Часть II***1806–1809
Краков. – Брест-Литовск. – Михельсон. – Прибытие в Петербург. – Первый проступок. – Аракчеев. – Его заслуги и строгость. – Эйлер. – Телесное наказание георгиевских кавалеров. – Поход. – Гейльсберг. – Фридланд. – Подполковник Штаден. – Женитьба Аракчеева. – Его приближенные. – Размолвка с женой. – Настасья Минкина. – Корсаков и Шумской. – Бал императору Александру, данный гвардией. – Король и королева прусские в Петербурге. – Новая кампания.
Из Тренчина отправился я в Краков, куда прибыл на Новый год. У меня в кошельке оставалось еще четыре червонца. Спросив, кто здесь остался из русских начальников, я явился к нему. Это был главный смотритель госпиталей Карловский. На просьбу мою о совете и пособии для проезда далее он предложил переехать к нему на квартиру и списаться с моим начальством о высылке мне жалованья моего, что я и сделал весьма охотно, желая здесь пожить подоле, ибо из рассказов моего хозяина я знал, что в Кракове русских принимают хорошо. С Карловским жил друг его, комиссионер Кенчеев, считавшийся побочным сыном Орлова, человек высшего образования. Здесь началась первая моя общественная жизнь, юношеское чувство любви… Здесь вообще русских, а в особенности Кенчеева, пленяла собой красавица графиня Пазис. Муж ее играл с русскими в карты и обыгрывал их, а они отыгрывались в волокитствах за его супругой. У них была дочь 14 лет, Эмилия, и это был первый предмет моей страсти. Мать смотрела и любовалась на нас, как на детей, и полагала меня значительным и богатым, ибо я служил в гвардии!.. Здесь я получил еще 50 червонцев моего жалованья и прожил их еще прежде, чем они дошли до меня, так что в феврале, когда стали требовать меня, я очутился опять без гроша денег, да в прибавку кое с какими должишками. Занял у Кенчеева 30 червонцев, с которыми едва доехал до Бреста. От графини Пазис и ее дочери уже в Петербурге получил два письма, и на одно из них я ответил. После узнал я, что графиня Эмилия через два года вышла в Варшаве замуж за французского генерала графа Моранда,[64] а потом случилось мне читать в «Записках» Жуи[65] о примерной ее семейной и добродетельной жизни с детьми во Франции.
Приехав в Брест-Литовск, я заглянул в кошелек свой (от Кракова я поехал на почтовых, не рассчитывая кармана своего) и нашел всего два червонца! За границей квартира, подводы и обеды – все даром, а тут должен был или голодать и идти пешком, или искать новые средства и извороту! Узнал я, что в Бресте находится новый главнокомандующий армией Михельсон.[66] Отправился к нему и, явясь в полуформе, откровенно объяснил свое положение. Он тотчас мне сделал предложение – взять команду выздоровевших гвардейцев и идти с ними вслед за гвардией до Петербурга. На отзыв мой, что я молод еще и неопытен, похвалил меня за смышленость мою и велел тотчас выдать мне прогоны на счет моего жалованья. Молодость вперед не смотрит, и, таким образом, я нагнал батальон недалеко от Порхова, еще на пути в Петербург.
В Петербург мы пришли в апреле 1806 г. Здесь вовсе неожиданно в числе прочих я получил орден Св. Анны на шпагу[67] – за что и сам не знаю. Еще на походе умер казначей наш; вместо него в казначеи назначен был адъютант Саблин; я занял временно его должность, а потом в Петербурге с одобрения графа Аракчеева[68] утвержден адъютантом.
В Петербурге квартиру я имел над квартирой генерала, а под ним жил поручик Наум Иванович Салдин – человек, слывший степенным и холодным и к которому я ходил иногда обедать, а чаще на чай и между тем иногда понтировать помаленьку. Пробывши три или четыре месяца адъютантом, я поехал принимать разные солдатские наградные деньги, – пришлось получить 600 и несколько более рублей. В тот же день случилась вечером у Салдина игра, и я рубль за рубль спустил все 600 рублей и еще с излишком. Что делать?.. Явился к генералу, объявляю о проигрыше, а на вопрос:
– Кому? – не знаю ответа. Получаю угрозу:
– Арест и под суд! – Отвечаю:
– Не верю, ибо знаю благородство души генерала! Наконец получаю обещание пособия и прощения, ежели объявлю имя обыгравшего меня, – не поддаюсь и на это; наконец, разбранив меня за упрямство, генерал дает записку казначею выдать мне проигранную сумму в счет жалованья. Благодарность одна заставила меня тому, чему не вынудили угрозы; слезы на глазах свидетельствовали мое чистое раскаяние!.. Генерал оценил и отдал мне всю справедливость за сие. С того времени одарил меня своим полным расположением и даже дружбой. Но, увы, проигранные 600 рублей расстроили меня до того, что до последнего времени я был в беспрестанной нужде и часто даже не находил средства показаться в люди.
1806-й год познакомил меня с графом Аракчеевым. Слышал я много дурного насчет его и вообще весьма мало доброжелательного; но, пробыв три года моего служения под ближайшим его начальством, могу без пристрастия говорить о нем. Честная и пламенная преданность престолу и отечеству, проницательный природный ум и смышленость, без малейшего, однако же, образования, честность и правота – вот главные черты его характера. Но бесконечное самолюбие, самонадеянность и уверенность в своих действиях порождали в нем часто злопамятность и мстительность; в отношении же тех лиц, которые один раз заслужили его доверенность, он всегда был ласков, обходителен и даже снисходителен к ним.
Меня всегда ласкал он и каждый раз, когда я был у него поутру с рапортом, отпускал не иначе, как благословляя крестом, сопровождая словами: «С Богом, я тебя не держу!» Ставил меня примером для адъютантов своих как деятельного, так и памятливого служаку, – и в сентябре 1806 г., когда я был у него на дежурстве, пригласил меня к себе в инспекторские адъютанты и на отказ мой на меня не осердился за это. Чтобы дополнить черту о нем, прибавлю, что в семь или восемь лет его инспекторства над артиллерией при всех рассказах о злобе и мучительности его из офицеров разжалован только один Нелединский[69] за сделание фальшивой ассигнации, за что обыкновенно ссылают в Сибирь. На гауптвахту сажали ежедневно; многих отставляли с тем, чтобы после не определять на службу, и по его же представлению принимали. А при преемнике его, добрейшей души Меллере,[70] в первый год наделано было несчастных вдесятеро более, нежели во все время управления Аракчеева. Об усовершенствованиях артиллерийской части я не буду распространяться: каждый в России знает, что она в настоящем виде создана Аракчеевым, и ежели образовалась до совершенства настоящего, то он же всему положил прочное начало.
Кстати об артиллерии… Мы возвратились из Аустерлицкого похода в апреле 1806 года и в конце того же месяца было первое учение с пальбой на артиллерийском плаце. В роте генерала Касперского, которой командовал Эйлер, во время учения сделан был выстрел ядром, попавшим в госпиталь Преображенского полка. Орудие оставалось не разряженным и не осмотренным, вероятно, с Аустерлица! Разумеется, пошли толки, предположения и даже мысль, что хотели ядром убить командира. Всякое неприятное событие по гвардейской артиллерии доходило до Аракчеева не иначе, как через меня; послали отыскивать меня по городу, и через мое посредство обошлось все мирно и без тревоги. Наказали, и то не строго, одного канонира, прибавившего будто бы заряд в пушку. Добрая старина!.. А теперь?..
Вот другая черта взыскательности Аракчеева. Мне как адъютанту гвардейского батальона приказано было от него показывать ему в рапорте обо всех артиллерийских офицерах, которые не являлись к разводу. Для исполнения чего я всегда узнавал наперед, кто имел законную причину манкировать своей обязанностью и таковых всех без изъятия, вписывал в мой рапорт, присовокупляя, однако же, всякий раз к общему списку и известного шурина Аракчеева – Хомутова.[71] Но число внесенных никогда не превышало пяти или шести человек. В один день случилось, что у развода не было более двадцати офицеров; я внес в рапорт четырех, и, когда ожидал времени моего доклада, генерал Касперский, заглянув в рапорт, сказал:
– Хорошо! Ты обманываешь графа, я скажу ему!
Делать было нечего, я присел к столу и вписал остальных. Едва успел это сделать, позван был к графу, который, взглянув на рапортичку, тотчас встретил меня словами:
– Это что значит? Сей же час напиши выговор своему генералу, что он худо смотрит за порядком!
Я, выйдя в залу опять, с торжествующим лицом принялся тотчас исполнять сие приказание. Подошел ко мне Касперский, спрашивая меня:
– Что, граф весел?
Я отвечал:
– Очень! А мне велел написать вам выговор по вашим же хлопотам!
– Ну, брат, – сказал он, – что делать! Теперь и я вижу, что не за свое дело взялся учить тебя.
И, не дожидаясь выхода графа, уехал совсем… В 1809 года, когда граф был уже (с 1808 г.) сделан военным министром и прославился строгостью, вот какой был случай. Во время представления в Михайловском манеже прусскому королю четырех легких орудий, – артиллерия с упряжью от роты Касперского, а люди и лошади были от его высочества, – от сильного мороза при первых движениях одно колесо застыло к оси, осталось без движения; разумеется, граф вышел из себя, и после смотра Эйлера, командовавшего ротой, посадили под арест – на гауптвахту! А фельдфебелей Никитина и Худякова граф приказал мне наказать палками при разводе. Не останавливаясь гневом его, я доложил, что оба фельдфебеля имеют георгиевские кресты и не могут быть наказываемы телесно. Замечание мое взбесило его еще более, и с сильной запальчивостью он отвечал мне:
– Хорошо, сударь! Если вы не хотите выполнять моих словесных приказаний, напишите приказ об этом, я подпишу!
За мной тоже не стало: присел к столу, занес приказ в книгу и на замечание приближенных графа и моих начальников, что я ответом своим еще более его рассердил, хладнокровно отвечал:
– Не ваше дело, я знаю, что вздор!
Пошел к нему в кабинет и подал книгу для подписи.
Граф в совершенном бешенстве кинулся ко мне, закричав:
– Неужели вы думаете, что у меня другого дела нет, как ваша приказная книга, – успеете еще, сударь! Я вас не держу, идите с Богом!
На другой день, когда по обыкновению я пришел с рапортом в 6 часов утра, дежурный адъютант, поручик Чихачев,[72] встретил меня словами, что «граф не велел мне дожидаться, а приказал принять от меня только рапорт». Я подал его, а вместе с тем подал и приказную книгу, прибавив, что тут приказ, который должен быть подписан графом. Чихачев понес книгу, но в ту же минуту возвратился, говоря:
– Что ты наделал? Граф разругал меня, объявя, что он пошлет меня и тебя на ординарцы – для посылок!
Два дня граф не допускал меня к себе; между тем Эйлера через 6 часов ареста выпустил с гауптвахты, а на четвертый день после того назначено было практическое учение роте его высочества на Волковом поле.
В день учения при морозе в 28 градусов людям при орудиях велено быть в шинелях, а офицерам – в сюртуках; когда я пришел поутру к графу, он тотчас принял меня, но приказал немедленно ехать на место и озаботиться, чтобы были приняты все меры для сбережения людей по случаю необыкновенной стужи. Государь и король прусский[73] приехали на ученье и все время были в медвежьих шубах. Ученье производилось с полчаса и с отличной удачей. По окончании оного граф был удостоен посещения монархов и принятием ими завтрака в балагане, устроенном нарочно в большой куче снега, так что даже о существовании чего-либо под снежной массой предполагать было невозможно. Завтрак был совершенно русский и артиллерийский. Кушали: блины, щи, рыбу, икру и подобные предметы, плоды и фрукты, а равно и другие припасы на лотках в виде платформы на обращенных кверху дулами пушках мортирах и пр. Обоим государям служил лично сам граф, а другим родственным им лицам – адъютанты. На мою долю достался принц Ольденбургский,[74] старший брат того, который был женат[75] на великой княгине Екатерине Павловне.[76] Граф предложил тост за здоровье короля. Но тот, обратясь к государю, просил обратить оное на лицо графа, что и было сделано. Граф бросился на колена, поцеловал руки у обоих венценосцев, а затем все шло обыкновенным порядком. За столом сидело человек 60. Тут я впервые увидел в конце стола молодого графа Каменского,[77] лет 30, полного генерала и украшенного уже тремя звездами на левой груди.[78]
По окончании стола граф, выходя, сказал мне:
– Собери сведения о числе обморозившихся во время учения и тотчас приезжай ко мне!
Случаев обморожения, к счастью, не оказалось, и по приезде моем граф встретил меня самым ласковым образом, потребовал приказную тетрадь, собственноручно написал преогромную благодарность всем и каждому, относя успех к рвению дорогих своих сослуживцев – гвардейских артиллеристов, и, по обычаю перекрестив меня, с приветствием сказал:
– С Богом! Я тебя не держу! Оставь меня отдохнуть!
А я, перевернув в книге несколько листов назад, сказал:
– А этот приказ угодно вашему сиятельству подписать?
– Да ты не исполнил еще его?
– Нет! Не смел до подписи!
Граф взял перо и подписал: «Прощаются! Во уважение бывшего сего числа учения», месяц и число, и, обратясь ко мне, прибавил:
– На тебя я не сержусь никогда, да и сердиться не буду!
Никитин и Худяков, в жизни не наказанные телесно, служат теперь (в 1842 г.) один – полковником, а другой – подполковником по артиллерии.
Все приказания графа ту же минуту я заносил лично в книгу своей рукой, – в торопливости иногда испорчу, вычеркну и продолжаю писать, что следует далее; также и в рапортах помарки и поправки очень часто делал своей рукой, граф никогда за это не сердился, а хвалил меня, и один раз, когда его любимец и родственник адъютант Мякинин,[79] которому он отдавал довольно длинное приказание, стал просить позволения записать оное и вышел, чтобы взять карандаш, он сказал:
– Ты, брат, не Журкевич (так звал меня): ты карандаш всегда должен носить с собой!
В том же 1809 г. я вышел из адъютантов; потом через 14 лет, когда я за отсутствием бригадного командира 15-й артиллерийской бригады оной командовал, Аракчеев, проезжая Тульской губернией, остановился на три дня в деревне помещика Арапетова,[80] где квартировала часть бригадной роты. По долгу службы я отправился к нему с рапортом, и, едва подал ему оный, он стал расспрашивать о служебном порядке. Бывшей при нем Эйлер спросил его:
– Граф! Вы, верно, не узнали полковника?
– Виноват! Ваша фамилия?
– Жиркевич.
– Видно, что совсем потерял глаза, не узнав лучшего, одним словом, единственного своего хорошего адъютанта, – и, обратясь к Клейнмихелю,[81] велел позвать флигель-адъютанта Шумского,[82] которого считал своим побочным сыном. При входе его, он взял его за руку и, подведя ко мне, сказал ему:
– Познакомься с этим человеком, братец, – вот тебе лучший образец, как должно служить и как можно любить меня!..
Пригласил меня остаться на все время, что тут пробыл.
Прошло много времени, но и теперь вспоминаю с благодарностью к человеку строгому, но, по моему мнению, справедливому и особенно благосклонному ко мне начальнику.
В конце 1806 г. генерал Касперский уехал лечиться на Кавказ, а в начале 1807 г. мы выступили вторично в поход против французов, в феврале месяце. До возвращения Касперского батальоном командовал полковник Эйлер; от Гатчины начались для нас усиленные переходы, и под артиллерию давали на каждой станции до тысячи подвод, так что орудия, переставленные на сани, две трети дороги везлись на обывательских лошадях, а офицеры все ехали на подводах. Со всем тем больших особенно переходов мы не делали, но только дневки или расстахи были через 3 или 4 дня. Около Шавли нагнал нас Касперский, и я опять попал на его хлебы. В марте месяце мы перешли границу Пруссии и тут узнали, как мы называли «пятую стихию», грязь! Дороги от весенней ростепели до такой степени распустились, что артиллерия в сутки не могла идти в иной день боле двух или трех верст переходом, и один из офицеров наших, Глухов,[83] на большой дороге с лошадью едва не утонул, но лично сам был спасен, а конь его совсем пошел… в землю! Таким образом тянулись мы до Инстербурга. В апреле подались мы вперед до Бартсонстельна; оттуда генерал мне дал комиссию – отправиться в Кенигсберг для приему на бригаду овса. Собственная же цель моего туда отправления была в том, что я узнал, что брат мой Александр тяжело ранен в январе месяце под Берфридом, лежит в Кенигсберге, где я и отыскал его, прожив с ним более двух недель, а гвардию нагнал уже после сражения под Губрштатом (при Гутштате, 27 мая).[84]
Два брата мои, Николай и Александр, служили в Углицком мушкетерском полку,[85] где был шефом генерал-майор барон Герсдорф.[86] Он любил обоих братьев, как сыновей своих. Николай был майором, Александр – штабс-капитаном. За два или за три дня до сражения под Прейсиш-Эйлау[87] полк их был расположен около деревни Берфрид и врасплох был атакован французами. Брат Николай первый собрал батальон, бросился с ним на плотину, опрокинул французов и дал время собраться и опомниться всему полку, – одним словом, спас честь, а может быть, и жизнь своему начальнику, но сам получил рану в живот пулей. Другой брат, Александр, пробит пулей в грудь навылет. На последнем была шинель на овчинном меху, мундир, по-тогдашнему в груди подложенный ватой, теплая шерстяная фуфайка, – и выстрел по нем был сделан весьма близко, потому что пуля пробила шинель, мундир и проч., прошла под правые сосуды груди, вышла назад под правую лопатку, пробив опять рубашку, фуфайку, стаметовую подкладку, остановилась между оной и сукном мундира. Сочли его за мертвого и оставили на месте сражения, Николая же положили на подводу и отправили к обозу. Считая свою рану легкой, он ждал с нетерпением рассвета, чтобы освободили его живот от пули; о ране или, как полагали, о смерти брата от него скрывали. Батальон же, прогнав французов, подался несколько вперед; но к ночи ему приказано было возвратиться назад к полку, а полку тоже ретироваться далее прежней их позиции; брата Николая положили опять на подводу и через два часа его не стало. Брат же Александр в поле на 20-градусном морозе пролежал часов шесть на земле, истекая кровью. Но как неисповедимы судьбы Божии! Он только за несколько дней до сражения поступил во фронт, а до того времени был полковым казначеем. Когда сочли его убитым, то оставили в поле и накрыли его шинелью; место, где он лежал, было саженей в сорока от дороги. Когда батальон ретировался к полку, унтер-офицер, бывший когда-то писарем при брате, шел стороной, не по дороге, а полем, и набрел на убитого офицера. Ночь была лунная; он снимает шинель и начинает шарить в боковом карман мундира брата, находит там золотые часы и узнает оные! Наклонившись к лицу убитого, дабы рассмотреть хорошенько, слышит слабое дыхание, тотчас же бежит на большую дорогу и просит помощи подобрать раненого. Между тем батальон его уже прошел, а шел батальон другого полка, – не помню какого, – но только поручик этого батальона, князь Абамелек,[88] идет с несколькими солдатами к раненому, берут его на руки и почти волоком тащат до большой дороги, где, увидя идущую артиллерию, упрашивают артиллеристов положить раненого на лафет, и таким образом везли брата с лишком 15 верст до первой перевязки его раны.
Брат умер в 1842 г., страдая, конечно, во всю свою жизнь слабостью груди.
При этом не могу без признательности вспомнить добрым и теплым словом поступок генерала барона Герсдорфа. В память покойного брата, пожертвовавшего жизнью за спасение его и чести полка, он назначил его семейству по свою смерть производить лично от себя по 500 р. ассигнациями ежегодно, а по смерти своей приказал выдать единовременно 10 тыс. р., что и было выполнено в точности. Николай похоронен в Пруссии, недалеко от того места, при котором был ранен.
Прибыв к бригаде после Гутштатского сражения, после одного перехода еще вперед, мы пошли опять обратно к Гейльсбергу, где еще предварительно были устроены сильные укрепления; тут 27 мая (28 мая) произошло небольшое сражение,[89] в котором и я тоже участвовал в звании адъютанта. От Гейльсберга пошли мы к Фридланду; погода в это время была прекраснейшая. К Фридланду мы подошли вечером 1 июня. Тут слышал я разговор генерала, что наши набрели на небольшой отряд французов в городе, и как тот отряд ретировался, то вслед оного отправлена часть гвардейской кавалерии, а для подкрепления начали посылать через город полк за полком и пехоту. Кавалерия, пройдя город, тотчас же расположилась в позиции под стенами города. За пехотой пошла и наша артиллерия. После полудня все наши роты выдвинуты были вперед и сделали несколько выстрелов, – равно и по ним было сделано несколько выстрелов со стороны французов и подбит один лафет в роте графа Аракчеева. Генерал, к которому подъехал командир роты, объявив об этом, послал меня за реку обратно, привезти запасный лафет, с подтверждением, чтобы остальные артиллерийские запасы оставались на том же берегу. Я выполнил сие приказание, и когда приехал к батарее, моего генерала уже не застал, – мне сказали, что он только что отъехал за реку. Это было уже около 5 или 6 часов пополудни. Я вернулся и отыскал генерала, который мне сказал, что ему приказано на этом берегу отыскать позицию для батареи и что гвардия вся придет на эту дорогу.
Возвращаясь к генералу, я видел множество гвардейских офицеров в городе сидящими под окнами в домах; солдаты же были, как я сказал, у самых стен города. Из всего должно было полагать, что до серьезного дела не дойдет, и беззаботные офицеры ожидали только прохождения своих полков через город. Часов в 7 вечера вокруг города открылась канонада. Совершенный ад!.. Из трех мостов на реке левее перед городом, из которых нижний был постоянный, а два – понтонные, последние два тотчас запылали. Поднялась кутерьма, и все улицы наполнились солдатами без начальников. Офицеры бросились к местам своим, но там уже солдат не было, а представлялся невообразимый хаос. Все перемешалось: пехота, артиллерия, кавалерия – друг друга топчет, зарядные ящики взрывает, неприятель так и наседает на нас; мы столпились в улицах так, что нет возможности двинуться куда-нибудь; наконец часть кавалерии кинулась в реку вплавь, а пехота вытянулась в нитку, человек за человеком: вот картина, которую я видел и которую называют «сражение под Фридландом».[90] А к довершению всего – флегма-главнокомандующий (Бенингсен),[91] едущий с небольшой свитой, но, как будто не его дело, не обращает никакого внимания.
В эту же ночь мы пошли к Ваму берегом реки, а оттуда потянулись на Тильзит.
Последствия и происшествия, приведшие к Тильзитскому миру,[92] всех печалили; а как я пишу то, что лично видел и где сам участвовал, то скажу, что мой генерал мне предлагал отправиться в Тильзит с полуротой при первом батальоне Преображенского полка, отряженного в главную квартиру Наполеона, для содержания там караулов при государе; но я из патриотизма от сего отказался.
В Петербург мы возвратились в октябрь месяце, и за дела при Гейльсберге и под Фридландом я награжден золотой шпагой с надписью: «За храбрость».
По моем возвращении я нашел в графе к себе то же самое расположение, как и прежде; но когда я стал у него проситься в отпуск, то он шуткой мне отказал, говоря: «Еще рано тебе ездить, надо прежде послужить», а потом согласился вместо четырех месяцев отпустить меня только на 28 дней, но я предварил его, что буду просить отсрочки; он отвечал, что не даст мне ее. Когда я приехал в Смоленск, где, так сказать, познакомился с моей матерью, – ибо, будучи отдан в корпус пяти лет, я совершенно не знал и не помнил ее, – нашел там сестру, бывшую замужем за комиссионером Фроловым, назначенным в турецкую армию[93] казначеем, и брата Александра, только что возвратившегося из-за границы и вышедшего в отставку.
Я прибыл в Смоленск накануне 1808 г. и тотчас же подал рапорт, что я болен, и взял свидетельство о том из врачебной управы, от тестя покойного моего брата, служившего членом оной. Граф Аракчеев, сделавшийся в это время (13 января) военным министром, предписал немедленно выслать меня из Смоленска, что, однако же, не исполнилось, и я действительно пробыл в отпуску четыре месяца, а когда возвратился, то Аракчеев заметил мне: «Ты упрямее меня – поставил на своем!..»
Еще до отбытия моего в отпуск он приказал мне по бытности в Смоленске обратить внимание на две артиллерийские роты, там квартировавшие, предварив, что по возвращении моем он подробно меня на счет их расспросит. Приняв это поручение в некотором роде за секретное полицейское, я душевно оскорбился, но ослушаться Аракчеева не смел и не решался; а как, на мое счастье, в Смоленск был командирован нашей же бригады подпоручик Козлов для показания в упомянутых ротах порядка строевого, то я тотчас же по прибытии моем объявил ему о сделанном мне поручении и просил его познакомить меня с обоими ротными командирами, с подполковником Штаденом[94] и майором Залдек-Пиковским.[95] Первого в города не случилось, а последний очень понял мою должность и принял меня с большим радушием. Когда же возвратился Штаден, то я, почитая обязанностью моей представиться ему, как старшему в городе артиллерийскому начальнику, немедленно поехал к нему. Он предварен был Залдеком обо мне, и когда я явился, то он очень сухо встретил меня словами:
– Мне сказывали, что вы имеете поручение от Аракчеева – осмотреть вверенные мне роты; не прикажете ли, я их обе выведу в строй и представлю вам как инспектору!
Обиженный таким приемом, я отвечал, что граф не давал мне поручения инспекторского, но частно приказал мне озаботиться о сведениях, относящихся к положению рот, и я частью уже сие исполнил. Но по благородству чувств не желал, чтобы меня принимали за шпиона, и потому просил товарища моего, Козлова, предварить его, Штадена, и Залдека, чтобы они не рисковали своей репутацией, ибо я начальника моего обманывать не хочу и не стану! Но ежели он принимает это в другом виде, а соглашается показать мне роту свою по форме, то я и от этого не откажусь и по осмотре форменно донесу обо всем графу!
Строптивый Штаден, видя мою решимость, с шуткой подозвав своего сына, лет пяти мальчика, скомандовал ему:
– Сми-рно! На пра-во! Во-фронт! На ле-во! Во-фронт! На лево кру-гом! Скорым шагом – марш! – обратился ко мне:
– Вот видите, как я учу собственного своего рекрута, то мне нечего бояться за свою роту, – и мы расстались очень холодно.
Первое мое знакомство в Смоленске было с домом Лаптевых, и я почти ежедневно бывал там и только там встречался со Штаденом. Перед выездом моим из Смоленска обеим ротам дано приказание выступить в Санкт-Петербург, и я в пути обогнал их на второй станции. Штаден, узнав, что я проезжаю, приехал сам на станцию и просил меня отобедать у него. Тут он переменил совершенно свой тон – хлопотал о моем спокойствии в вояже и просил, когда они придут в Петербург, о более коротком с ним знакомстве. По прибытии моем в столицу явился я к Аракчееву, бывшему уже военным министром, который подробно меня расспрашивал о положении рот, находившихся в наружном отношении вовсе не в завидном виде. Я, расхваля обоих командиров, откровенно сказал все, что знал насчет лошадей и обучения солдат. Недели через две из Гатчины тайно приехал ко мне Залдек-Пиковский и просил меня объявить, что расспрашивал граф и как я их описал, – я и ему отвечал со всей откровенностью. Обе роты вступили в Петербург во вторник, на Фоминой неделе.[96]
Аракчеев велел им парадировать мимо себя, и когда рота Штадена прошла, а Залдека начала проходить, то при обоих ротных командирах он подозвал меня к себе и сказал вслух:
– Благодарю тебя, «Журкевич», что ты не сделал привычки обманывать меня; роты нахожу, как ты описал мне их. Жаль, что они опоздали дня три, а то я приказал бы им маршировать прямо под качели. Там было бы для них приличное место.
Штадену особенно приказал заботиться лучше о строе и в этом отношении руководствоваться моими советами, что Штаден охотно и усердно принялся выполнять. Этот случай описан мной подробно с целью ознакомить Штадена, бывшего после непосредственным моим начальником.
Весь 1808 г. прошел для меня в усиленных занятиях; Аракчеев, бывши военным министром, хотел сему званию придать особенное уважение. Всех вообще, даже лиц близких по родству к государю, принимал как начальник, с прочими генералами обращался, как с далекими подчиненными; ездил по городу и во дворец всегда с особым конвоем. Один раз, сделавшись нездоров, целую неделю никуда не выезжал из дома, и государь был столь внимателен к заслугам сего государственного человека, что каждый день приезжал к нему рассуждать о делах. В один из таковых дней за болезнью двух адъютантов графа я был им приглашен дежурить у него и должен был стоять у дверей кабинета, когда он читал свой доклад государю. В подобных случаях стоящий обыкновенно у дверей камердинер всегда был удаляем из покоя, дабы не мог слышать, о чем говорилось в кабинете, что было весьма благоразумно, так как государь на слух был несколько крепок, то граф должен был докладывать весьма громогласно, так что на том дежурстве я слышал вполне читаное донесение из турецкой армии фельдмаршала князя Прозоровского,[97] представлявшего армию в весьма жалком отношении.
Когда Аракчеев переехал на дачу, на Выборгскую сторону, то государь, щадя его здоровье, и туда продолжал ездить ежедневно.
Кстати, здесь расскажу несколько о домашнем быте графа. В начале 1806 года он женился на дворянке Ярославской губернии Настасье Васильевне Хомутовой,[98] девице лет 18, очень недурной собой и весьма слабого и деликатного сложения. Графу в то время было лет 50, а может быть, и более; собой был безобразен и в речах произношения гнусливого, что еще более придавало ему лично неприятности, – и с самых первых дней его женитьбы замечено было, что он жену свою ревнует. Еще до женитьбы, ведя жизнь отдаленную от общества, он еще более после того отдалился от него. Обыкновенно вставал поутру около 5 часов; до развода он занимался в кабинете делами с неумеренной деятельностью; читал все сам и на оные клал собственноручные резолюции. Весьма часто выходил к разводу и всегда бывал при этом взыскателен, так что ни один развод не оканчивался без того, чтобы один или несколько офицеров не были бы арестованы. В 12 часов или в первом ездил во дворец с докладом, и проезд его мимо караулов и вообще всех военных был всегда грозой. Около половины третьего возвращался домой и в три часа аккуратно садился за стол; кроме жены, брата ее – графского шурина Хомутова, служившего у нас подпоручиком, – почти всегда обедывали графские адъютанты, Творогов[99] и Мякинин, и кто бывал дежурными, в том числе и мне приводилось несколько раз обедать у него. Из посторонних гостей, что бывало, впрочем, весьма редко, чаще других бывали у него: Сергей Михайлович Танеев,[100] павловский отставной генерал-майор, вечно носивший длиннополый сюртук, смазные сапоги и голову, обстриженную в кружок; генерал-майор Федор Иванович Апрелев[101] и Петр Иванович Римский-Корсаков[102] – надворный советник и советник ассигнационного банка; оба они были соседями графа по его имению в Новгородской губернии; иногда обедывали генерал Касперский и полковник Ляпунов,[103] командовавший ротой графа. Обед был всегда умеренный, много из пяти блюд, приготовленный просто, но очень вкусно; вина подавалось мало. За столом сидели не более получаса, и граф всегда был разговорчив и шутлив, иногда даже весьма колко, насчет жены. Так, однажды при мне он сказал ей:
– Вот, матушка, ты все хочешь ездить, кататься, гулять, – рекомендую тебе в кавалеры адъютанта моего «Журкевича».
– Что же, – отвечала графиня, – я совершенно уверена, что господин Жиркевич не отказал бы мне в этом, если бы я его попросила.
– Хорошо, если ты будешь просить, – возразил граф, – он еще сам не просит, ребенок еще, а впрочем, и теперь не клади палец ему в зубы – откусит!..
Графиня видимо сконфузилась и покраснела.
Другой раз, тоже за обедом, – не знаю именно, по какому случаю, обедали я и бывший накануне дежурным адъютантом Козляинов, – граф в продолжение обеда был необыкновенно весел, а в конце подозвал камердинера и на ухо отдал ему какое-то приказание; тот немедленно вышел и тотчас же подал графу какую-то записку.
– Послушайте, господа, – сказал граф, обращаясь к присутствующим, которых было человек с 10. – Высочайший приказ. Такого-то числа и месяца. Пароль такой-то. Завтрашнего числа развод в одиннадцать часов. Подписано: батальонный адъютант Жиркевич (при этом он взглянул на меня). Тут нет ничего особенного, кажется, – продолжал граф, – а вот где начинается редкость, так редкость! Слушайте! «Любезный Синица! (Это был первый камердинер графа.) Если нет графа дома, то положи ему приказ на стол, а если он дома, то уведомь меня немедленно, но отнюдь не говори, что уходил с дежурства!» Тут недостает нескольких слов, – продолжал граф, – «твой верный друг» или «ваш покорнейший слуга», а подписано, посмотрите сами, «М. Козляинов!» – и передал записку, чтобы она обошла кругом стола. – Вот, господа, какие окружают меня люди, что собственный адъютант учит плута-слугу моего меня обманывать и подписывает свое имя. Впрочем, это замечание я не обращаю к вам, господин Козляинов, вы боле не адъютант мой!..
В другой раз, по ежедневной службе моей прибыв в предкабинетный покой, где обыкновенно ожидали приема графа генералы и другие важнейшие лица, я увидел на дверях кабинета прибитый лист в виде объявления. Я полюбопытствовал взглянуть на оный; что же оказалось? Крупными литерами написано: «Я, Влас Васильев, камердинер графа Алексея Андреевича, сим сознаюсь, что в день Нового года ходил с поздравлением к многим господам и они мне пожаловали в виде подарков…» (тут поименно значилось, кто и сколько ему дал денег), и далее Васильев изъявляет свое раскаяние и обещается вперед не отлучаться за милостыней.
Из министров, кажется, никто с графом не был лично близок, кроме министра внутренних дел Козодавлева,[104] который иногда тоже у него обедывал.
Вот как рассказывали мне развод графа Аракчеева с его женой. В 1807 г., отъезжая в армию, Аракчеев отдал приказание своим людям, чтобы графиня отнюдь не выезжала в некоторые дома, а сам, вероятно, ее не предварил, – и один раз, когда та села в карету, на отданный ею приказ куда-то ехать лакей доложил ей, что «графом сделано запрещение туда ездить!». Графиня хладнокровно приказала ехать на Васильевский остров к своей матери и оттуда уже домой не возвращалась. Когда же по окончании кампании граф возвратился в Петербург, он немедленно побежал к жене и потом недели с две ежедневно туда ездил раза по два в день. Наконец, однажды графиня села с ним в карету и проехала с ним Исаакиевский мост, граф остановил экипаж, вышел из него и пошел домой пешком, а графиня возвратилась к матери и более не съезжалась с ним.
До женитьбы Аракчеева в доме у него хозяйничала крепостная, но им отпущенная на волю женщина Настасья.[105] Достоверно никто не знает, были ли у него от нее дети, но два приемыша, воспитанные в пажеском корпусе, а потом служившие в артиллерии и дошедшие до чинов генерал-майора – Корсаков[106] и до поручичьего чина и флигель-адъютантского звания – Шумской, почитаемы были за его сыновей, а последнего он почти сам выдавал за такового. Но этот ему заплатил особой неблагодарностью: быв за границей, в нетрезвом виде, наговорил ему лично много дерзостей, за что лишен был флигель-адъютантского звания и переведен в гарнизон. Когда графиня Аракчеева отказалась жить с мужем, то Настасья по-прежнему вступила к нему в права хозяйки, в деревню его Грузино, и там имела жестокий конец. Один из комнатных лакеев ее зарезал, а граф из привязанности к ней и под видом благодарности приказал похоронить ее в грузинской церкви, возле того места, где под особым монументом, воздвигнутым в память государя Павла Петровича, он заблаговременно приготовил для своего праха склеп, и где действительно и положен. Сие происшествие случилось незадолго пред кончиной государя Александра Павловича и наделало много шуму в столице.[107]
В 1808 г. государь ездил в Эрфурт для свидания с Наполеоном.[108] Пред возвращением его пришла мысль гвардии дать ему бал, для чего с каждого офицера было взято 50 рублей. Бал был в доме графа Кушелева,[109] где теперь Главный штаб, против Зимнего дворца. Народу было множество, но по обширности дома и по разделению предметов празднества, т. е. танцы, театры, акробатические представления, ужин и т. п., все разбивалось в разные отделения и зябло, ибо на дворе стужа была необыкновенная, а покоев, сколь ни силились топить, согреть не могли. Во время танцев на канате у акробатов начали коченеть ноги, главный танцор упал и сломал себе ногу; в зале было так холодно, что местах в десяти горел спирт, а дамы все были закутаны в шали и меха.
Из благодарности за этот бал государыня императрица Мария Феодоровна[110] дала особый бал в Зимнем дворце, к которому были приглашены без изъятия все офицеры гвардейских полков (чего прежде не случалось, ибо приглашали известное число таковых), и по гвардейскому корпусу было отдано особое приказание от великого князя Константина Павловича, чтобы, кроме дежурных, непременно быть всем на балу к восьми часам вечера; за небытие или опоздание будет взыскано, как за беспорядок по службе.
Около нового, 1809 г. прибыли в Петербург прусские король и королева,[111] и в продолжение четырех недель мы были даже измучены веселостями и приглашениями ко двору. Я, как адъютант, должен был всегда сопровождать генерала своего, Касперского. При одном параде, когда гвардейская артиллерия была представляема королю, я был верхом на лошади моего генерала; но парад как-то не удался. От Аракчеева отдан был приказ по артиллерии с замечаниями, где и на мой счет досталась выходка: «Адъютант был на такой лошади, на каковой офицеру вовсе не прилично быть в строю!»
Я сказал выше, что зять мой, Фролов, находился в турецкой армии казначеем при комиссионерстве. Он приехал в марте месяце с каким-то донесением к графу; это подало мне мысль просить о переводе его из армии на местную службу в Смоленск, и когда я сделал это, то граф отвечал мне:
– Не было еще примера, чтобы из турецкой армии выпустили комиссионера иначе, как со штрафом, и этого нельзя сделать и для Фролова.
Но вслед за тем, не предваря меня, приказал немедленно перевести его в Смоленск, где он и получил место главного смотрителя госпиталя. Когда он подал графу привезенные бумаги, тот спросил его:
– По дороге заезжали вы к жене вашей?
Тот испугался, ибо действительно свернул с прямого пути и пробыл в Смоленске несколько часов, однако же отвечал:
– Точно, заезжал.
– Когда поедете назад, – прибавил граф, – я дозволяю вам пробыть дома с женой, а далее, что будет, посмотрим. Я знаю, что вы женаты на сестре адъютанта моего Журкевича, кланяйтесь ей от меня!
В апреле месяце стали носиться слухи о новой кампании против австрийцев в совокупности с французами.[112] Мне пришло в голову проситься в армию, и едва я сказал о том графу, как он с лаской одобрил мое намерение и перед отъездом приказал мне явиться за письмом от него к главнокомандующему армией генералу князю Сергею Федоровичу Голицыну.[113] Но когда я приехал откланиваться перед отъездом и объявил ему, что имею намерение в проезд мой через Смоленск пробыть несколько дней у моей матери, он сказал, что теперь писать со мной не будет, но напишет особо, что в точности исполнил.
Я приехал в Белосток, где была еще главная квартира, в последних числах мая, явился к князю Голицыну и к графу Кутайсову[114] – начальнику артиллерии. Последний тотчас же предложил мне занять должность его адъютанта, и я благодарил его за это предложение. Кутайсов поехал к Голицыну просить его разрешения на этот предмет, а тот отвечал:
– Я вам не советую этого делать! Этот офицер прислан в армию от Аракчеева с какой-то особенной рекомендацией, а может быть, имеет поручение присматривать за нами, – я слышал, что он будет вести переписку с графом.
И точно. Граф, отпуская меня от себя, вслух при некоторых присутствовавших сказал мне:
– Я буду писать к Голицыну о тебе, а ты не забывай сам писать ко мне, – я с удовольствием буду получать твои письма!
Когда передавали мне слова князя Голицына, Кутайсов напомнил это обстоятельство, – я решился вовсе не пользоваться дозволением графа, дабы не прослыть шпионом, да и граф, вероятно, позабыл сам об этом, ибо после никогда уже не вспоминал об этом.
Я был назначен в 10-ю артиллерийскую бригаду в батарейную роту, которой командовал майор Данненберг.[115] Мы двинулись с места и перешли границу в июне. Начальник 10-й дивизии генерал-лейтенант Левиз[116] и шеф Фанагорийского гренадерского полка генерал-майор Инзов[117] приласкали и приглашали меня всегда с приветливостью. Все наши действия ограничились одними передвижениями и наконец стоянкой в Галиции. Наша рота расположилась в Ярославле, между Краковым и Лембергом. Лично я проводил время довольно приятно, находясь часто в кругу генералов, где много слыхал политических разговоров; между прочим, приведу несколько фактов.
Вся кавалерия у нас состояла из девяти дивизий, которой командовал князь Аркадий Александрович Суворов.[118] Он был обожаем офицерами и солдатами, сколько в память незабвенного отца своего, столько по личным своим качествам. Дивизия его одна, которая встречалась с неприятелем, т. е. австрийцами, но друг по другу никогда не стреляли, а всегда оканчивалось переговорами: «Если вы не уступите нам позицию, которую вы занимаете, – объявлял им князь, – и не отойдете далее, мы начнем действовать»; и австрийцы за этим снимали свой лагерь, а наши занимали место, где прежде стояла австрийская армия. В некоторых местах польские офицеры из войска, находившегося под командой князя Понятовского,[119] делали набор рекрутов из поляков. Суворов, проходя города, где делался набор, распускал конскриптов, утверждая, что они, как подданные австрийского императора, не могут искренно служить против него. Но зато поляки принимали другие меры: они подкупали лучших солдат наших и уговаривали их к побегам, – и это было так часто, что в той роте, где я служил, дезертировали из Ярославля более 10 человек лучших рядовых и даже два с георгиевскими крестами, чего прежде никогда не случалось.
При Левизе был адъютантом драгунский капитан Прендель.[120] Физиономия совершенно еврейская, и о нем носились слухи, что он точно из евреев и бывает употребляем от нас как шпион во французской армии. Не знаю, до какой степени было это справедливо, но в течение двух месяцев, которые мы провели в Ярославле, он исчезал раза три из круга нашего, и когда возвращался, то мы имели самые свежие и вернейшие сведения о положении дел как в главной нашей квартире, так равно и у французов. Даже утверждали, что с воли главнокомандующего он будто представлял подобную же роль во французской армии при маршале Нее,[121] передавая ему то, что было приказано насчет наших войск.
Здесь же я познакомился с майором Ховеном,[122] впоследствии сделавшимся моим непосредственным начальником и желавшим мне причинить большие неприятности и даже несчастье. Он был назначен командиром конной роты при 10-й дивизии; прибыв в Ярославль для принятия роты, приласкал меня и почти всякий день проводили мы вместе. Он отличался особенной деятельностью, как строевой, так и хозяйственной, и завел примерное щегольство в роте. Офицеры его крепко любили и уважали, ибо вне службы он со всеми был необыкновенно приветлив и обходителен, к тому же большой хлебосол. Но я тотчас приметил, что все это было в нем ненатуральное, но натянутое и с расчетом, ибо пред нашим ротным командиром Данненбергом, как пред старшим себя, он вытягивался в струнку и даже унижался излишними вниманиями, а за глаза беспрестанно смеялся на его счет и критиковала все его поступки. Здесь же я был произведен на вакансию поручика.