Вы здесь

Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848. Часть VI***1813 (И. С. Жиркевич, 1848)

Часть VI***1813

Трудности похода. – Граф Остерман-Толстой. – Обед 30 августа. – Второе пиршество союзников. – Лейпцигская битва. – Плен князя Трубецкого. – Стоянка во Франкфурте. – Шалости офицеров

Не знаю, как сильнее выразиться насчет этой дороги, иначе как выражался о ней в кругу нашем полковник барон Таубе,[230] командир 1-й бригады и 1-й батарейной роты:

– Это такой дорога, по которой и один раз ходить не можно, а мой рота там была два и осталась жива!

Представьте себе из кремня, вырубленный уступами ящик, по которому может идти в ширину только повозка саксонского крестьянина. Полотно, или основание, этого ящика от поверхности углублено местами до двух и даже до трех саженей на поверхности, тропинка, удобная для одного пешего, и затем густой сосновый лес. Не должно забывать о спусках и подъемах с горы на гору, так сказать непрерывных, до самого почти Теплица. Само по себе разумеется, при такой дороге и при таких препятствиях движение наше не могло обойтись без ломок. Сломается ось, колесо у ящика или под орудием, дабы не задерживать задних, поднимали из ящика, т. е. с полотна дороги, на руках поврежденное, но не прежде, пока не вырубали наверху окраин дороги деревьев, расчищали площадку и делали от нее спуски. Но взамен этих трудностей там, где дорога несколько выравнивалась, вид книзу представлял картину, едва ли воображаемую. Наш путь лежал по самому хребту горы, а теплицкое шоссе идет по отлогостям оных к Эльбе, и там, где хотя несколько просвечивался лес, мы могли видеть как на ладони все, что происходило на шоссе.[231]

Кому неизвестно, как 1-я гвардейская дивизия и основа 2-го пехотного корпуса на плечах своих удерживали натиск Вандамма[232] до Теплица и как полки Преображенский и Семеновский, бросившись на две стороны, направили свои удары на смутившегося неприятеля и подавались шаг за шагом к Теплицу. Это все без подзорной трубки можно было разглядеть, как игру в шахматы. Я в это время ехал сзади роты его высочества, где случайно попал фургон английского генерала Вильсона,[233] находившегося при главной квартире армии. Разумеется, при подобных обстоятельствах скоро знакомишься, и мы разговорились в особенности о предмете, который больше всего нас всех тревожил. Когда приходилось через прорезь леса видеть шоссе, заметно было, что 1-я дивизия отошла уже вперед нашей, т. е. находилась ближе к Теплицу, чем мы; то зная, что дефиле наше оканчивается пред самым Теплицом, то если дивизия не удержится и неприятель конец дефиле займет незначительным отрядом, то он всех нас поодиночке заберет. Не знаю, помнит ли теперь кто, но я помню очень хорошо, что Вильсон говорил нам между прочим, что в его экипаже находятся бумаги и документы, весьма важные для воюющих держав, и если бы случилось таковое несчастие, о котором мы предполагали, то просил нас, чтобы мы расхватали его бумаги, бросились бы вправо, лесами, стараясь выбраться к Праге, и там передали бы эти бумаги главному начальству, отнюдь не выдавая оных французам.

Наконец часу в седьмом вечера выбрались мы на ровное место и нашли 1-ю дивизию тоже почти у самого нашего выхода. Повидавшись с нашими товарищами и поздравив их с победой, мы пошли тотчас за Теплиц, а их оставили перед городом. Тут мы видели раненого графа Остермана-Толстого[234] (а в горах с нами вместе несли на носилках Моро[235]). О графе Толстом тут же был рассказан анекдот.

Когда ему раздробило руку выше локтя, он упал без чувств и был вынесен за линию; пришедши в себя, увидел, что несколько лекарей толкуют по-латыни о том, как следует ему отнять руку. Молодой лекарь конногвардейской артиллерии Кучловской[236] сказал своим товарищам:

– Напрасно, господа, толкуем по-латыни, граф ее лучше нашего знает!

– Ты, молодец! – сказал граф. – На, режь ты, а не другой кто! – И предоставил ему сделать операцию.[237]

В то время, когда кончилась операция и делали перевязку, подъехал к группе князь Меншиков,[238] бывший тогда еще в чин штабс-капитана и флигель-адъютантом, и с видом жалостливого участия обращается к Остерману с вопросом:

– Как вы себя чувствуете?

– Voyez, prince, – отвечает граф, – quelle mésaventure m’est arrivée! Donnez moi une prise!.. (Посмотрите, князь, какая случилась со мной неприятность! Дайте мне табаку понюхать!..)

Лет 30 спустя мне пришлось слышать от самого Алексея Петровича (Ермолова), что ему под Кульмом гораздо было труднее управиться с Остерманом, нежели с французами![239] В пылу сражения граф постоянно стоял перед фасом-каре, обращенным к Дрездену; но французы с противной стороны, в обход каре, готовились вести атаку.

– Тогда, – говорит Ермолов, – я спешил объявить это Остерману, приглашая отдать каре несколько назад!

– О! Это мне никогда даром не проходит! Ни на шаг назад! – кричал граф. – Вы все трусы! Стоять и умирать на месте!..

– Так что, – продолжал Ермолов, – мне едва не приходилось его тащить!..

Когда мы прошли за Теплиц, лошади под артиллерией почти во всех ротах, исключая гвардейских, были до такой степени изнурены, что мне никогда не случалось в другой раз встречать. Они садились на задние ноги, подобно собакам, и слышан был от них стон, похожий на вой!.. Это обстоятельство столь покажется невероятным, что я вынужден объяснить его. Я уже говорил, что дефиле имело основу кремнистый камень. Лошади с первых шагов при спусках с гор, привыкшие упираться задними ногами, теряли подковы, не имея чем заменить их, а повторяя это, почти на каждых десяти саженях одну и ту же операцию, так утрудили задние ноги, что наконец не могли на них держаться. В ротах же гвардейской артиллерии еще с зимы 1812 г., был большой запас подков, хранившихся в передках при орудиях, при зарядных ящиках, в торбах, что давало возможность на месте подновлять ковку. Это сберегло лошадей, так что после Кульмского дела, 18-го числа бывшего, все роты гвардейской артиллерии выведены были в полном своем составе вместе с войсками на парад 19 августа 1813 г. и представились в блестящем виде, к удивлению государя…

19 августа, после бывшего парада, капитан Демидов, командовавший 2-й легкой ротой, в которой я числился, по какому-то неудовольствию отрапортовал себя больным. Эйлер предписал мне отправиться к роте и вступить в командование оной, что и продолжалось во все время стоянки нашей под Кульмом с лишком две недели.

30 августа гвардейская пехота и пешая гвардейская артиллерия, в день ангела государя, давала обед прусской гвардейской пехоте и артиллерии. С офицеров было взято по 50 рублей ассигнациями с каждого. Распорядителем праздника был флигель-адъютант Сипягин.[240] Моя рота была расположена у селения, названия не помню, и тут была моя квартира. Позади моего дома находилась большая мазанковая рига. Эта рига была главным средоточием торжества. Сперва все стены, кроме столбов, были вынуты, а потом к обоим концам пристроили дуги, а к центру еще особенно приделан (навес); все это составило галерею из одних столбов. Столбы до потолка увились зеленью, и посредине был поставлен стол в три аршина ширины, так что поперек стола могли свободно есть три особы; в полукруге столы были поставлены так, что собеседники сидели с одной только стороны и все были обращены лицами к главному столу. Люстры и арматура снаружи были сделаны из ярких цветов, добытых в Праге. В интервалах между столбами перед обедом были расставлены по два гренадера Павловского полка. У переднего фасада стояла в карауле рота Преображенского полка, со знаменем и хором музыкантов того же полка, а позади галереи, в трех местах, хоры других гвардейских полков. Песенники всех полков были собраны тоже позади галереи. Гости наши собрались в два часа, а государь прибыл в три. За столом занимали места: император австрийский в средине, прусский король справа, государь слева от него; возле прусского короля сидел Барклай де Толли, возле государя – князь Шварценберг;[241] за Шварценбергом – великий князь Константин Павлович, а за Барклаем – прусский принц;[242] за офицерскими столами сидели одни пруссаки, а мы прислуживали и угощали гостя соответственно тому роду войск и оружия, к которому принадлежал угощаемый: так, гренадеры выбрали гренадер, егеря – егерей, саперы – сапер и т. д., на мою долю пришелся артиллерист. В самой средине обеда, в нескольких шагах от галереи вспыхнул огонь в строении, занимаемом кухней. Государь встревожился и сказал великому князю по-русски:

– Нет ли опасности?

– Здесь Эртель,[243] ваше величество! – отвечал великий князь.

Государь и все русские, понявшие остроту, расхохотались. (Эртель – известный петербургский обер-полицеймейстер, а тогда генерал-полицеймейстер в армии.) И действительно, менее нежели в четверть часа гвардейцы по бревну разобрали горящее здание и разнесли в сторону, оставив напоказ печь, кастрюли и поваров.

После обеда государь обходил как гостей, так и угощавших и с каждым милостиво разговаривал, чем так очаровал иностранцев, что они по отъезде государя со слезами припоминали каждое сказанное им слово. Прусский же король занялся слушанием песенников наших, где главным рожечником (играющим на рожке) был моей роты бомбардир Минаев, и он его заставлял несколько раз проигрывать и повторять обычные при русских песнях «solo», так что через неделю мой Минаев от истощения в груди отправился на тот свет, а потом через несколько дней за усердие его были присланы две медали: одна золотая – от австрийского императора, а другая серебряная – от прусского короля. Сделавшиеся достоянием роты, медали эти были обращены к образу в память покойного.

5 сентября 1813 г., в день ангела императрицы,[244] на том же месте гвардейская кавалерия наша угощала прусских кавалеристов в присутствии монархов и военачальников. Этот пир кончился весьма плачевно. Когда государи отбыли, офицеры продолжали свое угощение; головы разгорячились; началась проба лошадей и скачка через барьер. Командир прусского гвардейского уланского полка, молодец лет 30-ти, без кивера и без сабли пустился перескакивать какую-то преграду и на самом взносе лошади сорвался с нее и тут же убился до смерти. Это произошло в виду нашем.

4 октября сражение под Лейпцигом[245] уже было в полном разгаре, а мы находились в резерве и варили кашу; часу в двенадцатом приказано было опрокинуть котлы и на рысях всей артиллерии идти вперед. Это был тот самый момент, когда французы, бросившись на гвардейскую батарейную роту графа Аракчеева, проскакали ее и устремились к государю. Государь приказал своему конвою отразить эту атаку – и батарея была спасена.

Офицеры этой роты, и в особенности подпоручик Тиман – младший,[246] рассказывали после подробности сделанного на них удара. Французские конно-егеря бросились вскачь на батарею и, проскакав в интервалах между орудий, понеслись далее, а задние стали рубить канониров и приступили уже к управлению пушками. В это время он, Тиман, бросился на землю, и через него перескочило уже несколько всадников, как вдруг стали поворачивать орудие и хоботом лафета прямо на него!.. Он вскочил, перебежал на другую сторону орудия и опять бросился на землю. Не прошло пяти минут, как французская кавалерия обратилась назад, а за ними наши казаки – и опять несколько лошадей перепрыгнули через него, но ни одна не задела его копытом. Он лежал ни жив ни мертв и остался невредим. Другой офицер этой роты, прапорщик князь Трубецкой, попался уже в плен, и один кавалерист, взяв его за воротник, тащил его за собой. Но их обскакали сперва французы, за ними казаки, а вслед за последними подоспел нашей же гвардейской артиллерии поручик Ярошевицкий,[247] который в этот день был командирован на ординарцы к начальнику артиллерии. Князь Яшвиль находился за болезнью в отсутствии, а его место во время Лейпцигского сражения заступал начальник его штаба генерал-майор Сухозанет, распорядившийся и нас подвинуть вперед в самый необходимый момент, так что этим делом обратил на себя особенное внимание государя. При нем-то и был Ярошевицкий. Желая отличиться в глазах самого государя, он пустился в атаку вместе с казаками и имел случай отбить князя Трубецкого у француза, ударивши последнего по руке шпагой. Пока все это происходило, Сухозанет распорядился, чтобы на то место, где была расстроенная рота графа Аракчеева, поставить нашу роту и немедленно подать ее вперед. Это было перед деревней Вахау. Лейб-гвардии Финляндский полк в то же время пустился бегом для занятия этой деревни и, не доходя оной, взял несколько вправо; мы тотчас открыли огонь. Каково же было наше удивление, что предметы, против которых были обращены наши орудия, были: Ярошевицкий и князь Трубецкой, быстро к нам приближавшиеся, один – на лошади, а другой – пеший, с бледным и длинным лицом! Князь Трубецкой между товарищами слыл большим нувелистом; вращаясь всегда в кругу генералитета, в корпусной и дивизионной квартирах, он всегда первый доставлял нам политические и придворные новости. В настоящем случае Ярошевицкий в коротких словах спешил нам объяснить, как он спас Трубецкого и поскакал к Сухозанету. Трубецкой молчал и никак не мог прийти в себя, так все это быстро сделалось, а мы, вместо того чтобы пожалеть бедного товарища, стали подшучивать над ним:

– Зачем туда ходил? Не разузнал ли чего? Что у них нового? Кто у них там командует? и т. д.

Я забыл сказать, что Демидов, мой капитан, выздоровел и командовал опять ротой. Уже часа два, как мы продолжали пальбу, раздался голос одного бомбардира:

– Капитана убили!

– Которого? – закричало вдруг несколько голосов.

– Демидова!

– Ну, хорошо еще, что не Жиркевича! – кто-то отвечал на это.

Вышло, что под Демидовым была убита лошадь, и он, освободясь из-под нее, хладнокровно подошел ко мне рассказать этот случай.

5 октября мы простояли все на том же месте, а 6-го нас подняли, когда еще не рассветало, и приказали быть в готовности. Едва показался свет, нас отделили от гренадер, выстроили три роты в колоннах в одну линию и двинули вперед. Перед нами уже было несколько рот еще впереди, а в интервалах между ними гвардейская пехота. При первых лучах зари пальба уже загремела по всем направлениям, а войска двигались точно на маневрах, стесняя круг свой к одному центру – Лейпцигу. Погода была ясная, но дул сильный ветер, резкий и холодный. Часов в девять прискакал к нам государь в мундире Семеновского полка, в шляпе, закрытой клеенкой, и без султана. Мы стояли в это время на небольшом возвышении; орудия были сняты с передков. Государь остановился, стал смотреть в подзорную трубу на происходившую битву и, когда посмотрел вправо от нас, вдруг вскричал:

– Что это там делается? Я, право, разобрать не могу!..

Это восклицание заставило нас всех пристально посмотреть в ту сторону, куда он глядел. Мы ничего не могли разглядеть за дымом, но заметили только, что на этом пункте, с нашей стороны, вдруг прекратилась пальба, а потом, когда дым несколько расчистился, мы могли различить, что какая-то масса войск очутилась позади общей линии нашей, так что первая мысль государя и наша была, что французы, сделав сильную атаку, осадили наших и теперь, заняв их место, с оного начнут по ним стрелять. Государь послал кого-то немедленно узнать, что это значит, и стал еще внимательнее рассматривать в подзорную трубу. Едва прошло десять минут, как прискакал капитан князь Голицын[248] в мундире Семеновского полка, имея руку на перевязи; бросив повод лошади, он соскочил с нее, подбежал к государю и подал ему какой-то лоскуток бумаги. Государь спросил его:

– Что это, ранен, князь?

– Ничего, государь. Только оцарапан, – отвечал он.

Тогда государь прочел записку и, обратясь к нам и другим, тут стоявшим, с веселым лицом сказал:

– Вот вам разгадка! Это саксонцы перешли на нашу сторону,[249] пишет граф Бенингсен! Ну, что, князь, здоров граф? – И с этими словами государь галопом поскакал в ту сторону, откуда приехал Голицын.

В этот день нам не пришлось сделать ни одного выстрела, но несколько французских ядер долетало до нас, и не без вреда для роты. Эту ночь мы провели на месте сражения, а 7 октября рано утром, обойдя слева Лейпциг, пустились вслед за французами и через два дня перестали бивуакировать, а стали располагать свои ночлеги на тесных квартирах.

Мы шли на Веймар, Мейнинген, Вюрцбург и Ашаффенбург и около Мейнингена уже так отдалились, или, лучше сказать, отстали от французов, что нашим ротам отводились квартиры по крайней мере верст на пять в сторону от дороги, в горах, а орудия оставляли на тракте. Обыватели этих мест до нашего прихода не видали русского солдата и имели о нем понятие, как о людоеде. Когда мы объявили им, что мы – русские, они этому верить не хотели, называя нас пруссаками и ссылаясь в этом случае на то, что мы объясняемся с ними по-немецки.

Около Вюрцбурга нам пришлось проходить около самой цитадели, где еще оставался французский гарнизон, который не препятствовал нам пройти. 1 или 2 ноября мы прибыли во Франкфурт-на-Майне. Под Лейпцигом командовавший 1-й ротой полковник Базилевич был легко ранен; между тем капитаны Лодыгин и Демидов произведены были в полковники, Лодыгин – за Кульм, а Демидов, старше его, – за Лейпциг, чем почел себя обиженным, и Лодыгину, как старшему, поручена была бригада и рота его высочества; мне же велено вступить в командование 1-й легкой ротой, и с ней я вступил во Франкфурт один из бригады при гвардии; прочие же роты оставались версты за четыре в Оффенбахе.

Мне отвели квартиру против самой ратуши у одной вдовы, хозяйки большого торгового дома, по фамилии Менони ди-Петро. Этот дом имел свои конторы, кроме Франкфурта, в Лионе и в Лейпциге; в последнем городе в доме ее квартировал взятый в плен саксонский король.[250]

Когда я прибыл на квартиру, хозяйка дома встретила меня у подъезда и повела в парадные комнаты, предоставляя их в мое распоряжение. Но я усиленно ее упросил, чтобы мне дали две или три комнаты в стороне, и прибавил, что мне больше всего нужнее кухня, ибо я, как начальник роты, держу стол для своих офицеров. Насчет комнат мне была сделана уступка, но насчет кухни как хозяйка, так равно и главный поверенный по делам, решительно отказали, утверждая, что это будет для них большая обида, если я откажусь от их стола. Тут для большого их вразумления я объявил, что у меня в роте пять человек офицеров и что это еще не вся моя компания; что в Оффенбахе квартирует целая наша бригада и что каждый мой товарищ, приезжая во Франкфурт, непременно будет останавливаться у меня, а когда придет бригада для парадов, то наберется у меня офицеров человек до двадцати. Но все это ни к чему не послужило. Хозяйка и поверенный настояли на своем и просили только об одном, чтобы часа за два до обеда объявлять, сколько персон обедают, а все прочее предоставить им на их усмотрение. И точно. Я квартировал во Франкфурте до 30 ноября 1813 г.: мои ротные офицеры каждый день со мной обедали; каждый день два или три гостя являлись из Оффенбаха, разделяли нашу трапезу, и постоянно обед состоял из пяти блюд с таким количеством бутылок старого рейнвейна, что мы всегда часть отдавали нашим денщикам. В продолжение нашей стоянки раз пять или шесть были парады, и хозяйка всякий раз отправляла на место парада целые корзины с винами и закусками, прося только для принесения их людей, и со всем тем в день выхода моего из Франкфурта хозяйка меня провожала как сына, со слезами на глазах, далеко за город. В мое распоряжение предоставлена была ложа в театре, я был записан членом в клубе, и когда хозяйка заметила, что я не курю табаку, но мои гости курят и не выпускают трубок из рта, то каждый день приносила ко мне в кабинет по фунту турецкого табаку. Едва вставал я поутру с постели, которую убирали каждый день тонким постельным бельем, и выходил в кабинет, там уже стоял стол с кофе и полудюжиной чашек. На другом столе лежали всех сортов писчая бумага, полящика карандашей, гусиных новоочиненных перьев, коробки с вакшафом, турецким табаком, две или три пачки разных названий сигар; все это каждый день переменяли на свежее и новое. Тотчас являлся поверенный с вопросом, не нужно ли чего-нибудь для меня, сколько будет сегодня у меня обедать и к которому часу должен быть обед. Я иначе не соглашался обедать, как с хозяевами, и они принимали это за большую честь и удовольствие. Обед каждый день был ровно в час.

В моей роте офицерами были тогда поручик Стахович, подпоручики Понкратьев,[251] Попов[252] и прапорщик Похвиснев.[253] Чаще других навещали меня во Франкфурте два брата Тимана, Сумароков,[254] Лодыгин, Дунин-Барковский,[255] Дивов[256] и князь Горчаков. Последний более являлся к театру. В одном доме со мной квартировали прусский гвардейский офицер Шулцендорет и еще какой-то австрийский капитан. Первого я также приглашал к столу моих хозяев, а последнего даже вблизи никогда не видел. Это я все рассказываю для того, чтобы показать, до какой степени русские пользовались доверием и расположением франкфуртских обывателей. Молодость бывает не без шалостей. Все мы вообще, офицерство, куртизировали актрис в театре. Тогда там были две славные своим талантом: фрау фон Буш и Генриетта Миллер, первая к тому была еще красавица. В конце спектакля, играли ли наши любимые актрисы или нет, мы постоянно их вызывали, но, не довольствуясь еще этим, выходя из театра на улицу, к подъезду кричали:

– Виват фрау фон Буш! Виват Генриетта Миллер!

От театра до моей квартиры нужно было идти по главной улице, и, к каждому дому подходя, один из нас дергал колокольчик, дверь отворялась, дворник выглядывал в окно с вопросом: «Что угодно?»

– Виват фрау фон Буш! Виват Миллер! – кричали мы, и это повторялось всякий день.

Во Франкфурте были розданы некоторым лицам медали в память 1812 г.[257] и я надел ее 21 ноября. Мы выступили из этого города 30 ноября.

Из Франкфурта нам дан был маршрут прямо до Базеля. Мы шли через Дармштадт, Гейдельберг и Карлсруэ, но там нас вдруг остановили и расположили на кантонирквартиры.[258] Моей роте досталось стоять в городе Бренштейне, принадлежавшем собственно маркграфине Баденской,[259] матери императрицы Елисаветы Алексеевны. Во время этой стоянки я откормил своих лошадей, ибо там смело требовал удвоенную порцию фуража, потому что немцы нам ни в чем не отказывали, была бы лишь им выдана квитанция. Таким образом, я заготовил для роты более нежели на 200 талеров железных подков, и все это сошло с рук. Конечно, если бы впоследствии стали сверять квитанции с настоящей потребностью, то было бы плохо, но этого никогда не могло случиться, и никто из нас об этом не беспокоился.

Когда мы вновь пошли в поход, во Фрейбурге я находился с моей ротой один при гвардии; я парадировал мимо государя и австрийского императора. Лошади мои поотъелись и танцевали под музыку. При последнем зарядном ящике пристяжная лошадь сбила валек с крюка, и как это уже был конец войска, сзади не шло ни одного солдата, а за убылью в сражениях при этом ящике не было подручного, то я подскочил к ящику, слез с лошади, надел валек на крюк и поехал за ротой. Едва я отъехал несколько шагов, подъезжает ко мне граф Милорадович, командовавший гвардейским корпусом.

– Бог мой! – сказал он. – За что это государь велел вас арестовать?

– Не знаю ничего, – отвечал я, – может быть, за то, что лошадь сшибла валек у ящика.

– Жаль мне, очень жаль, – сказал граф и поехал далее.

Мы прошли город Леррах, и рота моя расположилась в деревне, верстах в четырех оттуда; тут же была дивизионная квартира Ермолова. Мы простояли два дня, и офицеры ездили взглянуть на Рейнский водопад; я же оставался дома, не имея ни желания, ни духу, так был убит новостью, сказанной мне Милорадовичем. В самый день происшествия приехал ко мне фельдъегерь с приказанием явиться к графу Аракчееву. Я несколько встревожился, но не испугался, ибо обдумал, что я не сделал ничего такого, чтобы Аракчееву могло быть поручено лично расправиться со мной. Когда я явился к графу, он меня встретил словами:

– У меня, Жиркевич, до тебя есть просьба! Но прежде скажи мне, за что на тебя прогневался сегодня государь?

– Может быть, государь признал за беспорядок, что лошадь под ящиком валек сбила?

– Не знаю, – сказал Аракчеев, – но все-таки, брат, нехорошо, ежели государь на кого сердится! А теперь вот в чем дело. Князь Андрей Николаевич Долгорукий[260] прислал ко мне сына своего для определения в службу. У меня никого нет близко знакомого, кому бы я мог передать и поручить юношу. Сделай для меня дружбу, возьми его к себе в роту и прими на свое попечение. Все, что ты для него сделаешь, отец его примет на свой счет, а я – на мой собственный! Вот молодец! Рекомендую его тебя!

Тут разговор обратился на посторонние предметы, и он меня, не задерживая, отпустил домой.

По возвращении моем, когда я все ожидал еще напророченного мне ареста, принесли мне высочайший приказ, и я, к удивлению моему, прочел, что мне вместе с другими, начальствовавшими на параде, объявлено высочайшее благоволение.

Как мне после рассказывал один из адъютантов Ермолова, развязка этого обстоятельства была следующая. Когда, пройдя мимо государя, я отправился далее, государь сказал вслух Милорадовичу:

– Прикажите арестовать командира роты!

Милорадович уехал, а Ермолов приблизился к государю и сказал:

– Я слышал, ваше величество, приказание ваше насчет штабс-капитана Жиркевича; осмелюсь ходатайствовать за него. Рота, которую вы изволили теперь смотреть, та самая, о которой я вам докладывал во Франкфурт, что вовсе не получает фуража для лошадей, а теперь вы изволили видеть, каковы лошади?

– Да, это правда твоя, Алексей Петрович, лошади сыты; но все-таки не в порядке, потерты и худо вычищены; да и к тому же людей много недостает в роте!

– Что лошади потерты, от этого избавиться нельзя, государь, – возразил Ермолов, – не ремонтируя роту от начала похода, это не вина командира, да и командиры один другого сменяют, а новые не могут отвечать за прежних.

– Ну хорошо, пусть будет по-твоему. Объявить в приказ командиру роты, как и прочим, благодарность! – сказал государь.

На другой же день был переведен в гвардейскую артиллерию командир 1-й бригады полковник Таубе. В начале кампании он был еще поручиком и адъютантом князя Яшвиля и в продолжение похода, переведенный в гвардию один за другим, до полковника, получал чины.[261] Под Бородином у нас был тоже полковник Таубе, Карл Максимович,[262] которого все офицеры без исключения любили и уважали и которому оторвало ногу. Сколько того любили, в такой же степени к теперешнему обратилась наша общая антипатия. Этого Таубе у нас иначе не звали как: «Керль-это-Керль!» – по ответу его на сделанный ему вопрос одним генералом о его имени и отчестве. Когда еще он не был назначен к нам командовать, но уже был произведен в полковники, то, проезжая раз по фронту нашей бригады, молодежь-офицерство встретило его и провожало криками: «Керль-это-Керль! Ату-его!»