённой местности, учёт притока жителей из сельских районов, скученности в квартирах и домах, жилищной эксплуатации населения, складывающегося бытового и культурного обихода, возникающего и формирующегося в фабрично-заводских районах. Именно в таком направлении и был составлен мой доклад: как обоснование «нового подхода и новой программы работы санитарных врачей» в этой области. Я побывал у Дементьева[71], автора книги «Фабрика, что она берёт и что она даёт населению», чтобы услышать его мнение по поводу составленной мной программы, несколько отличающейся от постановки вопроса московским исследователем Ф. Ф. Эрисманом. Дементьев особенно оттенял практическую необходимость такой новой программы ввиду ревнивого оберегания высшей администрацией – Министерством торговли и промышленности – фабрик и заводов от общественных и, прежде всего, от земских органов.

Несмотря на то, что Дементьев с большим вниманием отнёсся к моим идеям и очень интересовался дальнейшей судьбой доклада, у меня всё-таки осталось чувство полного разочарования в нём: он совершенно не соответствовал моему представлению о санитарном враче первого призыва, ближайшем сотруднике Ф. Ф. Эрисмана. Его домашняя обстановка менее всего напоминала условия быта и домашнего обихода земского врача, а скорее говорила об устремлениях к быту сановного чиновника.

Большое место в моей памяти о работе в Петербурге в 1900 г. занимают воспоминания об участии в подготовке и проведении городской переписи населения в Петергофском участке. Петербургская городская дума утвердила руководителем всей организации переписи профессора А. А. Кауфмана[72]. По его приглашению я принял на себя заведование переписью в моём санитарном районе. В течение двух-трёх месяцев велись подбор и подготовка переписчиков из числа студентов Университета, Военно-медицинской академии и Женского медицинского института[73]. Они изучали отведённые им участки, обходили каждую квартиру, каждый огород или склад, где были жилые помещения, составляли предварительные списки, проводили разъяснительные беседы, затем ежедневно собирались группами у меня для подробного выяснения встретившихся вопросов по толкованию предложенных переписных формуляров и инструкций. У ряда заведующих переписными пунктами возник план в связи с переписью выяснить ряд вопросов социально-экономического порядка, не включённых в официально утверждённую программу а именно: о размерах ежемесячного заработка рабочих, о действительной (а не по паспорту) связи их с деревней и сельскохозяйственными работами, сколько за год отправляют в деревню денег, когда были в последний раз в деревне, имеют ли там семью, имеют ли здесь, в городе, независимо от этого, фактическую семью и детей, а также некоторые другие вопросы, важные для освещения процесса формирования промышленного пролетариата и фактического быта рабочего класса. Счётчики при приёме официальных переписных листков должны были заполнить лично отдельный листок, на котором стояла лишь порядковая нумерация одиннадцати выработанных нами вопросов. Разумеется, состав счётчиков был подобран из передового, революционно настроенного студенчества, хорошо знакомого с незадолго вышедшей до этого книгой Плеханова и его полемикой с Воронцовым («В.В.»)[74]. Они охотно затрачивали дополнительный труд на заполнение дополнительных карточек, содержавших ответы на выработанные нами вопросы. При подведении итогов переписи выяснилось, что посылка денег в деревню снижала жизненный уровень рабочего. Это было не исключение, а общее правило. Таким образом, в официальных личных переписных листках ответы отражали не фактическую степень разрыва с деревней и перехода в состав класса промышленных рабочих, а искажённое, отстающее от жизненной практики субъективное сознание выходца из села.

«Ваше главное занятие» – гласил вопрос переписного листка. И обычный массовый ответ на этот вопрос был – «хлебопашество». А из наших дополнительных вопросов выяснялось, что он – рабочий Путиловского завода, уже не первый год, имеет 40 рублей ежемесячной зарплаты, что он уже 5, а то и 10, и даже 15 лет как покинул деревню, на сельских работах не бывал, но держит там «надел»; у него там живёт семья, которой он посылает в год 100–200, а то и больше рублей, а здесь живёт временно «один», хотя при этом не отрицает, что двое-трое детей фактической сожительницы – это его дети.

Подготовка к переписи, потом сбор и обработка дополнительных материалов составляли основное содержание моей жизни в течение трёх-четырёх месяцев. С утра и до поздней ночи в нашей квартире на Рижском проспекте (на углу с нынешним проспектом Газа) непрерывно бывали целыми группами счётчики-переписчики. Любовь Карповна терпеливо переносила эту утомительную сутолоку. Ласково принимала увлечённую, захваченную интересом к переписи молодёжь, давала справки, разъяснения, выслушивала их рассказы и наблюдения, иногда до глубины души волновавшие самих рассказчиков, поила их чаем. Помню, какую трагедию переживала одна студентка, переписчица домов по Лейхтенбергской улице, когда целый ряд этих домов оказался заселённым девушками, жившими здесь в публичных домах. Нужно было писать ответ в графе о занятиях, и счётчица выслушивала раздиравшие ей душу рассказы о том, «как дошли до жизни такой» и исписывала целые тетради об их судьбах, быте и унижении.

В результате переписи был собран большой материал глубокого социально-экономического и социально-гигиенического значения. Но, к сожалению, ни мне, ни другим заинтересованным в этих результатах участникам программ не удалось в дальнейшем обработать весь этот материал. Вскоре начались в Петербурге события весны 1901 года, а затем я и многие мои соратники подверглись административной высылке из столицы.

Ещё одним видом моей общественной работы было участие в организованной при Вольно-экономическом обществе[75] комиссии «Помощи в чтении больным и бедным». Организация и довольно быстрое развитие деятельности этой комиссии были результатом всё более широких поисков таких форм просветительной общественно-политической деятельности, которые ускользали бы от бдительного ока петербургской охранки, круто расправлявшейся со всякой попыткой просветительной работы среди населения и, в особенности, среди рабочих[76]. Комиссия собирала через своих членов и путём рассылки писем к издательствам и авторам книжные пожертвования, принимала также и денежные средства, прочитанные газеты и журналы. Под руководством более деятельных членов комиссии, в числе которых был и я, добровольцы из среды учащихся составляли библиотечки для рассылки в участковые земские лечебницы для чтения больным, посылали в деревни газеты, из отдельных журнальных статей составляли сборники по наиболее острым вопросам рабочего движения и направляли их по запросам отдельным лицам и кружкам рабочих. Это была кропотливая, требовавшая большой затраты времени работа. Но число добровольных молодых сотрудников в этом движении всё возрастало.

Библиотечками по разным вопросам общественной жизни, экономики, социальной гигиены и санитарного дела, рабочего движения снабжались очень многие уезжавшие на летнюю работу, на временную службу в земстве студенты и студентки. Вся эта работа протекала, как одно из направлений деятельности комитета, председателем которого был Пётр Францевич Лесгафт. Заседания этого комитета происходили у него в институте, но склад поступавших книг был в Вольно-экономическом обществе, на нынешней 4-й Красноармейской улице. Как ни мало вяжется это с образом очень требовательного не только к другим, но и к себе, рационалиста и борца за последовательность Петра Францевича, но, к моему изумлению, состоявший у него на службе рассыльный, который у нас бывал, величал Лесгафта без всяких возражений с его стороны «Ваше Превосходительство», т. к. Лесгафт состоял в чине действительного статского советника. Тогда я как-то выразил изумление по этому поводу и заметил, что не следовало бы проявлять чинопочитание в нашей среде, но получил ответ, что это делается согласно воле Петра Францевича. Бывают же странные и труднопонимаемые вещи!

В 1900–1901 гг. мне часто приходилось бывать на собраниях сотрудников некоторых журналов у А. М. Калмыковой[77] в её квартире на Литейном проспекте рядом с пользовавшимся тогда большой известностью книжным складом. На этих собраниях находили самый живой отклик и обсуждение все события общественной жизни. Здесь встречались довольно далёкие друг от друга по своим социальным воззрениям представители оппозиционных кругов от Ф. И. Родичева[78], Дмитрия Ивановича Шаховского[79] и В. В. Хижнякова[80] до С. Н. Прокоповича[81] и гораздо более радикальных представителей тогдашней литературы. Всех объединяло нараставшее понимание общественного подъёма, недовольство атмосферой политического застоя, стремление к раскрытию путей для организации широкого движения новых передовых сил.

Весной 1899 г. в холодный дождливый день мне пришлось осматривать вместе с инженером уездной земской управы места, которые предполагалось отвести для строительства каких-то мастерских у деревни Автово и в районе побережья в направлении к Путиловскому заводу. Дул пронизывающий порывистый ветер с взморья. Несколько часов ходили мы по открытым со взморья местам. Одетый уже по-весеннему, я сильно промёрз. В результате заболел пневмонией, осложнившейся плевритом. Только через месяц стал я вставать, но оставалась большая слабость, сильный кашель и поты. Аркадий Николаевич Рубель напугал Любовь Карповну, что у меня начинается лёгочный туберкулёзный процесс. Лично у меня настроение было бодрое, я был убеждён, что скоро поправлюсь. Меня, как больного, стал навещать по приглашению Любови Карповны А. И. Яроцкий, которого, как хорошего клинициста, рекомендовал И. А. Дмитриев.

С этого началось наше знакомство с А. И. Яроцким, продолжавшееся много лет. По настоянию А. Н. Рубеля и Яроцкого я должен был уехать в Крым. Но я убедил Любовь Карповну вместо этого уехать со мною на хутор к моим родителям – в Попенки Черниговской губернии. Много радости доставил наш приезд родным, но немало и слёз было пролито моей матерью, когда она узнала от Любови Карповны о том, что скрывали от меня, но что без колебаний утверждали и Рубель, и Яроцкий, а именно, что дело идёт у меня о туберкулёзном процессе. Мать заставляла меня пить стаканами свежие сливки. Вопреки всяким запрещениям я занялся работами в саду. Для устранения тени от разросшейся молодой сосновой рощи, закрывавшей с юга наши яблони и другие фруктовые посадки, я принялся за выкорчёвывание сосен. Вскоре я настолько увлёкся этой достаточно трудной работой, что по три-четыре раза в день приходилось сушить промокшую от пота одежду и менять бельё. Через месяц я совершенно забыл о своей болезни, а затем прекратился и кашель. В августе мы вернулись в Петербург, я чувствовал себя вполне окрепшим и здоровым, чтобы нести всю нагрузку сутолочной петербургской жизни. Каждый день, по много часов, проводил в своём санитарном участке на осмотрах, до поздней ночи писал заключения на всякие проекты строительства и прочитывал большие связки земской санитарной информации для составления общественно-санитарной хроники в «Вестнике общественной гигиены». Эта работа была мне передана М. С. Уваровым, ставшим фактическим редактором «Вестника». Кроме того, я продолжал вести отдел иностранного санитарного законодательства.

Сильную тревогу вызывали у меня предстоящие, как мы думали, в сентябре роды нашего первого ребёнка. Всю зиму ещё в первый период беременности Любовь Карповна беспредельно сильно страдала от мучительной и неукротимой рвоты. Несмотря на все рекомендованные специалистами меры и средства, это мучительное, принимавшее угрожающий характер страдание продолжалось до самого лета. На хуторе, к счастью, рвота прекратилась. Когда я возвратился на работу, мы с Любовью Карповной предпринимали прогулки для поддержания её бодрости и здоровья. После одной из таких прогулок (мы были в Летнем саду и вернулись на финском «легковом» пароходике по Фонтанке домой) у Любови Карповны начались родовые схватки. Возобновилась неукротимая рвота. Утром я в тревоге обратился к доктору Фраткину, жившему неподалёку, просил его помощи. Он захватил с собой целый чемодан, бывший у него, по-видимому, всегда наготове. После тщательного обследования он нашёл, что нужно ещё запастись терпением. Однако непрерывность изнуряющей рвоты заставила его признать положение угрожающим. Он немедленно превратил меня в ассистента, хотя я беспокоился почти до беспамятства; со спокойной твёрдостью приказывал мне давать хлороформ, подавать ему инструменты, молчать и держать себя в руках. С тем же искусством, которое поразило меня два года назад в Новой Ладоге, он произвёл операцию наложения щипцов. Всю дальнейшую работу повивальной бабки выполнил затем в течение положенного срока я. До конца жизни я храню в своём сердце самую глубокую признательность доктору Фраткину, этому суровому на вид человеку умевшему своим благодетельным искусством, не словами, а делом облегчить страдания, выручить из смертельной беды попавших под её удары людей.

Родилась с полным весом моя первая дочь, составившая в течение многих последующих лет основной предмет наших забот, тревог, наших напряжённых усилий, планов и дум. У меня всегда вызывали глубокое внутреннее преклонение и почитание проявления высокого понимания материнского долга у Любови Карповны. С исключительной систематичностью изучала она всю литературу по уходу и воспитанию детей, Невзирая на все свои недомогания, проводила последовательно кормление грудью и наблюдение за дальнейшим развитием ребёнка. Чтобы позднее учить языкам и дать хороший выговор, всю зиму она брала уроки разговорного языка у француженки; настолько серьёзно и всесторонне знакомилась с литературой по воспитанию и уходу за детьми и критически её перерабатывала, что смогла позднее вести по этим вопросам профессиональную журнальную работу.

Много времени отдавал и я взращиванию нашего первенца. Это ведь особый, трудно передаваемый мир переживаний отцовства и возникновения на наших глазах нового человеческого сознания. Через год, зимою 1900–1901 гг., помню, я при малейшей возможности подолгу гулял с ребёнком там, где воздух был почище, у взморья. С санками я уходил довольно далеко от устья Невы, от Лоцманского острова. Тут однажды случилось совершенно непредвиденное происшествие. Был чудесный февральский или мартовский день. Лёд на Неве был только слегка покрыт снегом. Можно было уезжать с санками в любую сторону. Увлечённый радостными восклицаниями своей полуторагодовалой дочери при быстром беге санок, я не заметил, что по нашему адресу со стороны, противоположной Васильевскому острову, раздавались предупреждающие окрики и команды и только когда раздался выстрел, понял, что часовой, стоявший подле спущенного осенью на Неву со стапелей Балтийского завода корабля, в беспокойстве предупреждал меня о том, что я прошёл какую-то условную границу охраны. По его требованию я должен был стоять неподвижно, пока он вызвал какого-то воина, подошедшего к нам с оружием в руках. Он тщательно осмотрел санки, седока в них и меня и проводил нас до линии стоящих на льду вех. Вся эта процедура удлинила нашу воскресную прогулку на целый час и причинила некоторую тревогу матери, нарушив положенные сроки питания дочки.

Из всех исключительных, представляющихся теперь просто невероятными, проявлений неблагоустройства и антисанитарного состояния за Нарвскими воротами меня больше всего поражало положение дела с водоснабжением. Во всех дворах, густо застроенных двухэтажными деревянными домами с «угловыми» квартирантами-рабочими вода для питья и хозяйственных потребностей забиралась вёдрами из бака, вкопанного в заболоченную почву двора. В этот бак вода подавалась под очень слабым давлением по деревянным сверлёным трубам из реки Екатерингофки после принятия ею огромного количества фекально-хозяйственных вод из Обводного канала, реки Ольховки и других сточных протоков так называемой Болдыревской водокачки. Эта вода была настолько грязна, что каждый день, когда жильцы разбирали из бака всю воду, на дне его оставался 10-15-сантиметровый слой зловонной жижи, которую лопатами выбрасывали во двор. И такою «болдыревской» водой снабжалось столичное население участка за Нарвской заставой.

Как-то, идя на заседание санитарно-технической секции Общества охраны народного здоровья, чтобы сделать доклад о состоянии благоустройства в моём пригороде Петербурга, я взял с собой большой сосуд воды из такого пресловутого бака. При демонстрации этой воды все специалисты были убеждены, что им предъявлена канализационная сточная жидкость, и с трудом могли поверить, что такой водой пользуются люди для хозяйственно-питьевых целей.

Круг посещавших нас знакомых значительно расширился в связи с моей работой на переписи населения 1900 г. и благодаря встречам в редакции журнала «Жизнь»[82]. Само собой как-то сложилось, что для сбережения времени мы бывали дома по вечерам только в среду. Среды стали привычным днём встреч у нас людей довольно разнообразных кругов. Заходила молодёжь из бывших сокурсниц Любови Карповны. Из числа наиболее заинтересовавшихся изучением населения участников переписи постоянно бывали Колтановские, статистик Караваев[83], В. В. Хижняков, П. П. Маслов[84], В. Я. Богучарский[85], В. И. Шарый, О. Бражникова и др. «Среды» проходили в оживлённых разговорах о новых литературных явлениях и течениях, о планах и предположениях отдельных участников, об их специальных работах. Помню, как делился своими впечатлениями от поездки в Берлин доктор Вербов, акушер. В Берлине он побывал на рабочих собраниях, на которых слушал А. Бебеля, в профсоюзах, и был, казалось, разочарован: участники этих собраний были самыми обыкновенными рабочими, не отличавшимися по своему культурному уровню от хорошо знакомых ему петербургских рабочих. Именно это и вызывало у рассказчика бодрость: значит, и мы можем быть уверены в успехе политического движения среди рабочих.

Кто-то из постоянных участников наших сред предложил для внесения некоторой системы в пёстрые разговоры и беседы подавать каждому записку, какой вопрос сделать предметом обмена мнениями в данный вечер, а затем общим голосованием выбрать один из предложенных вопросов и обязать каждого высказать по нему своё мнение, опираясь не на предварительное штудирование материалов, литературы и чужих взглядов, а исходя из запаса своих представлений и мыслей. Одно из начинаний, высказанных мною в качестве предложения, к общему изумлению вылилось в ближайшее воскресение в довольно широкое проявление общественной активности.

Шла обычная весенняя выставка художников-передвижников. На ней, между прочим, привлекал к себе внимание репинский портрет Л. Н. Толстого во весь рост. Портрет стоял в нижнем зале. Как раз накануне нашей очередной среды было опубликовано постановление Синода об отлучении Л. Н. Толстого от церкви. Высказано было предложение найти способ общественного реагирования на эту реакционную затею, предпринятую с целью подорвать моральный ореол писателя.

Я предложил явиться всем присутствующим ровно в два часа в ближайшее воскресенье на выставку и увенчать цветами портрет Толстого, с тем чтобы публика могла выразить своё сочувствие соответственной овацией. Но для того, чтобы полиция не смогла принять предупредительные меры и не удалила портрет с выставки, мы должны были не разглашать свой замысел. В то же время каждый из присутствующих на среде должен был подготовить 5-10 человек, с обязательством для них пригласить с собой ещё по 3–5 человек. С принесёнными в незаметных пакетах цветами мы пришли в воскресенье на выставку.

Было много совершенно незнакомой публики. Были и случайные, даже «высокопоставленные», посетители. К полудню в залах выставки стало необычайно людно, даже тесно. Когда стрелка подошла к двум часам, наши знакомые дамы приблизились к портрету Толстого и убрали его цветами, у рамы пристроили букет и венок из роз. Совершенно неожиданно цветы (букеты гиацинтов, роз, нарциссов, сирени – всего, что удалось закупить в цветочных магазинах на Литейном и Невском проспектах), густым дождём посыпались с верхней галереи выставки. Зал и хоры гремели от аплодисментов. Всё это вылилось в шумную большую манифестацию, смысл которой был всем понятен. Многие спешили пойти за цветами, чтобы поддержать нас. Об этом на следующий день писала даже газета «Новое время» – чиновничий шовинистический орган «чего изволите».

Летним отпуском 1901 г. я воспользовался, чтобы побывать в Крыму. Поездка в конце июня была облегчена для меня, никогда не бывавшего в курортных местах, тем, что помощь в устройстве на 1–1,5 месяца в Алупке оказала Е. А. Колтоновская, обычно проводившая там летние месяцы. Первый раз в жизни я видел горы, хотя это и были только горы Южного берега – Ай-Петри, Яйла, Медведь у Гурзуфа и скалистый берег у Симеиза. Я много ходил пешком, взбирался один на Ай-Петри из Симеиза, из Алупки; поднимался на Яйлу из Ялты; всюду ходил без проводников. Особенное восхищение вызвал у меня буковый лес и третичные сосны у Исара.

В Ялте я побывал у П. П. Розанова[86], бывшего тогда ялтинским санитарным врачом. Несомненно, он был одним из наиболее передовых и всесторонне образованных наших первых общественных санитарных врачей-пироговцев. С ним я был лично знаком по работе на совещании санитарных врачей при правлении Пироговского общества весною того же 1901 г. в Москве. Ему принадлежала заслуга организации в Ялте санитарного городского дела: он поставил вопрос о правильной очистке города, строительстве в нём канализации и водопровода, о врачебном обслуживании населения.

Он познакомил меня со всеми сторонами своей деятельности. Между прочим, я помню, он настойчиво звал меня навестить А. П. Чехова, жившего тогда на своей даче по пути к Исару и водопаду Учан-Су. Когда мы собрались осуществить это посещение и зашли в окружённый садиком небольшой дом Антона Павловича, оказалось, что тот накануне спешно выехал в Москву, не успев предупредить П. П. Розанова, как своего врача.

Дорога в Ялту лежала из Петербурга по железной дороге через Севастополь, а оттуда до Ялты на небольшом пароходе, державшемся недалеко от берега. Все богатые виды Южного берега Крыма, обрамлённые причудливыми горами, впервые раскрывались перед моим взором. Между прочим, воспользовавшись временем до отхода парохода в Севастополе, я успел съездить в Херсонес и подробно осмотреть раскопки, с изумлением останавливаясь перед вскрытыми керамическими трубами и канализационными колодцами.

Довольно рискованный случай, по тогдашним временам, произошёл со мной при одной из моих прогулок из Алупки на Яйлу. Поднявшись через «Хаос», в котором с такою наглядностью можно было видеть каменные громады, скатившиеся при обвале верхних кряжей гор, до гребня Яйлы, где-то в районе Ай-Петри я, не придерживаясь никаких тропинок, спускался через камни ущелья и стремнины, держась за кусты, надеясь где-то пересечь верхнее шоссе и уже по нему дойти до Алупки. Но кусты и заросли становились всё гуще и непроходимее; где-то ниже, как будто уже недалеко, слышны были звонки, мне казалось проезжавших по верхнему шоссе почтовых экипажей, и я, преодолевая все трудности, спускался в их направлении. Но в самой густой чаще, спустившись с крутизны, натолкнулся на густое проволочное заграждение, тянувшееся в обе стороны. Подняться вверх, назад, сил у меня не было. Выломав несколько веток и собрав камни, я, насколько мог, приподнял нижнюю колючую проволоку и лёжа прополз, в конце концов, под нею, надеясь, что я попаду на верхнее шоссе. Я был в полном изумлении, когда увидел перед собою на поросших густой травой склонах, среди разбросанных, отдельно стоящих дубов, стадо тучных коров с колокольцами на шее. Звон этих колокольцев был принят мною за колокольчики почтовых тарантасов. Ко мне быстро приблизился лесник в специальной форме, крайне удивлённый моим появлением здесь. Он объяснил, что я попал на Ливадийскую ферму, вход на которую безусловно запрещён. К моему счастью, сторожевые собаки не услыхали, как пробирался я через проволочные заграждения, а то бы мне пришлось совсем плохо. Как нарушителя запрета страж этот доставил меня в охранный пункт, где я должен был подробно изложить весь маршрут моей весьма необдуманной, по их мнению, и рискованной прогулки, проверили все мои документы и после некоторой задержки провели меня к выходу и отпустили с миром, посоветовав больше по незнакомым местам без проводников не ходить.

По возвращении из Крыма я погрузился в выполнение своих запущенных за время отсутствия обязанностей санитарного врача. Накопилось несколько требовавших специальных осмотров дел по открытию шерстомойной фабрики, тряпичных складов и других предприятий. Нужно было также спешно готовить для очередного номера «Вестника общественной гигиены» статьи по санитарному обозрению и иностранному санитарному законодательству.

Неожиданно ночью у меня был произведён жандармский обыск, и мне было объявлено постановление Департамента полиции (Зволянского) о немедленной высылке из Петербурга в Новгород. В квартире был оставлен околоточный, который должен был сопровождать меня до вокзала[87].

Это было тяжёлое испытание, обрушившееся на мою семью. Со спокойной выдержкой приняла на себя всю тяжесть создавшегося положения незабвенная спутница моей жизни (с 1898 по 1948 гг.) Любовь Карповна. Она в то время ожидала рождения нашей второй дочери, а на руках у неё была двухлетняя – первая дочь. Так как приставленный ко мне околоточный не позволил мне выйти из квартиры, то Любовь Карповна побывала в земской Управе, передала все бывшие у меня деловые бумаги, повидалась с Иваном Андреевичем, который обещал дать мне письмо к председателю Новгородской губернской земской управы, успела в редакции «Вестника общественной гигиены» взять для меня новые издания для составления очередного санитарного обзора. На моё ходатайство об отсрочке высылки на несколько дней Департамент полиции ответил отказом. И вечером того же дня я на велосипеде, в сопровождении на извозчике Любови Карповны и восседавшего с нею околоточного, отправился на тогдашний Николаевский вокзал и налегке (сдав в багаж велосипед) отбыл в Новгород. Тяжко было оставлять Любовь Карповну одну с ребёнком и с огромным количеством поручений по невыполненным делам. Только её энергия и бодрая, ровная настойчивость помогли ей спешно справиться с ликвидацией квартиры и со сбором средств, чтобы через короткий срок приехать ко мне в Новгород.

Новгород 1901–1902 годов. Томительны были первые дни пребывания моего в Новгороде. Я остановился в единственной в городе гостинице на центральной площади у самого Кремля. Это был, скорее, шумный трактир или постоялый двор, а не гостиница. В отведённой мне комнате ни днём, ни вечером, до поздней ночи нельзя было заниматься из-за непрестанно доносившегося разгульного пения и гармоники. Я уезжал на велосипеде на целый день на берег Ильменского озера. Гуляя в густом сосновом бору, случайно увидел однажды одинокий деревянный скит без дверей, с небольшим лишь оконцем, в которое передавали для богоугодного отшельника свои приношения приходившие по протоптанной в чаще тропинке богомолки.

Меня угнетала тревога о положении оставшейся в Петербурге Любови Карповны. Вскоре я получил от неё полное бодрых советов письмо. От Ивана Андреевича получена была ею для меня рекомендательная записка к председателю Новгородской губернской земской управы Н. Н. Сомову. Я немедленно отправился в губернскую управу. Н. Н. Сомов предложил мне начать работать в Колмовской больнице для душевнобольных, где имелось место ординатора.

Первые дни я знакомился с больницей, старался освоить и выполнить все обязанности дежурного врача, тщательно изучить истории болезни в наблюдательном отделении, заполнить очень подробные формуляры для вновь помещаемых в больницу душевнобольных, которых привозили из Новгорода или из более отдалённых уездов. Все свободные часы я заполнял изучением руководств и трудов по психиатрии, которые можно было найти в больничной библиотеке. Прошло немного дней, и я с головой ушёл в изучение больных наблюдательного отделения.

Кроме директора Крумбиллера в Колмовской больнице, рассчитанной на 300–400 больных, был ещё только один врач – Фонфрикен, ведавший мужским отделением. Насколько было возможно, я старался расспрашивать его о больных и их болезнях, стараясь учиться у него, как у опытного врача-психиатра. Но оба психиатра – и Крумбиллер в женском отделении, и Фонфрикен в мужском – были чрезвычайно перегружены работой, и им не оставалось времени вести со мною длинные разговоры, к тому же, сколько я теперь вспоминаю и понимаю, я был очень критически настроенным, строптивым и несговорчивым учеником.

Вскоре мне предложили полностью взять на себя работу по ведению всего дела в отделении «для слабых и неопрятных больных». Отделение это помещалось в особом деревянном двухэтажном здании с асфальтированными полами. В нём было безотрадно мрачно и грязно. Во всех палатах стоял неприятный запах от большой скученности и нечистот. Было 85 больных – мужчин, неспособных уже к работе, страдавших поносами, умиравших от дизентерии и туберкулёза. Переводили в отделение таких больных, которые признаны были «психиатрами» совершенно безнадёжными и, по мнению врачей, их жизнь была лишь бременем и для них, и для государства, и для земской кассы, для которой их содержание было лишь безрезультатной тратой скудных земских средств без всякой надежды на возвращение их к прежней деятельности. Поэтому и паёк их был уменьшен до 14 копеек в день вместо 26 копеек в других отделениях. Больных держали на голодном пайке и, в полном соответствии с этим, они ускоренно гибли. Еженедельно в отделении умирали 4–6 «слабых и неопрятных» больных.

Целые дни, да правду сказать, и ночи я оставался на отделении, добросовестно исследуя и изучая больных. Здесь были тяжёлые эпилептики, были прогрессивные паралитики, были ослабевшие хроники после паранойи, был меланхолик с безусловным отказом от приёма пищи и питья. Его насильно кормили через желудочный зонд. Был тяжёлый кататоник, которого на руках поднимали и сажали на стульчак, открывали и закрывали ему рот. Десятка полтора больных мочились и испражнялись под себя, а один паралитик тащил себе в рот свои собственные испражнения.

Из хорошо изученных уже мною отчётов некоторых больниц и клиник я знал, что при правильном уходе можно избежать всех этих явлений, можно устранить весь этот смрад и придать отделению вполне пристойный клинический вид. Чтобы обеспечить надлежащее проветривание, я следил, чтобы весь день и ночь были открыты фрамуги. А чтобы больные не мёрзли, побывал в губернской управе и убедил лично её председателя, внимательного Н. Н. Сомова отпустить из вещевого земского склада несколько десятков меховых тулупов. Заодно уж я подробно ознакомил передового просвещенного земца Н. Н. Сомова с причинами катастрофического вымирания больных от голодания – вследствие недокармливания. Неслыханно высокая больничная летальность в отделении Колмовской больницы (13–14%) – это ведь фактически было результатом попустительства, граничащего с преднамеренным ускорением вымирания больных от недокармливания. Губернская управа разрешила мне сравнять расход на питание больных до уровня других отделений, т. е. увеличить рацион вдвое.

Первоначально средний персонал (фельдшеры, надзиратели, уборщик) составил мне глухую оппозицию. Виданное ли дело, неопрятному больному, прогрессивному паралитику Садкову, с неукротимыми и разрушительными наклонностями (за ночь он зубами и руками раздирал свою сорочку, простыню и наволочку на узкие полоски) и потому лежал на голых досках без сорочки, я надевал новую, чистую сорочку, давал ему новый матрац и новую простыню, и крепкое одеяло. «Ведь, всё равно, всё это он за одну ночь испортит». Но я сам часами просиживал у его постели, аккуратно, через каждые три часа, сажал его на ночной горшок, пока не наступало испражнение или мочеиспускание. Проделывал это со всеми другими неопрятными больными. Через немного дней у всех этих неопрятных больных установился прочный рефлекс: вслед за посадкой на стул с подставленным ведром незамедлительно следовал желаемый результат. Меньше стало работы с уборкой постелей; чище стал воздух в палатах, опрятнее больные.

Мало-помалу, по мере изучения мною каждого больного, я старался использовать сохранившиеся у них возможности к простейшим работам. Одни больные принимали участие в уборке палат, другие привлекались к подноске дров, к мойке посуды и т. д. Организованность во всём создавала упорядоченность, регулярность, порядок в жизни отделения. Это, в конце концов, облегчило труд ухаживающего персонала, исчезла глухая оппозиция и неверие в осуществимость и пользу всех вводимых мною новшеств. Доверие к новым порядкам, готовность отстаивать их возросла ещё и от того, что реже стали случаи смерти больных, так как при лучшем питании, при постоянном проветривании палат, при ежедневном пребывании на работе во дворе слабые больные становились более крепкими, переставали целые дни лежать, пристраивались к какому-нибудь делу.

Пока дом для главного врача пустовал, мне была отведена в нём квартира. Тогда оказалось возможным приехать ко мне Любови Карповне с нашей дочерью. При доме был прекрасный фруктовый сад с оранжереей. Мне удалось добиться разрешения взять из оранжереи кадки с комнатными растениями (олеандр, фикусы, филодендроны и пр.) для постановки их в отделении. Любовь Карповна привезла из Петербурга, по моей просьбе, много специальной литературы по вопросам организации психиатрической помощи, и я настойчиво пополнял свою недостаточную осведомлённость в этой отрасли врачебно-санитарного дела.

У меня складывалось мнение, что наиболее важным условием для правильной организации ухода за душевнобольными является такой подбор всего персонала, от врачей до простых служителей и уборщиц, при котором исключалась бы возможность отношения к душевнобольным не как к страдающим, попавшим в беду и вызывающим сочувствие сочленам человеческого общества, а как к тяжёлой обузе, к докучливому материалу, к бессознательным, злостным нарушителям порядка, обихода, тишины, благополучия.

Конец ознакомительного фрагмента.