Вы здесь

Записки. Том II. Франция (1916–1921). Франция. 1916–1921 (Ф. Ф. Палицын)

Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России»

Издательство выражает благодарность Павлу Лукину, Федору Палицыну, а также Жерару Горохову и Андрею Корлякову за помощь в подготовке текста и иллюстраций книги

© Издательство им. Сабашниковых, 2014

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru), 2014

Франция

1916–1921

* * *

30 сентября /13 октября 1916 я вернулся в Тифлис из Эрзерума. Главнокомандующий послал меня туда, чтобы переговорить с генералом Юденичем: 1) о помощи, которая ему нужна от великого князя Николая Николаевича; 2) выяснить ряд вопросов, касающихся войск, материальной их части, транспортов, путей и вообще всего того, что составляет службу тыла и 3) по выяснении всего на месте, переговорить с генералом и убедить его перейти к решительной атаке армии Изет-Паши, до наступления больших холодов и снегов.

Совместные работы с генералом Юденичем и начальником его тыла генералом Карнауховым привели первого к убеждению, что операцию эту возможно осуществить если не через 4, то через 6 недель, а в крайности даже позже.

Генерал Юденич обещал, что после моего отъезда из Эрзерума он поедет на фронт и личным осмотром решит все частности.

Трудности сосредоточивались в тыловых работах, в обеспечивании войск нужным и, в особенности, образовать запасы при войсках. Генерал Карнаухов взялся исполнить эти работы в назначенной срок, лишь бы ему не мешали.

Миссия моя, казалась, разрешилась успешно: решение принято, осталось во власти командующего армией подготовка и исполнение.

Приехав утром 30-IX/13-X 1916 г. в Тифлис, я был вызван к великому князю, который сказал мне, что 29/12 он получил от государя телеграмму, в которой его величество просит уступить меня для посылки во Францию, вместо генерала Жилинского. От себя великий князь добавил, что он уже протелеграфировал в Ставку, что я уеду в Тифлис 4/17-Х.

Великая княгиня{1} и великий князь очень радовались моему назначению и, как всегда, были ко мне добры и ласковы. Мне жаль было их оставить, а также Кавказ, в особенности в виду предстоящей важной и серьёзной операции.

О своей поездке я сказал одному князю Леонтию Алексеевичу Шаховскому{2} и предложил ему ехать со мной. Сначала он согласился, но затем, 1/14 октября, отказал; он не почел себя вправе оставлять великого князя. Князь Шаховской был прав. При великом князе не было человека более ему близкого и притом всегда правдиво, со знанием дела и вдумчиво ему докладывавшего.

4/22-Х утром приехал в Ставку, откуда мог выехать только 13/26 октября.

Большая работа была у великого князя Сергея Михайловича по артиллерийской части. Надо было выяснить труды артиллерии. В Петрограде пришлось это переделать, ибо данные Генерального штаба и Главного артиллерийского управления не сходились со сведениями Ставки, в особенности по части тяжелой артиллерии. Но прибыв в Париж, оказалось, что сведения парижские об артиллерийских потребностях расходились со Ставкой и Петроградом. Кто же был прав?

Михаил Васильевич Алексеев посвятил меня в положение армий, в ход организационных работ и в виды на будущее. В тылу уже давно шли сильные передвижения войск для усиления Румынии. При мне послана была генералу Сахарову{3} телеграмма безотлагательно отправиться на Нижний Дунай и принять там командование войсками; значительное число артиллерийских штаб– и обер-офицеров отправлялись на усиление румынской артиллерии.

Государь отпустил меня милостиво. Я доложил его величеству, что по силам, а главное, по отсутствию гибкости, не гожусь на предназначенную мне работу. Но с этим его величество не согласился.

Разговорившись с государем императором о событиях в Румынии, я доложил, что при дальнейшем наступлении врагов, мы должны предвидеть, что часть немцев и болгар перейдет Дунай в среднем его течении (район Рущука).

«Почему Вы так думаете», – спросил государь.

«Общий ход германских операций, их группировка и метод их действий указывают мне на неизбежность такой переправы», – был мой ответ.

«Да, это возможно», – задумчиво сказал государь.

Чтобы вовремя прибыть на конференцию 2/15 ноября, надо было выехать из Петрограда 23-X/5-XI. С большими усилиями удалось это сделать. Накануне отъезда повидал военного министра Шуваева, который, не дав никаких поручений, ограничился одним указанием: не вмешиваться в заказы. Заехал к министру иностранных дел Штюрмеру{4}, но видеть его не удалось. Свои дела пришлось бросить на произвол судьбы.

27-X/9-XI сел на пароход в Бергене и на следующий вечер прибыл в Нью-Каннель, где был встречен английским генералом Уотерсом{5}, генералом Ермоловым{6} и другими. В Лондоне меня встретили члены посольства со старшими русскими военными чинами; вечером был обед у посла гpaфa Бенкендорфа{7}. На следующий день длительные разговоры по поводу заказов с чинами Лондонской заготовительной комиссии, в 5 часов поехал к великому князю Михаилу Михайловичу{8}, а утром в понедельник, выехал через Фолкстон в Булонь и поздно вечером прибыл в Париж, где был встречен послом А.П. Извольским{9}, генералом По{10} и многими другими.

В Булони мне передан был объемистый пакет с докладом Главной французской квартиры{11}, приготовленный для конференции 2/15-XI.

l/l4-XI я из Парижа утром поехал в Шантильи представиться главнокомандующему, генералу Жоффру{12}, который встретил меня радушно и любезно. После завтрака поехал в Париж к нему, от него к председателю министров Бpиану{13}, а в 5 час. дня к президенту республики г-ну Пуанкаре{14}.

Передача приветствий от его величества, расспросы, разговоры общего характера заняли немного времени.

На следующий день было первое заседание военной Конференции, которая должна была выработать и установить основания действий на первую половину 1917 г., определить средства и взаимную помощь, которую Франция и Англия могли нам оказать.

Чтобы легче разобраться в вопросах артиллерийского снабжения, великий князь Сергей Михайлович предложил мне взять во Францию командира гвардейского тяжелого артиллерийского дивизиона, полковника Война-Панченко{15}, хорошо осведомлённого с этой частью. Он оказался сведущим офицером и во многом вначале был мне полезен.

2/15 ноября под председательством генерала Жоффра открылось заседание конференции. Собраны были: английские генералы Хейг{16}, Робертсон{17}, Моррисон{18}, сербский генерал Пашич{19}, бельгийский начальник штаба, французский генерал Кастельно{20} (начальник штаба Жоффра) и я.

После краткого приветствия и объяснений генерала Жоффра, генерал Пелле{21} стал читать по пунктам меморандум, копия с которого передана была мне в Булони. Меморандум был объемист и заключал в себе краткие определения целей и задач по фронтам и общие определения целей в конце. К нему приложена была ведомость средств каждой воюющей стороны.

Составлен он был вдумчиво, в общих чертах, не касаясь частностей, и его чтение, обсуждение, исправление, а затем переделка всего начисто, потребовало 3 заседания.

Вопросы о материальных нуждах переданы были в особую подкомиссию, под председательством генерала Пелле, в которую я назначил полковника Война-Панченко.

Споры возбудил Салоникский фронт. Генерал Робертсон противился его усилению, генерал Пашич и я стояли за усиление. Мною была доложена телеграмма генерала Алексеева от 2/l5 ноября, с просьбой усилить Салоникскую армию до 35 дивизий, вместо бывших там 17–18. Но итальянцы не соглашались довести число своих дивизий даже до цифры, условленной раньше, и в защиту представляли очень хитрые доводы.

Не будучи ещё ознакомленным со всеми условиями, мне очень трудно было доказательно возражать против того, что представлялось препятствием к усилению той армии. Уже один фактор, недостаток транспортных средств мог быть достаточным, чтобы отказаться от усиления Салоникской армии не только до 35, но и меньшего числа дивизий. Разница во взглядах, однако, выражалась главным образом в том, что одна сторона оценивала Салоникский фронт как важный, другая как второстепенный, а генерал Робертсон считал, что усиливать этот фронт просто вредно и надо усиливать западный. Но и его постановка была односторонняя. Бесспорно, западный фронт надо было усилить, но оставлять Салоникскую армию в беспомощном сoстоянии, тоже нельзя было.

По этому вопросу, ознакомившись подробнее с положением и главным образом с транспортными средствами в Средиземном море, я подал генералу Жоффру ноту, в которой указывал на возможность и необходимость усиления Салоникской армии до 25 дивизии с целью, оттеснив врага, занять линию Бабуны-Криванак, вместо невыгодного для действий фронта, занятого в ноябре 1916. Не буду доказывать возможность предложенной операции и больших оперативных выгод, которые явились же последствием нашего положения на Бабуне, но оговорю, что в скором времени, силою обстоятельств, армию эту пришлось усилить довольно значительно, но уже под влиянием крупных успехов, достигнутых Центральными державами на Дунае и в Румынии.

Одновременно с конференцией в Шантильи, в Париже заседала другая, политическая{22}.

3/16 ноября у Бриана был завтрак и там встретил многих старых знакомых. Там же я познакомился с Ллойдом Джорджем{23} и с Асквитом{24}. После завтрака поехал в Сrillon[1], где имел продолжительный разговор с [бывшим] генерал-квартирмейстером английского Генерального штаба генералом Мюрреем{25} о месопотамских и египетских делах и ему сообщил о том, что решено было в Эрзеруме и Тифлисе. Он познакомил меня с транспортными средствами Англии в Средиземном море. С французскими транспортными средствами меня ознакомил французский морской министр{26} и его помощник{27}.

Английские транспортные средства в Средиземном море, по сравнению с нашим масштабом, были очень велики. Но и снабжение английских войск, во всех отношениях, шире нашего. Бездорожье театра кроме того требовало перевозки больших железнодорожных средств, камионов[2] и вьючных животных и, как признался генерал Мюррей, и с этими даже средствами, все-таки временно ощущаются затруднения. Организация и использование этих средств были прекрасными.

4/l7-XI был обед у президента республики и там уже определенно говорили, что конференции в Шантильи и Париже цены иметь не будут, а в декабре соберется конференция в Петрограде, и ее слово будет окончательное. На первых порах это показалось очень странным. Зачем же было собирать людей в Париж?

Три недели тому назад я выехал из Ставки, 12 дней тому назад из Петрограда и о возможности такой конференции не было и намека. Откуда подул ветер и кому это понадобилось?

Как в России между Ставкой и главными управлениями в Петрограде, так здесь между заготовительными органами и Петроградом, с места, пришлось натолкнуться на разногласие и неопределённость всего того, что исходило от центра. Работали порывами, под влиянием минуты.

Была ли то наша неумелость в боевых делах или нечто иное, сказать не могу. Но союзники наши, привыкшие к точности и к тому, что на неделе не 7, а одна пятница, этим ходом требований от нас не восхищались, но относились снисходительно. Мы были бедны короткими калибрами, стали просить о них, а немного спустя стали требовать длинные. Бесконечная переписка затянулась по поводу стале-чугунных снарядов, взамен стальных.

Тем не менее, Англия и Франция, в период конца 1916 и начала 1917 г., дали столько, сколько мы в организационной работе на месте не могли переработать, ибо эта работа была поставлена не удовлетворительно, как неудовлетворительно были оборудованы приемные пункты в Архангельске и в особенности в Коле.

В Шантильи, я надеялся изучить прошлое по работам, которые велись раньше моим предшественником, но ни дел, ни копий телеграмм не нашёл и только несколько разрозненных карт лежало в кабинете.

В составе моей миссии были: полковники Вoйна-Панченко и Кривенко{28}, ротмистр Панчулидзев{29}, французской службы капитан князь д’Аренберг, Нарышкин, лейтенант Извольский{30}. Полковник Кривенко, в скором времени, уехал в Россию, а ротмистр Панчулидзев перешел в канцелярию военного агента в Париже{31}. Остались Нарышкин и Извольский очень достойные и воспитанные молодые люди и на долю их выпала вся работа.

Представитель верховного командования во Франции был поставлен не нормально. Будучи в очень большом чине, в деловом отношении до него ничего не касалось, и ни русские войска, ни военный агент, ни другие учреждения ему подчинены не были. С формальной стороны ему предоставили: утверждать награды и судебные приговоры, а по всем остальным вопросам и сам он, и военный агент, и войска должны были обращаться в Петроград или в Ставку, так как войска внедрены были во французскую армию, то естественно, что они должны были подчиниться французской военной иерархии.

Но эта последняя не могла входить во все вопросы внутренней жизни и инспекторского характера, касающихся войск. По ним войска обращались в Петроград в Ставку. Все что приехало из России по делу и без дела обращалось к военному агенту как местному органу. Из учтивости некоторые приезжали ко мне, но за время пребывания их во Франции они представителю подчинены не были и их работа шла помимо него.

Для дела это была проруха, которая усугублялась тем, что присылались люди Бог знает по каким делам, не уведомляя даже военного агента, который как местный орган, центр всего заготовления и связь наших управлений с французскими военными и другими министерствами, ставился в неловкое положение, и каждый действовал и требовал по-своему, а так как французы были уступчивы и любезны, то эта самостоятельность принимала и своевольные выражения, затрудняя местные власти.

Главная сила военного агента графа Игнатьева была то, что денежный сундук был в его распоряжении и он мог дать и не дать, ибо для этого не было выработано правил. Те, которые его не признавали, в конце концов все-таки должны были придти к нему.

Представитель верховного командования был лишь связью между нашей Главной квартирой и Главнокомандующим генералом Жоффром.

3/16-XI заболел генерал Алексеев и его временно заменил генеpaл Гурко{32}. С его вступлением изменились и сношения Ставки со мной.

В нашей Ставке французским представителем был генерал Жанен{33}. Все дела Ставка стала проводить через него. Потерпел я это, а затем заявил нашей Главной квартире{34}, если вам угодно так работать, то уберите меня, я здесь лишний. Но меня оставили и протелеграфировали, чтобы французское командование свои дела проводило через меня. На это я им ответил: делайте как вам угодно, но просить французскую Главную квартиру, чтобы она свои дела проводила через меня не буду. Так продолжалось до выздоровления генерала Алексеева. Со вступлением его на должность начальника штаба Верховного главнокомандующего, течение дел потекло нормально.

Beauvais. 26-I/8-II 1917 г

Уже с середины ноября старого стиля стали циркулировать слухи о возможном уходе Главнокомандующего, о неудовольствии парламента правительством и ходом военных дел. И действительно, вскоре генерал Жоффр, пожалованный высоким званием маршала, [ушел].

События эти не могли не отразиться на работе Главной квартиры и всего военного начальства; творческая работа пошла уменьшенным темпом. Бывшие на местах ожидали своей смены, вновь прибывающие знакомились, но не уверенно.

В Главной квартире появился генерал Гамелен{35}, очень достойный и симпатичный, но ненадолго. Г.O.Е.{36} перешло в Париж.

Наконец в первой половине декабря стало известно о назначении генерала Нивеля{37} главнокомандующим; вместо генерала Жофра военным министром назначен был генерал Лиоте{38}, командующий войсками в Марокко. Генерал Кастельно ушел; ему предстояло принять руководство армиями на правом фланге, но раньше он должен был отправиться на конференцию в Петроград. И генерал Фош{39} должен был покинуть свой пост, приняв временно в свое ведение те войска, которые потом принял генерал Кастельно. Начальником штаба был назначен генерал По, а помощниками его остались генералы Клодель, Дюпон и полковник Пондрон.

Все это протекало не сразу.

Говорили, что палата настаивает и на переходе Главной квартиры из Шантильи в другое место, действительно, в начале января 1917 г. она перешла в Beauvais. И эта операция внесла также ненужные осложнения. По приезде генерала Нивеля в Шантильи я ему представился. Познакомился с ним раньше в ноябре, у генерала Петена{40}. Очень трогательно простился с маршалом Жоффром. Жалел об его уходе и по личным чувствам и в сознании, что уход его повредит общему делу.

В то время как на востоке Центральные державы уничтожали Румынию и наши войска, в законодательных учреждениях Парижа шла другая, борьба бескровная, но чреватая последствиями.

История не представляет примера выступления столь значительного числа равноправных по политическому значению и вооруженной силе держав. Пока во главе французских войск был маршал Жоффр, объединение сосредоточивалось в нем. Может быть не всегда искренно, но его слову все подчинялись и с его мнением очень считались.

Генерал Нивель, несмотря на блестящее прошлое и личные качества, для иностранных командных органов был еще мало известен и занять сразу то положение, которое занимал, по отношению всех союзников генерал Жоффр, естественно, не мог.

Война захватывала народы целиком.

В 1916 г. первым министром Англии Асквитом провозглашено было и сочувственно было принято то начало, что «Война ведется правительством». Но я бы сказал, что борьба ведется всей страной, всеми ее средствами: войну (это совокупность всех операций) ведет Главнокомандующий со своим Генеральным штабом, а правительство правит. В этом нет разделения, а правильное распределение работы в таком громадном и важном деле. Сойти с правильного пути, отречься от природы и законов, которыми характеризуется борьба вообще, а война в частности, значит, создавать себе ряд затруднений и трений, которые непременно дадут себя почувствовать, тому, кто с того пути сошел по каким бы то ни было причинам.

Война тянется 2½ года, и каждое государство ведет ее самостоятельно, согласуя свои действия повременно собираемых совещаний. Нет одной воли, единой мысли.

Пока был генерал Жоффр, благодаря его заслугам и прошлому, он был до известной степени центром, к которому сходились нити объединения. По этому вопросу писал генерал Жоффр в ноябре, а при первом свидании с генералом Лиоте, я поставил ему вопрос прямо и резко.

«Да Вы меня за горло хватаете, – вскричал генерал Лиоте, вскочив с кресла. – Я только и думал об этом, но как это сделать?»

«Это уж Ваше дело, – ответил я ему. – Начните с западного фронта, а затем притяните Италию и Салоники. Россия слишком далеко, но, поверьте, там пойдут навстречу этому».

Долго мы по этому поводу беседовали с ним.

После разговора с генералом Лиоте у меня подобный же разговор был с генералом Нивелем. И он заявил мне, что объединение командования на западном фронте находит необходимым и настолько, что готов, если это нужно, подчиниться фельдмаршалу Хейгу. К этому он добавил, что наши отношения к англичанам так доверчивы и дружественны, что как бы не решился этот вопрос, но в применении его, среди нас, никаких недоразумений не может быть.

Вeauvais 7/20 января 1917 г

20 декабря 1916/2 января 1917 я получил высочайшее повеление ехать на конференцию в Рим. Назначение это состоялось, как мне казалось, по желанию французских властей. 21/8 выехал в большом обществе. 23/10 утром приехал в Рим; 24/11 было первое заседание. Докладывали генерал Саррайль{41} и английский генерал{42}, контролировавший переход греческой армии в Пелопоннес и разоружение ее{43}.

Ллойд Джордж задавал вопросы, длилось это недолго, и затем господа правители и дипломаты перешли в другую залу, а военные остались и стали толковать о Салоникском фронте. Господа Робертсон и Кадорно{44} говорили одно, генерал Лиоте и я другое, и убедить друг друга не могли, несмотря на горячие речи Лиоте. Дело было сделано у штатских и главным образом Ллойд Джорджем, а именно, английские и итальянские войска, наконец, были подчинены Саррайлю, а до этого, как генерал Саррайль мне говорил во время перерыва первого заседания, он мог их просить, но не приказывать.

«И вы с таким положением смирились?» – спросил я его. Вообще наши сборища не производили на меня впечатления большого между нами согласия. Кадорно держался к Робертсону, я к Лиоте, но над нами, прежнего влияния объединяющей мысли, не было.

Штатская конференция, вероятно, была дельнее.

В первый день приезда в Рим 23-XII-16/5–1-17 я поехал к генералу Кадорно и продолжительное время с ним беседовал о военном положении их фронта, о целях. Днем я представился ее величеству королеве{45}, регенту и сделал необходимые визиты. 24/6 был парадный обед у французского посла Баррера{46}, с которым познакомился еще в 1908 году на маневрах в центре Франции.

25 декабря / 7 января поехал в церковь к обедне, будучи уже больным, а вечером добрался до купе, куда очень любезно, зашел Соннино{47}, чтобы справиться о здоровье и проститься. По пути в Париж удалось выпросить у Альбера Тома{48} посылку вместе с орудиями 105-ти см и конской упряжи. Он обещал и сделал.

При отъезде в Рим полковник Война-Панченко на Лионском вокзале сообщил мне, что через итальянское военное министерство Главное Артиллерийское Управление поручило исполнить заказ в 200–42 линейных (105-ти см) пушек по цене, которая в несколько раз превосходит цену французских заводов.

И генерал, и наш артиллерийский представитель в Риме, полковник Рейнгард{49}, подтвердили это. Полковник Рейгартен также считал цену за пушку совершенно несообразной, но оправдывался тем, что на это им получено категорическое приказание Главного артиллерийского управления подписать контракт, что и было им исполнено за несколько часов до нашего разговора. Я протелеграфировал об этом военному министру, со своим заключением.

С тракторами поступили по-иному. Итальянские тракторы превосходны, и были бы очень пригодны нам. Но летом 1916 года наш технический представитель от них отказался, признав их непригодными. Осенью 16-го года мы бросались повсюду, чтобы достать тракторы, и неуспешно. Не будь этого, мы могли бы летом и осенью 16 года, когда затруднения в транспортах были не так велики, перевести к себе значительное число итальянских тракторов и устранить чувствовавшую у нас нужду в тракторах. Подобных изложенным выше случаям в нашей заготовительной заграницею работе было немало.

12/23 января

В ноябре мне удалось посетить наши бригады{50} на Мурмелонском и Людском (против Реймса) участках. Войска имели прекрасный вид, и французское начальство было ими довольно и хвалило их. Познакомился я в Шалоне с главнокомандующим французской группой армий генералом Петеном, а в Клермоне с начальником северной группы в ноябре с генералом Фошем, а позже, с генералом Франше д’Эcпере{51}. На завтраке у генерала Петена, я встретился с генералами, командовавшими армиями: Нивелем, Мазелем{52} и Манженом{53}. У общего любимца войск генерала Гуро{54}, под начальством которого были наши войска, я обедал. Все это лица так хорошо всем известны их самоотверженной работой с начала войны и подвигами личной храбрости, что воздержусь от характеристики их и похвал.

Но суровый и молчаливый Петен очень мне понравился своей выдержкой и основательностью. В Верберне побывал у генерала Жерара{55}, смененного затем генералом Файолем{56}.

Больше всего мне пришлось беседовать с генералом Фош. Вся настоящая война, все самые трудные и сложные эпизоды связаны с его именем. Но уже в ноябре он был намечен к отчислению. Глубоко сожалел об этом.

2/15 февраля

Во второй половине января я поехал в район бельгийского и английского фронта, а равно к главнокомандующему Мишле{57} и командующими 1-й и 3-й французскими армиями{58}.

В Палле я представился бельгийскому королю{59} и был представлен бельгийской королеве{60}. Его величество расспрашивал меня о государе, о России, о народном настроении. Или это была его манера, или он лучше меня был осведомлен, но в тоне, в манере говорить, мне казалось, было какое то сомнение, когда еще доложил, что во время борьбы наше народное настроение не выразится беспорядками и возмущениями. Его величество наградила меня Леопольдом I cт. и пристегнул мне Сroix de guerre[3].

Удивительная простота, большое достоинство отличительные черты этого благородного короля. Не могу писать ему панегирик. Королева, кроме простоты обращения, отличалась большим очарованием.

После завтрака я отправился к бельгийскому начальнику штаба; фактически это был начальник бельгийского фронта. С ним толковал о злободневном вопросе объединения командования. Простившись, поехал в Дюнкерк, к командиру 36-го корпуса Балфурье{61}, нашего георгиевского кавалера за Верден. Пообедал у него в кругу его штаба и к 10 час. вечера вернулся в Кале. Было холодно; к вечеру мороз подходил к 10º. Утром следующего дня направился в Montreuil, к генералу Хейгу, главнокомандующему английскими армиями. По окончании завтрака я остался с генералом Хейгом, и главным предметом нашего разговора было тоже объединение командования на западном фронте.

Генерал Хейг сообщил мне некоторые подробности о фронте, о числе дивизий, действующих и ожидаемых, вместе с португальцами.

Генерал Хейг считал, что командование на всем фронте должно быть объединено.

«А знаете ли Вы, как смотрит на этот вопрос генерал Нивель», – спросил я его. «Генерал Нивель, – продолжал я, – считает это столь важным, что если для достижения этого начала ему необходимо было бы подчиниться Вам, то он пойдет на это не колеблясь».

«Зачем, – ответил мне Хейг, – я тоже считаю это очень важным и ничего против подчинения французской Главной квартире не имею, ибо и теперь мы следуем их советам, как более опытным. А сверх сего наши взаимные отношения основаны на таком полном доверии и дружбе, что между нами розни не может быть. Генерал Нивель человек широкого решения (décision), и подчинение ему никаких неудобств, кроме выгод, представить не может».

Все это было очень отрадно. Два главных действующих лица смотрели на этот важнейший вопрос одинаково, высказываясь при этом одними и теми же словами. Затруднения, значит, крылись не в армейском управлении, а где-то повыше.

Свой разговор с генералом Хейгом я передал генералу Нивелю, по возвращении моем в Beaurais. Там же в скором времени, я получил ноту приказ генерала Лиоте о взаимных отношениях и обязанностях разных частей Главной квартиры в Военному министру.

Согласно этой ноты, согласование всех действий, надзор и указания в развитии решения военного совета (conseil de guerre) должны исходить от военного министра – генерала Лиоте. Это касалось как Салоникской армии, так и французского фронта. Как же это будет теперь? спросил я генерала Нивеля. Это ничего, пока военным министром генерал Лиоте ответил мне Нивель. С ним всегда оговоримся. В мелочах я могу пойти на уступки, а в главном не сомневаюсь, разногласия не будет и Лиoте упорствовать не будет.

А вот если он уйдет и вместо него будет штатский, тогда такое положение может быть серьезным. Слова эти были пророческие. Чтобы отдать себя всецело войскам и войне, генерал Лиоте взял помощника, который мог бы облегчить ему его сношения с парламентским миром и дать ему всецело отдастся войне. Он мне это сказал еще в декабре. Я ему ответил, что и до меня успело это дойти, но я сомневаюсь, чтобы ему удалось так ограничиться. Если Вы к ним не пойдете, они к Вам придут, и, право, не знаю, что лучше будет для дела, первое или второе.

На мой взгляд, [этим] приказом, генерал Лиоте не шел по пути объединения общего командования, а отдалился от него, ибо, прежде всего, в ожидании грядущих больших операций, надо было достигнуть установления этого командования на западном фронте.

Если допустить, что военные требования взяли бы вверх над гувернантальным сепаратизмом и неуместными в общем деле недоверии, то вероятно, в 1917 г. Англия пошла бы на то, что во главе всего западного фронта стало бы одно лицо. По моим понятиям француз, как по снабжениям большого совершенства французских органов военного управления, так и потому, что английские и русские войска вели борьбу на французской земле. Но думаю, Англия никогда не согласилась бы, чтобы ее армиями управлял бы французский военный министр, зависимый от правительства и палат. Тоже и обратно. О Петроградской конференции никаких сведений. С тех пор как делами, за болезнью генерала Алексеева, правили Гурко и Лукомский{62}, сношения велись через генерала Жанена, как будто русского представителя во Франции не было. О мелочах переписывались.

22-II/7-II-17

После блестящего захвата передовых позиций Вердена, в декабре, 25-го настало сравнительное затишье.[4]

<…>[5]

Основные правила военного дела французским начальникам хорошо известны. Не будут они атаковать, не будут сосредотачивать громадные средства, которые в случае неуспеха могут пропасть, не будучи обеспечены в наиболее жизненных направлениях. Чтобы атаковать группой Мишле надо прочно стоять на фронте Суассон – Рибекур – Мондидье. Надо атаковать в этом направлении раньше, чем поведена будет атака в направлении Лаон.

Если центр Лаон, говоря о направлении; то атака должна была быть обеспечена, и в смысле ее безопасности и общего положения, и в смысле содействия.

Группа Франше д’Эспере сильна (22 дивизии, 2 территориальные на фронте в 52 км), а соответствующее распределение средств и сил еще более ее усилят и позволят выполнить ее назначение.

Группа Мишле (24½ дивизии, 2 территориальные дивизии и 3 территориальные бригады{63}, всего 27 дивизий) на фронте в 68 км одинаковой силы с северной группой, но за нею должна быть X армия (примерно из 4 кор. в 8–12 дивизий), которые должны развить дело.

Но главные силы Мишле должны быть сосредоточены к центру и ближе к Кроану, обнажая Суассон, который, как и Компьен лежит на ближайшем направлении к Парижу. Если на участке к западу от Реймса будут выжидать удобной минуты, то на юге против Вердена, Нанси и в восточном Эльзасе немцы могут предпринять решительные действия, чтобы не только удержать там войска, но привлечь к этим районам войска с запада, т. е. расстроить атаку.

Хотя силы англо-французского фронта и превосходят в числе дивизий немцев (на 25–26 дивизий), но распределение их по фронту не одинаковое. На 130 км англо-французов стоят почти 60 дивизий, а 110½ французских дивизий на остальных границах фронта в 550 км против 63 дивизий немцев на фронте и 16 во второй линии и всего против 79–80 дивизий немцев. Но не взяты во внимание дивизии, стоящие в глубине на других участках. Против 60 + 7½ [дивизий] французских бельгийцев – стоит около 60 немцев, не считая стоящих в глубине. Таким образом, нельзя говорить о превосходстве, которое обеспечивало бы ход операции и возможность ее развития.

Большое превосходство лишь там, где французы намереваются вести главные действия от Роa до Реймса включительно. 51 дивизия французов против 21 дивизии немцев, считая резервы VII и II германские армии + 2 дивизии III армии. Но если мы возьмем от Прюнэ до Швейцарской границы, то против 58 французских дивизий будет 61 дивизия германцев.

Промедления в подготовке французов и англичан дали немцам довести число своих дивизий от 130 до 140 и более. В дальнейшем немцы могут прогрессировать. Обстоятельство это указывает, что медлить нельзя, ибо пока выгоды еще на нашей стороне. Но надолго ли?

22 марта (4 апреля) Главная квартира переехала в Компьен. Сегодня переехал Нивель, а 24 перееду я, закончив работы. В эти дни, начиная с 14 марта (27 марта) ряд телеграмм от Алексеева, что приступить к операциям раньше 1 июня и 4 июля невозможно и с просьбой задержать действия здесь. Положение здесь сложилось так, что задержаться французы не могут. По каждой телеграмме переговаривал с Нивелем, а на первой он мне написал и дал свое заключение.

Опасения М. В. Алексеева, что действия здесь развертываются быстро, – ошибочное. Кроме методичности действий, отход немцев с полным разрушением всего, что было на занятых ими местах, все задерживает, и думать о быстрых действиях не время, разве немцы сами перейдут в наступление очень большими силами, на что, однако показаний нет. Если мы на Русском фронте будем иметь возможность развернуть силы в марте и тогда начать (теперь нельзя: большие снега, начало оттепели, отсутствие дорог) операции, то и тогда будет не поздно. Но что-то застряло у союзников – III армия и англичане – подвигаются, I армия – оттянута, V армия и VI армия – все готовят и пухнут числом, усиливается и IV армия, но еще не начинает, а пропущен уже добрый месяц.

Надеюсь, М.В. успокоится. У него и без того много тягостных забот. Как думал, так и случится – Алексеев верховного командования не примет.

Мысль Жоффра была довести готовность для атаки, к половине февр. Пертурбации в ноябре и декабре, смена его и назначение новых, неопределенность и неустойчивость во всем, в работе государственного механизма, все это задержало подготовку французов и англичан. Затем специальная подготовка на французском фронте перешла в руки Мишле. Немцы в марте отступили, что произвело переполох и затяжку повсюду. Однако изменившееся положение не внесло существенных изменений в дальнейшие намерения, и дело прямолинейно велось по-прежнему. Время было упущено. Немцы значительно усилились, а французская подготовка в тылу приняла размеры, которыми сами французы были скованы. Никто этого, как будто не замечал.

3 /16 апреля

Сегодня утром началась атака главных сил.

Со вторника, 28 марта /10 апреля началась артиллерийская подготовка. Она должна была длиться 4 дня; на самом деле длилась 6 суток. Атака идет по всему фронту. Англичане от Лейса до Ст. Кентэна, III французская армия от Ст. Кантэна и огибая Ст. Голэн с севера, запада и юга-запада на Эне, в районе Лафо-Крон и далее к Реймсу наносят главный удар. Завтра поведет атаку и IV армия со стороны Шалона. Усиленные действия начались в VIII и VII армиях у Кастельно.

В декабре началась подготовка, а начало в половине марта к северу от Уазы и в первой половине апреля (10 апреля) главная масса (район V и VI армии) начала артиллерийскую подготовку. Стремление сложилось так, что V армия и VI армия прорывает и опрокидывает немецкие линии, заходя левым и правым плечом, X армия использует время в чистом поле. Об этом много говорили с декабря по конец марта. Но это была манера говорить, не думаю, чтобы серьезные люди могли предполагать, что такой способ вообще возможен.

Формула была разбить и отбросить передовые части германцев и затем развить успех вводом свежих частей. Для этой цели к району от Уазы до Аррагона постепенно ко времени атаки сосредоточено было в общем 56–58 дивизий (точнее обозначу потом), а считая с Верденом 72–74 дивизии, которым по данным бюллетеня сего числа немцами выставлены 56, а может быть в действительности около 60 дивизий из числа 151–153 дивизий, собранных на западном фронте. Такая же крупная группировка немцев в районе к северу и частью к югу от Арраса против англичан.

По-видимому, район к югу от Камбрэ – по каналу Ст. Кентэн до Уазы рассматривается пока, как пассивный.

Впрочем, разбирая расположение германцев по всему фронту, нельзя с уверенностью сказать, что они подготовились нанести удар в одном или другом направлениях. Группировка в районе против Арраса к северу, и немного к югу более интенсивная, как равно к северу от Эна (Краон-Лаон) и в Шампани, чем в остальных частях, но пока по имеющимся данным, нельзя еще говорить, что немцы готовы к удару. Я сказал бы, что они принимают удар, тактически будут местами атаковать, но подготовки явной к атаке и наступлению не видно.

18 апреля /1 мая

6 апреля /19 апреля получил от М.В. Алексеева телеграмму, что Временное правительство назначило своего представителя генерал-майора Занкевича{64}, а мне надлежит продолжать работу до его приезда. 17/30 IV получил такую же телеграмму от Гучкова{65}. Почему это понадобилось, не знаю. Дело ли это рук других или желание иметь отдельного представителя Временного правительства? Также не знаю, может быть так лучше. В декабре просил меня отозвать. Французам это не очень приятно. Отношения установились хорошие, но, в сущности, не все ли им равно, я или другой. Мне интересно было бы знать, как отнесся к этому Алексеев, ибо, далек от мысли, что это его инициатива. Если он сам мне скажет, что это было его желание, то поверю, а если скажут другие, не поверю. А.М. Гучкову тоже нет основания меня заменять другим. А впрочем, кто знает? С политической точки зрения новому порядку опасности я не представляю. От дел отошел давно, и, в сущности, с 1909 г. по 1916 был не в фаворе, может быть моя близость к великому князю Николаю Николаевичу? Но какая же это близость, когда до конца 1915 я был в загоне. Наконец, мои отношения к нему просто душевные, а не деловые…

Но ломать головы над этим не буду. Решили и баста. Я поеду в Россию, но раньше, если будет возможно, полечусь. По своему положению члена Государственного Совета, и то не присутствующего с 1 января 1917 года, я никому не нужен. Кроме того, что будут делать с членом Государственного Совета по назначению – никто не знает. Не знаю, дадут ли содержание за март и далее, и не уволят ли нас на все четыре стороны, хорошо, если с пенсией, а то уволят и без нее. Цела ли квартира, цело ли Травино? Слава Бoгy, сестра Мари телеграммой дала признаки жизни.

Что будет впереди, не знаю. От России мы так основательно отрезаны, что ничего не доходит. Узнать можно, когда доедешь, но и доехать не так просто, из-за подводной войны. Скорее потонешь, чем доедешь. А что в России, вот это загадка. Надо верить и положиться на Господа Бога и ехать. А там будет видно.

5 /18 июня 1917 г. Баньол де Лорн

18/31 мая приехал Занкевич. 19 мая /1 июня я отдал свой прощальный приказ; 20 мая /2 июня вступил Занкевич, а 28 мая /9 июня выехал в Баньол, чтобы лечиться.

Баньол выбрал, чтобы быть ближе к Парижу, в случае нужды скорее собраться уехать. Узнал о Баньоле от генерала Нивеля, который там будет лечиться от артрита, а так как мое падение развило, кроме прочего и артрит, то Баньол оказался пригоден. Туда же меня посылал и консилиум у Карреля. Выбор оказался удачный. Воды сильные и подходящие, а местность очаровательная. Но главная моя болезнь, это полная усталость. Сего дня – 9-ый день, что я здесь, а все еще хожу как муха и больше валяюсь. Обещают, что будет лучше, потом кончу лечение, останусь для маленькой Nach Kur[6], а затем с Богом домой. Никому я там не нужен, а все-таки дома лучше. Вернусь к прошлому.

Весеннее наступление, в широких размерах, на всех фронтах предусматривалось на конференции в Шантильи.

Жоффр, который в это время был в полной силе, хотя втихомолку против него собиралась гроза, основным условием этого наступления ставил предупреждение врага. Французская армия могла бы быть готова к февралю, англичане несколько позже, мы не хотели и не могли рисковать зимней кампанией, итальянцы заявили готовность к маю. Это было в ноябре, когда заканчивалась Румынская трагедия. Кавказ молчал, Месопотамия и Египет готовились.

Центральные державы были ослаблены своим успехом в Румынии. Соммская операция замирала и закончилась 15/2 декабря блестящим захватом передовых позиции Вердена. Союзники в праве были ожидать, что совокупность их усилий против ослабленной Германии может увенчаться успехом и положить конец губительной для них подводной войне, которая принимала все более активный, и угрожающий оборот.

Почти 7 месяцев прошло с тех пор, и, пожалуй, никогда Германия со своими союзниками не являлась столь угрожающей, как именно теперь. Что привело нас к этому печальному положению, которое я считаю фактом неоспоримым (хотя печать говорит обратное). Что за причины ослабили действия громадной силы союзников, вынужденных отбиваться и удерживаться, пока не появится новый военный фактор, в лице Соединенных Штатов.

Да против Германии восстал почти весь свет, и все-таки она не унывает и ведет свою борьбу, с надеждой на победный конец. Причины же в ней ли, в ее силе или в нашей слабости?

Я далек от мысли класть решения таким серьезным явлениям. История в свое время разберет и скажет, но через меня и мимо меня проходили явления, которые уже с конца ноября давали указания, что в нашем согласии мало согласия, что за громкими словами кроется что-то другое, что во всем деле ведомое как будто сообща, не достает главного рычага – одной воли.

B то время как враг наш для борьбы собрал всех своих союзников в свою железную руку и ведет борьбу, руководимую одной волей, мы представляем зрелище делового раздвоения. Пока был Жоффр, со своим авторитетом и прошлым, его слушались и ему как будто подчинялись. Но в Париже им и Брианом были недовольны. Сторонние люди, не занимавшиеся военным делом, знали ведение войны лучше того, который в самую критическую минуту спас Францию от крушения. И он и Бриан сделались центром нападок. Сначала съели Жоффра, затем Бриана. И это длилось почти три месяца.

С уходом Жоффра ослабился престиж высшего французского командования, ибо Нивель и Лиоте были новые люди, союзникам малоизвестные. Почти 2 месяца глухой борьбы, 3 месяца смен, ожиданий, неопределенности, все это тормозило подготовительную работу в высших центрах и на местах. Старые деятели, ожидавшие ухода и смены, не могли принимать решения, новые знакомились.

Вместо намеченного Жоффром февраля, начало действий у французов определилось в середине апреля. Два потерянных месяца, в течение которых произошли события у врага, сильно обеспокоившие французское военное командование.

Немцы от района Бапома до Суассона отошли на новые линии к востоку, обратив в пустыню ранее занимаемые ими позиции. Началось это на севере и продолжалось до середины марта, в районе Роа и Лассиньи, когда III и I армии готовы были атаковать. Снова затяжка.

В это время разразилась наша революция, а за ней разруха внутренняя нашей армии.

14/27 марта и в последующие дни – ряд телеграмм от Алексеева с просьбой, чтобы французы отложили свое наступление, так как наша армия может оправиться только к июню. Нивель решительно отказал, сообщив об этом мне письменно. В последующих телеграммах генерал Алексеев высказывал надежду, что во второй половине мая наша армия, вероятно, в состоянии будет действовать. Свои объяснения, помимо заявления Нивеля, я дал Алексееву в 2-х телеграммах.

Французы не могли отложить свои действия. Обстоятельства складывались так, что необходимость действий являлась, как бы фатальной, и не действие могло бы отразиться самым гибельным образом.

Французы были связаны англичанами, которые уже начали наступление и подвинулись почти до линии Гинденбурга. Остановка, вернее не начинание атаки, могло бы погубить успехи англичан, после чего французы могли быть сами атакованы и не там, где были их силы, а там, где линии их были заняты слабо, главное, обнажены от артиллерии, притянутой к пункту главной атаки. Необходимо было сдвинуть итальянцев. Предшествующие переговоры указали Нивелю, как трудно сдвинуть их на решительные действия.

Более 4, почти 5 месяцев шла подготовка. Громадные средства, почти все, что было возможно из войск притянуто к югу от Эна – между Реймсом и Уазой.

Армия, вся Франция напряженно работали и думали о предстоящем наступлении. Настроение было повышенное и злобное. Опустошения, производимые немцами при отступлении, возбудили во всех злобное чувство.

Выбора не было. Стоять было опасно, разгружаться в подготовке гибельно; ожидать еще месяц, может быть, два, и неизвестно сколько, ибо жизнь в России текла лихорадочно, и никто не знал, где грани успокоения. Может быть 4 месяца, а можете быть народное и солдатское настроение примет такие формы, что протекут много, много месяцев, прежде чем государственные силы России придут в порядок. Нам они своих опасений не высказывали, но ясно было и стороной знали, что французы и англичане не рассчитывали более на русскую реформированную армию. Надежда была на себя и, в будущем, на Соединенные Штаты.

С моей точки зрения вся подготовка так была ведена Мишле, что она сама сковала не только свободу маневра, но свободу решения. И не одно мое это мнение. Когда потом, уже в мае, когда совершилась перемена командования, мною высказана была эта мысль, она не только встретила возражения, но была подхвачена. И Нивелю я это говорил, и он не мог мне возразить. Подготовка к главному удару была сконцентрирована на таком тесном пространстве, и с обилием таких артиллерийских средств и всего с этим связанным, что меня это очень беспокоило.

В феврале, когда Лиоте давал завтрак одной нашей миссии, по окончании его я с ним говорил о событиях и высказал, что у меня накопилось много беспокойных мыслей по поводу подготовки. «У меня тоже ответил, – ответил он мне. – Приходите ко мне на днях, побеседуем мы спокойно и с картой поговорим». Но нам поговорить не удалось, через несколько дней Лиоте подал в отставку, а с ним и кабинет.

Громадное скопление средств и войск на тесном пространстве, исполненное Мишле, совершенно сковало высшее управление. Все было до мелочей предназначено и разработано, но только для случая, который был создан самим деятелем.

Удар V армии, с захождением левым плечом, VI армии с захождением правым, выдвижение X армии между, в промежуток, – все это было как-то несоответственно с природой и требованиями современной, и при том характера крепостной войны; как картина это не дурно, но кто знаком с исполнением, знает, что подобные кунштюки хороши на карте, где нет ничего такого, что характеризует бой, и нет противника с его волей и средствами.

Когда Лохвицкий{66} мне говорил о плане, и в частности, о задачах бригады, я его успокоил, что ничего подобного не будет и что ему следует, взяв Курси, следить за боем и когда пресловутый маневр осуществится, тогда совокупно вести дальнейшую атаку к стороне Бримона.

Все было рассчитано по часам и более того, число снарядов тоже было рассчитано, повторяю, как будто перед нами не было врага, это предвзятость, сковавшая совершенно частный почин высших войсковых начальников, имел дурные последствия. О некоторых эпизодах, подтверждающие мои выводы, мне рассказывал на днях Нивель, прибавив: «Не будь этого, мы могли бы и в Бери-о-Бак иметь не местный, и а решительный успех».

Блестящие эпизоды на Эн, у форта Кондэ, были осуществлены личным вмешательством Нивеля.

Старая истина, трудности начинаются при исполнении и управлении, скованные свыше бумажным методизмом, и не могут рассчитывать на большие успехи. В частности, благодаря отваге войск были исполнены, и французские войска и наши войска дали тому доказательства, ибо условия атаки были непомерно трудные. Все сулило и могло дать большой успех.

Но вышел частичный успех, который, однако, раскрыл карты противника и, приковав германские силы к направлению атаки, до сих пор передал союзникам почин действий. В этом отношении, наступление это, так напугавшее Париж, дало союзниками большой плюс. Не будь его, Италия не заговорила бы.

Молчок, хуже того, братание с немцами на нашем фронте.

Может быть в России, в угаре политических событий, это не так чувствуется, как здесь. А здесь – стыдно. Стыдно и теперь, когда ушел с поста представителя Верховного командования при французской Главной квартире и стыдно будет всю жизнь.

К этому прибавилось щемящее чувство за поведение наших двух бригад и раненых. Что же произошло в бригадах?

6/19 июня

Было бы странно предполагать, что события такой необыкновенной важности, которые произошли в России в конце февраля и в начале марта, могли бы не произвести сильнейшего впечатления на наши войска во Франции. 28 февраля, 1 и 2 марта я был в районе IV армии, в Мальи и Шалоне, у командира корпуса Дюма, которому подчинялась 3-я особая бригада (1 особая бригада перешла из Мурмелона в Реймский сектор) и который отзывался как о ней, так и о 3-й особой бригаде с величайшей похвалою. Войска вели себя хорошо, несколько распущены были раненые и больные в тыловых госпиталях, где шла умышленная пропаганда всяких пацифистов и людей, ненавидевших существующей порядок. О том, что в России происходит что-то серьезное, я узнал, когда вернулся поздно вечером в Бовэ.

3 марта пришли радиотелеграфные сообщения об отказе от престола государя в пользу великого князя Михаила Александровича и назначении великого князя Николая Николаевича Верховным главнокомандующим, а затем об отказе Михаила Александровича. Чтобы войска узнали это от нас, я немедленно протелеграфировал это в бригады, с добавлением, что нам необходимо исполнить волю России, вести борьбу до конца и подчиниться Временному правительству.

Постепенно пропаганда со стороны стала настраивать войска враждебно ко всему, что было. Еще сильнее эта работа шла в госпиталях. Однако условия, в которых находились бригады, не позволяли этому настроению выливаться в особо протестующие формы, а 3 апреля 1-ая бригада, а затем 5 и 6 апреля 3-ая бригада доблестно выполнили на полях сражения свой долг. По моему ходатайству 1-ая бригада уже 5 апреля была выведена и затем поставлена в Париньи ле Реймс, а 3-ая бригада, числа 8 /21 или 9 /22 апреля перешли несколько восточнее, также в виду Реймса. Обе бригады получили citation{67}. Что-то изменилось в них, но все-таки все было прилично, когда я благодарил войска от имени России за исполненную службу. Они, хоть и в малом числе, имели хороший военный вид, как в 1-ом, так и в 3-м полку. Стояли они под огнем немцев и например в Ласси, за 20 мин. до моего приезда ко 2-му полку, немцы открыли огонь и разрушили два дома. Вслед за этим поехал в Бурже, где было свыше 500 раненых, и там встретил людей, сильно изменившихся в настроении. Все-таки держались, в общем, прилично, как следует солдатам, но что-то неуловимое по внешности, скорее угадываемое чувством, указывало, что солдат наш изменился. Правда, в Бурже все было хорошо, в смысле содержания. Туда раненых не ожидали, были госпитали отличные, но некоторые были переполнены. Но это обстоятельство могло повлиять неблагоприятно на настроение только очень избалованных людей. К сожалению, наши солдаты всем: и отпусками, довольствием и деньгами, были очень избалованы.

Бригады в конце нашего апреля переведены были более к югу и расположены отдельно по деревням: 1-ая бригада южнее Шалонского шоссе, 3-ая севернее, в окрестности Фере Шампенэ, чтобы пополниться и подучиться.

С этого времени упадок внутреннего порядка в бригадах стал проявляться сильнее. Пропаганда из Парижа и науськивания, все это дало свои плоды.

Наши бригады, не считая единичных случаев, вплоть до апреля держались хорошо. 3-ая бригада в этом отношении была лучше 1-ой. Она была основательнее сформирована, и отношения офицерского состава и старших начальников было заботливее и правильнее, чем в 1-ой отдельной бригаде. Между бригадами близости не было, но не было и антагонизма. В 1-ой бригаде были в ходу телесные наказания, что вынудило меня, узнав об этом стороною, напомнить, что оно не законно и неуместно и указывает на отсутствие нравственного воздействия начальников на подчиненных. В этой же бригаде шло какое-то науськивание русских на французов, если и не поддерживаемое генералом Лохвицким, он это отрицал, но, тем не менее, он позволял себе осуждать французов в мелочах, а иногда и в важных вопросах. Лохвицкий был мужественным офицером, но и Марушевский{68} (командир 3-ей) обладал теми же достоинствами, но по мягкой натуре своей был уживчивей и скромнее. Эти свойства начальников естественно имели свое отражение и на части. Внутренний распорядок 1-ой бригады был ниже 3-ей, да и состав был слабее, и распропагандирована 1-ая бригада была основательнее 3-ей.

Как никак, но обе бригады, и в особенности 1-ая, продолжительное время находились в траншеях. То, что французы, в виде освежения и обучения, делали у себя систематически, наши делали в виде исключения.

Так, 3-ая бригада с октября по март не имела смены, а затем сменная, сейчас же была поставлена в Пронэ, а затем отправлена к западу от Реймса. На состояние внутреннего порядка это имело не благоприятное влияние. Когда же обе бригады были отведены, что было необходимо для устройства и обучения, то все распустились, и притом сверху.

События, совершившиеся с марта, вместе с пропагандой из Парижа, ожидание вольностей, свобод и прав охватили всю праздную массу. К этому прибавились письма и извещения из госпиталей от почти 5 тысяч раненых, больных и уклонившихся, о каких-то не удовлетворениях и притеснениях, и извещения из Петрограда. К 1 мая нашего стиля оно создало настроение, которое если не созрело до преступности, то, во всяком случае, в 1 бригаде уже имело характер солдатского своеволия. Прежний масштаб порядка или непорядка был совершенно неприменим при новых условиях, когда выход полков с красными и черными знаменами, с митингами, аплодисментами, не отдание чести людьми, ибо таковое заменено добровольными приветствиями, было нормально и никакому мудрецу не удалось бы определить, что законно и незаконно, что допустимо и что недопустимо. Такими я видел полки 1 бригады, но до преступности они еще не дозрели, это пришло потом.

Можно ли это было исправить? Я думаю, что да, если бы и французы и, в особенности наши начальники, кроме умения, вдумчивости, были бы люди с большим характером. Много вреда принесли госпитали, оттуда шло брожение и претензии, из которых большинство неосновательных. Но претензия на несвоевременную выдачу денег больным и раненым была основательная и это была вина и бригадных и полковых командиров.

Все остальные заявления были уже удовлетворены, сами претензии были уже запоздалыми и являлись лишь предлогом. Люди не могли понять, что все затруднения произошли от громадного количества раненых за время боев 3–7 апреля, каковое не ожидалось французскими властями.

Как же они могли понять, что, как например, в Бурже, куда было направлено свыше 500 раненых, к ним не применялись льготы, которые я выпросил у Годара{69} еще в феврале, о выдаче 800 гр. хлеба и о приготовлении им супа с капустой, картофелем, крупой, а не бульона. А на этом бульоне они разыгрывали целые арии. А дело было просто. Циркуляр Военного министерства до Бурже еще не дошел, ибо туда никто не предполагал посылать русских. Но послать пришлось, и людям давали бульон. 15 апреля я был в Бурже и на этот бульон мне жаловались со всех сторон. Но все это было устранено. Я заявил о циркуляре главному медицинскому начальнику в Бурже, и меня сопровождавшего высшего медицинского чина, и им стали давать суп. То же было с табаком. Надо было благодарить французов и за размещение, и за уход, и за пищу, а наши люди только и дело, что отыскивали на что жаловаться.

Люди в праздности, и чувствуя, что переворот выдвинул их на первый план, ибо переворот, будем говорить и называть события настоящим именем, был произведен улицей и скученными в одном месте солдатами запасных батальонов, т. е. недоучками все выдумывали предлоги к обвинению и все волновались. И все это шло crescendo. Вероятно, и в их среде были и умные, которые отлично поняли, что в состоянии беспорядка и необученности их на фронт не пошлют. Эти впечатления я передал и Занкевичу и Лохвицкому.

В Петрограде заготовлялся приказ о комитетах, дисциплинарных судах, декларация о правах солдата. Последние приказы пришли после меня. Надо было все-таки знать, что это такое. Так как развитие брожения могло привести к печальным событиям, авторитет нашей власти уже пал, а начали действовать комитеты, то я прибег к последнему средству – самому тогда популярному – Керенскому{70}. Помогите и скажите ваше слово. Он поручил это эмигранту Раппу{71}. Рапп поехал в бригады, а я сдал представительство приехавшему Занкевичу.

17-VI-17

По прибытию в Париж, я просил графа Игнатьева доложить мне, в каком положении находится призрение наших больных и раненых, и как вообще совершается служба в тылу, а санитарная в особенности. Бригады имели свои дивизионные лазареты французского устройства около Мурмелона и в Мальи, и сверх того два автомобильных отряда; созданных французами и поднесенные императрице. Средств на содержание этого отряда не было и члены Думы и Государственного Совета, бывшие во Франции летом 1916 г. выхлопотали на это 100 т. руб. Автомобильные отряды эти обслуживали и французов (хирургический и банный отделы в Суиппе (Suippe), а передовая часть в Реймсе и Мурмелоне).

В Бресте, не разобранными недель шесть, стояли два лазарета: большой и малой Крестовоздвиженской Общины (Беловенец и Быков). Все больные и раненые были разбросаны по французским госпиталям Парижа: в Мишле и в гостинице Карлтон, в Ст. Серване и Бресте, и в разных других, по мелочам.

Больные и раненые 2 и 4 бригады Салоники имели французские учреждения в Македонии, небольшой госпиталь Св. Георгия, содержавшиеся на посольские средства и эвакуировали своих больных и раненных во Францию в Марсель и в Канн, где было 4–5 госпиталей французских, а равно и в Ниццу (специализировавшихся болезнями глаз и ушей).

В Монпеллье формировалось при французском госпитале отделение для калек, требующих искусственных конечностей и особое лечение. Всех сестер было около 40 с госпожой Романовой во главе, только что прибывшей; сверх того были добровольные сестры русские и не русские, говорящие, по-русски и не говорящие. Пополнения, идущие в Салоники, проходили через Францию и собирались около Тулона, в лагерях Фрегюс (Fregus) и в Бресте в морских казармах.

Находились команды, бежавшие из плена, понемногу препровождавшиеся в Россию. В самом Париже и по разным заводам разбросаны были разные команды и отдельные офицеры, командированные из России. Последние часто появлялись неожиданно, и военный агент узнавал об их существовании, когда они ему являлись. Отношение центральных управлений было самое безалаберное. Центром был военный агент. Через него проходила вся денежная часть и весь личный состав, которой должен был ему быть подчинен, как коменданту. Военному агенту ежемесячно открывался кредит во Французском Банке в 125 миллионов. Это и была та сила, которая связывала и привлекала к военному агенту всех. Не будь этой силы, все бы рассыпалось в нашем обычном своеволии. Положение военного агента было трудное. Все военные и не военное заказы проходили, вернее должны были проходить через него, но на самом деле это было не так. В Париже ютились лица разных учреждений, которые распоряжались самостоятельно, но когда дело доходи до денег, то в подавляющем числе случаев все-таки приходили к графу Игнатьеву, так как кредиты были в его руках. Наконец пришли к сознанию, что все заказы во Франции могли исполняться только через французское правительство. Французское же правительство принимало заявления только от военного агента. Эти начала уложили заказы в более спокойное, верное и правильное русло. Лично я, по своему положению в эту область не входил, и мое участие выражалось в напоминании ускорить производство той или другой отрасли, и наладить в тех случаях, когда в силу нашей центробежности вырывалось из нормального русла. <…>

Перехожу к войскам.

Наши бригады были выброшены в чужую страну, как выбрасывают щенков в воду. Канцелярии думали, писали, но до дел не додумались. По трафарету сформировали 6 бригад. Сформировали по тому же трафарету и запасную бригаду, но забыли, что две бригады остались в России, 2 во Франции, 2 в Салониках. Управление запасной бригады прибыло во Францию, и даже должен был прибыть бригадир. Я протелеграфировал, что не нужно, и просил ее расформировать. Сделали.

Какой-либо организации и устройства вне войсковой зоны не было, и наши люди брошены были в госпитали с чужими людьми, не знающими ни нашего языка, ни потребностей, ни привычек наших людей. Надзора, помощи материальной и духовной не было. Люди должны были удовлетворяться жалованием и суточными от полковников, но полки трудно разбирались, где их люди и, занятые своими делами, забывали своих. Салоникские больные были далеко и сообщения трудные. В таком же забросе оставались и пополнения. Когда поднимался вопль, в Париже шевелились, говорили, охали, проектировали. Люди же, в особенности на юге, бродили без призора, неодетые и чуть не нищенствовали, ибо денег им не давали.

Чтобы оградить солдат и помочь им, я в виде проекта предложил тыловое устройство, передал его Игнатьеву на рассмотрение и для введения. Собрали комиссию и, сделав одну неудачную поправку, приняли. Сущность предложения заключалась в следующем: Все потребности должны были удовлетворяться верховным агентом. В Тулоне учреждалось главное комендантство, со штатом людей; в главных пунктах, где госпитали и команды выздоравливающих – комендантства. Комендант в Гьерах, где должен был быть устроен пункт для 600–800 человек выздоравливающих. На севере коменданты в Мальи, Париже и Бресте.

Коменданты, не вмешиваясь во внутреннюю жизнь солдат, должны были наблюдать за благочинием и порядком вне госпиталей, а в самом госпитале являлись посредниками между больными и ранеными, чинами и медицинским начальством. Они выдавали денежные довольствия, вели учет, хранили и держали в исправности казенную одежду солдат, привозимых в госпитали, до выписки их из госпиталей. Все они подчинялись старшему коменданту. Старший комендант подчинялся военному агенту. Коменданты в пунктах для выздоравливающих и в лазаретах были начальством воинских чинов. Что было прискорбно, что многие из наших начальствующих людей, лица медицинского персонала, отчасти сестры милосердия, главным образом, не из сестер Красного Креста, никак не могли примириться с мыслью, что мы не в своей стране, что мы гости, и до некоторой степени, забыв наши привычки, должны применяться к тем требованиям, которые предъявляются французской жизнью. И исполнить это было очень легко, ибо французы все делали по нашему желанию, на все были согласны, лишь бы угодить и чтобы нашим было бы лучше. Не знали они также, что французская казна оплачивала все расходы. У нас, наше природное своеволие все-таки ограничено правилами, которые более или менее всем известны и начальством, а здесь французских правил не знали, да и начальство их не признавали.

Должен сказать, что военный агент постоянно об этом напоминал, но его напоминания забывались и выходили шероховатости. Солдаты были размещены хорошо, кормили их хорошо, но трудности были лишь во взаимном не знании языка. Неудовольствие и потом раздражение среди солдат главным образом сеялись гостями, которые, кроме пропаганды всякого оттенка, сеяли еще раздор между русскими и французами. А так как французское госпитальное начальство вообще было снисходительно к русским солдатам, то они понемногу распустились и опустились внешне.

Коменданты с внешней стороны немного подтянули людей, но оградить солдат от прошенных и непрошенных гостей они не могли, ибо власти на это не имели. Это было дело госпитального начальства.

Так ненормально, с точки зрения военной, текла жизнь больных и раненых солдат.

А когда в России совершился переворот, то при посредстве тех же гостей, главным образом политических эмигрантов, бывших в тесной связи с Советом рабочих и солдатских депутатов и другими сферами, стали уже распространять те мероприятия, которые возникали в этих кругах и которые, систематически разрушая армию, загубили и опозорили Россию. Но пока в Петрограде меры эти вырабатывались, в виде правил и приказов, пока их печатали, рассылали, здесь среди темной массы, избалованной и развращенной пропагандой, все это стало пониматься так, что распоряжения эти скрывают, задерживают, лишая их каких-то прав и прерогатив. Появилось раздражение и озлобление, а слабость наших, здешних заправителей привело к самочинным комитетам, судам и т. п.

Устроена была эвакуационная комиссия.

По моей мысли, эвакуационная комиссия должна была определить лиц, увольняемых из госпиталей в Россию и совсем от службы. Все остальное в госпиталях должно было делаться госпитальным начальством: в русских русскими, в французских, французами. Комиссия Игнатьева создала летучую комиссию, которая должна была объезжать все госпитали, осматривать всех больных и давать им определение. Это было недурно для первого раза, чтобы ознакомить французский врачебный персонал с нашими медицинскими определениями и взглядами. Но вышло нехорошо, потому что французское госпитальное начальство сразу утвердилось во взгляде, что движение наших больных до них не касается, а зависит от комиссии.

Комиссия могла бывать изредка, и в результате госпитали заполнялись выздоровевшими и переполнялись. Это же служило источником разных неурядиц, ибо здоровым в лечебных заведениях не место.

Хотя это и было мною отменено, но впечатление о назначении нашей эвакуационной комиссии в умах французского госпитального начальства оставалось, и они не выписывали выздоровевших, ожидая комиссии. И до сих пор, несмотря на циркуляр Service de Santé[7], это ничтожное, по-видимому, обстоятельство, продолжает влиять неблагоприятно.

Главные основания устройства тылового управления были представлены в Главное управление в декабре 1916 года, я уехал в мае 1917 года, и ответа об утверждении получено не было. <…>

С неполным составом управление начало свою работу и внесло некоторый порядок в жизнь больных и раненых. Много потрудился полковник 1-го полка Киселев{72}, выбранный мною старшим комендантом. В январе или феврале я посетил все госпитали юга и Мишле. Содержание, помещение и старания французских госпитальных властей и общества по отношению наших людей не позволяет требовать большего. В медицинском отношении, говорят, были прорехи, но где таковые не бывают при массовой работе и, наконец, укоры эти возникают у наших врачей и по другим основаниям. <…>

19-V/2-VI-17

Итак, тыловое устройство и по настоящее время не утверждено, состав не прислан, а то, что было установлено временно на юге, могло только несколько упорядочить жизнь людей в госпиталях, среди которых большой % был здоровый.

Держались, пока не произошел переворот, а затем со дня на день, в особенности после боев, когда в существующие и новые прибыло свыше 4800 больных и раненых, брожение все более и более увеличивалось.

Во второй половине апреля я поехал в Бурже, чтобы осмотреть, как размещены наши раненые.

Французские власти, неизвестно почему ожидали, что потери при наступлении будут сравнительно небольшие. Действительность оказалась, однако, иная. Потери были большие, и в деле эвакуации и призрения оказались прорехи. Пришлось направить туда, куда не думал, и наскоро создавать госпитали, где таковых не было. Раненые наши в значительном числе были направлены в Бретань, даже в Бордо и наконец в Бурже, где их совсем не ждали.

20-VI–I7

Недаром сложилась народная поговорка, что со своим уставом в чужой монастырь не суйся.

Наши привычки не подходят французам. У нас одна с ними общая черта – они формалисты и канцеляристы даже больше нас. Бумажки все, а в делах административных формальность у них играет большую роль и здесь уступки, как и в наших высоких и невысоких канцеляриях, ждать нельзя.

После моей поездки в южные госпитали я был у Годара и получил обещание, что наши люди будут причислены к разряду gros mangeur[8], что отдано будет приказание, чтобы им готовили пищу более подходящую и чтобы были бы приняты меры для их размещения вместе. Игнатьев оформил бумажкой и издан был циркуляр военного министра. Так как никто не предполагал, что в Бурже могут послать русских, то циркуляр или не дошел или его не прочли. Но кроме формалистики во французских госпиталях большая дисциплина и порядок. Французские больные пользуются относительной свободой, но в определенные часы они точно должны возвращаться в госпиталь. Вне, ведут себя прилично и исключения в этом редки. Власть в руках начальника госпиталя.

Наши люди, к сожалению, вели и ведут себя как дети. Самовольно приходят и уходят, в одежде не соблюдается опрятность, а за неимением форменной, выходят. Бог знает в чем, напиваются. Когда ворота заперты, перелезают заборы, не исключая калек. В наших госпиталях в России, при надзоре, относительный порядок. Во Франции, при отсутствии надзора, выходит беспорядок, портивший репутацию русского человека вообще. Для установления порядка принят был ряд мер: учреждены коменданты с несколькими н. ч. и портными, чтобы чинить одежду, оправлять казенную обмундировку, ибо с позиции люди приходили иной раз в одном белье, выдача белья и т. п. мелочей. <…>

Как всегда я всех обошел, со всеми поговорил подробно, употребив 1½ дня на обход 500 больных.

Некоторым, особенно сильно раненым дал Георгиевские медали. Один тяжело раненый со слезами благодарил, что посетил их: «Господь Вам воздаст, что Вы посетили нас».

Бурже не был подготовлен к приему раненых. Хотя из 500–94 были действительно раненые, а остальные столь легко задеты и контужены и совсем не пострадавших, что собственно половина могла бы остаться при частях, но размещены были вообще тесно, в особенности в военных госпиталях. Два госпиталя были очень хороши и люди были довольны и благодарны; остальные были переполнены, и в одном один раненый заявил, что при перевозке его ударили. Это была правда. Начальник военного госпиталя, очень сконфуженный, заявил, что такие случаи не будут. И окружному заявил, что такие случаи совершенно не возможны, как бы не были утомлены и раздражены врачи; были случаи не мягкого снимания повязок, был случай, что солдат заявил, что у него сидит осколок в боку, а врач заявлял, что ему в день привоза сделали фотографию, и что солдату кажется. Однако, опросив соседей и больных, я настоял, чтобы мне дали фактическое доказательство сделанного. После разбора оказалось, что солдат был прав. Обещали сделать. По приезду в Париж я послал начальнику госпиталя официальную телеграмму, сделана ли фотография, и получил ответ, что все сделано и с благоприятным исходом. Все эти недостатки являлись результатом несоответствия числа раненых с врачебным персоналом, не знавшим языка.

Но эти факты, жалобы солдат перекатились в полки и послужили предметом митинговых заседаний и предъявления мне требований. Но это был только предлог: ибо недостатки эти были устранены, равно невысылка денег и т. п.

Такое время мы переживаем, что все требовали, и с яростью, лишь бы найти обвинение. По существу же, беря во внимание обстановку, раненных и больных, в госпиталях никаких требований возбуждать не могли, ибо получали то, что французские раненые и больные, не меньше, а затем стали получать, как gros mangeurs, и больше. Однако французские раненые на это претензий не возбуждали. В общем, кто-то, вероятно, их немало, сеяли между нами и французами раздор, и очень настойчиво. Наши наивные люди принимали все за чистую монету, и сплетни и женевские газеты настроение это обостряли. И среди офицеров и кругом ходил слух, что и Лохвицкий неосторожными словами поддерживал какое-то раздражение к французам. Месяца 2 тому назад, или вернее, 6–7 недель, когда в частях был полный разлад и полное отсутствие внутреннего порядка, это раздражение было особенно сильно, и, к сожалению, обострилось, приняв стыдные формы. Не знаю, как теперь, надеюсь, улеглось. Люди все-таки инстинктивно чувствовали, что то, что у них делается, французам не нравится. Не могли они не чувствовать, что наше бездействие у нас и братание с немцами, бесконечные митинги, шатание по окрестностям, не могло нравиться французам. Французы огородились от наших в квартирном расположении часовыми, и наших к себе не пускали. Вообще отношения изменились. Среди наших бродили пущенные слухи, что их разоружат и поставят на работы и, что всего более боялись, – что отправят в Салоники. Праздная и безопасная жизнь понравилась. Харчи такие, что не съесть, и дела никакого. 5 апреля вывели из линии 1-ю бригаду, после двухдневного боя, 7 апреля, 3-ю бригаду, и с тех пор они ничего не делают. В боях вышло из рядовых 5 тыс., но из них 3 тыс. таких, о которых и говорить не приходится и которым лучше было бы оставаться в строю. Очень стыдно было слышать это от французов.

Не верил этому, но Бурже и затем Брестские госпиталя, осмотренные Бобриковым{73}, это подтвердили. Стали возвращать из госпиталей, и Лохвицкий вместо того чтобы отнестись к этому серьезно, прислал мне клерком телеграмму, что высылают с незалеченными ранениями. Я потребовал представить медицинские акты. Доставили один.

1 мая я видел таких раненых. Это были здоровые люди, которым гораздо лучше быть в роте, под надзором своих же врачей и фельдшеров, чем болтаться праздно в госпиталях. Лохвицкий находил, что это одно затруднение. Но спрашивается, какое? При нескольких врачах простые перевязки проще делать у себя. Тем более что полки отведены на отдых, далеко от боевой линии, и живут в мирной обстановке.

Если бы вопрос о суточных деньгах был бы разрешен правильно и разумно, т. е. суточные деньги выдавались бы только находящимся в строю, то госпитали наполовину были бы пусты, и казна сохранила бы в год не один миллион франков. В январе послал запрос об этом, но интендантство разъяснило, что надо давать всем.

Со времени переворота о русских войсках во Франции, русское центральное управление забыло. Чтобы удержать нити и настроение в руках начальства, 3 марта, как только я получил радио-извещение о совершившемся, послал от себя уведомление начальникам бригад, для того чтобы объявили приказом. Затем телеграфировал просьбу выслать содержание новой присяги. Каменский сообщил, что будет послано почтою. Хорошо, что Ставка на мою просьбу выслала телеграммою и 17 марта быстро были отпечатаны присяжные листы, отправлены в полки и Игнатьеву и 19 марта предложено всем парижским присягнуть в посольской церкви, и там же я первый подписал присяжный лист. Что происходило в России, мы только узнавали из французских газет, но сведения были скудные.

Госпитали и полки питались другими путями и осведомлены были лучше нас. В госпиталях скрытно сформировались комитеты, то же было и в полках, появились депутаты. Наконец после усиленных моих просьб в апреле сообщили из Петрограда выдержки из приказа, и таковые отданы были мною приказом по нашим войскам. Затем Каменский{74} на мой запрос сообщил, что комитеты надо устанавливать в госпиталях, а через 2 дня Аверьянов телеграфировал, что никакие комитеты в госпиталях не должны быть.

30 апреля, по моей просьбе Гучков прислал свое обращение к бригадам, в виде приказа, а 1 мая я поехал в полки, чтобы прочесть им приказ. Прочел я только в 1-м и 2-м полках, поручив начальнику 3-й бригады прочесть в 5-м и 6-м полках.

Сил не было проделать это в последних полках, после того, что было в 1-м и в особенности во 2-м. И искушать Господа Бога нечего было, тем более, что настроение чинов 3-й бригады было неизвестно, хотя в 5-м полку – полк вышел по форме и как было приказано, т. е. без оружия. Настроение в 3-й бригаде было спокойное.

Настроение 1-й бригады, в особенности во 2-ом полку, было не революционное, но полное недоверия и злобы. В 1-м полку это почти не проявилось, а в 2-м дошло до криков уничтожить старого бюрократа и арестовать его. 2-й полк был весь вооружен, с пулеметами и часовыми кругом, как будто ожидали западню или сами собирались ее устроить. Слава Богу, для нас, для меня, для бригады Лохвицкого, этого не случилось и после двух часов разговоров я спокойно слез с лошади, люди расступились, и я вышел. Окончив чтение и разговоры в 1-м полку, где кроме некоторого напряжения все сошло, по данному времени, пристойно и даже добродушно, я с Лохвицким поехали ко 2-му. Подходя к полку, в 50 шагах, ко мне подошел командующий полком, полковник Иванов{75}, и вместо рапорта заявил мне, что просит к полку не подходить, а удалиться в ближайшее поместье, чтобы ему переговорить с людьми, успокоить их, ибо он так настроены, что могут быть эксцессы.

Я на это ему сказал, что сделать это не могу, и подошел к правому флангу полка, не прерывая оратора, который с помоста говорил о печальном положении наших раненых. Я дал ему окончить. Затем вышел другой и заявил, что, так как приехал генерал, то просит прервать и закончить после. Я объехал, поздоровался и потом просил меня обступить. Они сделали это нерешительно, вероятно чего-то подозревая. Пока они это делали, я вызвал заявившего о прекращении, похвалил его, сказав, что это было учтиво. Прочел приказ, сказал несколько слов, что Россия решила вести борьбу до конца, что надо исполнить присягу Временному правительству и сделать все, чтобы каждый из нас мог бы вернуться с гордо поднятой головой, в сознании исполненного каждым солдатом своего долга. Затем пошли те же разговоры о раненых и госпиталях. Речь какого-то солдата с уничтожением меня, старого бюрократа, об аресте меня, почему не дал им отпраздновать самый дорогой им праздник 1 мая (хотя праздник 1 мая во Франции был отпразднован 18 апреля). Но все это кончилось. Было 2 часа. Что-то не дозрело для эксцесса. И внутри и снаружи я был совершенно спокоен и спокойно им отвечал. Смотря на них, я видел в знакомых добрых глазах русского солдата, что, по крайней мере, 2/3 из них на дурное дело и на преступление не способны.

Для многих из них я, однако, был ставленник царя и старый бюрократ. Нельзя же разубеждать массу. Но что для меня, старого солдата, было сильным и неисправимым ударом – это вся обстановка людей, их выражение, их отношение. Я увидел других людей, совсем других, чужих по всему, и это было очень больно, и этим болею до сих пор. <…>

21-VI-17

Укажу еще на одну особенность, которая имела неблагоприятные последствия во многих сторонах внутренней нашей жизни и влияла на больных и раненых. Наши деятели, в особенности сестры и посторонние безответные люди, желавшие принести долю пользы в общем деле, непременно желали делать по-своему, как им казалось лучше. При этом то, что делалось у французов, они бранили и подчиняться общим условиям – или не подчинялись, или подчинялись неохотно. Они не знали или не хотели знать, что мы всецело зависим от французов, причем, например, попечение и расходы на больных и раненых всецело ложилось на французскую казну и на французскую администрацию. Мы только требовали, а французы исполняли. Подчиняться же французским правилам и дисциплине мы не хотели. Сколько, Игнатьев и я, мы не твердили, что мы гости, что мы не можем вводить свои порядки, желания, убеждения, эти помогало мало, но часто, хотя и в мелочах нарушали доброе согласие. Нашим больным и раненым лучше от этого не было, несмотря на то, что французы всегда проявляли готовность исполнять наши просьбы, и в госпиталях на многое смотрели сквозь пальцы. В особенности это было в начале. Мы стремились отделиться, но у нас ничего не было: ни средств, ни людей, ни денег.

Прекрасная мысль, чтобы наших больных и выздоравливающих отправляли в отдельных поездах и вагонах. Игнатьев поддался на это, и выпустил приказ о таком отдельном отправлении.

Что же вышло? Приезжаю в госпиталь в Мальи. Врачи скорбят и жалуются: станция Шалон не принимает русских больных иначе, как в отдельном поезде, т. е. 250 чел, а надо отправить отдельных раненых и больных, требующих специального лечения в Париж и выздоравливающих.

Вечером у главнокомандующего Петена прошу: нельзя ли помочь этому горю? Он этому не верит и говорит c’est idiot[9].

Верно, но благодаря нашей просьбе такой приказ был отдан, и станция должна была его исполнить. Отменили. Во время боев тоже решили возить наших раненых отдельно, в отдельных поездах. Кто знаком с условиями эвакуации, в особенности в период генерального сражения, с наплывом многих десятков тысяч страдальцев к одному пункту, и притом под выстрелами дальнобойной артиллерии и непрерывных действий с аэропланов, тот поймет всю неосновательность такой меры. Когда начальник станции или военный комендант стали просить, нельзя ли отправлять повагонно, пристегивая их к французским поездам, то в ответ заявили, что нельзя, ибо получили приказ отправлять отдельные русские поезда. Наши раненые пролежали около Эпернэ несколько дней лишних. Нельзя путаться со своими требованиями в таком большом деле, где все должно исходить от одной власти.

6 апреля капитан Семенов{76} по телефону по пути из Эпернэ в Париж просил меня, чтобы раненых направили бы в Париж, а не в Бретань. В Париж и ближе, а может быть и лучше; но исполнение такой просьбы в массовой перевозке была совершенно недопустима, по целому ряду причин, ему вероятно неизвестных. Он же по рапорту французов распоряжался, кричал на должностные железнодорожные лица, требуя то и другое. В своем рапорте капитан Семенов опровергал и обвинял французов. <…>

Через неделю будет месяц, как я уехал из Парижа, что происходит в нашей среде с новым представителем, что происходит в госпиталях и в войсках, не знаю. Занкевич, по-видимому, приехал с полномочиями и властью, чего у меня не было. Но как он их проявит? Со мною он был скрытен. Ничего не говорил. Это мой бывший подчиненный, скромный Занкевич, который в 1905–1908 гг. был военным агентом в Бухаресте. Как он поведет дело? Желаю от всей души, чтобы при нем наступило бы успокоение в войсках и среди больных и раненых. Кроме дел мною пересмотренных, я оставил ему длинный проспектус[10], с изложением всех дел, которые были в ходу и не получили своего разрешения. В день его вступления солдаты 3-й бригады отрешили Марушевского, и затем и командира полка, как в этой, так и в 1-й бригаде.

Наши обе бригады должны были развернуться в 2 дивизии. Я просил развернуть их по французскому образцу, что отвечало всем военным требованиям и основам управления. В декабре представил расчеты и просил, чтобы прислали только людей, а все остальное сделаем здесь, что будет удобнее, дешевле и скорей. Но канцелярия решила по-своему. Ей до условий обстановки нет дела. Она делает по трафарету и, сделав, думает, что исполнила свой долг. От нее-то мы и гибнем, ибо канцелярии до жизни никакого дела нет.

Долго они в Петрограде рядили, и наконец наперекор всем представлениям решили создать одну дивизию с артиллерией, с обозами, с лазаретами и т. п., как для французского фронта, так и для Салоник.

Французы поморщились, но делать нечего было. Позаботились по-своему и о представительстве, создав ряд ненужных отделений, передав ему санитарную часть. Я просил доложить Военному Министру, что все это не соответствует положению и снова просил, чтобы это предоставили бы представителю на месте решить все эти вопросы, так как этого требовала здешняя жизнь – ответа на это не получил. Но раз было приказано образовать дивизию, то начальник ее должен был быть старший генерал Лохвицкий, а Марушевскому следовало дать назначение в Россию. На посланную мной телеграмму, мне ответили, чтобы Марушевского оставили, а Лохвицкого послали в Россию.

B день приезда и вступления Занкевича в Париж, к удивлению своему, я увидел Марушевского. Мое удивление было вызвано тем, что в эти дни из Парижа к войскам, по приказанию тогдашнего военного министра Керенского, эмигрант Рапп поехал говорить с нашими. Генералу Марушевскому следовало быть там, и я, будучи уже не представителем, все-таки просил генерала Марушевского немедленно ехать к своим частям. Керенский телеграфировал эмигранту Раппу, прося его заехать к войскам и выяснить причины и успокоить людей; это было правильно. Рапп – эмигрант, значит в глазах, настроенных против всего прежнего – страдалец, приверженец нового. Человек он хороший, мягкий и, по его словам, любящий Россию. Перед прощанием он спросил меня: «А как говорить с офицерами и солдатами?»

«С солдатами говорите, что вам Господь Бог на душу положит, но помните, что для России спасение в порядке; с офицерами говорите властно, как начальник. Их надо поднять, подбодрить в исполнении долга». Он обещал заехать ко мне и сообщить свои впечатления, но этого не сделал; был у него, но его не застал.

Рапп уехал к бригадам в воскресение, а в четверг, я к своему удивлению, увидел генерала Марушевского в Париже и просил его немедленно ехать к своим частям. Марушевский это сделал, но к вечеру вернулся, ибо на полпути его остановили офицеры, сказав ему, что солдаты его сместили, и если он приедет, то его убьют. Марушевский направился к Занкевичу, который, вместо того, чтобы вернуть его обратно к войскам, оставил его в Париже, сменил его и вместо него назначил Лохвицкого. Я бы поступил иначе.

После моего отъезда из Парижа, Занкевич поехал к бригадам, и говорят, там все было хорошо. Слава Богу.

Главное, однако, чтобы в полках успокоились бы, чтобы солдаты поняли, что они должны слушаться офицеров, и что куражиться над ними преступно. Мне писали, что солдаты заявили, что они готовы драться и желают ехать на секторы. Это было 1/14 или 2/15 июня. Вот приеду в Париж и узнаю, в каком они положении.

В начале июня генерал Занкевич передал мне, что Лохвицкий ходатайствовал о снятии дивизии, поставленной около Нэвшато, в район войск генерала Кастельно для обучения. Я не просил, но умолял Занкевича не поддаваться на это представление Лохвицкого, а оставить войска в районе армии. К сожалению, он этого не сделал. Войска были смещены и 2–3 недели спустя, разыгралась позорная Куртинская история{77}.

Четверг 22-VI-17

Несколько слов о представительстве.

Цель представительства при главнокомандующем – сблизить связь между Ставкой и Главной французской квартирой. Такие же представительства были при английском Генеральном штабе (не при Главной квартире) и при Главной квартире Итальянской армии.

Преобладающее значение французской армии и генерала Жоффра поставило представителя при этой армии в особое положение, и назначен был таковым генерал Жилинский, бывший в начале войны в течение 5-ти недель главнокомандующим северо-западной армии[11], и затем я, оба в большом чине и большом служебном положении. Жилинского Жоффр не переваривал, и его пришлось сменить. <…>

Положение представителя{78} было очень почетное, но вскоре оказалось, что оно не деловое: войска ему не были подчинены, ибо они подчинялись французским военачальникам, военный агент{79} ему не был подчинен и, в сущности, ему ничего не было подчинено, кроме, лично при нем состоящих офицеров. Какое же у него было дело? Связь со Ставкой. Но эта связь существовала, пока она обращалась к представителю и давала ему поручения. Она существовала, пока был Алексеев, а так как он тяжко заболел 2 ноября, то этим же числом связь прекратилась по военным, политическим и стратегическим вопросам. Ставка признала более удобным сноситься через генерала Жанена, который таким образом стал исполнять русские и французские поручения.

Когда это стало ясно, то я, тем более, что, упав 8 ноября сделался полукалекой, ибо правой рукой не владел и сильно страдал от болей, просил чтобы меня убрали, как лицо бесполезное. Но мне приказано было остаться.

Я изучал положение на западном фронте, свои заключения сообщал Ставке, но настоящего оперативного дела не было до марта, когда снова вступил Алексеев. Ставке я указывал, что в трудные минуты будет не хорошо, ибо интересы русские мне ближе, чем Жанену. На это мне ответили, пусть французы сносятся со мной. Это было по-детски и я, понятно, не сделал попыток склонить французов их интересы передавать через меня. Они бы только посмеялись.

Войска свои хозяйственные и инспекционные нужды, по установлению Главного управления Генерального штаба{80}, должны были передавать этому управлению. Для упрощения представителю предоставлены были права командующего армией, в смысле утверждения наград за боевые отличия и права главнокомандующего, по отношению судебных дел и право сменять должностные лица.

Со стороны, как будто очень хорошо, но, в сущности, это была одна формальность. Рядом с этим существовала наградная бессмыслица. Начальник бригады и представитель не имели права награждать французов, которые входили в состав бригады, в то время, как французы предоставили начальникам бригад право награждения русских бесконтрольно croix de guerre[12].

Таким образом, солдаты и офицеры, которые входили в состав полков, батальонов и рот, дравшиеся рядом с нашими солдатами, об артиллеристах и саперах не говорю, должны были быть представлены и представления их отправлялись в Ставку, затем в Главное управление{81}. Разрешения получались или через 1–1½ года, или совсем не получались. Сколько не просил распространить право награждения и на французов, все напрасно. И так, по отношению войск, представитель являлся как старший с правами командующего армией, утверждая только наградные и судебные приговоры. Потом ему предоставили право утверждения смещения офицеров, несоответствующих и отправку их в Россию.

Военный агент совершенно не был ему подчинен. В Петрограде меня просили не касаться отделения подполковника Пац-Помарнацкого{82}, а военный министр Шуваев на вопрос мой: «Какие Вы дадите мне инструкции?» Ответил: «Пожалуйста, не касайтесь заказов». Это последнее, я и без него не сделал бы, но выяснить нужды и как их удовлетворить, я бы мог. Денежными делами никогда не занимался и к ним всегда подходил с опаской, и без его совета снабжения заказов, не касался бы.

Однако жизнь повела по многим отделам иначе. Жить неустроенными войска не могли, а между тем насущные стороны жизни тыла оказались совершенно неустроенными. И в этом помочь Игнатьеву надо было не как начальство, а по-дружески, как старший. Но все это делалось по-хорошему, как говорят у нас, по знакомству. Жаловаться, что военный агент и начальники не шли этому навстречу, я не могу. Все желали, чтобы было лучше и все искали в старшем опоры, совета и приказания. Но у меня не было полномочия и Главное управление их не давало.

К Главному управлению, месяцами не отвечавшему, а иногда и совсем не отвечавшему на запросы и просьбы, отношение было не нормальное, и спасибо оно не заслужило. А когда что решало, то несоответственно с пользой и условиями здешней жизни. Высшая канцелярия оправдала свое назначение всем мешать и многое путать. Вероятно, теперь будет лучше, ибо Занкевич, будто бы, прибыл сюда с полномочиями и правами.

Не думаю, однако, чтобы сношения по оперативной части стали бы нормальными, и вероятно все пойдет по-старому, через Жанена. Познакомиться с людьми, с учреждениями, с положением и техническим производством взяло много времени. Материал был обширный, и французы охотно и не скрывая давали свои объяснения и данные.

Положение одной из главной – тяжелой артиллерии – выяснялось постепенно. К этой области пришлось подступаться с большой осторожностью, ибо производство тяжелой артиллерии, в особенности новых 155 корпусных и 155 длинных было не вполне налажено и встретило затруднения, в недостатке стали и рук.

Французы с непонятным упорством держались за длинные пушки, но в 1916 году спохватились, и осознали, что без коротких пушек, которые по существу орудие атаки, справиться с противником будет трудно. С лета 1916 года они приступили к усиленному производству 155 корпусных, но быстрота производства, а затем и формирование батарей встречали затруднения. По их рапортам, к осени они могли закончить свой план, т. е. дать каждому корпусу не менее 2-х групп 155 корпусных и 2-х групп 105-мм длинных. Но не думаю, чтобы им это удалось.

Громадная заслуга французов, что они не побрезговали старьем. Все было взято, что возможно – усовершенствовано: в снаряде, в станках, – и старые орудия принесли стране неоцененную услугу. Совсем не то у нас. Мы все стремилась к лучшему, хотели все лучшее, забывая свое старые.

Французы нам дали 400 орудий [калибра] 9 сантиметров со снарядами, сначала гранаты, а когда заявили, то и шрапнель, и орудия эти преблагополучно лежали в Казани.

Не хочу критиковать нашу организационную деятельность в области артиллерии, в особенности тяжелой. Мало у меня фактов, но то, что знаю, что хаос и своеволие царствовали в этой области и в результате – орудия в стране были, а пользоваться ими было нельзя; кое-что было использовано, но в недостаточной степени.

Французы, сверх сего, маневрировали всею массой своей артиллерии и в этом отношении даже перешли границы благоразумия, как это было в последнем военном наступлении, когда нагромождение артиллерии в районе атаки было чрезмерное, а другие участки были обнажены. <…>

25-VI/6-VII-17. Пятница

При Главной Французской квартире состояло особое отделение военного агента, под начальством полковника Пац-Помарнацкого. Работали в нем два офицера французской службы: Мартин, Ижицкий и уоррент-офицер Виллье. Потом для наградных дел русских войск прикомандировали еще поручика Сатина. Пац-Помарнацкий находился в тесной связи со 2-м бюро Главной квартиры (контрразведка). Ежедневно в Главное управление Генерального штаба, а потом в Ставку, посылались телеграммы о перемещении немецких войск, и раза два в месяц сводки по сему, с теми сведениями, которые заимствовали из 2-го бюро. Это был телефон 2-го бюро французской Главной квартиры, и самостоятельного в этой работе было мало. Главные дельцы были упомянутые выше офицеры: аккуратные, добросовестные и дельные.

Приехав в Шантильи, я заходил к нашим знакомиться, что они делают, и с удовольствием мог им заявить, что работа их идет деловито и хорошо. Французских, английских и бельгийских армий отделение не касалось. В течение моего пребывания во Франции я видел как Мартин, Ижицкий и Виллье вели свою работу и вели ее прекрасно. Ежедневно 2-ое Бюро издавало Renseignement[13] и, кроме того, пересылало большой материал ее разведок и других работ. Много полезного для нас было в этих трудах. Кроме того, Главная квартира французского военного министерства издавала уставы, инструкции, правила по всем отделениям боевой службы.

Renseignements передавались в подлинниках с курьером в Россию. Не знаю, пользовались ли ими, или их кто-то прочитывал и клал на полку. Часть уставов и инструкций переводились, печатались и посылались в Россию. Но все это шло вяло и по-канцелярски.

Чтобы не путать вмешательством, я спрашивал через нашу Ставку, не нужны ли им сведения эти – отвечали уклончиво. Все же данные исходили за подписью Игнатьева, хотя посылал их из Главной квартиры. Игнатьев наезжал в Главную квартиру, проверял и уезжал, но зорко соблюдал свою самостоятельность.

Пац не отказывал мне в сведениях, но тяготился, и последние месяцы, когда наградные дела взял Бобриков и не показывался, я все получал от Мартина. Естественно, что отделение Пац должно было слиться с оперативной работой Представителя. Я об этом заявлял и просил, но разрешения не получал, и Игнатьев этому противился. Жаль, ему было с этим расстаться.

Теперь с приездом Занкевича это изменилось. Пац сделался помощником Игнатьева, а Кривенко взял это отделение и, вероятно, захватит и оперативную часть. <…>

Кривенко – способный офицер, даже трудолюбивый, но находившийся в странном положении. Жилинский мне его отрекомендовал дурно, как интригана и своевольного. Отношения у них были скверные. Кривенко я немного знал по Дальнему Востоку. В свое время он экзамен, в смысле характера, не выдержал. После японской войны он просил меня назначить его в Институт Восточных языков, что во Владивостоке, на четыре года, для изучения японского языка. Я это сделал. Но уже через год он просил послать его в Японию, ибо в Институте ничему научиться нельзя. Мне это было неприятно, что, взявшись за дело, он его не кончил, но так как Японией мы очень интересовались и всякий способный человек, а Кривенко был человек способный, то я согласился. Затем он где-то болтался и уже после меня попал в Академию, руководить обучающимися. В 1916 году встретился с ним в Париже. В самом Париже слышал мало хорошего. Путался с какой-то дамой, постоянно ездил в Париж, и даже под предлогом, что едет на фронт или в Клермон к генералу Фош; связан с Елисеевым и вместе кутят в Крилльоне (Hotel Crillon). Вероятно много было здесь преувеличенного, но что-то неладное было.

Жилинский к делам относился мудро. 4 дня он проводил в Париже, а 3 дня в Шантильи. Говорят, Жоффра это злило. При таких условиях и вся публика тащилась ежедневно в Париж со всеми ключами и делами.

С моим приездом это коренным образом изменилось, ибо, как состоящий при Главной квартире, я оставался в Шантильи и в Париж ездил только по делу и службе, возвращался к 7–8 ч. вечера и только изредка оставался там ночевать. Кривенко отпрашивался часто. Раньше он выпросил себе автомобиль и катался. Однако я должен сказать, что у Кривенко была большая способность разнюхивать, что делалось и предполагалось делать, и большая способность схватывать. Все, что Жилинский посылал, а посылал он много, творение Кривенко.

Кривенко составлял телеграммы, отдавал их, и затем не знал, что с ней делал Жилинский. Жилинский ее корректировал и отправлял за своей подписью.

Уезжая, Жилинский забрал все, и мне ничего не оставил. Это было неправильно по службе и не скажу, чтобы порядочно. Занкевичу я оставил все в порядке и подобранным и, кроме того, посвятил его, и устно и письменно, во все текущее. Я стал знакомиться один, и с помощью Кривенко. Он мог бы быть отличным помощником, но его парижские дела и привычка к полной самостоятельности при Жилинском, где все делал он, хотя доверия ему не высказывали, стесняли меня и его.

Инцидент его с Панчулидзевым, где последний сказал ему дерзость, при всех младших, делали его положение не удобным, Наклевывалась Петроградская конференция, в которой он мог быть очень полезен, ибо положение во Франции ему было известно, и я рекомендовал его туда, но с тем, чтобы он больше не возвращался. Я рекомендовал его как способного офицера, но высказал, что лучше отозвать меня, а оставить его, но вместе мне будет трудно и я слишком стар, чтобы бороться с ним.

24-VI-17

В декабре было получено разрешение. Кривенко был ознакомлен со всеми нуждами и отправился в Петроград и Ставку для участия в Конференции. В январе получено было предложение назначить его командиром 2-го полка и его просьба о том же. По-моему, ему лучше было оставаться в России и, кроме того, мне казалось, что с его характером, с его делами в Париже, лучше во Францию ему не приезжать, но мешать этому не считал себя вправе, и я согласился.

Приехал он в марте. Совершилась революция. Приехал он с каким-то поручением и пристегнул к себе Елисеева, но уже в виде чиновника, который должен был числиться при военном агенте, но состоять при нем.

Все это устроилось при помощи военного министра Беляева, которому Елисеев был родственником. Приехал Кривенко, чтобы принять полк, а приказа и разрешения не было, и жил себе в Париже.

Я несколько раз телеграфировал, указывая на ненормальность, и даже на оскорбительное положение Кривенко, гуляющего в Париже. Но он не гулял, а себя устраивал. Из Петрограда уже в мае вдруг поступила телеграмма, в которой говорилось, что генерал Петен просит назначить Кривенко, как связь с французским Генеральным штабом. Но когда поступила телеграмма, Петен уже был генералиссимусом и его место занял Фош. По справке оказалось, что Петен и не думал просить, а на просьбу Кривенко согласился, по просьбе не знаю кого. Я ответил, что Кривенко предназначен командовать полком. Дьяконов должен уйти, полковник Иванов, по словам Лохвицкого вреден и должен быть сменен, а полку нужен свежий командир. Что же касается назначения Кривенко к французам, то я прошу оставить это на разрешение Занкевича, который должен скоро приехать. Занкевич, по-видимому, приехал с готовыми решениями. Кривенко был назначен на место Пац-Помарнацкого, где он и пребывает. Как в начале знакомства, в 1906 году, он не выдержал экзамена, так и теперь, с полком, экзамена тоже не выдержал. В начале мая он как будто хотел ехать принимать полк. Но тогда, в следствии развала в этом полку дисциплины, я просил Дьяконова еще не сдавать полк, не переговорив совместно с Лохвицким, обсудить, хорошо ли это будет и не лучше ли Дьяконову временно оставаться. Нельзя было посылать Кривенко на очевидный скандал и даже убой.

Но его назначили в разведывательный отдел при Главной квартире{83}, и так как это совпало с переменою положения представителя Верховного командования{84}, который был заменен председателем Временного правительства, то для Кривенко все устроилось к лучшему.

С французами он будет ладить, но будут ли они его уважать? Другой офицер при генерале Жилинском был ротмистр Панчулидзев. Странный, напыщенный, неуравновешенный человек. Избалованный матерью, он к своим почти 40 годам остался ребенком. Крикливый, шумливый, хвастливый, подчас льстивый, он приводил в ужас Нарышкина, Извольского и д’Аренберга, и когда в конце декабря он выкинул такую штуку, что должен был уйти, все вздохнули свободно и обрадовались зело. «Теперь, наконец, мы можем жить», – говорили мне, эти порядочные и воспитанные люди. Через несколько дней, после моего приезда, Панчулидзев подал мне рапорт об его отчислении. Я видел, что это вздор и написал на его рапорте, что для пользы службы не согласен. Он страшно возгордился. Причиной его рапорта было то, что 1-го ноября я поехал к генералу Жоффру не с ним; он же считал себя адъютантом, а я адъютанта при себе иметь не желал, а взял капитана д’Аренберга, который во всех поездках на фронт сопровождал Жилинского, и который неразлучно путешествовал со мною повсюду.

Панчулидзев дурил потом неоднократно, но после того, что он при всех обругал Кривенко и ему заявил, что он его презирает, я решил, что от него надо отделяться. Я сделал ему внушение и замечание полного несоответствия таких отношений к старшим, и предложил ему прекратить такие отношения. «Если прикажете, я это сделаю», – ответил он. «В таких вопросах не приказывают, – ответил я. – А делайте, как считаете своей честью». На следующий день за столом они уже были: на «ты» и друзья. Это меня покоробило и удивили.

Как служащий и исполнитель он был ничего, а что касается шифра, то работал скоро и хорошо.

В конце декабря я получил повеление ехать на конференцию в Рим. Пожелали этого французы и, по-видимому, Лиоте. Я взял с собой князя д’Аренберга и Извольского. В Риме я получил от Панчулидзева копию его телеграммы, посланной в Ставку, в которой он излагает, что он мною оскорблен и что унижен перед войсками, Главной квартирой и всей Францией, Италией и посольствами, что я взял не его, а французских офицеров, и просит его поэтому откомандировать. К этому он прибавил, что я уволил его дипломатически в отпуск. Действительно, в начале декабря, он просил для успокоения нервов, уволить его на две недели. Я дал ему отпуск, но предварительно просил его съездить с Война-Панченко, не говорящему по-английски, на английский фронт. Никакой дипломатии не было, ибо в Рим я его никаким образом не взял бы. Нужны были указанные лица, которые могли быть мне там полезны, а не Панчулидзев. Вернувшись в Шантильи, получил от Гурко телеграмму, что нельзя насильно держать Панчулидзева, если он не желает. Так с ним расстались. Но когда это совершилось, настроение изменилось, и он уже превратился в просителя. Наглупив, он уже сожалел обо всем. Пристроил его к Игнатьеву. Но Панчулидзев в душе человеке злой.

К 31 декабря переехали в Бовэ, а в начале января Панчулидзев шифры сдал Нарышкину. Нарышкин дал ему расписку, что он все получил. 2 мая я был в Париже и вечером по телефону Извольский мне передал, что Нарышкин, которому нужно было расшифровать телеграмму, не нашел тряпки[14] 1–21 мая Betta bis. Все перерыли, все пересмотрели, а тряпки нет. Все остальное цело. Сейчас же об этом донес. Ключи хранились в небольшом чемодане и всегда были с Нарышкиным, и на ночь он переносил в свою спальню. Ключи из Бовэ и Компоен никуда не уходили, в отличие от прежнего его владельца, когда все это каталось еженедельно в Париж. Дома наши были – особняки, охраняемые жандармами; люди очень верные. Никто не входил, пропасть не могло, украсть тоже.

Тряпки лежали в конверте: вынималась нужная и затем вкладывалась. Betta bis существовала только для меня и Ставки. Пропажа или кража одной тряпки смысла не имела и ничего дать не могла. Наконец, это касалось только 1–21 мая. Если кому нужно было воспользоваться, надо было взять все, или все сфотографировать. Ни то, ни другое не могло иметь место у нас. Невероятно, чтобы ее сожгли с бумагами. Если допустить бы это, то сожгли бы мартовские или апрельские. Ее можно было потерять, но не за время январь – май. «Скажите, как Вы принимали ключи, пересчитали ли Вы все тряпки?» – спросил я Нарышкина. Он немного замялся: «Я, – ответил он, – дал расписку Панчулидзеву, что получил все. Я и отвечаю». Пришел Извольский, Нарышкин начал подсчет, но Панчулидзев ему обиженно сказал: «Неужели ты мне не веришь? Тут все в порядке и в целости». Нарышкин, по его благородству и деликатности, поверил и, прекратив счет, дал расписку. Я далек от мысли видеть в этом умысел, хотя некоторые высказывали и умысел. Но это было бы безмерно гадко по отношению к Нарышкину, а не ко мне. Мне это очень неприятно и часть ответственности лежит на мне. Но я ежедневно наблюдал и видел этот ключ и затем никогда дом не оставался пустым, а наблюдали: или Нарышкин или Извольский. Возможно, что и Панчулидзев был уверен, что все в целости, но возможно, что и не все было в целости, и тряпка во время постоянных разъездов и переездов была им затеряна.

Князь д’Аренберг, Нарышкин, Извольский, все это были порядочные люди и джентльмены, и с ними жить и работать было одно удовольствие. Я верил им безусловно, ибо это были в корне порядочные и честные люди, и разлука с ними мне была очень тяжела.

Они были моими ближайшими сотрудниками. После Кривенко мне помогал Щелоков, а затем приехал Кока Бобриков. Хотя у Щелокова были странности и недостатки в воспитании, но это был способный к работе и знающий штабной офицер. Поступили с ним не справедливо, и его временная отставка у меня вызвала большую телеграммную переписку. Но, в конце концов, его оставили. Щелокова не следовало посылать во Францию и, в особенности с Лохвицким, который был с ним не искренен. На его несчастье он попал к Жилинскому, который его не любил по службе его в Ставке, и который настоял, чтобы его отчислили, и в формах не подходящих.

О Коке Бобрикове писать не буду. Назначили его не по моему выбору, но он хороший и честный мальчик. Говорю мальчик, ибо при мне он родился и на моих глазах рос. У него мало опыта, но много желания работать, и он мне помогал.

25 июня 1917

Я ничего не сказал о капитане французской службы д’Аренбере. Он призван был при мобилизации. До этого, он как человек независимый, стоял во главе автомобильного клуба и много работал по сельскому хозяйству. Очень моложавый, хотя ему было за 46 лет, он был чрезвычайно деятельный и отличался громадной способностью к работе. Воспитанный, спокойный, он являлся истинным джентльменом. Сжившись с русскими, он принимал горячо все наши интересы и был чрезвычайно полезен как во внутренней, нашей жизни, так и вообще. Все мои поездки я делал с ним, что было естественно, но что возбуждало на первых порах неудовольствие Панчулидзева, который считал себя личным адъютантом и полагал, что он должен сопровождать представителя.

За 6 месяцев переменилось 3 главнокомандующих: генерал Жоффр по 15 декабря 1916 года нового стиля; генерал Нивель и, наконец, в конце нашего апреля, генерал Петен.

Жоффр принял меня радушно и любезно. Я раньше с ним не был лично знаком, но вся его деятельность с начала войны в течение 2 лет и 4 месяцев создали ему положение исключительное, не только во Франции, но и во всем мире. Он не только остановил вторжение сильного и многочисленного врага, грозившего раздавить Францию, но преобразовал и преобразил французскую Армию и сделал ее сильной, дисциплинированной, превосходно обученной и подготовленной во всех отношениях. Этой заслуги ему страна не забудет.

Тяжелые бои до Марны, отступление выяснило многие слабые стороны в личном составе и в организации, а победа на Марне, дала Жоффру громадный авторитет ввести необходимые улучшения. Прежде всего, обращено было внимание на это, по водворению дисциплины во всех мелочах. Не останавливаясь перед жестокими мерами, Жоффру удалось водворить порядок, точность и дисциплину, которая сурово поддерживалась вплоть до его ухода. Это, на мой взгляд, громаднейшая заслуга, и Франция обязана Жоффру, что, несмотря на несоразмерность сил и средств, французская армия на своих плечах выдержала все удары и дала английской армии сформироваться, обучиться и сплотиться. Но прошло время, прошла опасность, все чувствовали себя спокойными в Париже за этой армией, которая прочно стояла на позициях и даже выказывала попытки атаковать противника, и началось то, что обыкновенно начинается в подобных случаях. Не все нравилось, хотелось скорей покончить с врагом, забыв грозное время, казалось, что Жоффр не тот, что он заснул. С другой стороны, Жоффр, как солдат, не очень давал ходу, не очень-то давал вмешиваться гг. Парламентариям, которые лучше все видели и лучше старика Жоффра знали, как следует вести войну. Все это нарастало и накапливалось понемногу. <…>

За новым Главнокомандующим пошли перемены в Главной квартире и в Военном министерстве. Ушел почтенный Кастельно, старый мой знакомый, с 1908 года.

Появились генералы: Пон{85}, Гамелен. Образовались новые отделения, а через несколько дней все это вновь изменилось. [На] место Conseiller[15] Жоффра, возведенного в маршальское достоинство и назначен Нивель.

Пон остался, Гамелен, Бьетт ушли: первый – к Мишле, второй в Г. О. Е, переведенный в Париж к Лиоте.

Три недели томления, среди лиц и учреждений, которые должны были работать. Только к 20 декабря нового стиля все это немного успокоилось. Затем новый вопрос, о переходе в иное место Главной квартиры. Депутаты находили, что Шантильи – место слишком аристократическое и учреждения расположены роскошно. Но куда перевести такое большое учреждение, как вновь установить привычную связь? Говорили о Шато-Тьерри, о Ля Ферре и, наконец, перевели в Бовэ, который лежал в стороне и от Парижа находился в 72 км, а от фронта значительно дальше, чем Шантильи.

Лучшим местом было бы Ля Ферре на Марно, почти центрально, по отношению Главного фронта и ближе к Вогезам и к Мальи, и всего 57 км от Парижа. В начале января н. ст. переехали в холодный Бовэ и прожили там до конца нашего марта, и затем снова перебрались в Компьен, тоже близко от места, где велся главный удар.

Все эти передряги тоже мешали ходу работ. Но мне кажется, что гибельнее всего, все эти перемены отразились на тыловой работе, так как и там происходили не соответствующие перемены, и все главные военно-хозяйственные деятели просиживали в Палате и в Сенате, давая объяснения, отбиваясь от нападок и не зная, останутся ли на местах, или будут сменены. <…>

Во главе военного министерства стал Лиоте, наместник Марокко, человек с большой репутацией, и солдат. Вскоре, после его вступления, я был у него, у нас завязался продолжительный разговор о командовании вообще.

С уходом Жоффра спайка на западном фронте ослабла. Англичане с упрямым Робертсоном сами по себе, итальянцы сами по себе. Жоффр своим авторитетом все это сдерживал, и с ним считались и ему, до известной степени, подчинялись. Во главе главной силы французской армии стали новые лица, и личные особенности руководителей давали себя чувствовать в том разногласии, которое выразилось в Риме и потом.

А в это самое время немецкое высшее управление, руководимое одной волей, действовало с большим успехом, разгромив Румынию, и готовилось воспользоваться разрозненным положением и состоянием умов своих противников. Я прямо и определенно заявил Лиоте, что такое положение не может продолжаться. Если нельзя объединить всех союзников, то объединение должно под той или другой формулой совершиться на западе, ибо сговориться с русским Управлением труда не представит. «Вы хватаете меня за горло! – закричал Лиоте. – Вы затрагиваете самый больной вопрос, и я с вами, не только согласен, но готов все сделать, чтобы подойти, хотя ближе к осуществлению этого важнейшего вопроса».

Поговорили, как это сделать. Соглашением, конференцией этого нельзя было сделать. Мне казалось, что в оперативном отношении это было бы достижимо, если объединение произошло бы в лице Нивеля, ибо французскому военному министру, как представителю французского правительства, ни английское, ни итальянское, ни бельгийское даже правительства, не подчинятся. Лиоте ведь был член Conseil de Guerre, составленного из французских министров.

К вопросу этому надо было в его осуществлению подойти очень осторожно, ибо малейший промах, малейшее проявление желания забрать оперативное управление в свои руки, встретило бы отпор в Робертсоне, мнящем себя великим стратегом, и в Кадорно, который тоже, и, добавлю, не без основания, считал себя не хуже других.

Кроме Италии, где вопросы военные являлись осуществлением компромисса Кадорно с правительством, в Англии и Франции мысль, что войну ведет правительство, а не высшее военное управление, которому доверена судьба страны, засела крепко. Провозгласителем ее был Асквит, а за ним пошли и французы.

Я нисколько не отрицаю, что войну ведет правительство, но если правительство – вся страна. Война ведется всеми силами и средствами страны, но не правительством. Последнее правит и направляет все силы и средства страны для удовлетворения целей войны, достижение коих передается высшей военной власти, ведущей операции, т. е. главнокомандующему и его органам. Правительство не может ни вести операции, ни вмешиваться в действия главнокомандующего, раз оно ему доверяет. Не первого встречного назначают на такие должности. Еще гибельнее вмешательство палат. Пусть последние контролируют, избранное ими правительство, но пусть остерегаются заходить в область военную и оперативную, как это делается теперь здесь, и как это делалось со времени ухода Жоффра.

Условия ведения войны изменились, но природа и существо ее остались незыблемыми, и приемы и начала управления, естественно, должны остаться, чтобы тот орган, который управляет ей, мог бы подчинить ее единой воле и вести события, а не следовать за ними. Мы все кричим, как помочь Главнокомандующему, а на самом деле мы ставим его в тяжелое, невольное положение. Безграничного и совершенного на земле нет. Не может быть и безграничной власти, но в деятельности такого крупного деятеля, как главнокомандующий, не должно быть вмешательства извне, ни правительствами, ни политического влияния, ни общественных настроений. Разумно, трезво и с расчетом, вооруженного знанием и любовью к отечеству, он должен вести свое тяжелое дело, не оглядываясь в стороны, не смущаясь ничем, и думая только о благе отечества, которое вручило ему свои судьбы. Найти такого человека трудно, чаще невозможно. Таких людей государство должно готовить себе всем укладом своей государственной и военной жизни. Если оно не исполнило это, оно может рассчитывать на случаи. И чаще всего жестоко будет за это платить.

Лиоте, также как и я, горячо сознававший, что современная разрозненность может только повредить общему делу, принялся за осуществление этой необходимости. Нивель был того же мнения, и мне прямо сказал, что он считает это настолько важным, что готов подчиниться, если это понадобится в оперативном отношении, маршалу Хейгу.

Так как Хейг приглашал меня к себе, то поехал к нему и к Бельгийскому королю, и его новому начальнику штаба.

Наши разговоры вертелись все около этого вопроса, и мне приятно было, что и Хейг осознавал необходимость этого объединения, чтобы хотя бы на западном фронте противопоставить единству германского военного Управления такое же единство.

В свою очередь, и Нивель и Лиоте, насколько могли, и насколько им позволяло их положение, проводили то же. Я прямо сказал Хейгу: «Знаете ли Вы, что Нивель по вопросу, который мы с нами разбираем, выразился так, что, считая его чрезвычайно важным, он, если нужно, готов подчиниться Вам». Хейг на это возразил, со свойственной англичанам искренностью: «Зачем? Я всегда готов подчиниться Нивелю!» Это человек решения (homme de décision). Казалось, все могло наладиться и опасность, на мой взгляд, крылась в Робертсоне.

Только благодаря Ллойд Джорджу, который хоть и штатский, но многое в нашем деле понимал разумно и просто, отношения между французским и английским командованием установились, если не в такой определенной форме, как следовало бы, но сносные. Все остальное дополнилось сознанием важности дела и личными качествами английских начальников и французов, вероятно и с Петеном дела идут довольно нормально.

Тяжелая война научила разумных англичан боевой войне, практически ознакомила их с ее потребностям и показала им, что отступать от этих начал безнаказанно нельзя. Вообще иметь дело с англичанами приятно. Я не говорю о Робертсоне. При всех его качествах, вероятно, он ими обладает, у него много отрицательных сторон Китченера – упрямство и известная узость, которая располагает его считать себя великим военный стратегом. Иметь с ними дело не легко. Хейг – джентльмен, кавалерист, с большим боевым опытом и с природным шотландским мужеством и спокойствием.

С Кадорно сговориться было труднее, но известное согласие между ним и Нивелем установилось, и выразилось итальянским наступлением, приведшим к очень большому результату, но приковавшим силы австрийцев к их фронту.

Хотел бы упомянуть об одном документе Лиоте – о его циркуляре, который несколько изменил положение Нивеля. Согласно январскому циркуляру, Лиоте поставил себя в положение не только руководителя Салоникского фронта, но и французскими операциями. Это было не правильно, ибо главные войска на французской территории, в оперативном отношении, военному Министру не подчинялись, а подчинялись военному Совету. Нивель отнесся к этому довольно добродушно: «С Лиоте мы сладим, у нас разногласий в существенном не будет; но если он уйдет, и вместо него будет новый военный министр, тогда созданное циркуляром положение более серьезно».

Недолго пришлось ждать. Лиоте неожиданно ушел и на его место стал Пенлеве. Как раз, незадолго до ухода Лиоте, я завтракал у него. Был март новым стилем. После завтрака разговорились. «Между прочим, – я ему сказал. – Я очень беспокоюсь ходом подготовки главной атаки, многое из того, что я знаю, мне кажется несоответственным и опасным». «Я тоже беспокоюсь многим, – ответил мне Лиоте. «Знаете что, приходите запросто пообедать, а после обеда с вами подробно поговорим и обсудим». Но нашему разговору не суждено было осуществиться, через несколько дней он ушел. Но вернусь к Риму.

Коренной вопрос был – Салоникская армия. Раньше Гурко телеграфировал Кадорно в очень решительной, но, к сожалению, в наставительной форме. Суть заключалась в том, чтобы итальянцы сделали то, чего они не желали, т. е., чтобы усилили Салоникскую армию. Я телеграфировал и писал подробно, что усилить вообще Салоникскую армию представляет большие трудности, чтобы не сказать непреодолимые, и что Италия по политическим соображениям не захочет увеличить свои войска там.

Но мне не верили, хотя потом от того же Гурко получил письмо, что я был прав.

Салоникскую армию мы постоянно связывали с действиями нашей армии в стороне Болгарии и Валахии. И в этом была большая ошибка. По существу, нам действовать ни в сторону Болгарии, ни в сторону Валахии не следовало, отчасти как к действиям, идущим в разрезе нашим реальным политическим интересам, а затем, по природе и свойствам театра, не соответствующего для действий большими силами.

Я не хочу этим сказать, что это физически было невозможного, но исполнение операции требовало технической подготовки и столько времени и средств, какими мы не располагали.

От этого надлежало отмахнуться, а мы туда лезли, как в петлю: ослабляли себя там, где действовать могли и должны. Салоникский фронт был совершенно самостоятельный, и возможность угрожать и действовать определялась владением и развертыванием там сил, в районе Бабуны и к западу и востоку от нее. Мы же торчали на реке Серни и у Монастыря, командуемые противником.

27 июня 1917

Салоникская армия (сначала 1–5 английских, 2¾ французских, 6 сербских и 2 бригады венизилосцев{86} и условно 1½ итальянцев, всего 11–12 дивизий). В период переговоров в Риме шло усиление их до 7 английских, 8 французских. Сербы были ослаблены и представляли силу около 3 дивизий, и всего было: 7 английских, 8 французских, 3 сербских, 1 русский, 1 греческий и все та же 1½ дивизия итальянцев. Всего: 21–22 дивизии. Алексеев в ноябре требовал 35, Гурко тоже, в то время, когда английских было 6, а французских 6–5. Вся совокупность условий не допускала усиления этой армии до 35, но до 26–28 усилить ее можно было; но на первом плане, итальянцы, а затем Робертсон этого не желали.

По моим расчетам 25 дивизий легко могли бы справиться с главной задачей, которая легла на Салоникский фронт. Правда часть сил пришлось бы удалить на Грецию, но, доведя до 26–28 дивизий, и греческий инцидент и осуществление оперативных целей этой армии были возможны. Но я думаю, что, прежде всего, следовало поставить Саррайля в иные условия, а еще лучше, следовало заменить другим. Вот в этом последнем и большая загвоздка, чисто партийная. Социалистический парламент в среде представителей этой политической группы поддерживал Саррайля. Мог ли он по своим качествам сделать, что следовало? На этот вопрос, естественно, очень трудно ответить. Теперь можно сказать, что он, несмотря на большие средства, ничего не сделал, а исходя из этого, ответ логический, что те, кто его знали, должны были его убрать. Англичане, русские и итальянцы только и думали, чтобы его взяли, а французы (правительство) его не трогало и не трогает.

27-VI-17

По приезду в Париж, мне пришлось прозондировать почву о Саррайле. Сочувствия к нему главной квартиры я не увидел, но в Париже его акции стояли, понятно, высоко, что и думать нечего было о каких-либо переменах. Его поддерживал Парламент, который уже готов был открыть кампанию против Бриана и Жоффра. Я так и телеграфировал. Сам по себе Саррайль красивый, немолодой и статный генерал. И дело знает, но что-то такое в нем, не искреннее. Мне он показался человеком не с сильным характером.

Римская конференция была преимущественно конференция правителей и дипломатов. Хотя на первом заседании и мы, военные, сидели за общим столом, но после непродолжительных разговоров, в которых Саррайль и английский генерал изъясняли положение и ход разоружения Греции, штатский элемент ушел особо и продолжал свои обсуждения особо, а мы, военные, заседали тоже особо.

Говорили мы, пожалуй, немало, но, в сущности, напрасно. Кадорно говорил с Робертсоном, и дело свелось к тому, что нельзя усилить Салоникскую армию, что никакого усиления она не получила и все ограничилось помощью Италии в постройке дороги от Адриатического моря к стороне Македонии.

Лиоте думал их переубедить, но напрасно. Робертсон твердил свое, что Балканский фронт, совершенно второстепенный, а Кадорно указывал на опасность, угрожавшую Италии от немцев, и решительно отказался довести 1½ итальянские дивизии до 3-х, как это было обещано в ноябре, на свидании его с Жоффром. Лиоте и я, мы остались при одном мнении, Кадорно и Робертсон, при своем. Остальные вопросы были решены уже штатскими, и благодаря Бриану и Ллойд Джорджу, командный вопрос получил правильное разрешение, и английские и итальянские войска на Салоникском фронте были подчинены Саррайлю настолько, что он мог их не просить, а мог приказывать. На меня, военного, наше собрание произвело впечатление полной необъединенности интересов и стремление каждого идти только по своей дорожке, не думая об общем.

Но значение – в общем – Салоникского фронта? Имел ли он право на существование и разумны ли были те жертвы, которые несли и должны были вперед нести Салоники, ради его существования? Был ли этот фронт затеей, или нечто серьезное и важное, что должно было влиять на ход и исход борьбы?

29-VI/11-VII-17. Париж

Поражение Сербии и Черногории и отступление остатков армий через Эпир в Грецию, создали необходимость создания заслона для обеспечения выхода в Эгейское море через Салоники. Понемногу, вместо Сербии и Черногории создался интернациональный фронт из французских, английских, затем русских, сербских и, наконец, итальянских и греческих войск.

Все это росло постоянно с потугами, после обмена многочисленных телеграмм, иногда весьма заковыристых, как бывает, когда один что-либо хочет, а другой этого не желает.

Алексеев очень горячо стоял за создание сильного фронта, задолго до выступления Румынии. С выступлением Румынии значение фронта еще больше усилилось. Очень много умных и не умных мыслей было высказано в доказательство необходимости положить предел проникновению германского влияния в Малую Азию, пресечение связи с Константинополем и т. п. Никого это не убеждало, и в особенности Италию и Англию, и только когда переходили на резкости, чтобы не сказать грубости, то нехотя плелись. Все зависело от значения воюющих сторон. Так как до 15 и 16 годов значение России и Франции было преобладающим, то понемногу фронт все усиливался, и когда случилась румынская разруха, то Робертсон и Кадорно уже ставили вопросе так: так как усилить Салоникский фронт по техническим условиям нельзя, а главный фронт – западный (для Кадорно Итальянский), то надлежит не усиливать Салоникский фронт, а наоборот, его надо ослабить и отойти на собственные, Салоникские позиции. По отношению, собственно, Салоникской позиции, это было логично. Если нельзя, так нельзя. Но само слово нельзя – было очень спорно.

Еще в ноябре Робертсон, со свойственным ему не красноречием, все тыкал всем, что западный фронт важнейший и решающий, никто с ним не спорил, ибо бесспорно решающий фронт и по своему значению, и по сосредоточению в нем средств и интересов, западный был важнейший. Он мог быть и решающим, но мог и не быть.

Наш фронт тоже важнейший; но решающим наши союзники его не признавали. Такие обобщения допустимы в обыденной жизни и в обыденном деле, но признать их безусловно верными понятно, нельзя. <…>

Вся 3-х летняя война дала нам яркие доказательства не только импотенции военной мысли, сколько импотенции в исполнении. По-крайней мере у нас все являлось сложным, трудным до невозможности, кроме одного – отдачи приказа об атаке, когда без всякой надежды на успех гибли и калечились сотни тысяч. Осуществление моей мысли требовало больших средств и времени. Содействие англичан, французов и итальянцев должно было выразиться не менее 8 дивизиями, не считая войск для обеспечения Египта и Месопотамии. Ее нельзя было открыть ранее 1 июля, когда 2-ая армия основательно втянулась в район Евфрата к северу от Диарбекира. Все это касается исполнения, а все это было в руках человеческих.

Я даже думаю, что ни Брусиловское наступление, ни Соммская операция не пострадали бы, назначение и успех в Малой Азии, взятие Эрдзинджана было дополнено угрозою Алеппо.

Наши августовские неудачи в районе Киги-Огнота, просто результат дурного управления со стороны Юденича, а не потому, что обстановка для нас сделалась неблагоприятной. Но операция эта была отвергнута и Китченером и, как кажется и здесь, и не думаю, что когда-либо к ней бы вернулись. Никак не могу постигнуть, что делается на Кавказе. Отдельные слухи из газет, позволяют думать, что там более неладно, чем на западном нашем фронте.

Но я отвлекся от Салоникского фронта.

По мере его роста армия эта немного расширяла свой район и в ноябре овладела (сербы) Монастырем. Это было хорошо и важно, но так как затем все размельчалось, то последствия выразились лишь в необходимости большого его усиления.

5/18-VII-17

Выступление Болгарии в союзе с Центральными державами, очень резко изменило равновесие борющихся лагерей и не в пользу согласия. Можно ли было это предвидеть, возможно ли было, устранить это выступление, это вопрос теперь праздный. Необходимо было парализовать значение этого выступления. Сербия и Черногория были разгромлены, Дарданелльская операция потерпела фиаско, Греция вела даже не двойную, а открытую игру в пользу наших врагов.

Очищение всего Балканского полуострова, вместе с Салониками было бы громадной военной и политической победой Центральных держав, освободило бы несколько сотен тысяч войск, и ввела бы Румынию в цикл центральных держав, и обратила бы Средиземное море в почти немецкое. При таких условиях 6/19-VII-17 удержание Салоников для наших союзников являлось делом чрезвычайно важным. И для нас, для всего нашего юга, в частности, и общего нашего фронта такая политическая обстановка, с военной точки зрения грозила бедствием. Не только Салоники, но важные направления к Дунаю и Болгарии и разъединение наших врагов, требовалось самой очевидностью.

К сожалению, ряд частностей временами брали верх, и так как Салоники были далеко, и притом никому из союзников не принадлежали, а принадлежали Греции, то военное и политическое значение этого района и фронта серьезно оценено не было. Наружу выступили одни трудности, которые с развитием подводной войны все увеличивались. Затем при обсуждении положения, всегда рассматривалось с точки зрения частностей, что для массы и для данной минуты было понятнее. Этим я объясняю себе те колебания, которые с 1915 года имели место и имеют в настоящее время настолько, что англичане уже убрали 2 дивизии. Итальянцы, кроме 2 дивизий ничего не дали, и французы рады были бы оттуда убраться.

Когда же стремление к сокращению осуществится, греческие войска, на которые рассчитывают, окажутся неспособными и занятие германо-болгарами Салоник осуществится, исправить испорченное окажется невозможным, важность фронта предстанет во всей наготе и вопль подымется неистовый. Но делу это не поможет. Я, однако, надеюсь, что до этого не дойдет.

8/21 июля здесь соберется международная конференция, в том числе военная, для обсуждения Салоникских дел, и вообще военного и общего положения на всем фронте. Я раза два был в канцелярии моего заместителя. Он меня не замечает и со мною не разговаривает. Больше туда не пойду. Думал, что он человек все-таки воспитанный, к сожалению, он прав, сказав, что за свое пребывание за границей, он потерял стыд. Сказано было это по поводу нашего разговора о поведении наших солдат, главным образом, 1-й бригады и находящихся в госпиталях. Я заявил ему, что все, что делается, ужасно стыдно. Меня он успокаивал: «Знаете, я за свою службу за границей, потерял стыд»… Ну что ответить на такое признание? Может быть, это поможет ему успевать в службе? Таких, правда, не говорящих об этом так откровенно, я в своей жизни видел не малое число. Но жаль, что Временное правительство и интересы России будет представлять такое лицо, которое не чувствительно к этому чувству. Приглашен и генерал Занкевич. Надеюсь, что он до конференции переговорит с генералом Дитерихсом{87}, который приехал с Салоникского фронта и хорошо знаком с условиями здесь, и который командовал бригадой на Салоникском фронте в течение 10 месяцев; и до этого в течении года был генералом квартиры юго-западного фронта. Он Занкевичу поможет разобраться в очень сложных условиях этого фронта. Генерал Дитерихс человек основательный и знающий.

Но перейдем к Салоникскому фронту.

Закрывая доступ к Эгейскому морю, удерживая на себе болгарскую и часть турецкой армии, не говоря о германских и австрийских контингентах, фронт этот является частью общего, имеющего целью закрепить кольцо центральных держав. Ослабляя его, в худшем случае открывая, что в настоящее время с принудительным присоединением к нам Греции и не возможно, мы освободим у противника более чем ½ млн. войск и предоставим ему обширные плодородные пространства для пропитания и свободу маневра.

В оперативном отношении, мы только с этой стороны существенно можем грозить Болгарии и части Турции; мы можем, в крайнем случае, подать руку русско-румынам и, совершенно отрезав Болгарию и Турцию от источников их боевого питания, затруднить их борьбу, в особенности, если кавказская армия проявит свою жизнь.

Но для этого уже здесь армия, которая способна была бы к действиям, и военачальника, способного для действия. Факты указывают, что этих данных не было, и их нет.

За все время при больших средствах она не могла даже достигнуть того положения, которое позволило бы проявиться. Она не могла овладеть районом Бабуно-Кривапак и западнее Бабуны; откуда она своим положением могла существенно грозить и на восток, и на север, и к северо-западу. Армия эта, как наша Кавказская, обречена на какое-то бессилие. Обеими мало как-то интересуются и говорят о них, когда становится плохо, но больше, как об организации, которую лучше всего было бы сократить. Но в то же время чувствуется, что эту армию сократить нельзя, и она продолжает влачить свое жалкое сосуществование. Посмотрим, что скажет международная конференция 25 июля.

Робертсон будет предлагать ее уничтожение, на голову англичан же. Вероятно, французы будут спорить, но сдадут, Италия будет заодно с Робертсоном. Занкевич будет говорить (я так думаю) о нашем наступлении и необходимости оставлении армии, ибо, кажется ему это сказано. Как отнесется к этому Греция – не вижу. Мудрые представители государств и армий к какому-нибудь решению придут. Здесь энергия ослабла, теперь вся надежда на Америку. Но если Америка к ноябрю и даст кое-что, сколько не знаю, то значение этой помощи не велико.

Мы видим, что с обеих сторон употребление чрезвычайных сил и средств, приводят к ничтожным, сравнительно местным результатам. Но если результаты в одном районе были бы более существенные, то громадность протяжения фронта парализуют местные условия. При германской подготовке в тылу, борьба может продолжаться до тех пор, пока это захотят немцы. Пока Германия едина, раздавить ее с запада нельзя, по крайней мере, я этого себе не представляю. Дать битву в чистом поле немцы не допустят и отойдут на укрепленные позиции.

С конца 1916 года французы и англичане, в особенности же французы мечтали о маневре, но, в конце концов, Мишле своей подготовкой не только лишил свободы маневрировать, но лишился и свободы решения, – поставив страну и всю войну в опасное положение. Одно дало союзникам нашим большой плюс – это то, что они атаковали и этим связали немцев, которые теперь как будто от них и развязываются, мне кажется, что весь ход мая, июня, а теперь и июля идет к тому, что почин снова перейдет к нашим врагам. <…>

В начале войны, в 1914 г. я высказал мысль, что Германия будет побеждена, когда это захочет народ, т. е. когда он восстанет против власти. Теперь, после 4½ месяцев со дня революции и на основании всего пережитого я думаю, что германский народ никогда не восстанет, а после нашей революции тем более, и я думаю, что очень ошибаются у нас, что наша революция даст толчок к народным движениям в Германии. В Австрии, может быть, но не в Германии, и именно та среда, рабочие, которых так много в Германии, на которых мы рассчитываем, этого не сделают, по мотивам и причина материальным.

Победа Германии – улучшение положения рабочего, а вместе с тем улучшение социального положения трудящихся классов. И это немцы сознают ясно. Что касается абсолютизма правящих классов, то беспримерная война эта, с ее необъятными жертвами, должна привести к ассимиляции их со всем народом и их нуждами. Победы прежних кабинетных войн могли усилить абсолютизм, но не борьба народов. Не сомневаюсь, что и аграрии должны будут понизить свои притязания, а равно и юнкера. Поражение Германии на полях сражения будет иметь последствием и поражение в области экономической, столь тесно связанной с рабочим населением. В этом сознании и их сила. Мы, как будто идем иным путем, в выражениях тех, которые стремятся к миру, во что бы то ни стало, чувствуют эту потребность в настоящем, не думая о будущем и забыв, что есть государство.

Обсуждая во всей совокупности вопрос борьбы, я сказал, что Германия будет сломлена, когда в армию падут семена брожения, но имеем ли мы право на это рассчитывать? В народе местами они могут проявиться, но пока стоять будет армия – семена эти всходов не дадут.

Я глубоко убежден, что только в возрождении нашей армии лежит разгадка успехов конца войны. Не станет она на ноги – заключен будет, в конце концов, мир, за который расплатится Россия и землями, и экономической судьбой и отчасти политическим рабством.

9/22 июля 1917 г

Было бы странно, оценивая частный фронт, каким является Салоникский и другие, давать ему то же значение, как западному и восточному. В такой же степени неправильно, указывая на решающее значение обоих фронтов приходить к выводу, что так как Салоникский фронт не главный, то надлежит все, что есть, посылать на главный.

Вопрос о распределении сил решается планом войны, и вытекающими из него необходимостями, и вызываемыми обстановкой операциями. Но такого плана не было, и теперь его нет. Есть мнения, предположения, которые в большей мере отвечают политическим настроениям данной эпохи, но нет общего плана, связанного одной идеей и намечающего последовательность исполнения.

В настоящее время, здесь мы перед началом какого то большого общего наступления на западном фронте. Как и раньше об этом говорят по секрету и те, которые могут это знать, и те, которые не должны были это знать. Возможно, что и Италия войдет в цикл этого наступления, и мы вероятно обещали. Лучше наступать, чем стоять, но, к сожалению, ни Франция, ни англичане не докончили того, что было начато прежде, и не прочно стоят на занятых им местах, настолько, чтобы позволить себе роскошь решительного наступления в большой массе. Наступление, прислушиваясь к рассказу, должно выразиться: главное – к стороне Фландрии и вспомогательное, от района Вердена. Главные силы, как будто собираются на северном направлении. Протяжение фронта атаки на север обширнее. У меня нет точных данных, но, зная линии англичан и французов и распределение последних, и не указывая на цифры, постараюсь делать свои выводы.

11/24-VII-17

Если сравнить силы, которые могут быть сосредоточены для действий из района Вердена в район атаки с тем, что подготовлено было французами к апрелю в Лаон-Реймском районе, то они значительно меньше, значит, они преследуют менее обширные и решительные цели. Сосредоточить в этом районе большие артиллерийские средства они за это короткое время не смогут.

Но допустим, что на месте были большие артиллерийские средства, и пришлось лишь увеличить 155 корпусные, и что средства эти будут достаточны, чтобы прорвать расположение и затем использовать успех. На сколько, сказать трудно, ибо намеченный район имеет два резких и обособленных направлений. По общему ходу операции направление действий может быть только одно, и я на нем останавливаюсь, не называя его, ибо если будет выбрано другое, то, на мой взгляд, это будет с таким противником, как немцы, легкомысленно. Я не обозначаю его, просто из-за осторожности. Направление английской группы мне менее ясно, но во всяком случая она Севернее Лейса. По составу и участию в ней сильной французской группы, она очевидно, главная. Но английские силы не безграничны и усиленные даже французами они не могут значительно превосходить силы, собираемые для французского направления.

Между направлениями этих атак громадное протяжение, следовательно, громадный фронт англо-французских сил обречен, или держаться пассивно, или воспринимать немецкие удары, при чем через это протяжение проходят главнейшие и кратчайшие пути к Парижу. Всякая неустойка здесь компрометирует успех там. Я не отрицаю, что при современной войне прорыв фронта использовать можно широко. Но для этого взаимная работа ударных направлений должна быть согласована более тесно, и во взаимной связи.

Этот план, говорят, им предложенный английским Генеральным штабом, отличается противоположными признаками, напоминающими погоню за двумя зайцами. При успехе даже на обоих направлениях, районы наступления так отдалены, что взаимное их влияние будет слабое, и операция вслед за первым успехом распадется на две части, без взаимопомощи. И будут большие потери, а как результат, ни то, ни се. Это в лучшем случае.

Не могу постигнуть, что мешает прийти к более простым, но совместным действиям, к направлению, ближе отвечающему и расположению противника, и естественным условиям местности. Долина Уаз и Самбре были главными артериями вторжения. Обратный путь лежит в этом же направлении.

Это не значит, что французы от Лафере и Ст. Кентэн должны переть на N W, но достигнуть рядом сложных операций района, где Уаза и Самбре сближаются и соединяются каналами, ухватиться за западные отроги Арденн с юга, и решительно нажимая на север, не на Лилль, а мимо Лилля к востоку, употребив на это сближенные, а не разъединенные силы англо-французов, – это, по моему мнению, в конце концов, в случае успеха, изменило бы все положение.

На мой взгляд, усилия англичан должны были быть направлены к северу, на направлении Аррас-Камбре и соединенными усилиями англо-французов южнее Хаврикурского леса на Каттелэ в NW при содействии Лаонского фронта и от Шампани.

В этих условиях попытки немцев по левому берегу Маас на Верден были бы парализованы. Действия Лаон-Шампань удерживали бы германские силы на этом фронте. Есть трудности: форсирование Ст. Кентэнского канала и дальнейшее продвижение, имея канал позади себя. Но везде трудности большие. Я записываю эти мысли, будучи ориентированным, как говорят, на лету, несколькими брошенными словами людьми, знающими, в общем, и даже в частности, но не вникающими, в суть дела. Для них важно одно, что будет наступление. Каземат и Калифорния, столь важные для обладания Шмен-де-Дам, но вместе с тем они сами стягивают силы в указанные районы. Очень важно выяснить, кто раньше это начал. Ко времени моего отъезда для лечения, т. е. начала июня новым стилем уже были признаки некоторого усилия немцев во Фландрии и в районе Мааса.

Если за ними потянулись союзники и план атаки выработан на этой данной, то могу их поздравить – почин перешел в руки нашего врага. Это не благоприятно. Усиленные атаки немцев против Шмен-де-Дам, это обычный немецкий прием, скрыть свои действия и приковать силы противника там, где им нужно. Всегда подобные атаки у них отличались большим остервенением и почти всегда они давали им то, что им в данное время было нужно. Где определенная цель, там высшее немецкое командование никогда перед потерями не останавливается.

Сильного врага мы имеем перед собой. Сильного единством, проведенного сверху вниз, сильного сознанием и чувством, что он жертвует собой для отечества. И это чувство привито ему поколениями в семье и школе, жизни. Сильного своей войсковой дисциплиной, в формах резких, грубых, но последовательных. Нам такая дисциплина, исключительно основанная на Drillen[16] мирного и военного времени, не по натуре.

Русский человек иного склада и души, и дисциплину нужно достигать иными путями. Строгостью, но справедливостью. Это последнее глубоко сидит в душе русского человека, он все перетерпит, но лишь был бы справедливо, заботливо. Но чтобы успешно воевать с противником, у которого порядок проявляется повсюду, который считает своим долгом исполнить на глазах и вне надзора, что приказано и положено (немцы называют это Pflichttreue[17]), надо противопоставить ему те же свойства. Немец храбр, в общем, послушен, но наш, в единицах и в массах, храбрее, самоотверженнее и до сих пор был послушнее. Перед нами факты, что он может исполнить то, чего современный культурный человек, в массе, не может исполнить, но мы этой особенностью как-то не пользуемся.

Страшный порыв всегда приводит к внешнему расстройству, продолжительное пребывание в котором всегда гибельно. Несовершенное управление упускает эти психологические особенности, и мы берем то, чего ни одна армия не взяла бы, но потом, несмотря на присущее русскому человеку упорство, сдаем, в то время, когда у других мы видим, что взятое они отдают не скоро, ибо более совершенное управление быстро создает и порядок и организацию, которые позволяют людям упорно держаться.

Вся сила управления покоилась у нас на офицерах. Без них, хороши ли они или нет, наш простолюдин не справлялся и терялся в этом ужасном хаосе. Теперь же их нет, и эта опора в страдные годы исчезла, ибо к ним подорвано доверие, отнята власть и офицер теперь несчастное, безвластное, в глазах массы солдат бесправное существо.

Как мы победим, как мы удержим врага без этого главного элемента войска? Они в патриотическом воодушевлении и невыразимой скорби гибнут рядовыми борцами. Кому это выгодно?

Государству? Нет. Государство заботилось и тратило на них, создавая корпус офицеров. И если армия без офицеров не организм, то ведь и государство без армии беспомощно защитить себя, поддержать достоинство и свою собственную власть. Или нужен поворот к восстановлению офицеров армии – или отказаться от борьбы, ибо не честно вести народ на бойню без надежды на успех. Не армия только борется, а все государство во всей его совокупности. Если теперешний офицер не годен, но ведь он за последние дни дал поразительные доказательства своего самопожертвования, то для защиты Отечества обратить их всех в солдат, а солдат сделайте офицерами до высших ступеней, это было бы логично, но было бы это полезно государству?

Залцабаден Швеция 4 /17 [августа] пятница 1917 г

В надежде захватить пароход 31 июля мы выехали через Булонь в Лондон и 1 августа туда прибыли. Однако выехать из Лондона удалось лишь 8 августа нового стиля наша, граница была закрыта. Норвегия и Швеция чинили затруднения и при малейшей неосторожности грозили, что могут интернировать. Так думало наше дипломатическое морское и военное представительства. Бедное офицерство и я должны были бросать свое военное платье, оружие и кое-какие покупки, сделанные офицерами в Париже и Лондоне. На самом деле, никто в Швеции и Норвегии паспорта не смотрел и в сундуки не заглядывал. Строгости были в Англии, но в виде процеживания лиц. Что станет с нашими военными вещами неизвестно. Возможно, потонут или пропадут, и все из-за того, что толком не могут сговориться, и толком подумать о нуждах своих соотечественников.

В Стокгольм приехали через 12 дней, везде останавливались, везде переплачивали большие деньги, вместо того чтобы проделать путь в 7–6 дней и не тратить деньги, проезд до Стокгольма обошелся свыше 2200 франков. Лондон дорог, но Стокгольм, Скандинавские государства еще дороже, в особенности с их высоким курсом, по сравнению с фунтами, франками и рублями. Дорога меня разбила и утомила. В 66 лет на такую эскападу идут поневоле. Благоразумие говорило, что надо остаться во Франции, но чувство и сознание, что долг русского в переживаемые минуты стремиться домой, побудило меня ехать. Тяжело сознавать, что мы, старики, являясь как бы пережитком старого режима, будем встречены недружелюбно, а может быть, враждебно. Я поехал, предложив себя в распоряжение Временного правительства. Но чувствую, что, вероятно, никому не буду нужен. По крайней мере, буду дома, и со всеми буду делить то, что переносят другие. А может быть, в состоянии буду поработать, как укажут и сколько хватит сил.

Я думаю, подавляющее число моего положения и возраста думают об одном, чтобы на фронте Россия сражалась бы успешно, а внутри установилась бы спокойная, нормальная и свободная жизнь всех граждан. Не думаю, чтобы кто-либо стремился бы к какой-нибудь контрреволюции, а к монархической в особенности. Что было, то прошло, и стремиться теперь к его возврату силой, было бы преступно и бездумно. Россия должна скорее устроиться, скорей прийти в себя, чтобы производительная ее жизнь могла бы проявиться с удвоенной энергией, иначе мы падем под гнетом экономических бед и невзгод, которые своим влиянием даже ужаснее войны.

18 августа н. с

Дороговизна в Скандинавских государствах превосходит английскую. Мало хлеба, еще меньше угля. В Швеции проданы Германии лошади. Думают, что при желании Швеция не в состоянии быть нашим врагом.

Да, если эти сведения проверены и фактически Швеция истощена материалами, хотя богата деньгами, и боевая ее способность значительно умалилась. Стремление к миру и здесь велико, внутренние затруднения выражаются местными неудовольствиями и даже беспорядками (Боден). И это в стране, где законность и порядок явление отличительное.

Среди воюющих борьба идет на фронте; брожение неприязненное своему правительству идет внутри.

19 августа

Причины этого последнего явления общие не для одной только Швеции, но и для борющихся: дороговизна, недостаток в привычных предметах, и в самом необходимом: хлебе, топливе. Ряд принудительных мер и стеснений, разорение одних и безумное обогащение среди промышленников и части аферистов, а у нас банков, поголовный вызов людей в ряды армий и рядом уклонение от службы более влиятельны классов, тяжкие потери среди мужей и сыновей населения и новые жертвы для продолжения войны. Где, как в Германии, взялись за ум с той минуты, как стало ясно, что война затянется, там со сравнительно малыми средствами достигнуто очень много, а где, как у нас, только к концу 3-го года пришли к заключению необходимости урегулировать питание, там со средствами, с громадными ресурсами хлеба дожили до голода. Однако существо вопроса обеспечения населения от всех тягостей войны кроется в общем порядке и в успешной эксплуатации железных дорог и водных путей. Мы начали с того, что расстроили железные дороги и не пользовались разумно водными путями. Военные несчастья в 1915 году, эвакуация областей с движением беженцев, совершенно надломили наши железные дороги. Мои предупреждения в мае, июне и, наконец, в июле и августе 1915 г., когда лавина беженцев и эвакуируемых с запада и грузов надвигалась на Россию, никого не убедила.

В августе и в сентябре 1915 года по всей России к востоку от мередиана Калуги движение это уже совершалось по указке начальников станций и семафорам. Это был первый приступ к анархизму на железных дорогах. Москва была забита, очередь была за Петроградом и другими серьезными узлами. В Москве и Петрограде поднялся шум, пока не приняли меры, но и эти последние были наполовину. Особые совещания Государственного Совета{88} и Государственной Думы, позванные на помощь правительством, стояли на отвлеченных началах и все спорили, что лучше – единство управления всеми железными дорогами или отдельное управление железной дороги в военной зоне и в стране.

Не знакомые с условиями военной эксплуатации в военное время, совещания пришли к выводу, что надо объединить все в руках М.П.С.{89} тогда только что назначенного Трепова{90}, который с этими вопросами и делами был совершенно не знаком. Трепов обещал, что через месяц все устроится, и тоже стоял за объединение распоряжения всеми железными дорогами в его лице. А Ставка все это отвергла.

Незнакомство со службой железных дорог людей, обсуждавших и решавших организацию работ их, было неосновательное, и ссылки их на организацию этой службы заграницей, были в такой же степени ошибочные. Панацею зла искали в декларации, и горе лежало в том, что ни среди военных, ни невоенных людей, знающих, а главное умеющих эксплуатировать железные дороги в трудное военное время, не было. Военные путали, но от них не отставали инженеры. Но сверх сего, как в военной зоне, так и в имперской, царствовало своеволие наверху, так и внизу, дисциплина службы была расшатана, и прежде всего, надо было восстановить ее.

В ноябре и декабре, следя за французскими железными дорогами и за их узлами, я заметил, что у них тоже неладно. Но французы, если не справились с этим злом, то все-таки его урегулировали. Но на беду пришли морозы, заморозившие каналы на два месяца, и сверх сего значительная часть колей севера с подвижным составом пришлось отдать англичанам. Туго было, и до сих пор французские железные дороги относительно не в порядке, и это влияет на жизнь. И в Германии, несмотря на налаженность военного движения, тоже затруднения, и перевоз первых материалов встречает большие затруднения. Положение этого дела в Австрии не известно, но думаю, что оно между французским и нашим. Все эти условия, с выше перечисленными, порождают нужду, недовольство и злобу.

Германия решила вопрос, как военная держава, поглотив своих союзников, и с точки зрения успешности ведения войны, она была права и пожинает плоды мудрого своего решения. Мы же подойти к этому не можем. Если взять период, когда Германия громила Румынию, до и после него, то, с одной стороны, мы увидели действия, с другой стороны бесконечные разговоры о том, что делать. Но воз стоит все там, и этим объясняю себе ход новой англо-французской операции, которой не сочувствую, и которая не сулит нам результатов. Она, говорят, была в замысле, но света Божьего не увидела.

Прав был Клаузевиц, когда выразился, что на войне все просто, но простое трудно. <…>

22 августа

Санаторий. С 7–8 силы совсем меня оставили. Я на время переехал в санаторий, живя в гостинице, я не мог бы лечиться. Сегодня, как будто легче. Беру ванны, мне массируют плечо, должны были массировать вокруг сердца, но, слава Богу, этого не делают и принимаю какую-то сладкую жидкость, думаю, что к 29-му подбодрюсь и мы поедем дальше. Приезжающие рассказывают о жизни в Петрограде, ужасы. Все-таки живут там, вероятно дорого, но живут.

Не знаю, хватит ли моих сил, чтобы устроить возможность жить! Надежды на то, что пригласят служить, по-моему, никакой. Служить по земству желал бы, но это сомнительно. Кто же выберет человека, которому минуло 66 лет. Охотнее всего я переехал бы в свое маленькое поместье, и вел бы свое маленькое хозяйство, но возможно ли будете жить там с течением современной сельской жизни? 10 месяцев, что был вне России, и как теперь наша жизнь, не знаю. На старости создалось положение, скажу безвыходное (ибо таким оно представляется отсюда). Без сомнения дома предстоят лишения, но и вне тоже. Надо положиться на волю Божью, через 5–6 дней я уеду. Закончу свое лечение, немного, может быть, восстановил свои силы. За это время, надеюсь от Дитерихса получить известие, оформлен ли вопрос об отставке и угодно ли будет Временному правительству распорядиться мной. В последнем случае я немедленно отправлюсь. Если моя служебная деятельность должна кончиться, то остается общественная работа, хотя и для нее, я думаю, стар, а главное, я не знаком с ней.

Мои мысли, и мои симпатии тянут меня к крестьянству. С ними я жил, их знаю, и никогда у нас с ними не было недоразумения и разногласия.

Наш крестьянин и его уклад обособленный. Его хотят вырвать из этой обособленности, но не думаю, чтобы он этого желал. Как ни мелки крестьянские интересы по их размерам, но они, в то же время, очень сложны, по их бытовому укладу, и не могут уместиться в общегражданские установления.

Разбирать крестьянские вопросы только в сфере крестьянских интересов и жизни было бы ошибочно, ибо оно входит в состав государства с другими сословиями. Определить эту правильную середину и составить Государство – мудрость народа, ибо жизнь должна наладиться ни на день, ни на год, а на ряд будущих поколений. <…>

Несомненно, вопрос землевладения, вопрос краеугольный, как по отношению крупных земельных участков, так и самых мелких. И он важнее всего, и не может он решаться по желанию, по сердцу, а должен решиться вдумчиво, по указаниям жизни, по условиям быта, по условиям природы. А так как у нас все различно, то одного решения, огульно для всех, будет не пользой, а экономическим бедствием.

Что хорошо для России, то будет не годно для севера, для Полесья и юга, и обратно. По этим вопросам уже много было сказано во всяких советах и съездах. Если бы собрать все постановления, то не сомневаюсь, вчерашнее окажется мало отличительным от сегодняшнего. И не мудрено, у всякого своя мерка, свое мнение, и каждый желает перестроить сельскохозяйственную жизнь будущего на свой манер. Но все вертится около земли, а не около ее устройства, и пока это не будет решено, земля будет служить не источником довольства народа, а наоборот, источником народной бедности и государственного банкротства.

11/24 августа

Нина обеспокоена{91} поездкой в Петроград. Но как сделать иначе? Свое служебное поручение я окончил. Оставаться во Франции? Скажем, я бы мог это сделать, но дальше? В то время, когда в России идет устройство по новым началам, когда враг ломится к нам, сидеть в чужой стране, испытывать муки всевозможного рода, живя праздно, очень тяжело. Допустим, Временное правительство скажет мне на мое предложение: «Вы не нужны». Вероятно, так и будет, то все-таки дома, найдутся дела общественные и свои, наконец. Все-таки, надо же знать, что со мной сделают. Вся жизнь прошла над военным делом, и только в конце, с 1908 года, работал, как член Государственного Совета по законодательным вопросам и никуда не совался. Жена боится, что меня арестуют, но тогда всех надо засадить.

Мое отношение к Временному правительству ясно по моей работе во Франции. Я присягал ему, и буду служить ему верой, ибо, как телеграфировал Керенскому: «Не по присяге только, а по любви и по осознанию пользы Отечеству». Обратиться в крайнего я не могу, но желать, чтобы Россия жила в свободе и порядке, желаю, и буду способствовать, сколько хватит сил. Было бы нечестно теперь, когда страна желает и жаждет устроения вводить муть.

Я понимаю, что Временное правительство должно одинаково подозрительно смотреть налево и направо, но из этого не следует, что и тех и других оно должна хватать. Связь с прежним верхом у меня была служебная. Было время, приезжал с докладом и уезжал, дальше кабинета нога моя не переступала. А потом последние 8 лет я был в полнейшем забвении и настолько, что когда 29 августа 1915 года генерал Алексеев просил назначить меня ему в помощь – ему решительно отказали. Не понимаю даже, почему меня послали во Францию? Но когда послали, я заявил, что не гожусь на это, не гибок, однако послали, а через два месяца, видя, что деловая сторона фиктивная, так что оставаться там бесполезно, просил меня убрать. Меня оставили. Теперь это кончилось, и я считаю, что мой долг не прятаться, а ехать домой и быть дома.

Мы накануне крупных событий внутри и извне. К чему приведет Московское совещание{92}, сказать трудно. Его декларации будут зависеть от его состава. Кто приглашен, здесь не знают, и иностранные газеты в это не посвящены.

Его цель услышать мысль и голос общественной, земской и правительственной России. Хорошо, если собрание даст направление государственной жизни, если это направление будет жизненно и будет принято, если не единогласно, то большинством. Каково будет отношение членов Совета рабочих и солдат? От этого отношения будет зависеть плодотворная работа этого большого собрания. Может быть и рознь, и это последнее для России будет худом.

Я не придаю значения тому, что собрание не выборное. Оно ведь не будет решать, но оно положит основу общего Избирательного собрания[18], которое по частям предназначено к созыву 1 января 1918 года. <…>

27 августа н. с

Надеюсь, что 29 мы уедем. Последние три дня жене было совсем плохо, и вчера вечером думали отложить выезд. Но сегодня Нине лучше, и если не будет ухудшения, выедем.

Вчера и сегодня в газетах поступили данные о Московском съезде, о заявлении Керенского, Некрасова{93} и М.В.Д.{94} Невеселые сведения.

Интересно знать, о ком говорит Керенский, указывая на вооруженную силу, идущую против правительства. Здесь мы ничего не знаем, а с догадками можно попасть не туда, куда следует. Но, к сожалению, что-то есть. Крайности две: одна лежит вправо, другая влево. Которая из них идет против правительства? Что касается народностей, то сказанное относится к Финляндии, остальные своего голоса не возвысили. Среди инородцев без сомнения идет брожение. Самая могущественная, татарская, а по вероисповеданию, мусульманская. Не слышно об армянах. О других не говорю. Будет власть правительственная твердая и сильная, может быть, избежим междоусобий, в противном случае мало надежд, чтобы народности оставались бы совершенно спокойными. Много бед придется перенести стране, пока жизнь не вступит в творческую и нормальную колею.

Свыше 800 млн. руб. в месяц печатается бумажных рублей. Есть от чего прийти в ужас, смотря вперед.

Повторяю, как ни ужасны военные бедствия, но еще ужаснее могут быть экономические. Надо мною смеялись, когда в 1916 г. говорил, что мы идем к голоду и обесцениванию, имея в стране запасы.

Петроград 28 августа

В ночь на 24 августа приехали в Петроград. В доме оказались совсем одни, и бедная Нина и убирала, и готовила, и так идет и теперь. Достать кухарку нельзя; достать продукты тоже. Бьемся и перебиваемся. Квартиру придется бросить, но кто ее возьмет. Надо переехать в маленькую. Отставка в ходу. Дадут ли пенсию не знаю, как не знаю, как прожить. Планов много – поехать в Россию, но как это сделать? Петрограду грозит тяжелое время продовольственной, военной и политической разрухи. Удастся ли их перенести, или придется погибнуть. Сегодня, как передавали, министерский кризис, который может вызвать волнения и насилия. Мы ничего не знаем, сидя в квартире, я тем более, ибо с субботы простужен, и не выхожу. Меня очень беспокоит, как население справится с топливом. Продовольствие можно подвести и можно потесниться, а с дровами, если будут холода, будет хуже.

И заграницей цены непомерные, но что делается здесь, даже в голову не может прийти. Обидно, что надо сидеть дома и что не могу выходить.

Париж 1-XI-1917 года

Все мои проекты обосноваться в России, вне Петрограда, рухнули, и я пришел к выводу, что лучше всего переждать год или 1½ во Франции, где, кроме того, могу работать, помогая Павлу Игнатьеву{95} по разведочной части. Дело у него большое, но не вполне организованное. Работников мало и совершенно неопытных в этой работе.

Задумано оно хорошо, но материал дальше в Генеральный штаб идет сырой. Дело это было под моим наблюдением, когда был представителем, но фактически его улучшить за неимением опытных рабочих было нельзя. Я предложил разведывательному отделу Генштаба{96} взять эту работу на себя, бесплатно и совершенно частно. И Гиссер и Рябиков были тому рады. Мне согласились перевести мое содержание по Государственному Совету, которое я должен был получить во Франции (апрель – июль) и небольшую часть денег по твердому курсу. Во Франции у меня оставалось кое-что и с этими деньгами скромно могу прожить года 2. При первой возможности переберусь в Россию.

Жизнь у нас так ненормальна и дорога, что, пожалуй, жить во Франции окажется и дешевле. Но вопрос ни в этом, а в том, что дома нет у меня дела, некуда приткнуться. С апреля 4 раза предлагал свои услуги, 3 раза правительству и раз Алексееву, но из этого ничего не выходит. Работая во Франции, я все-таки что-то буду делать на общую пользу. Лучше делать мало, чем ничего. Жизнь в Петрограде голодная и нравственно невыносимая, ибо приходится наблюдать за всеми перипетиями, развивающихся военно-политических и общественных безволиях, в качестве праздного зрителя, тратя при этом безумные деньги на самую голодную и скверную жизнь. Ничего не обеспечено: ни личность, ни честь, ни имущество. Своеволие и грабеж дошли до ужасающих размеров, и правительство, и кто бы там ни был, из органов правящих, не имеют извинения, отдавая обывателя на такое своеволие и такие лишения. Вся страна во власти самочинных организаций толпы, которая, сама не понимая, творит то, что ей подсказывает невидимая, но злая и враждебная России сила.

Жена за месяц измучилась. При помощи Генерального штаба мы выехали сюда, чтобы простыми работниками работать для военного дела. Я командирован в распоряжение военного агента, но без расходов от казны, на свой собственный кошт.

Теперь собираю материалы, ищу квартиру и, думаю, на днях засяду за работу. Нелегко ее будет вести, по разным мелочным причинам, но Бог даст сдюжу.

2-IX-1917 года

Хотя немцы и сделали репетицию десанта на Эзель и Даго, но десант в Финляндии или десант для угрозы и взятия Петрограда потребует других средств и приемов куда сложнее, чем примененные немцами для занятия Рижского вокзала и Моонзунда. По подготовке, по целям, их последствиям, то были игрушки, по сравнению с тем, если они признают необходимым по общему ходу операции овладеть Петроградом. Соответственна ли такая цель и разумна ли, это другой вопрос. То, что мне представится не соответственным, немцу может представиться и соответственным и необходимым. Если он станет на последнюю точку зрения, то без сомнения он подготовится и исполнит это соответственно. Что это значит? Если он поставит себе Петроград, то прежде всего он должен завладеть Аландами, занять Абосские шхеры, Оденсхольм и, вероятно, Балтийский Порт. Не сделав этого и не создав себе господство в устье Финского и Ботнического заливов, он форсировать Ревель-Поркалауд не может, понятно, если флот и прибрежные войска способны к защите. Но занятие Аланда и обращение в базу противоречит международному договору и грозит Швеции. Он может идти сухим путем от Вердера и Гапсаля. Может, но даже рассчитывая на полную непригодность нашего богатого подводного и надводного флота и армии, такое действие совершенно не отвечает положению.

Во всяком случае, Церельский пролив на 3–4 месяца замерзнет, и морская связь с Вердером прекратится. Да и Рижский залив с Моонзундом тоже замерзнут и еще прочнее, чем Церель. Остаются западные берега Эзеля. Об условиях операции в этом направлении при состоянии зимой моря даже говорить не приходится. Все это так неблагоприятно, что нужно что-либо необыкновенно властное, чтобы приступить к исполнению такой операции, имея базою Эзель. Но этого нет. Оперативно немцы перед такими трудностями, что благоразумие, а в этом им отказать нельзя, диктует не идти на такую авантюру, бесплодную для них, и скорее выгодную нам.

Вот если в Петрограде будет сильная власть, и в правительстве будет порядок, т. е. создастся центр, от которого будет исходить управление страной, тогда быстрые и решительные действия (а такие возможны только по морю) против столицы имеют свое основание. Но пока Петроград источник нашей слабости, дезорганизации и анархии, зачем им прекращать эту отраву нашего государственного организма?

И трудно, и опасно, и неизвестно, что будет затем, и в политическом отношении невыгодно.

Живущим в Петрограде это представляется совсем иначе. Мы все время, не обнимая всей обстановки, дрожали и дрожим за него. Вести войну, вести и оценивать операции, и в то же время душевно быть в состоянии постоянной и непрерывной паники, естественно нельзя. На самом же деле это так. К этому состоянию прибавляется невежество людей о военном деле вообще. В этом состоянии они и творят вещи, за которые приходится краснеть от стыда. Петрограду грозит опасность от нас самих, а не от немцев, но уступка нами Рижского залива и Моонзунда непосредственно может грозить и столице и армии.

Но я лично не исключаю возможности, что через несколько недель у нас поднимется тревога за Северный фронт, и с ним вместе совершенно неосновательная тревога за столицу, и снова разгорится кутерьма.

4-IX

Занятие Шмен-де-Дам и скатов к северу от него упрочили положение французского фронта. Жаль, что не пожелали, или не могли занять и утвердиться на Сент-Гобэн. Неудачи итальянцев, вернее поражение их левее Тревизо ухудшило общее положение союзников. Прорвать французский фронт немцы в 1916 году не могли, но они путем боев и операции отбросили нас, уничтожили Румынию и теперь хотят уничтожить часть итальянской армии. Приемы и лица все те же. Исход удара против итальянской армии я предсказать не могу, ибо положение их мне не известно. Но начало скверное и ничего хорошего не предвещает. Даже если после новых ударов и дальнейшего отступления итальянцы восстановят сравнительное положение, то, не зная, в каких районах это может быть, что возьмут австро-немцы, что удержат союзники, говорить об этом теперь рано. Но общее положение поколеблено, и если наша страна и наша армия останутся не боеспособными, то для исхода общей борьбы это неблагоприятно. Французы и англичане помогают итальянцам, и Пенлеве, и Ллойд Джордж едут к Орландо в Италию.

Пусть поговорят, для борьбы это безразлично, ибо она требует действий и на себе выносит все последствия.

Снова заговорили о единстве командования всем западным фронтом. Поздновато. Я вел эти разговоры в декабре 1916 года с Лиоте, Нивелем и Хейгом, выйдя собственно говоря из пределов моих полномочий. Но все это рухнуло, ибо желали вести войну правительства. И наше правительство ведет войну и хочет одновременно править государством. У нас много голов, у врага одна голова и воля. <…>

Я не хочу быть пессимистом, но когда сравниваешь обе борющиеся стороны за все время войны, то поневоле опустишь голову, ибо выхода из создавшегося положения нет. И как все стараются найти это объединение. Собираются конференции, министры разъезжают, завтракают, а до объединения военной власти мы дожить никак не можем.

30 ноября 1917

С четверга 28 ноября в Париже заседает международная конференция{97}. В этот же день, Гертлинг произнес свою речь{98}. Рейхстаг – положение для России гибельное, для союзников грозное, для врагов наших чрезвычайно благоприятное, если только внутреннее положение Германии, Австрии и остальных, не скажу, чтобы соответствовало бы их военному, но было бы сколько-нибудь для них сносное. Даже подводная война, понемногу утихавшая по жертвам последней недели, дала подъем. События в нашем Отечестве таковы, что вера в будущее его начинает колебаться. К внутреннему разладу прибавляется внешний. Харбин, говорят, взят китайцами, Владивосток будет занят японцами. Украина, Кавказ, Бессарабия и Финляндия отделяются. Тоже проявится с Туркестаном, Сибирью и т. д.

Кто захочет, тот и провозгласит свою самостоятельность, благо Петроградские правители, в лице Ленина{99} и присланных, приглашают всех к такому отделению. Сплошной сумасшедший дом. Вместо великого, еще в недавнем, государства, в несколько месяцев могучее государство обратилось в ничто, и не от внешнего врага, а деяний умов и рук собственных сынов.

Кругом идет какое-то необузданное самоуничтожение, истребление государственных богатств: разрушение Кремля и храма святого Василия Блаженного, храма Вознесения – исторических памятников России. С Воробьевых гор тяжелой артиллерией разрушают Москву и убивают обывателей, стреляют по Киеву, убивают. Грабят Зимний Дворец, Эрмитаж, Государственный Банк, частных обывателей. И кто же это? Свои сыновья; зачем? Кто же эти сыновья? Ведь это лучшее, что должно было быть в стране – солдаты.

Что же останется делать тем, что похуже, и что Россия должна пережить от них? Но как могло это случиться, что цвет России спустился до низкого грабителя и бесчеловечного разбойника? Что могло довести нашего солдата до такой низости, о которой поколения будущего будут внимать с отвращением? Не все же русские солдаты сделались величайшими врагами своего отечества. Но как это случилось, что добродушный русский народ обратился в зверя, хуже, чем в зверя? <…>

2-XII-17

Назначенный максималистами Верховный главнокомандующий Крыленко{100}, доехавший до 5-й армии, послал своих делегатов к немцам толковать о перемирии и мире. Они были приняты торжественно и со 2 декабря переговоры должны начаться. В Петрограде и может быть по всей России идут выборы в Учредительное собрание. В самом Петрограде формируется новое собрание из максималистов, социал-революционеров, крестьян, рабочих и других союзов для образования Совета, как органа правящего. В сущности, Россия безмолвно созерцает, что творится в Петрограде, выжидая, какой приговор ей будет оттуда вынесен. Гвоздь всего положения – быть или не быть миру. Будет мир, те, которые этот мир поднесут, будут до поры до времени хозяевами положения, уляжется хмель, и не увидят результатов этого мира. Но ошибаются те, которые думают, что мир можно заключить скоро. Но если вместо мира мы подойдем к перемирию, т. е. к тому положению, в котором мы находимся, то негодование будет великое.

Положение так сложно и так запутано, что нужно много времени, чтобы его распутать, а расходившиеся страсти требуют быстрого решения, а главное, удовлетворения всех тех, которые не желают бороться. Чем выразится, когда станет ясно, что заключить мир нельзя, хотя бы самого позорного для России, а можно подойти только к перемирию – это покажет ближайшее будущее. Если Германия немощна и ей во что бы то не стало нужен мир, и она пойдет на предлагаемый мир, тогда дело несколько видоизменится, но тогда наша глупость, пошлость и политическая дряблость станут во всю. Иначе говоря, мы были близки к победе, и сами ее задушили своими собственными руками.

Простим ли мы это нашим правителям, простит ли нам мир? Германия и Австрия идут с радостью на наше предложение. Разве это не признак их очень тяжелого положения? Какое-то сильное внутреннее чувство говорит мне, что все произошедшее с марта, и в особенности, все происходящее теперь, накладывает на всю Россию такой стыд, который она не в силах будет смыть веками. А народ в стыде жить не может. Мы не побеждены врагами, мы сами себя уничтожаем материально и нравственно. Люди останутся, но государство самостоятельно в таких условиях существовать не может. Продана бедная Россия подлыми людьми и подлыми чувствами.

2-XII-17

Сегодня уполномоченный Крыленко должен начать переговоры о перемирии с делегатами германского государства. Гордая Германия переговаривается с неизвестно от кого говорящими посланцами, от правительства, пока не существующего, и никем не признанного, даже в Петрограде. Если это только маневр, то некрасивый, но если же это серьезно с их стороны, то каково же сильно желание, не брезгуя ничем, получить мир. Значит, несмотря на военные успехи, нехорошо текут дела Германии. Выходит, в самое нужное для Германии время, мы открываем ей свои объятия, изменяя себе и общему делу. B этом я вижу измену общему делу Ленина, Троцкого{101} и их сподвижников. Они люди умные и не знать этого не могут. Так же они должны знать, что если не действовать, то тянуть мы можем еще очень долго. Почему же они делают то, что невыгодно нам, и в тоже время выгодно, и желательно нашим врагам?

Почему же Ленин и ему подобные, расстроившие все военные начала, и обратившие армию в самодовольную политическую толпу, могут рассчитывать, что армия в настоящем ее устройстве будет послушным их орудием, как правительства. Я не сомневаюсь, что 7/8 с ленинским миром не согласны, ибо в армии, несмотря на ее расстройство, все-таки живет душа, и какое-то инстинктивное понимание государственных интересов. (Февраль. Горько я ошибался. Армии нет, а есть толпа вооруженных людей.)

И это все скажется. Ни Ленин, ни Троцкий, прожившие заграницей, интернационалы, а не русские, оторванные от своего отечества, его ненавидящие, не любящие, эту струю народной массы не чувствуют, не понимают и понять не могут.

А если они подкуплены?

Из всего этого выиграют только немцы, мы, как полагается, останемся все-таки в дураках, и при том совершим такой поступок, стыд которого не будет смыт многими поколениями. Трудно разобраться в причинах, которые привели нас к этому постыдному концу.

Включительно до 1912 года мы чувствовали себя слабыми, неподготовленными, и события 1911 и 1912 гг., когда наше решительное слово могло видоизменить события на Балканском полуострове и, быть может, если не предотвратить, то отсрочить катастрофу 1914-го года – мы как страус, спрятав голову, молчали. Затем мы вдруг воспрянули. Тот же Сухомлинов, который в 1912-м году лил слезы в жилет И.П. Лихарева, что ничего у нас нет, в 1913 году уже принял другой вид. Впопыхах начали разрабатывать большую программу, думая, что если на бумаге она будет, то все прекрасно.

На самом деле все было, по-старому, и только армия, с 1906 года упорно работавшая над тактическим своим улучшением, и подъем духа в ней, являлись отрадным фактом на этом сером и безотрадном фоне.

Войны в России никто не желал, но мирная воинствующая манера разговора людей, стоящих при военном деле, – повысилась. Газеты как будто поддерживали это. По сравнению с недавним прошлым, после Японской войны в обывателе выразился какой-то подъем. И Дума, отпустив несколько сотен миллионов, тоже как будто приподнялась. Как будто деньги сами по себе что-то могут сделать.

Когда война вспыхнула, у нас все приподнялось, и это было отрадное явление, много обещавшее, если только в дальнейшем правители воспользовались этим подъемом и поставили бы это народное движение, что для борьбы нужно, в должные рамки. К сожалению, это не было сделано, и на фронте и дома серьезный наблюдатель тех и других явлений мог бы подметить, что дело идет не ладно, и что мы мечемся, как угорелые, и результаты сказались очень скоро.

Ни правительство, ни военное министерство, ни Генеральный штаб, не сумели взять в свои руки это движение общественных сил, чтобы организовать его соответственно потребностям войны и сберечь войска от излишества или недостатка, и вся эта сила потекла сама по себе, врознь, где с пользой, где с вредом. Не было головы, не было организации, которая, задумавшись над течением войны, установила бы какие либо начала к широкому, разумному, хозяйственному использованию средств страны для войны. Ошибочно было заявление, что мобилизация протекала не блестяще. Привыкшее к буйству маршевых команд в японскую войну и в последующие годы общество было удивлено, что таких буйств было мало, и народ серьезно поднялся на войну. Правда, без водки, которая была прикрыта. По существу же мобилизация была не расчетливая, и иной не могла быть, ибо для ее упорядочения с 1906 ничего не было сделано. <…>

В середине августа мы потерпели сильное поражение от главного нашего врага в Восточной Пруссии. 31 июля, прощаясь в Знаменке с великим князем, я, на его вопрос об этой первой операции, ему ответил чистосердечно, что операция эта, как он мне ее очертил, противоречит здравому смыслу. Результаты, к сожалению, послужили подтверждением моего определения. Но суть дела не в этих двух внешних фактах: поражение на севере, победы под Львовом, на юге. Неуспех на севере замер на Немане, победа на юге замерла на Сане и предгорьях Карпат. Поражение на севере мы должны были избегнуть, победу на юге мы должны были использовать уничтожением австрийских сил, а не бросать остатки их в объятия спешивших на помощь немцам. Все это было во власти лиц, которые готовились к войне, подготавливали ее и потом вели. Но подготавливали мы ее как дилетанты, и вели ее неразумно. В моих записках за август и сентябрь 1914 года, я указывал на необдуманность нашего сосредоточения и плана. Собственно, плана ведения войны, сообразованного с совокупностью наших условий с условиями врага, у нас не было, а было простое: «Идем на юг», – с тех мест, где собирались войска. Чудесная армия, полная порыва, разбилась там, где уже до боев она была расстроена неспокойными и несерьезными распоряжениями и передвижениями.

Что же Ставка, управляла ли она? Да, она посылала телеграммы, указания, каковы они были, мы не знаем (знаю директиву 28 июля, которая привела к Мазурскому поражению). Но что, спрашивается, ею было сделано, чтобы с первого момента войны ввести повсюду порядок и точность, этих главных элементов успеха операции, отдала ли она себе отчет, как вести борьбу? Все было отдано в руки главнокомандующих фронтов, и там, где был человек, дело шло, а на севере оно распалось.

Из следственных данных генерала Пантелеева{102}, из отрывочных сведений, из чисел отправления частей из Петрограда, можно прийти к выводу, что работа управления текла неспокойно. Особенно непокойно шла работа, нанося ущерб своим и расстраивая войска на севере, в районе Варшавы. Всюду затыкались дыры, но не перед действительным противником, а перед воображаемым. Если бы работа шла спокойно, то мы не бросились бы в восточную оконечность Восточной Пруссии, не ерзали бы на Висле, а 18-й и Гвардейский корпус, а, может быть, 1-й или иной, с Северо-Западного фронта прямо направили бы к Ивангороду, южнее, или к Люблину, и не пакетами, а целыми частями. Мы бы выиграли, по крайней мере, дней 8, что с подаренными нам австрийцами 12 днями, составило бы солидный нам подарок, и австрийская армия была бы нами взята, а не брошена в объятия немцам, а на севере не потерпели бы Самсоновско-Ренненкампфский погром.

Но выпущенные на волю, мы резво понеслись, и, в сущности, понесли неудачу, которую потом пришлось исправлять, безумно спешно, подходившими войсками. Наши милые стратеги, разыгрывали в Ставке маневр, как в мирное время, и если мы не погибли тогда, то благодаря превосходству в силах и наличию резервов, спешно подтягиваемых на театр. Железные дороги получили свой первый удар, за которым последовал второй, когда великий князь принял решение перебросить действия на левый берег Вислы.

Это было соединено с величайшим маневром, переброской, в сущности, без железных дорог 4-х армий{103} из Галиции на Вислу (Эверта, Лечицкого, [Шейдемана] и Плеве).

Маневр этот был начат в сентябре 14-го года, когда обозначилось наступление Гинденбурга из Силезии. Оно подробно разобрано в моих записках 30 октября 1914 года, а М.В. Алексееву я писал, что во второй раз вы такой маневр не осуществите. В жизни всегда так бывает, что когда, по не предвидению делаются ошибки, хотя бы с самыми благими намерениями, исправлять их приходится необыкновенным напряжением войск. А эти последние всегда оставляют след в виде разорения материального и ослабления духовного, т. е. терпят большой убыток.

После, в сущности, наших неудач в Галиции, ибо австрийская армия ускользнула, мы неудержимо ринулись на западе в пустое пространство, не рассчитав, возможно ли это, способны ли мы восстановить сообщение, найдутся ли средства, чтобы из захваченного пространства действовать.

Я с ужасом смотрел на это, и не понимал М.В. Алексеева. Теперь, я его понимаю, т. е. понимаю, почему он всей душою отдавался, чтобы покончить с Австрией. Но может быть, так было указано. Я этого не знаю, не сужу людей, а лишь обсуждаю события. Если сидя в Петрограде со слабой ориентировкой, но с известным знакомством приемов действий и силы противника, мне было ясно положение сентября и октября, то также в Ставке, если бы там были бы люди порядка, трезвые и вдумчивые, они бы увидели и поняли бы это. Допустим, что начальник штаба и его квартирмейстер в области операции были неподготовлены, хотя про Данилова это сказать нельзя, но ведь положение было ясно, и если бы вместо того, чтобы чертить по карте, они засели бы, и подсчитали бы с теми элементами, без которых войска не оперативная сила, тогда и они, с их запасом знаний и опыта, увидели бы, как вести управление.

Но это не было, по-видимому, сделано, и из-за их слепости погибло лучшее решение великого князя перебросить действия на левый берег реки Вислы с конца сентября.

«Ошибки в первоначальном развертывании едва ли поправимы в течение всей кампании», – говорил старик Мольтке. И это верно. Но в условиях, в которых велась борьба, условиях изумительно выгодных, ибо Австрия подарила нам 10–12 дней, мы, если бы серьезно и спокойно отнеслись к войне, могли бы внести серьезные поправки на юге и на севере.

В моих записках я останавливался на вопросе о развертывании. Ведь группировки создались не только умозрительно, в канцеляриях, но на основании бестолково веденных военных игр в Киеве Сухомлиновым. О них мне говорил М.В. Алексеев, и слышал от других. Ведь на несчастье, великий князь Николай Николаевич был взят с ветру, и только 19 июля узнал, что он Верховный главнокомандующий. До этого он был отстранен от всего, и в случае войны должен был принять 6-ю армию, т. е. защиту Петрограда.

И его повели, как на заклание. Он был ведомый мальчиками без опыта, без серьезных знаний и понятий о современной войне, об управлении событиями. Люди, которые никогда не управляли и были клерками, они должны были понести всю эту государственную тяжесть, а человек, который мог управлять, не знал ни начала, ни середины, ведь это то же самое, что бросить щепку в водоворот. Ну и завертели великого князя.

И кого бы ни призвали, было бы то же, благо и закон такой вышел (14 июля 1914 года «Положение об Управлении войск в военное время»), где все главнокомандующие, а Верховный главнокомандующий консультант, в лучшем случае.

Я писал и говорил великому князю, как только ознакомился с этим ужасным положением, и он как будто рассердился на меня за это. Когда говорил об этом умным людям, они меня не понимали, и вероятно полагали, что я идиот, или хуже. Но, к сожалению, это оказалось именно так ужасно. И не удивительно. Создание клерков пригодно для канцелярии, а не для действительной жизни. Блестящая, по мысли великого князя Николая Николаевича, Висленская операция провалилась, за ней Люблинская и Варшавская{104}. Немцы воспользовались нашей оперативной глупостью, и в основе несерьезно повели Гродненскую операцию{105}.

Мы потерпели неудачу, но немцам она тоже не удалась, и вторично такого не повторят, ибо увидели, что старик Мольтке прав: без Hinterland’a[19] большой и решительной операции вести не следует. После этого мы имели все основания вести дело против Австрии в Карпатах, и к западу. И все шло, и шло успешно, но когда душу всего этого, М.В. Алексеева, вырвали, и поставили его главнокомандующим Северо-Западным фронтом, и остался бедный Иванов один, то вся эта постройка заколебалась, а к концу апреля и развалилась. Началась история величайших мытарств, в которой участь большой части армии поставлена была на карту. И об этом, будучи на Северо-Западном фронте, я писал великому князю, через великого князя Петра Николаевича, и М.В. Алексееву, через Генеральную квартиру. Говорил с Верховным два раза, и он соглашался. Но «сирена», Варшава, зачаровала всех, и мы сами ничего решать не могли. Решили наши враги. И только упорной борьбе М.В. Алексеева мы обязаны, что армия не погибла, а отошла, потрепанная, но отошла. С сентября Господь помог Михаилу Васильевичу отпарировать смертельный удар, и мы встали, где стоим теперь.

Но мы не угомонились. С конца августа 1915 года операции перешли в руки М.В. Алексеева. Государь стал во главе.

Меня Михаил Васильевич хотел привлечь себе в помощь, государь 29 или 30 августа отказал. 30 августа я получил об этом извещение от Михаила Васильевича. 13 декабря 1915 года меня призвал великий князь Николай Николаевич на Кавказ, где пережил с ним Эрзерумскую и последующие операции. Начать Евфратскую не удалось, ибо, несмотря на принятое решение атаковать II турецкую армию, атака эта не состоялась, и я был переброшен сюда, во Францию. Положение М.В. Алексеева было трудное. За время Сухомлинова, он был в загоне, его не замечали. Я оставался вдали. С августа 1915 года он стал близко, не будучи раньше близким. Его мягкая натура, по отношению людей дала себя чувствовать.

Политика, давившая извне, сложность условий у себя, свойства характера (уступчивость), раз дело не касалось совершавшихся, а лишь зарождающихся событий, привели к тому, что началось дело, которое я с самого его возникновения называл самой крупной ошибкой нашей войны. Она уже зарождалась с октября 1915 года и создала такие оперативные и железнодорожные затруднения, а с ними экономические тягости для России, что когда все задуманное оказалось неисполнимым, выгоды оказались весьма ограниченные.

Это было время, когда затруднения в подвозе, вследствие июльской, августовской и сентябрьской железнодорожной разрухи, стали ощущаться все сильнее. Московский, Петроградский, и более важные узлы, были забиты, южным дорогам предъявлялись большие требования, вывоз угля сократился. В Петрограде образовывались одна комиссия за другой.

Они заседали и в Мариинском дворце, и в Департаменте; депутаты Думы и члены Государственного Совета вызывались; министр путей сообщения обвинялся, он оправдывался; такие же нападки обращались по адресу Ставки, но в сущности, от этих потоков слов, горячих обвинений и оправданий, дело не двигалось. Но не одни железнодорожные вопросы волновали депутатов и членов Государственного Совета. Путиловский завод, заказы, перспектива новых забот и т. п., все это как в калейдоскопе проходило в многочисленных заседаниях, подкомиссиях и в Главном комитете{106} под председательством Поливанова{107}.

Все работали вовсю, принимали решения, потом пересматривали, меняли иногда, а время уходило, драгоценное время терялось на тех, которые вместо фактической работы превращались в справочной аппарат.

Поливанов сменил Сухомлинова; создан был громадный комиссионный аппарат, который должен был не только объединять работу, но и решать, хотя, в сущности, решение было в лице А.А. Поливанова.

Коллективная работа, в особенности для объединения такого сложного дела, полезна, но направление, которое приняла работа, вмешательство ее с лучшим намерением помочь, брало время, усложняло дело. В работу входили люди, которые имели о деле обывательские понятия. Бесконечные споры, стремление провести, что казалось теоретически прекрасным, но практически, давно отвергнуто. С грустью просиживал я, как добровольный присутствующий, на этих заседаниях.

Но перехожу к оперативной части. И до сих пор с точностью не знаю, к чему стремилось сосредоточение поздней осенью 1915 к югу, ибо в декабре, уехал на Кавказ, и вся работа моя была поглощена им.

Но я писал Алексееву, и когда в конце февраля приехал в Ставку говорил с ним, что естественная наша цель вытеснить врага с нашей земли, и что центр наших первоначальных действий не на юге, а на севере, т. е. направление Вильно – Неман. Только став твердо на севере от Припяти, мы можем и должны приступить к главному удару на юге. И М.В. был того же мнения, но что-то постороннее, как это всегда бывает, отвлекло наше усилие в обратную сторону. Попытки в северном направлении в феврале и марте были частичные и не доведенные до конца, благодаря позднему времени, и какой-то командной разрухи внутри.

Исполнение всех этих намерений вызвало большое передвижение и многосильную работу железнодорожных путей и подготовленных к этому железнодорожных линий. Железнодорожные средства отвлекались к фронту, и страна страдала от недостатка подвозных средств, эксплуатируемых при этом не хозяйственно.

Успехи на Кавказе, блестящие, но не доведенные до конца, наступление на Юго-Западном фронте летом 1916 года все-таки восстановили наше военное положение и привели к выступлению Румынии. Не могу сказать, чей нажим заставил Румынию выступить. Знаю одно, что Алексеев к этому относился не сочувственно, предвидя, что всю тяжесть этого выступления придется принять на наши плечи. Но вышло хуже. Неуспехи Румынии, вследствие ее не подготовки и несерьезности плана ее действий, послужили предлогом к клевете, что Россия умышленно желала и подстроила поражение Румынии, в целях заключить сепаратный мир с Германией.

28-XII-17

Центральные державы ответили на 6 пунктов{108}, предложенных в основу будущего мира представителями максималистического{109} правления в России. Вчера в Палате французское правительство отвечало на запросы (главным образом социалистов) о России, будучи уже осведомленным о декларации Центральных держав.

Мы на поворотном пункте. В течение войны, после 18–19 июля 1914 года, мы находимся в важнейшей ее фазе. Скажу более, исторические дни, со времени августовского ультиматума Сербии до общей мобилизации всей Европы, включая и Англию, по своему трагизму и по своему значению как будто менее остры, чем переживаемые ныне. Важнейший для жизни народов вопрос о мире предстал перед истощенными и разоренными народами в такой форме, что, казалось, вот-вот его можно осязать, схватить и не отпустить. Возможность надежды на какую-то лучшую материальную жизнь почти всего человечества, исстрадавшегося за 41 месяц напряжений и лишений, страданий, должно или осуществиться, или снова человечество должно нести эти страдания во имя других, в данную минуту еще не всеми ощущаемых и понимаемых целей.

В этом трагизм положения, ибо заявление Германской декларации, если взять карту войны и бросить ретроспективный взгляд на все происшедшее, отличается умеренностью и жаждой достигнуть общего мира. Много в декларации еще не досказано, но нельзя забывать, что она есть ответ на максималистическую декларацию, еще более темную, теоретическую, чтобы не сказать, утопическую. В таких условиях как современных, к миру еще никогда не приступали, и никогда подход к нему не возбуждал разрешения таких общих социалистических вопросов, которые стали за основу современного положения.

Не давая полное и условное согласие на многие из таких предложений, какие вчера еще казались неразрешимыми, Германия со своими союзниками стала в чрезвычайно выгодное положение по отношению Запада, о нас не говорю. Что ответ Германии – искренний или это маневр? Говорить о том, что Германия не желает заключать мир – странно. <…>

Итак, не вдаваясь в подробности, прихожу к выводу, что западный фронт, в течение более года, не поколебав военное положение своего противника, в настоящее время находится в условиях еще более трудных. А не поколебав положение врага основательно, нельзя же рассчитывать на победу. Мечтать можно, но война реальна, и, если реальных данных, подтверждающих возможность достижения победы нет, то говорить и мечтать об этом не государственно.

Американцы, как сильная армия, соберутся скоро, и нам переходить теперь в наступление, хотя и желательно, но по наличности средств, рискованно и неблагоразумно. Будут ли немцы атаковать нас теперь, что им было бы, кажется, выгодно, или отложат это до февраля или марта, это их дело, им виднее.

Возможно, об этом говорят и пишут, германцы выждут результат подводной войны. Но, как не гибельна она для торговли, это фактор не решающий. Если бы германский флот вышел бы и был бы совершенно разбит, тогда дело другое, но он не выходит, и в современных условиях не выйдет. Если бы союзники могли бы заставить его выйти, но какими средствами? Победой на суше и подходом к Рейну и Везеру. Но и тогда он укроется в Балтийском море. Флот ему нужен для других целей и, во всяком случае, если этих целей по условиям борьбы в наличности не будет, он его не выведет.

Решение и дальнейшее будет зависеть от хода операции на фронтах и переговоров на востоке в ближайшие дни. Мне рисуется, что не получив согласия на свои условия, Германия, пока, сосредоточив силы к Вердену в Шампани, зоной своих ударов изберет Амьен-Кале, а далее – совместные действия со своим флотом на Англию, чтобы быстро решить вопрос о море. В этом есть риск и очень большой, но если говорить о welt-macht[20] и верно, что целью всего это, я не вижу другого решения, думая за противника.

Эту игривость мысли я позволил себе, чтобы закончить сегодня мое писание. Оно немного фантастично, но репетиция уже проделана в Моонзунде{110}, правда, против слабого противника. Но спрашивается, почему же не ударить в самое чувствительное место? Немецкий флот силен, дисциплинирован. Его воздушные, надводные и подводные средства велики. Десантные средства есть, предприимчивость тоже. Войну кончить надо.

Существо всего дела складывается в одном, может ли германский флот выйти на успешную борьбу с английским, и захочет ли высшее военное управление и император Германии пойти на это?

Восток свободен для них надолго, ибо все поднявшееся в России не может улечься скоро, и Россия в таких условиях опасности Германии представлять не может. Я не предлагаю это, но, рассуждая на тему о мире, к которому Германия, несомненно, стремится, прихожу к тому, что это может дать им результаты более ощутимые, чем шесть полусогласительных пунктов Брест-Литовской декларации. В решительные победы Германии на материке как-то плохо верится.

18/31-XII-17

Попробую простыми словами изложить смысл шести пунктов, предложенных в Брест-Литовске русскими делегатами, как базу для мирных переговоров, и сопоставлю эти пункты с шестью пунктами германской делегации. Все взято из Temps 23 и 25 декабря 1917. Сопоставляю оба предложения рядом.

А. Предложение Петроградских делегатов:

I. Никакая территория, завоеванная в эту войну, не может быть присоединена силой, и войска, ее занимающие, должны быть выведены с нее тотчас.

Б. Ответ делегатов Центральных держав:

I. Присоединение силой территорий, занятых во время войны, не входят в намерения союзных правительств. Решения, относительно войск, которые сейчас находятся на занятой территории, будет принято в мирном договоре, и, принимая во внимание отход с известных пунктов войск, по условиям договора, ранее заключенного.

Два важнейших понятия изложены в одном предложении. Намерения могли быть, но они могут и меняться. Ответ уклончив, не отвечает положениям редакции русского предложения и потому базой для мирного договора в немецкой редакции служить не может. Вторая часть еще более уклончива и уже ничего положительного не дает, ибо в договоре могут быть включены пункты, совершенно исключающие русское предложение. Конец предложения совершенно затемняет все предложение.

II. Вполне будет восстановлена политическая независимость народов, потерявших ее в эту войну.


II. Союзники не имеют намерения уничтожить независимость народов, потерявших политическую независимость в эту войну.

Слишком обобщенная формула пункта II Петроградских предложений, в таком сложном и разнообразном вопросе, удовлетворило людей, которые кроме желания заключить мир, во что бы то ни стало, по наивности, и весьма возможно, веря в искренность людей, считали, что-то, что просто, то и ясно.

По их мнению, вполне восстановить политическую независимость – это вернуться к положению до августа 1914 года. Я так думаю. Но сама по себе политическая независимость лишь формула, декларация, которая имеет реальный смысл лишь с остальными атрибутами. Что же отвечают немцы? Опять-таки, той же уклончивой фразой: «Союзники не имеют намерения».

Это не ответ ни на вполне, ни на вообще то, что Петроградские декларации до известной степени предполагали. Таким образом, самые капитальные вопросы декларации висят в воздухе, и у немцев совершенно развязаны руки.

Россия.

III. Национальности, которые не пользуются независимостью, сами решают голосованием вопрос об их политической независимости, или какому государству желают принадлежать. Этот референдум должен иметь базой полную свободу голосования для всего населения, считая в числе его переселенцев и беженцев.

Центральные державы.

III. Вопрос о независимости национальных групп, не пользующихся таковой, не может по мнению союзников, быть установлен между государствами. Вопрос этот там, где он представится, должен быть установлен каждым государством, с входящими в него народами, путем их установлений.

Немецкий ответ на этот пункт, с точки зрения государственного права, и принимая во внимание пункты I и II Петроградской декларации, правилен. Вопрос идет о мире воюющих, а потому пункт III, как забегающий вперед, не уместен.

IV. На территории занятой несколькими национальностями права меньшинства должны охраняться специальными законами, обеспечивающих этим национальностям их национальную автономию, и если политические условия позволят их административную автономию.


IV. Посему, ни согласно заявлению, государственных людей Четверного Союза, покровительство прав народов, составляет неотъемлемую часть прав народов, согласно распоряжаться своей судьбой.

Что это значит? У нас, например, есть области, где живут русские, чехи, немцы, татары. Союзники повсюду придерживаются этих начал, насколько это им представляется практически применимым. Статья IV – есть развитие статьи III, и ответ на нее представителей Четверного Союза отрицательный.

Таков характер и значение IV пункта. Таков же ответ. Но будут ли у немцев практические последствия переговоров, соответственно их постановлениям, в этом следует сомневаться. Винить за неумелую редакцию составлявших Петроградскую декларацию нельзя. Они впервые, надо думать, прикоснулись к этому делу и интересы государственные их не соблазняли.

V. Никто из воюющих не заплатит другому контрибуции, а таковые, уже заплаченные под видом расходов войны, будут возмещены. Что касается возмещения убытков лиц жертв войны, то таковые будут сделаны средствами специального фонда, создаваемого пропорционально взносами всех воюющих.


V. Союзные державы неоднократно указывали на возможность взаимно отказаться не только от возмещения расходов войны, но также и от возмещения разорения, понесенного от войны. Следовательно, каждая воюющая держава покроет только расходы, вызванные их гражданами, находящимися в плену и убытки, произведенные на его собственной земле действиями противника правам народов, частным гражданам противника.

Возможно, перевод с немецкого в газете не точен. Точный смысл не схватывается. Во всяком случае, немецкая декларация, хотя и уклончиво, но говорит о возможности взаимного отказа от возмещения убытков.

VI. Колониальные вопросы будут разрешены, согласно ст. ст. 1, 2, 3 и 4. Но русская делегация предлагает дополнить их пунктом, признающим неприемлемым всякое ограничение, хотя бы косвенное свободы народностей более сильными, как например бойкот или экономическое подчинение какой-либо страны другой страной, путем принудительного торгового договора или отдельным таможенным соглашением, ограничивающим свободу торговли третьей страны, или невоенная морская блокада.


VI. Из 4-х союзников, только Германия имеет колонии. По этому поводу германская делегация объявляет, в полном согласии с русским предложением, что восстановление колоний, отнятых силой во время войны, составляет главную часть немецких требований. Всякое отдельное рассмотрение принципа свободного применения права народов располагать своей судьбой неприменимо здесь в условиях предложенных русской делегацией.

Колониальный вопрос задел немцев за живое, о нем они написали столько жалостливых слов, сколько не писали во всей декларации. Тронули ли они этим наших делегатов?

Более того, сюда же они поместили более определенный ответ на I пункт, ибо это им выгодно. «Русские требования, о немедленной эвакуации, занятых врагами земель, отвечают немецким намерениям». Еще бы, задеты немецкие интересы. Отделив от колоний экономические условия, германцы развивают их московскими словами.

Но где же, спрашивается, базы для будущего мира после борьбы, которая длится почти 3½ года, и нарушила государственную и экономическую жизнь почти всего мира.

Германия готова говорить о мире, но согласна ли она заключить его? По важнейшим вопросам она высказала лишь академический взгляд на возможность вести переговоры, не предъявляя требования силой захватить чужую территорию и не предъявляя требования возмещения военных убытков. В то же время требует передачу колоний и очищение их от неприятельских войск. Сама ничего не даст, но оставляет себе открытые двери для многого.

Но что же хотели наши, прежде всего для себя, а затем для других?

Судя по I–VI пунктам: 1) восстановить, что было до половины 1914 года; 2) не платить контрибуции; 3) дать нашим инородным областям делать, что им угодно, до перехода к любому государству. Затем, совершенно неизвестно почему, подняты 4) экономические вопросы. Пока это самоопределение инородных областей (включая, вероятно, сюда и Польшу) не окончится, о каких, спрашивается, экономических вопросах можно говорить, и что может максималистическое правление установить? Вопрос идет не о мире, а о чем-то другом. Надо покончить с Россией, дать ей окончательно уничтожиться в разорении, междоусобии, чтобы великий след о былом русском государстве исчез. Может быть, наши разорители думают на этих развалинах строить нечто новое? Но чем же они будут строить, своими средствами? Где они? Каковы они? Я их не вижу. Толпа, как волна, разбивает и разбивается, и, чтобы производить это, она должна быть почти бесконечна, как морской прибой.

В этой разрушительной работе людей, захвативших власть, много совершенно непонятного. Если бы мне сказали, что они работают на себя, я бы понял и сказал бы, да, великие мародеры, они действуют логично. Что выкинуты большие слова, это ничего не доказывает. Они им нужны, чтобы держаться на поверхности и продолжать свое личное дело. Наконец, имея базой вооруженную толпу, они для личной своей безопасности должны так действовать. Корень не в них, хотя возбуждение поддерживается ими. Такое положение может длиться, но не бесконечно. Производительная жизнь должна стоять, а что будет за этим? Пока она волочится, немцы могут ее поддержать на несколько секунд. Что же привело нас к этому – прежний режим, война, или что другое?

Да, прежний режим и война подготовили события. Законодательные собрания (Дума, в особенности) подготавливали переворот, ослабляя власть старую, безличную и неумелую. Война, вызвав большое напряжение, глупо и нехозяйственно веденная в экономической ее части, ослабили народ материально и духовно. Генеральный штаб, того не подозревая, приготовил бойцов революции, и когда роспуск Думы вызвал накопившееся негодование и злобу, когда царь капитулировал вместе с его заместителем, взамен этой власти наверху оказался быстро сформированный Совет в Петрограде, и обалдевшее и мечущееся самозванное правительство из Думы, с места выпустившее все нити. Вернее, она их и не держала, ибо в борьбе со старой властью, она исключительно боролась словами, и почвы в реальной организации силы не имела. Это было возможно, когда была старая власть, но когда последняя ушла, она осталась не только без реальной опоры, но то, что было, как маленький ребенок, вышибла из-под себя.

Не владея военной силой, она не владела телеграфом и страной, ибо все, что было губернских установлений: губернаторов, исправников, становых, урядников, полицию – она все это уничтожила, поставила что-то новое, вроде комиссаров и милиции. Образовалась одна общая административная трясина.

А Совет, рядом с Временным правительством, принялся за армию, и блистательно провел свое разрушение, а с этим вместе разрушили и Россию. Иностранцы удивляются. У людей нет в России государственного понятия, патриотизма и т. п. Если бы им проделать наполовину то, что было проделано у нас, то они увидели бы и заговорили бы другое. Но что-то по привычке держалось.

В порыве чувств призваны были все жившие в опале за границей. Все они сделалось первыми людьми. И действительно, в деле разрушения они, отшлифованные заграницей, оказались выше доморощенных простачков, и повели дело разрушения деловито. Почти 10 месяцев прошло, и сколько времени дано было, чтобы совершенно доконать наше бедное отечество. И никто не мешал. Нет, мешали, но громкими словами: «А Васька слушает и ест».

Современное положение, в смысле государственном, дошло до безвыходности. Россия покрыта Советами из солдат и рабочих. Они правят в столице и в городах. Они вооружены, и в состав их входят те, которые жаждали мира, не желая сражаться с врагом.

Естественно, что Россия под таким режимом начинает раскалываться. Думаю, что раскол этот во имя порядка и безопасности от Советов. Но что эти откалывающиеся части установят у себя? Те же советы, но другого состава. Советы, сила анархии, на ней и держится, по-моему, престиж правящих. В Петрограде сила правящих в том, что нет предела их решимости удержать власть в своих руках. Нет предела обещаниям, нет предела в произволе подчиненных, своеволию, столь милому русской душе, полный простор. Ну и масленица. В стране снова водка, в городах водка и кругом разбой, неправосудие, насилие.

Польша, Литва, Курляндия, Ливония и Эстляндия, Финляндия, Бессарабия и имена остальных – ты их Господи веси – хотят быть вне России. Каким стыдом звучат слова наши – немцы, японцы восстановили у нас порядок. А говорили и говорят искренно. Но это подлые мысли.

20-XII-17/2-I-18

Чем дальше в лес, тем больше дров. Как бы наши бедные доморощенные дипломаты не заблудились бы совершенно, при просвещенном руководстве наших врагов. Я понимаю, что всякому лестно купить себе вещь подешевле, подчас даже лестно поднадуть наивного и глупого соседа. Но все-таки, на свете есть и порядочные люди, которые ведут дела, как говорят, по совести, без надувательства. Свое можно продать невыгодно, но величайшая низость, когда обращаешься так с тем, что тебе лично не принадлежит. Ленин и компания торгуют Россией, которая им не принадлежит. Наши враги это знают, и, тем не менее, торгуются с экивоками и надувательством. Нехорошо. Австрию и остальных можно извинить, но императорскому германскому правительству это не к лицу.

Я готов допустить, что политические интриги в целях ослабить военную мощь противника допустимы, ибо и раньше ими занимались. Что Германия воспользовалась и поддерживает смуту и другую мерзость, это Бог с ней, наше дело не идти на это, но сойти в международных переговорах с пьедестала самой элементарной порядочности – стыдно, страшно стыдно. Напрасно германские представители думают, что это забудется, а выгоды останутся. Краска стыда будет лежать на немецком народе и в свое время это чувство заговорит.

Мне понятно, что оберегая себя, Германия из нашей Польши может образовать себе буфер, пользуясь тем, что она на восточном фронте безропотно победительница, пусть берет Литву, но не хитростью, пользуясь сумасшествием лиц, решивших под флагом русского народа уничтожить и распилить Россию, а честно: я взял и не отдам. Так она поступила в 1870 году{111}, и никто ее не винил, что она поступила бесчестно, подло, по-предательски. Жестко, несправедливо, но не как предатель. И чем дальше идут переговоры, тем это подлое двуличие, которое в Петрограде не хотят замечать, ибо в растлении государства они заодно с врагами, сказывается сильнее.

15/28 [I-18]

Переговоры велись дальше, и в один присест важнейшие экономические интересы, вопросы юридические, вопросы вознаграждения, пленных и задержанных, железнодорожные были решены в принципе, для будущего переговоров о мире. Общие места для выяснения, что в принципе мы пришли к полному соглашению. И все это дела и вопросы, смысл которых в подробностях. Но где затронуты интересы наших противников, там это оговорено.

В вопросе о занятых территориях, мы встречаемся с предложением Петроградской делегации и противопоставленного ему германско-австрийского предложения, но которое наша делегация, кроме мнения своего о воте, очень мягко выраженного, нашла необходимым добавить, что она предлагает и, о ужас, настаивает, чтобы I и II пункты, предложенные в предварительных переговорах 15 декабря по отношению к Австро-Венгрии, были бы изложены более ясно и точно.

Основное Петроградское предложение.

I. Никакая территория, захваченная в эту войну, не может быть присоединена силой, и войска, занимающие эту территорию, должны быть тотчас выведены.

Предложение для Австро-Венгрии.

I. Австро-Венгрия и Россия объявляют прекращение состояние войны. Договаривающиеся обязуются жить в состоянии мира и дружбы. Австро-Венгрия готова очистить теперешние позиции и занятую территорию, насколько это не противоречит п. II, тотчас, как мир будет установлен и демобилизация русских сил будет исполнена. Россия одновременно эвакуирует области, ей занятые.

Для Германии остается в силе I пункт (уклончивый), помещенный у меня выше. Пункт I австрийский как будто лукавее, но зато милее, ибо она желает жить с нами не только в мире, но и в дружбе. Дальше идут уже экивоки, и по существу, и по редакции. Очень загадочно выражение, когда демобилизация русских сил будет исполнена, тогда одновременно Россия эвакуирует области, ею занятые. Ну а демобилизация австрийских сил тоже будет одновременна, а если это будет противоречить п. II?

Русское предложение.

II. Вполне будет постановлена политическая независимость народов, потерявших ее в эту войну.

Предложение для Австро-Венгрии.

II. Объявив соответственно этим принципам для всех и народов, живущих в Империи Российской без исключения право решать свою судьбу, которая распространена до полного отделения, русское правительство принимает во внимание решение, где воля народа выражена для Польши, также Литвы, Курляндии, части Эстонии и Ливонии, чтобы объявить их полную конституционную независимость и отделение от Русской Империи. Русское правительство признает, что эта манифестация в настоящих условиях должна быть рассматриваема как выражение народной воли и готово из них вывести последствия, которые из этого вытекают.

Чтобы пункт II австрийского предложения был бы ясен, надо вернуться к тому, что 15/28 предложили наши делегаты.

«В согласии, с определенной двумя договаривающимися, декларацией, что они не имеют воинствующих намерений, и желают заключить мир без аннексий, Россия оттягивает свои войска из стран ею занимаемых в Австро-Венгрии, Турции и Персии. Четверной Союз выводит свои войска из Польши, Литвы, Курляндии и других русских областей.

Соответственно принципам русского правительства, которое провозгласило право всех народов, живущих в России, без исключения располагать собственной своей судьбой, до отделения; народности этих районов совершенно свободны в кратчайший срок совершенно определенно решить их союз с той или другой империей или независимым государством.

Присутствие каких-либо войск в этих районах недопустимо, за исключением национальной или местной милиции.

До принятия какого-либо решения по этим пунктам администрация этих стран будет в руках делегатов, выбранных на демократических началах местным населением. Военная комиссия определит время эвакуации, начало и ход демобилизации армии».

Вот, что предложили наши молодцы. Зачем, и в какой связи, с вопросом о демобилизации? Зачем эта путаница пунктов декларации 12 /25 декабря? Вышесказанное относится не ко II, а к III, конец ее может быть еще отнесен ко II.

Можно думать, что немцы из деликатности пошли на уточнения и упорядочение переговоров, и вместе с тем воспользовались, чтобы поставить некоторые ультимативные требования, изложенные в дополнении австро-венгерского пункта II.

Наши выразили желание, чтобы враги выразились бы точнее. Им не ясно. Бедные дипломаты из Петрограда.

По ходу переговоров ясно одно: дураками и продажными подлецами переговоры начаты, и так они и ведутся. Худшие же мерзавцы над ними потешаются.

Гнусную роль взяла на себя Германия. С каким, однако, презрением она должна смотреть на тех, которые с ними так пошло и быстро переговариваются.

21-XII-17/ 3-I-18

Переговоры похожи на игру кошки с мышкой.

Но в лице делегатов, представляющих собой 180 млн. большое государство, если смотреть на это серьезно, по-видимому, сосредоточилась вся умственная и нравственная слабость этого государства.

Они прибыли по приказу, чтобы во что бы то ни стало вести переговоры для заключения мира, ибо мир нужен для упрочения власти Ленина и прочих, но не для России.

Но если бы он нужен был для России, то фигурировали бы русские интересы. Они никем ни разу не провозглашены. Если германцы приступили к этому делу серьезно и ведут это дело не по легкомыслию, в чем винить их вообще нельзя, то приемы, ими применимые, не имеют названия, презрение к нам не имеет границ.

И в Петрограде, погрузившемся в самый низкий и доступный человеку разврат, это как будто не чувствуют. Ну, а остальные, мы все: крестьяне, мещане, купцы, чиновники, дворяне, все, что носят русское имя, тоже не чувствуют? Масса не знает, что происходит, она не может разобраться в этих тонкостях, она лишь знает, что мир без контрибуции, без отдачи земель. А мир им, как и всем, нужен. И за спиной этого неведения происходит распродажа России, и когда она совершится, будет поздно. Это будет совершившийся факт.

И чтобы прикрыть это, быть может, Ленин посадит царя, чтобы свое преступление соединить с царским именем. Какой ужас для России и для царского престола. Неужели все это должно совершиться?

Конец ознакомительного фрагмента.