Вы здесь

Записки Видока (сборник). ЗАПИСКИ ВИДОКА (Эжен Видок, 1828)

ЗАПИСКИ ВИДОКА

ПРЕДИСЛОВИЕ

Во все времена существовали натуры, одаренные больше других, с большей энергией и большими задатками; эти люди, в зависимости от того, в какую сферу их заносит судьба, становятся героями или злодеями. Но и в том и в другом случае они оставляют за собой глубокий след.

К числу таких исключительных личностей принадлежит и герой нашей истории; легенда французского народа, человек, наделенный недюжинной физической силой, храбростью и тонким, изощренным умом, – Видок.

Правда, известностью своей он отчасти обязан тому, что в рядах злоумышленников вел борьбу с обществом. Его необыкновенные приключения, смелые предприятия, хитрости и многочисленные побеги могли бы послужить материалом не для одного романа. Но если бы дело ограничилось только этим, то известность его не превзошла бы известности других злодеев, имена которых заклеймены позором. Видок несравненно выше этих героев уголовного суда, чья блистательная эпопея заканчивалась на виселице, хотя бы потому, что он захотел вернуть себе доброе имя. Восстав против бывших сообщников, он посвятил свои исключительные способности, драгоценный опыт и неустрашимую энергию службе на благо общества.

Какого бы мнения вы ни были о Видоке, который, впрочем, никогда и не метил в святые, нельзя отрицать, что как начальник охранной полиции он оказал неоценимую услугу горожанам, очистив Париж более чем от двадцати тысяч злодеев всевозможных категорий. Для достижения такого результата ему в течение двадцати лет приходилось ежедневно разрабатывать комбинации, подобно самому утонченному дипломату, постоянно подвергать свою жизнь опасностям во сто раз ужаснее тех, что встречаются на поле боя, притом делать все это хладнокровно, без энтузиазма сражающихся, без всякой надежды на ореол победителя.

Понятно, что жизнь столь знаменитого человека, как Видок, рассказанная им самим, не могла не стать приманкой, на которую набросилась толпа, жадная до острых ощущений. И действительно, записки Видока, изданные им в 1828 году, после его отставки, разошлись, как горячие пирожки. Это было первое сочинение, поразительным образом раскрывшее изнанку цивилизации: мрачную тюремную жизнь и устройство острогов.

Переиздание «Записок Видока», малоизвестных новому поколению, кажется нам своевременным. Мы надеемся, что эта правдивая драма с многочисленными сценами и неожиданными поворотами будет принята публикой благосклонно.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Я родился в Аррасе, близ Лилля. Так как вследствие моих постоянных переодеваний, изменений черт лица и необыкновенной способности гримироваться возраст мой определить довольно трудно, то не лишним будет сказать, что произошло это 23 июля 1775 года в доме, находящемся по соседству с тем, в котором шестнадцатью годами ранее родился Робеспьер. Была мрачная ночь: дождь лил как из ведра, гремел гром, и одна родственница, исполнявшая обязанности акушерки и вместе с тем гадалки, заключила из этого, что судьба моя будет весьма бурной.

Как бы то ни было, надо думать, что не ради меня одного разбушевалась природа, и я далек от мысли, чтобы там, свыше, хоть сколько-нибудь заботились о моем появлении на свет. Я был наделен могучим телосложением – материала не пожалели, так что при рождении мне можно было дать года два. Уже тогда во мне прорисовывались задатки тех атлетических форм, того колоссального роста, которые впоследствии наводили ужас на самых неустрашимых злодеев. С ранних лет я развивал мускулы, усердно потчуя тумаками своих товарищей, родители которых, без сомнения, жаловались моим. В восемь лет я стал ужасом всех дворовых собак, кошек и ночным кошмаром соседских ребятишек, в тринадцать довольно хорошо владел рапирой. Отец, заметив, что я хожу к гарнизонным солдатам, встревожился таким прогрессом и объявил мне, чтобы я готовился к первому причастию. Две благочестивые особы взялись подготовить меня к этой торжественной церемонии. Бог весть какую пользу я извлек из их уроков. В то же время я начал обучаться ремеслу булочника: это была профессия отца, который видел меня своим преемником, хотя имел сына и старше.

Обязанность моя заключалась главным образом в том, чтобы разносить хлеб по городу. Это давало мне возможность часто забегать в фехтовальный зал. Родители знали, но смотрели на это сквозь пальцы, как и на многие другие шалости, потому что кухарки уж очень восхваляли мою любезность и аккуратность. Такое снисхождение продолжалось до тех пор, пока они не заметили пропажу денег из своей казны, которая никогда не запиралась. Брата, участвовавшего вместе со мной в ее расхищении, поймали на месте преступления и отправили к булочнику в Лилль. На другой день после этого распоряжения, причины которого мне не объяснили, я, по обыкновению, вознамерился запустить руку в благодатный ящик, но тут вдруг обнаружил, что он заперт. В то же время отец объявил мне, чтобы я побыстрее разносил хлеб и возвращался к строго определенному часу.

Итак, с тех пор я лишился и денег, и свободы. Сожалея об этом двойном несчастье, я поспешил поделиться им с одним своим приятелем по имени Пуаян, который был старше меня. Так как в конторке имелось отверстие для опускания денег, то он посоветовал мне просунуть туда воронье перо, намазанное клеем. Но, воспользовавшись этим средством, я мог достать лишь мелкую монету, и я решил подделать ключ. Приятель порекомендовал мне для этой цели сына городового. Я снова стал расхищать отцовские доходы, и мы с Пуаяном вдвоем наслаждались плодами этих краж в одной из таверн. Там собиралось изрядное число негодяев и несколько несчастных молодых людей, которые ради набитого кармана прибегали к таким же средствам, что и я. Таково было почтенное общество, в котором я проводил свой досуг до тех пор, пока отец не поймал меня так же, как и брата, – с поличным. Он отобрал у меня ключ, задал мне приличную трепку и принял такие меры предосторожности, что с тех пор нечего было и думать о краже его денег.

Спать после этого я не мог – видно, злой дух не давал мне заснуть. Как бы то ни было, я встал с твердым намерением поживиться фамильным серебром. В тот же день за обедом я стащил десять приборов и столько же кофейных ложек. Двадцать минут спустя все было заложено, а через два дня из вырученных ста пятидесяти франков не осталось ничего.

Вот уже трое суток я не показывался в родительском доме, как меня однажды вечером остановили двое городовых и отвели в Боде – дом, куда заключали сумасшедших, подсудимых и мошенников. Десять дней меня продержали в этой тюрьме, даже не объяснив причин ареста; наконец, тюремный сторож сказал, что меня посадили в тюрьму по требованию отца. Я несколько успокоился: стало быть, это родительское воспитание и можно было надеяться на то, что со мной не поступят строго. На следующий день меня навестила мать, и я получил от нее прощение; через четыре дня меня освободили, и я принялся за прежнюю работу с твердым намерением вести себя безукоризненно. Как наивно!

Вскоре я вновь вернулся к старым привычкам, за исключением расточительности: отец, ранее такой беспечный, стал столь бдительным, что сгодился бы в начальники городской стражи. Этот пристальный надзор приводил меня в отчаяние. Наконец, один из товарищей по таверне сжалился надо мной; это был все тот же Пуаян. «Нужно быть очень глупым, чтобы постоянно сидеть на привязи! – воскликнул он. – Да и как можно в твоем возрасте не иметь гроша за душой! Будь я на твоем месте, я бы уже давно разжился деньгами». – «Как именно?» – поинтересовался я. «Твои отец с матерью очень богаты. Тысячей талеров больше, тысячей талеров меньше – они и не заметят. Старые скряги, поделом им!» – «По-твоему, надо хапнуть все разом, раз нельзя по мелочи?» – «Именно так, а потом дать деру, чтобы ни слуху ни духу». – «Да, но ты забываешь о городском патруле». – «Что тебе патруль! Разве ты им не сын? К тому же мать тебя очень любит».

Это соображение о материнской любви, подкрепленное воспоминанием о ее снисходительности к моим недавним проказам, подстегнуло меня, и я решил привести план в исполнение. Случай не заставил себя долго ждать.

Как-то раз, когда мать была дома одна, к ней прибежал малый, подосланный Пуаяном и разыгрывающий роль честного человека. Он предупредил ее, что, завлеченный в оргию, я вздумал всех колотить, все ломать и бить и что если меня не остановят, то потом придется заплатить по меньшей мере франков четыреста за убытки.

Моя мать сидела в кресле за каким-то вязанием; работа выпала у нее из рук, и она, ничего не соображая, бросилась туда, где предполагала меня найти. Мы должны были воспользоваться ее отсутствием. Ключ, который я стащил накануне, дал нам возможность забраться в лавку. Конторка оказалась запертой. Это препятствие почти обрадовало меня: я вспомнил любовь матери, и на этот раз не с мыслью о безнаказанности, а с невольным чувством раскаяния. Я уже хотел было ретироваться, но Пуаян удержал меня. Ящик был взломан: в нем оказалось около двух тысяч франков; мы их поделили, а полчаса спустя я шел один по дороге в Лилль.

Я вознамерился посетить Новый свет, но судьба разрушила этот план: в Дюнкирхенской гавани не было ни одного корабля. Я отправился в Кале, чтобы отплыть немедленно, но с меня запросили непомерную плату, однако обнадежили, что в Остенде это может стоить дешевле вследствие конкуренции. Прибыл я и туда, но капитаны оказались такими же несговорчивыми, как и в Кале. Тут я впал в то отчаянное настроение, когда человек бывает готов покориться первому встречному. Не знаю почему, но я вообразил, что наткнусь на какого-нибудь добряка, который возьмет меня на корабль задарма или по крайней мере сделает значительную уступку благодаря моему обаянию. И тут, будто отвечая моим мечтам, ко мне подошел весьма любезный человек, назвавший себя корабельным маклером. Когда я открыл ему цель своего пребывания в Остенде, он стал предлагать мне свои услуги. «Вы мне нравитесь. Я люблю открытые, искренние лица. Хотите, я предоставлю вам проезд за смешные деньги?» Я поспешил выразить ему свою благодарность. «Да к чему все это! Когда дело будет сделано, тогда я, пожалуй, приму ее; надеюсь, это произойдет скоро, но до тех пор вы, вероятно, успеете соскучиться здесь. Не хотите ли отправиться со мной в Блакенберг? Там мы отужинаем в обществе милейших господ, которые в восторге от французов».

Маклер был так любезен, приглашал так дружелюбно, что отказываться было бы невежливо. Итак, я согласился, и он привел меня в дом, где нас встретили премилые дамы, принявшие меня с тем беззаветным гостеприимством древности, которое не ограничивалось только одним угощением. Вероятно, в полночь (я говорю «вероятно», потому что мы уже потеряли счет времени) я почувствовал тяжесть в голове и в ногах. Вокруг меня все двигалось и вертелось, так что я не заметил, как меня раздели. В какой-то момент мне показалось, что я нахожусь в дезабилье[1] рядом с одной из нимф. Может, это действительно так и было, но я заснул. Пробудился я от ощущения сильного холода. Вместо зеленых занавесок, мелькавших передо мной, как во сне, моим глазам представился лес мачт, а кругом раздавались крики, которые обычно звучат в приморских гаванях. Я приподнялся и увидел, что лежу среди корабельных снастей. Я бредил или все вчерашнее было сном? Я ощупывал себя, щипал и когда, наконец, встал на ноги, то убедился в том, что не брежу. Я оказался полураздетым и, за исключением двух талеров, припрятанных в кармане исподнего платья, у меня за душой не было ни гроша. Тогда я пришел в неописуемую ярость, но где искать концы? Я не смог бы даже указать то место, где меня так ловко обчистили.

Понятно, что путешествие в Америку пришлось отложить в долгий ящик, – мне суждено было пресмыкаться на старом континенте; мне приходилось коснеть на самой низкой ступени цивилизации, и будущее тем более меня беспокоило, что у меня совсем не было средств в настоящем.

У меня появилось невольное сожаление о родительском крове, ведь у отца я всегда был бы сыт. Вместе с этими сожалениями в моей голове мелькало множество моральных сентенций, которые мне старались втолковать с детства: не добром нажитое прахом пойдет; что посеешь, то и пожнешь и тому подобное.

В таком положении мне оставалось лишь одно – вернуться на родину. Но на что жить до тех пор? Пока я стоял в раздумье, мимо меня прошел человек, которого по одежде можно было принять за разносчика. Я заговорил с ним, и он сообщил мне, что держит путь в Лилль, что торгует опиумом, эликсирами и различными порошками, что срезает мозоли, а иногда даже и зубы дергает. «Это хорошее ремесло, но я старею, и мне бы не помешал помощник, который носил бы мой мешок. Такой молодец, как ты, мне и нужен: сильные ноги, верный глаз. Если хочешь, отправимся в дорогу вместе», – предложил странник. «Охотно», – согласился я.

Так я и стал жить на иждивении отца Годара. Потихоньку мы приближались к Аррасу. Наконец, в один из рыночных дней мы прибыли в Лилль. Отец Годар, не теряя времени, сразу пошел на площадь. Там он велел мне разложить столик, ящички, скляночки, пакетики и предложил созывать покупателей. Этого только недоставало! Я хорошо позавтракал за его счет, но такое предложение взбесило меня! Мало того что я тащил, как вол, его багаж от Остенде до Лилля, так теперь еще в двух шагах от Арраса должен был выставляться напоказ! Нет уж, увольте! Я послал отца Годара ко всем чертям и тотчас направился к родному городу, колокольня которого не замедлила показаться. Достигнув городского вала до наступления сумерек, я приостановился, содрогнувшись при мысли о предстоящем свидании. Я даже думал было повернуть назад, но, обессилевший от усталости и голода, не мог этого сделать. Я побежал в родительский дом. Мать была в булочной одна. Я вошел, упал перед ней на колени и со слезами принялся молить о прощении. Бедная женщина, она едва узнала меня – так сильно я изменился. Мать очень растрогалась и была не в силах оттолкнуть меня; она даже не помянула старое. Накормив, она отвела меня в мою прежнюю комнату. Между тем необходимо было предупредить отца о моем возвращении, а мать не сумела бы выдержать первый взрыв его гнева. Один из друзей семьи, священник анжуйского полка, взял это на себя; отец после сильной вспышки ярости согласился, однако, простить меня. Я страшился его непреклонности, но когда услышал о прощении, то запрыгал от радости. Священник сообщил мне эту новость, сопроводив ее наставлением, но я не помню ни слова из него; помню только, что он привел притчу о блудном сыне, – то была почти моя собственная история.

Я спокойно вернулся к домашнему очагу. Отец окончательно был сбит с толку тем пафосом, с которым я объявил о своем желании поступить на службу. Ему не оставалось ничего другого, как согласиться; на следующий же день на мне был мундир бурбонского полка. Благодаря моей осанке, представительному виду и умению ловко владеть оружием меня причислили к егерям.

Почти сразу после своего назначения я ранил на дуэли двух старых служак, вздумавших обидеться на мое стремительное продвижение, но вскоре я сам последовал за ними в госпиталь, потому что меня ранил их приятель. Этим я привлек к себе внимание, и многие стали подстрекать меня к ссорам. За полгода я успел убить двух человек и раз пятнадцать дрался на дуэлях. Одним словом, я наслаждался счастьем гарнизонной жизни, тем более что в караул меня всегда нанимали добрые купцы, дочки которых наперебой старались угождать мне.

Но я не мог навсегда остаться в Аррасе: объявили войну с Австрией. Со своим полком я присутствовал при поражении Маркена, закончившемся в Лилле умерщвлением храброго и несчастного генерала Диллона.

Тяжело раненный, я попал в госпиталь, где пробыл больше месяца, после чего получил отпуск на шесть недель. Я вновь отправился в Аррас. Каково было мое удивление, когда я нашел там отца занимающим общественную должность! Как бывшему булочнику, ему поручили смотреть за продовольственными магазинами, чтобы там не расхищали хлеб. Во время голода исполнение такой обязанности, хотя отец и служил безвозмездно, было сопряжено с большими опасностями и, по всей вероятности, привело бы его на гильотину, если бы не покровительство гражданина Суама, начальника 2-го батальона.

По окончании отпуска я отправился в Живе, откуда мой полк вскоре командировали в графство Намюр. Нас разместили в лачугах на берегах Мааса. Так как австрийцы были на виду, то не проходило и дня без какой-либо стычки. В одной из них, наиболее серьезной, нас отбросили к Живе. При отступлении меня ранили в ногу, вследствие чего я вновь оказался в госпитале, а затем остался в резерве. В это время мимо нас проходил германский легион, состоявший главным образом из дезертиров и фехтмейстеров[2]. Один из главных начальников предложил мне вступить в их отряд в чине вахмистра[3]. Я принял предложение и на другой день был уже на пути к Фландрии. Без сомнения, служа в этом отряде, я стал бы офицером, но рана моя открылась со столь опасными признаками, что мне снова пришлось проситься в отпуск. Через шесть дней я прибыл в Аррас.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Вступив в город, я был поражен отпечатком уныния и ужаса на всех встречавшихся мне лицах. Прохожие недоверчиво на меня посматривали и обходили стороной, когда я пытался расспросить их о причине такой перемены. Что здесь могло произойти? С трудом пробираясь сквозь толпу, забившую мрачные улицы, я достиг площади. Первое, что бросилось мне в глаза, – гильотина, грозно возвышавшаяся над безмолвной людской массой. Перед ней стоял старик, которого привязывали к роковой доске.

Вдруг раздались звуки труб. На эстраде, занятой оркестром, сидел молодой человек, небрежно опиравшийся на кавалерийскую саблю. Его пояс украшали пистолеты, а на шляпе, надетой на испанский манер, развевалось трехцветное перо. То был Жозеф Лебон. В данную минуту на его гнусной физиономии появилась отвратительная улыбка. Он перестал отбивать такт левой ногой, и трубы смолкли. По мановению его руки старика положили под нож.

Я не могу передать, какое впечатление произвела на меня эта ужасная сцена. Когда я пришел к отцу, мое состояние не сильно отличалось от агонии того несчастного, которого казнили на моих глазах. Я узнал, что это был господин Монгон, бывший комендант крепости, осужденный по обвинению в аристократизме. Потом я выяснил, что несколько дней назад на том же месте казнили одного господина, все преступление которого заключалось в том, что у него дома жил попугай, издававший крики, похожие на восклицание: «Да здравствует король!»

Я часто спрашиваю себя: почему, несмотря на трагические события, у людей остается страсть к удовольствиям и развлечениям? Аррас доставлял мне те же радости, что и прежде. Девицы там были все так же доступны: в течение нескольких дней я преуспел в своих любовных интригах с хорошенькой и молоденькой Констанс, единственной наследницей капрала Латюлина, и с четырьмя дочками нотариуса, имевшего контору на углу Капуцинской улицы. Все было бы отлично, если бы я этим и ограничился, но я вздумал обратить свое внимание на красавицу с улицы Правосудия и, конечно, встретил соперника на своем пути в лице старого полкового музыканта. Он дал мне понять, что ему ни в чем не отказывали. Я обозвал его хвастуном – он рассердился, я вызвал его на дуэль – на это он внимания не обратил.

О нашей ссоре уже совсем позабыли, как вдруг я узнал, что он распускает про меня оскорбительные слухи. Я обратился к нему за разъяснением, но без толку. Он до тех пор не соглашался на поединок, пока я не дал ему пощечину при свидетелях. Наше свидание было назначено на следующее утро. Я хотел явиться точь-в-точь к назначенному времени, но едва я достиг места поединка, как меня окружил отряд жандармов и муниципальных чиновников, которые завладели моей саблей и велели следовать за ними. Я повиновался и вскоре очутился в тюрьме Боде. Ее назначение сильно изменилось, с тех пор как революционеры подчинили жителей Арраса своим порядкам. Привратник Бопре, в красном колпаке, в сопровождении двух огромных черных псов отвел меня в помещение, где под его надзором содержались лучшие из местных жителей. Лишенные всякой связи с внешним миром, мы питались очень скудно, к тому же еда проходила строжайший осмотр Бопре. Его осторожность доходила до такой степени, что он опускал в суп свои грязные руки, чтобы проверить, нет ли там какого оружия или ключа.

Прошло две недели, когда нам объявили о визите Лебона. Он устраивал заключенным страшные допросы, видимо, стараясь запугать их. Наконец, подойдя ко мне, он сказал, отчасти грубо, отчасти насмешливо: «А, это ты, Франц! Ты намереваешься разыгрывать из себя аристократа и дурно отзываешься о республиканцах… Ты жалеешь о своем старом бурбонском полке… Берегись… я могу отправить тебя распоряжаться гильотиной. Кстати, пришли ко мне свою мать». Я сказал, что, находясь в секретном отделении, не могу видеться с ней. Тогда Лебон приказал Бопре провести ко мне госпожу Видок, после чего вышел, поселив в моей душе надежду своим любезным обхождением. Через два часа явилась моя мать. Она сообщила мне, что на меня донес музыкант, которого я вызвал на дуэль. Донос оказался в руках ярого якобинца, революционера Шевалье, который из дружбы к моему противнику, конечно, не пощадил бы меня. Но тут вмешалась его сестра: растроганная мольбами моей матери, девушка упросила Шевалье ходатайствовать о моем освобождении.

Когда я вышел из тюрьмы, меня привели в патриотическое общество, где в торжественной обстановке заставили поклясться в верности республике и в ненависти к тиранам. Я поклялся. На какие только жертвы человек не пойдет ради собственной свободы!

Покончив с формальностями, меня снова вернули в резерв, где товарищи встретили меня с большой радостью. С моей стороны было бы невежливо не считать Шевалье своим освободителем. Ему я поспешил выразить свою признательность, а его сестре – благодарность за ее сочувствие к бедному узнику. После чего эта женщина, страстнейшая из брюнеток, чьи черные очи все же не могли затмить всех недостатков ее внешности, вообразила, что я в нее влюблен. Она буквально восприняла несколько моих комплиментов и сразу же остановила на мне свой выбор. Зашел разговор о нашем соединении; мы сказали об этом моим родителям. Они посчитали, что жениться в восемнадцать лет слишком рано, и дело было отложено в долгий ящик.

Мы уже три месяца стояли на одном месте, когда нашей дивизии, наконец, приказали отправляться на Стенвард. На следующую ночь после нашего прибытия неприятель внезапно напал на наши аванпосты и проник в занятую нами деревеньку. Мы наскоро выстроились, и во время этой ночной схватки наши молодые рекруты продемонстрировали необыкновенно слаженные действия. После яростной схватки нам пришлось отступить к Стенварду, где находилась главная квартира, так как численный перевес был на стороне противника.

По прибытии туда я получил поздравление от генерала Вандамма и направление в госпиталь Сент-Омера, так как меня дважды ранил саблей один австрийский гусар, который надорвал голос, крича мне: «Сдавайся! Сдавайся!»

Раны мои, однако, были не особенно опасны, и уже через два месяца я присоединился к батальону, находившемуся в Газебруке. Там я познакомился со странным корпусом, известным под названием революционной армии. Люди с пиками и красными шапками, составлявшие ее, всюду носили с собой гильотину. Конвент не нашел лучшего средства для укрепления верности офицеров четырнадцати действующих армий, кроме как показывать им орудие казни, уготованное изменникам. Я могу сказать только то, что этот мрачный аппарат приводил в неописуемый ужас население тех стран, через которые его провозили. Не был он по сердцу и солдатам, и мы зачастую ссорились с санкюлотами[4], которых называли гвардией корпуса гильотины. Я, со своей стороны, угостил пощечиной одного из их начальников, вздумавшего найти предосудительным мои золотые эполеты, тогда как по уставу надо было носить полотняные. За этот «прекрасный подвиг» я, конечно, дорого бы поплатился, если бы мне не дали возможности достигнуть Касселя. Туда же прибыл наш отряд, который распустили, как и все реквизиционные батальоны. Всех офицеров сделали простыми солдатами, и в этом чине меня отправили в 28-й батальон волонтеров. Батальон относился к части армии, которая должна была выгнать австрийцев из Валансьена и Конде.

Батальон квартировал во Фресне. На ту ферму, где я разместился, как-то раз приехало семейство одного судовладельца – муж, жена и двое детей, в числе которых была прелестная восемнадцатилетняя девушка по имени Дельфина. Австрийцы отняли у них судно с овсом, составлявшим все их богатство, и у этих бедных людей не осталось никакого другого убежища, кроме этой фермы, принадлежавшей их родственнику. Их несчастное положение, а может быть, и красота девушки заставили меня принять в них участие. Отправившись на поиски, я увидел судно, которое неприятель опустошал по мере раздачи овса солдатам. Я предложил двенадцати своим товарищам отнять у австрийцев их добычу; они согласились, да и полковник дал свое позволение. В одну дождливую ночь, отправив караульного к праотцам пятью ударами шашки, мы, включая хозяина судна и его жену, приблизились к лодке. Жена судовладельца, пожелавшая непременно идти со мной, тотчас кинулась к мешку флоринов[5], который она спрятала в овсе, и дала мне его нести. Мы отвязали лодку, чтобы провести ее к тому месту, где у нас был укрепленный караул, но едва она поплыла, как мы услышали оклик часового, прятавшегося в камышах. При выстреле из ружья, последовавшего за вторым окликом, караул, располагавшийся по соседству, взялся за оружие. Вмиг берег покрылся солдатами, осыпавшими лодку градом пуль. Пришлось ее оставить.

Мы с товарищами бросились в какую-то шлюпку и в ней благополучно причалили к берегу. Судовладелец, о котором в суматохе позабыли, попал в руки австрийцев, не пожалевших для него палочных ударов. Жена же его вернулась с нами. Эта дерзкая вылазка стоила нам трех человек, а у меня самого оторвало пулей два пальца. Дельфина ухаживала за мной самым усердным образом. Мать ее отправилась в Гент, куда послали ее мужа как военнопленного, а мы с Дельфиной прибыли в Лилль, где я пошел на поправку. Так как у Дельфины осталась часть денег, найденных в овсе, мы могли вести довольно веселую жизнь. Мы стали подумывать о свадьбе, и дело зашло так далеко, что я даже отправился в Аррас за необходимыми бумагами и за благословением родителей. Дельфина же получила согласие своих родителей, которые все еще оставались в Генте.

В миле от Лилля я вдруг вспомнил, что забыл свое направление в госпиталь (мне было необходимо предъявить его в муниципалитете). Пришлось вернуться. Я приехал в гостиницу, постучал в дверь нашего номера – никто не ответил, между тем Дельфина не могла так рано выйти из дома: еще не было и шести часов. Я снова постучал; наконец, она отворила мне, протирая глаза, будто только проснулась. Чтобы испытать ее, я предложил ей поехать со мной в Аррас, чтобы познакомить со своими родителями. Она спокойно согласилась. Мои подозрения почти рассеялись, но внутренний голос упорно говорил мне, что тут что-то не ладно. Наконец я заметил, что Дельфина часто поглядывает на гардероб, и решился открыть его. Кого же я нашел под кучей грязного белья? Доктора, который меня лечил! Он был стар, безобразен и неопрятен. В первую минуту я почувствовал себя оскорбленным: уж очень непригляден оказался мой соперник. Я хотел укокошить этого счастливого эскулапа, но благоразумие, посещавшее меня довольно редко, на этот раз остановило меня. К тому же Дельфина не была моей женой, и я не имел на нее никаких прав. Ввиду всего этого я ограничился тем, что вытолкал ее за дверь, выбросил в окно все ее тряпки и кое-какую мелочь, чтобы она могла отправиться в Гент. Деньги же я считал вполне справедливым присвоить себе, так как именно я руководил известной экспедицией.

Избавившись от изменницы, я остался в Лилле, хотя срок, на который меня отпустили, уже истек. Но в Лилле так же легко скрываться, как в Париже, и мой покой ничто не нарушало, кроме одного любовного приключения, о котором я не стану подробно распространяться. Скажу только то, что меня остановили в женском платье, когда я бежал от ревнивого мужа одной красотки. Меня привели на площадь, где я упорно отказывался дать объяснения: признавшись во всем, я погубил бы женщину, если бы продолжал молчать – меня бы приняли за дезертира. Несколько часов пребывания в тюрьме заставили меня быть посговорчивее. Штаб-офицер, которому я откровенно объяснил свое положение, по-видимому, принял во мне участие. Генерал, начальник дивизии, пожелал выслушать мой рассказ от меня лично и, слушая, помирал со смеху. После он велел выпустить меня на свободу и дал мне письменный маршрут для присоединения к 28-му батальону в Брабанте, но вместо этого я вернулся в Аррас с твердым намерением поступить на службу не иначе как в самом крайнем случае.

Свой первый визит я нанес патриоту Шевалье. Его влияние на Жозефа Лебона давало мне надежду получить с его помощью продолжение отпуска, что и было сделано. Так я снова вошел в сношения с семьей моего благодетеля. Сестра Шевалье продолжала осыпать меня знаками внимания. Я, со своей стороны, начал привыкать к ней и даже перестал замечать ее безобразность. Одним словом, дела приняли такой оборот, что я не особенно удивился, когда она вдруг объявила мне, что беременна. Она не заговаривала со мной о браке и даже не заикалась о нем, но я видел, что без него обойтись нельзя, в противном случае я рисковал подвергнуться мщению ее брата. Он вполне мог выдать меня за подозрительного аристократа или за дезертира. Мои родители, пораженные всеми этими обстоятельствами, согласились на брак, надеясь, что я останусь при них. Семейство Шевалье всячески старалось ускорить торжество, так что мне пришлось-таки жениться в восемнадцать лет.

Я уже рассчитывал стать отцом, когда жена призналась мне, что придумала беременность, чтобы заставить меня жениться. Можно себе представить, как «приятно» мне было это узнать! Однако все те же причины, которые вынудили меня жениться, заставляли меня молчать. Вообще наш союз состоялся при неблагоприятных обстоятельствах. Дела в мелочной лавке, открытой моей женой, шли весьма дурно. Я приписывал это частому отсутствию моей благоверной, которая целыми днями просиживала у брата. Я стал было делать замечания, но в ответ на них получил распоряжение вернуться в Дорник. Я мог бы и пожаловаться на такую милую манеру отделываться от докучливого мужа, но меня так тяготило иго Шевалье, что я с радостью надел мундир, который прежде снял с превеликим удовольствием.

В Дорнике старый офицер бурбонского полка, в то время генерал-адъютант, зачислил меня в свою канцелярию по административной части, занимавшуюся преимущественно обмундированием войск. Вскоре потребовалось отправить верного человека в Аррас. Послали меня. Я прибыл в город в одиннадцать часов вечера. Движимый чувством, которое трудно объяснить, побежал прямо к жене. Долго стучался, звал, но тщетно. Наконец, мне отворил сосед, и через аллею я устремился к комнате жены. Раздался звук упавшей сабли, затем открылось окно, и на улицу выпрыгнул человек. Понятно, что меня узнали по голосу. Я тут же настиг ловеласа, в котором узнал полкового адъютанта 17-го егерского полка, находящегося в шестимесячном отпуске в Аррасе. Он был полуодет, и я вернул его в спальню, где он закончил свой туалет. Мы расстались с условием драться на другой день.

Эта сцена наделала немало шуму во всем квартале. Соседи, подбежавшие к окнам, видели, как я ловил адъютанта, слышали его признание. Стало быть, недостатка в свидетелях не было, и я вполне мог подать заявление и хлопотать о разводе, что я, собственно, и собирался сделать. Но семья моей «целомудренной» супруги тотчас принялась пресекать все мои попытки. На следующий день, не успел я еще сойтись с полковым адъютантом, меня остановили городовые и жандармы с намерением заключить меня в Боде. К счастью, я не терял присутствия духа. Попросил отвести меня к Жозефу Лебону, и мне не отказали в этом. Я застал народного представителя за грудой писем и бумаг. «Так это ты, – сказал он, – приезжаешь сюда без позволения… да еще вдобавок и обижаешь жену!..» Я тотчас сообразил, как следует отвечать, показал свой ордер, привел свидетельство соседей и самого полкового адъютанта, который не мог отречься от своих слов. Я так ясно изложил суть дела, что Лебону пришлось признать мою правоту. Но, не желая перечить своему другу Шевалье, он просил меня не оставаться в Аррасе. Так как я опасался, что ветер может перемениться, чему я знал немало примеров, то и сам пожелал поскорее покинуть город. Выполнив возложенное на меня поручение и простившись со всеми, на другой день с рассветом я отправился в Лилль.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В 13-м егерском полку я нашел многих офицеров 10-го полка, в том числе и лейтенанта Вилльдиё. Дни напролет я проводил с ними в кофейной или фехтовальной зале, но понимал, что так я скоро совсем останусь без денег. В это время один из обычных посетителей кофейной, прозванный капиталистом за правильный образ жизни, предложил мне путешествовать вместе с ним.

Путешествовать – это, конечно, хорошо, но в качестве кого? Я скромно спросил своего покровителя, какого рода обязанности будут на меня возложены. «Я – странствующий врач, – ответил мой новый знакомый с густыми бакенбардами и смуглым цветом лица, – и лечу секретные болезни с помощью одного верного средства». «Ну вот, – подумал я, – опять шарлатан…» Но отступать было некуда. Мы условились отправиться в путь следующим утром, в пять часов, от Парижских ворот.

Я явился точно к назначенному времени. Вскоре подошел и мой спутник. Увидев в руках рассыльного мой чемодан, он сказал, что его незачем брать, потому что мы отправимся только на три дня и пешком. Мне пришлось отослать вещи назад в гостиницу, и мы пустились в путь довольно быстро, потому что до полудня надо было пройти пять миль. К двенадцати часам мы достигли уединенной гостиницы, где моего товарища приняли с распростертыми объятиями и постоянно называли Кароном, хотя прежде все его звали Христианом. Хозяин дома прошел в свою комнату, вынес оттуда два или три мешка, наполненные талерами, и положил их на стол. Мой товарищ, высыпав монеты, принялся разглядывать их со вниманием, которое показалось мне притворным. Затем он отложил в сторону сто пятьдесят талеров и такую же сумму отсчитал фермеру другими деньгами, прибавив сверх того шесть крон. Я ничего не понял из всей этой процедуры, к тому же она сопровождалась фразами на фламандском наречии, которое я плохо понимаю. Поэтому я был весьма удивлен, когда, покинув ферму, куда Христиан обещал прийти вновь, он дал мне три кроны, объяснив это тем, что я должен иметь свою долю в барышах. Я не понимал, откуда могли взяться барыши. «Это мой секрет, – ответил он таинственно, – когда-нибудь ты узнаешь его, если я буду тобой доволен».

В продолжение следующих четырех дней мы продолжали совершать подобные визиты на другие фермы, и каждый вечер я получал две или три кроны. Христиан, которого постоянно называли Кароном, был весьма известен в этой части Брабанта как медик; он продолжал менять деньги, но разговор при этом велся только о болезнях людей и животных. Кроме того, я заметил, что Христиан пользовался репутацией человека, способного избавлять животных от порчи и сглаза.

На подходе к деревне Вервик он посвятил меня в тайну своей магии. «Можно на тебя положиться?» – спросил он вдруг, останавливаясь. «Без сомнения», – ответил я. «Тогда смотри и слушай…» Христиан достал из сумки четыре пакета квадратной формы и сказал: «Перед тобой четыре фермы, расположенные друг от друга на некотором расстоянии. Пройди в них задами, да смотри, чтобы тебя никто не заметил. Ты войдешь в хлева или конюшни и высыплешь в ясли четыре порошка из этих пакетов… Главное, чтобы тебя не увидели… Остальное уже мое дело». Я наотрез отказался и объявил Христиану, что тотчас уйду, если он не объяснит мне, чем мы на самом деле занимаемся. Такое требование, по-видимому, смутило его, и, как читатель увидит в дальнейшем, он вздумал отделаться от меня полуправдой.

«Где моя родина? – начал он издалека. – У меня ее нет… Мать моя, год тому назад повешенная в Темешваре, принадлежала к цыганскому табору, кочевавшему по границам Венгрии и Банната. Я говорю «цыганскому», чтобы тебе было понятнее. Между собой мы зовемся иначе и говорим на своем языке, которому нам запрещено учить кого бы то ни было; нам также запрещено путешествовать в одиночку, отчего мы кочуем толпой от пятнадцати до двадцати человек. Во Франции мы уже давно. В былые времена мы промышляли колдовством, потому что многие верили в порчу и сглаз. Теперь это ремесло идет плохо: французский народ стал слишком проницателен, поэтому мы перекочевали во Фландрию, где осталось больше суеверных людей. Три месяца я пробыл в Брюсселе по своим делам, но теперь я с ними покончил и через три дня присоединюсь к своему табору на мехельнской ярмарке. Решай сам – пристанешь к нам или нет…»

Отчасти затруднительное положение, отчасти любопытство заставили меня согласиться последовать за Христианом. Я пошел за ним, до конца не понимая, на что я могу ему сгодиться. Мы остановились в Лувенском предместье, перед жалким домишкой: его почерневшие стены были изборождены глубокими трещинами, а из разбитых окон торчали огромные пуки соломы. Была полночь; прошло добрых полчаса, пока нам пришла отворить весьма странного вида старушка. Нас проводили в обширную залу, где человек тридцать обоих полов пили и курили, беспорядочно разместившись в угрожающих, а местами и неприличных позах. У мужчин под синими балахонами с красным шитьем были голубые бархатные куртки с серебряными пуговицами, какие часто носят погонщики лошаков в Андалузии; все женщины были в ярких одеждах.

Стоило нам войти, как всеобщее веселье прервалось. Мужчины подошли подать руку Христиану, женщины поцеловали его. Затем все взгляды устремились на меня. Мое беспокойство, по-видимому, стало заметным, и Христиан попытался подбодрить меня, сказав, что у Герцогини мы в полнейшей безопасности. Как бы то ни было, разыгравшийся аппетит заставил меня принять участие в празднестве; кружка моя так часто наполнялась можжевеловой водкой и так часто опустошалась, что я почувствовал потребность прилечь. Когда я сообщил об этом Христиану, он отвел меня в соседнюю комнату, где на свежей соломе уже спали несколько цыган.

С рассветом все были на ногах и вскоре покинули дом, чтобы разными дорогами прийти на рынок, куда уже стекались толпы народа из соседних деревень. Христиан, заметив, что я намерен последовать за ним, сказал мне, что я ему не нужен до самого вечера. Он также сообщил мне, что насчет моего ночлега с табором еще ничего не решено, поэтому я снял комнату в гостинице.

Не зная, как убить время, я пошел на ярмарку, где лоб в лоб столкнулся с нашим бывшим батальонным офицером по имени Мальгаре. Он спросил о причине моего пребывания в Мехельне. Я рассказал ему целую историю; он, в свою очередь, сделал то же самое, и мы оба остались довольны, полагая, что обман удался. Слегка перекусив, мы вернулись на ярмарку. Везде, где толпился народ, я встречал нахлебников Герцогини. Я отворачивался от них, потому что сказал своему старому знакомому, что никого не знаю в Мехельне – в таком знакомстве я не намерен был признаваться. Но мой спутник, однако, оказался слишком хитер, чтобы позволить себя обмануть. «Как странно, – заметил он, – что эти люди смотрят на вас так внимательно… Или вы их знаете?» Я отвечал, не поворачивая головы, что даже не имею понятия, кто они такие. «Вы и вправду не знаете? – деланно удивился мой собеседник. – Значит, вы не догадываетесь, что это воры?» – «Воры! – воскликнул я. – А откуда вы знаете?» – «Вы и сами в этом убедитесь, если последуете за мной. Да вот, посмотрите-ка!»

Окинув взглядом толпу, образовавшуюся у зверинца, я увидел, как один из мнимых торговцев утащил кошелек у толстого содержателя зверей и как последний тщетно пытался отыскать его в своих карманах. Цыган же вошел в лавку ювелира, и Мальгаре принялся уверять меня, что воришка не выйдет оттуда, не стянув нескольких драгоценных вещей. Мы оставили свой наблюдательный пост, чтобы вместе пообедать. После обеда, заметив, что офицер расположен поболтать, я стал упрашивать его подробнее рассказать мне о тех людях, на которых он обратил мое внимание. Наконец, он решился удовлетворить мое любопытство и сообщил следующее:

«Несколько лет назад мне пришлось провести полгода в гентской тюрьме за маленькую партию с поддельными игральными костями. Я имел случай познакомиться с двумя господами из этой шайки, потому что мы сидели в одной камере. Так как я выдавал себя за отъявленного вора, они доверили мне все свои фокусы и даже рассказали подробности своей странной жизни.

Они занимаются продажей специальных средств от болезней животных. Для увеличения спроса эти ловкачи подсыпают в хлева, куда они проникают под каким-либо предлогом, всякие снадобья, от которых животные заболевают. Затем они появляются вновь, и их принимают с распростертыми объятиями. Зная причину болезни, эти прохвосты легко уничтожают недуг, и доверчивый земледелец не находит слов, чтобы выразить им свою благодарность. Это еще не все: уходя с фермы, цыгане осведомляются, нет ли у хозяина монет определенного года, того или другого чекана, обещая купить их дороже. Заинтересованный крестьянин спешит показать им свою казну, часть которой они всегда ухитряются украсть. К этой уловке цыгане иногда безнаказанно прибегают несколько раз в одном и том же доме. Пользуясь этими обстоятельствами и знанием местности, они указывают своим товарищам по ремеслу уединенные, богатые фермы и средства туда проникнуть, конечно, получая за это свою долю прибыли».

Мальгаре еще много чего порассказал мне о цыганах, и это заставило меня принять твердое решение немедленно оставить это опасное общество. Он все еще говорил, поглядывая время от времени на улицу, но тут вдруг неожиданно воскликнул: «Смотри, вон там, цыган – его только что выпустили из гентской тюрьмы!» Я выглянул в окно и, к своему удивлению, увидел… Христиана. Он куда-то шел с весьма озабоченным видом. Я не смог удержаться от восклицания. Мальгаре, заметив озабоченность, в которую меня повергли его открытия, без труда заставил меня поведать ему о том, каким образом я сошелся с цыганами. Видя, что я твердо решился уйти от них, он предложил мне отправиться в Куртре, где ему предстояли, как он говорил, несколько хороших партий. Забрав из гостиницы свои вещи, я отправился в путь с новым товарищем. Однако в Куртре мы не встретили тех лиц, которых Мальгаре рассчитывал пощипать. Чужих денег мы не выиграли, а вот собственные растратили. Не надеясь больше на удачу, мы вернулись в Лилль. У меня еще была сотня франков. Мальгаре стал на них играть и проиграл вместе с остатком своих. Впоследствии я узнал, что он сговорился со своим партнером обобрать меня.

Оказавшись в таком положении, я воспользовался своими талантами: несколько учителей фехтования, которым я сообщил о затруднениях, устроили в мою пользу ассо[6], благодаря чему у меня появилась сотня талеров. С этой суммой, на время избавившей меня от нужды, я снова начал посещать балы и тому подобные мероприятия. В это-то время и завязалось знакомство, последствия которого решили мою дальнейшую судьбу. Я встретился с одной камелией[7] и вскоре вступил с ней в интимные отношения. Франсина – так ее звали – казалась весьма расположенной ко мне и беспрестанно уверяла в своей верности, что не мешало ей иногда тайком принимать у себя одного капитана. Как-то раз я застал их вдвоем за ужином у трактирщика. В страшной ярости я накинулся на них с кулаками. Франсина благоразумно сбежала, но товарищ ее остался… За рукоприкладство на меня поступила жалоба. Так меня арестовали и увезли в тюрьму «Пти-Шатле». Пока шло разбирательство, меня часто навещали многие знакомые дамы. Узнав об этом, Франсина заревновала. Она спровадила беднягу-капитана, забрала жалобу, которую вместе с ним принесла на меня, а в довершение всего выпросила позволение видеться со мной – и я имел слабость согласиться. Судьи сочли это умышленным заговором против капитана, организованным мной и Франсиной, в результате чего меня приговорили к заключению сроком в три месяца.

Из «Пти-Шатле» меня препроводили в Башню святого Петра, где посадили в отдельную камеру, называвшуюся «Слуховым окном». Франсина сидела со мной половину дня, а другую я проводил в обществе арестантов. Среди них были два фельдфебеля – Груар и Гербо (последний – сын сапожника), осужденные за подлог, и крестьянин Буатель, приговоренный к шести годам тюрьмы за кражу зернового хлеба. Буатель, будучи главой большой семьи, постоянно жаловался, что его лишили возможности обрабатывать маленький участок, который только его усилиями мог быть приведен в надлежащее состояние. Несмотря на его проступок, к нему проявили сочувствие, или, скорее, к его детям, и многие из обывателей ходатайствовали за него, но безуспешно. Бедняк, отчаявшись, часто повторял, что заплатил бы порядочную сумму за свое освобождение. Груар и Гербо, перед тем как отправиться на каторжные работы, решились быть ему полезными: они сочинили прошение. Составленный ими план оказался для меня гибельным.

Дело было так. Как-то Груар объявил, что не может спокойно работать при таком шуме – в камере с восемнадцатью или двадцатью заключенными, которые пели, болтали или ссорились. Буатель, оказавший мне самому некоторые услуги, просил пустить в мою камеру составителей прошения, и я, хотя и неохотно, согласился. Я позволил им проводить у меня каждый день по четыре часа. Они сразу же там разместились, и сам тюремщик ходил туда тайком. Эта таинственность тотчас же возбудила бы подозрение во всяком заключенном, сколько-нибудь знакомом с тюремными интригами, но я, чуждый всего этого, развлекался попойкой с посещавшими меня друзьями и не обращал внимания на происходящее в моей камере.

Через неделю меня поблагодарили за сделанное одолжение, объявив, что прошение готово и можно не посылать его в Париж, так как имеется протекция у народного представителя в Лилле. Они темнили, но я не придал этому значения, полагая, что если я не принимал в этом участия, то нет и причин беспокоиться. Не прошло и двух суток, с тех пор как отправили прошение, как приехали двое братьев Буателя и принялись обедать с ним за столом тюремщика. После обеда вдруг появился вестовой и передал тюремщику пакет. Развернув его, последний воскликнул: «Добрая весть, ей-богу! Это приказ освободить Буателя». При этих словах все с шумом встали, начали целоваться, читать приказ и поздравлять Буателя, который отправил все свои вещи еще накануне и теперь немедленно покинул тюрьму.

На другой день в десять часов утра пришел инспектор. Тюремщик показал ему приказ об освобождении Буателя. Едва взглянув на него, инспектор сразу сказал, что бумага фальшивая, и велел не выпускать Буателя до тех пор, пока об этом не доложат начальству. Тюремщик возразил, что Буателя еще вчера выпустили на свободу. Инспектор выразил свое удивление и поехал к высшему начальству, где и удостоверился в том, что, помимо фальшивых подписей, в документе имеются ошибки и отступления от формы, которые не могут не броситься в глаза всякому мало-мальски знакомому с такого рода бумагами человеку.

Я начал обо всем догадываться, смутно предчувствуя, что это может меня компрометировать, и потому пытался разговорить Груара и Гербо. Они же клялись всеми святыми, что ничего не сделали, кроме того, что послали прошение, и сами удивлялись столь быстрому успеху. Я не поверил ни единому их слову, но за неимением доказательств вынужден был успокоиться. На следующий день меня вызвали к судебному следователю. Я отвечал, что ничего не знаю о составлении поддельного приказа и что разрешил пользоваться своей камерой как единственным спокойным местом в тюрьме. Я добавил, что все это может подтвердить тюремщик, так как он часто входил в камеру во время работы. Груара и Гербо также допросили и посадили в «секретную», я же оставался в своей камере.

Один тюремный товарищ Буателя раскрыл мне всю интригу. Груар, постоянно слыша, как Буатель обещает сто талеров за свою свободу, сговорился с Гербо, и они не придумали ничего лучше, как составить подложный приказ. Буателя, конечно, посвятили в эту тайну и заявили, что он должен четыреста франков, так как нужно со многими поделиться. Тогда-то они и обратились ко мне: моя камера потребовалась им для написания подложного приказа. Тюремщик тоже был в доле. Приказ принес друг Гербо по имени Штоффле. По всей вероятности, Буателя убедили в том, что и я буду иметь долю в прибыли, хотя я не сделал ничего, кроме как предоставил камеру. Извещенный обо всем этом, я сначала уговаривал того, кто сообщил мне подробности, донести куда следует, но он наотрез отказался, объясняя это тем, что не хочет рано или поздно быть убитым за измену. Он и меня отговорил заикаться о чем-либо судебному следователю, уверяя, что я не подвергаюсь опасности. Между тем арестовали Буателя; посаженный в секретное отделение в Лилле, он назвал соучастников побега – Груара, Гербо, Штоффле и Видока. Нас снова допросили, но я упорно настаивал на своих первых показаниях. Я легко мог выпутаться из дела, выложив все, что знал от товарища Буателя, но я был совершенно в себе уверен, поэтому меня как громом поразило, когда по истечении трех месяцев, рассчитывая выйти на свободу, я вдруг узнал, что внесен в тюремный список как обвиняемый в подлоге документов.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Только тогда я понял, что дело принимает для меня опасный оборот, но отпираться от прежних показаний было бы опаснее молчания. Все эти мысли так сильно меня взволновали, что я заболел, и Франсина принялась усердно за мной ухаживать. Когда я выздоровел, я почувствовал, что больше не в состоянии выносить свое неопределенное положение, и решился бежать, бежать просто через двери. Хотя это и казалось довольно трудным, некоторые соображения заставили меня предпочесть этот способ всякому другому. Привратник Башни святого Петра был арестантом из брестского острога, осужденным на вечную каторгу. При пересмотре приговоров по Своду законов 1791 года ему смягчили наказание и заменили его шестилетним заключением в Лилле, где он оказался полезным тюремщику. Последний, полагая, что просидевший четыре года в остроге человек будет незаменим в качестве сторожа, потому как ему должны быть известны почти все способы побегов, поручил ему эту должность. Но я тем легче надеялся обмануть тюремщика, что он был слишком уверен в своем выборе. Словом, я решился пройти мимо привратника в мундире штаб-офицера, приезжавшего два раза в неделю для освидетельствования Башни святого Петра, служившей тюрьмой и для военных.

Франсина, которую я видел почти каждый день, купила мне нужный костюм и пронесла его в своей муфте. Платье пришлось мне впору. Видевшие меня в нем заключенные объявили, что я вылитый штаб-офицер. К тому же я был с ним одного роста, а грим сделал меня на двадцать пять лет старше. Через несколько дней он прибыл для обычного осмотра. Пока один из моих друзей отвлекал его, приглашая освидетельствовать провизию, я быстро переоделся и очутился у ворот; привратник почтительно снял шляпу и отворил, и вот я на улице! Я направился к подруге Франсины, как и было условлено между нами, а вскоре туда пришла и она сама.

Там меня бы не нашли, если бы я не выходил из дома, но я не мог вынести заключение почти такое же, как и в Башне святого Петра! Просидев три месяца в четырех стенах, я жаждал расправить крылья и развить бурную деятельность. Итак, я вышел. Первая прогулка мне удалась. Но на следующий день я наткнулся на городового Людвига, который видел меня в тюрьме и теперь прямо спросил: «Разве вас освободили?» Эта встреча не сулила ничего хорошего, к тому же он мог немедленно созвать человек двадцать. Я ответил, что готов последовать за ним, и попросил только позволить мне проститься с Франсиной. Он согласился, моя возлюбленная чрезвычайно удивилась, встретив меня на улице с таким провожатым. Я сказал ей, что побег может повредить мне на суде, поэтому я и возвращаюсь в тюрьму, где буду дожидаться окончания дела.

Франсина сначала никак не могла взять в толк, с чего это я вздумал вернуться в тюрьму, но я знаками объяснил ей, в чем дело, и даже сумел попросить насыпать мне в карман золы, пока мы с Людвигом распивали ром. По дороге в тюрьму на одной пустынной улочке я бросил в глаза своему спутнику золы, а сам пустился бежать изо всех сил.

Людвиг не замедлил обо всем донести. На мои розыски подняли жандармов, полицию и, в числе прочих, частного пристава Жаккара. Я знал об этом, но вместо того, чтобы быть осторожнее, напустил на себя самую смешную отвагу. Можно было подумать, что я сам получу награду за свой арест; между тем меня усердно выслеживали.

Жаккар как-то прознал, что я должен обедать на улице Нотр-Дам, в игорном доме. Он тотчас прибежал туда с четырьмя полицейскими и, оставив их внизу, вошел в комнату, где я намеревался сесть за стол с двумя дамами. Я узнал частного пристава, он же никогда не видел меня в лицо, помимо прочего я был так одет, что никакие приметы не помогли бы ему. Я без малейшего замешательства подошел к нему и пригласил в кабинет, зеркальная дверь которого выходила в залу. «Вы ищете Видока? – спросил я прямо. – Если вам угодно подождать минут десять, я покажу вам его… Вот его прибор, он не замедлит появиться… Когда он войдет, я сделаю вам знак. Но если вы одни, то сомневаюсь, чтобы вы возьмете его, потому что он вооружен и будет защищаться». – «У меня на лестнице расставлены люди, и если он убежит…» – «Боже упаси оставлять их там, – поспешно возразил я. – Если Видок их увидит, он будет остерегаться засады, и тогда… прощай, птичка!» – «Но куда же мне их спрятать?» – «А вот в этот кабинет… Но только, заклинаю вас, никакого шума… Я больше вашего заинтересован в том, чтобы его поймали». И вот мой почтенный пристав со всей своей свитой удалился в кабинет. Дверь была крепкая, притом я ее хорошенько припер. Уверенный в том, что побег удался, я прокричал своим добровольным пленникам: «Вы искали Видока – так знайте же, что Видок засадил вас в клетку. До скорого свидания!» И я исчез, как стрела, под отчаянные ругательства пристава и его честной компании, предпринимавшей невероятные усилия, чтобы выбраться из засады.

Мне удались еще две шалости подобного рода, но потом меня все-таки поймали и поместили в Башню святого Петра, где для пущей безопасности посадили в одну камеру вместе с Каландреном, за плечами у которого было две попытки к побегу. Каландрен, знавший меня еще по моему первому заключению, тотчас поделился со мной своей новой идеей. Он надеялся бежать с помощью отверстия, проделанного в стене камеры каторжников, с которой мы находились по соседству. На третий день заключения меня действительно вынудили бежать. Восемь человек, прошедших первыми, были не замечены часовым, стоявшим неподалеку. Оставалось еще семь. Кинули жребий на соломинках, как это обычно делают в подобных случаях, чтобы решить, кому идти дальше. Судьба выбрала меня. Я разделся, чтобы протиснуться через весьма узкое отверстие, но, к великому отчаянию моих товарищей, застрял в нем. Все их попытки вытащить меня оказались тщетны: я был как в тисках. Боль стала настолько нестерпимой, что, потеряв надежду на помощь товарищей, я стал звать часового. Насторожившись, он подошел ко мне и, приставив штык к моей груди, велел не шевелиться. Его крики переполошили караул, привратники сбежались с факелами, и меня освободили из засады, правда, мне пришлось оставить там несколько клочков мяса. Несмотря на мое плачевное положение, меня тотчас перевели в тюрьму «Пти-Шатле» и заковали по рукам и ногам.

Мои обещания оставить всякую мысль о побеге были настолько убедительны, что через десять дней меня выпустили оттуда и посадили с другими заключенными. До сих пор мне приходилось жить с людьми далеко не безупречными – с ворами, мошенниками, фальшивомонетчиками, но тут я оказался среди отъявленных злодеев. Я сблизился со многими личностями из шайки так называемых «поджаривателей». Они грабили окрестные села под предводительством знаменитого Салламбье. Среди них был и Брюкселюа, прозванный Неустрашимым за беспримерный подвиг мужества. Напав на одну ферму с шестью товарищами, он просунул одну руку в отверстие, сделанное в ставне, но когда попытался ее вытащить, то почувствовал, что она затянута в прочную петлю. Жители фермы, разбуженные шумом, устроили эту ловушку. Между тем светало, и становилось очевидно, что попытка ограбления провалилась. Брюкселюа увидел замешательство своих спутников, и ему пришло на ум, что из боязни попасться они его подстрелят. Тогда свободной рукой он вынул обоюдоострый нож, с которым никогда не расставался, отрезал себе кисть и убежал вместе с другими, не обращая внимания на боль. Такой удивительный случай произошел близ Лилля и до сих пор памятен жителям Северного департамента.

Мои сокамерники с утра до вечера только и делали, что обдумывали новые способы бегства. Как я не раз замечал, у заключенных жажда свободы, становясь навязчивой идеей, порождает невероятную изобретательность, несвойственную человеку в его обычном состоянии.

Сторожа, зная, с какими людьми имеют дело, так бдительно за нами присматривали, что невозможно было воплотить в жизнь ни один план. Наконец представился единственный случай, обещавший успех, и я тут же ухватился за него. Как-то на допрос повели сразу восемнадцать человек; в их числе был и я. Нас оставили в приемной судебного следователя под охраной армейских солдат и двух жандармов, один из которых положил возле меня свою шапку и шинель и вышел; другого жандарма вскоре вызвали звонком. Я, недолго думая, надел шапку на голову, закутался в шинель, взял за руку одного из заключенных и, сделав вид, что провожаю его по известной надобности, смело направился к двери. Сторож-капрал пропустил нас, не сказав ни слова. И вот мы оказались на воле, но что делать без денег и без паспорта?.. Спутник мой отправился в деревню, а я, рискуя быть пойманным, снова вернулся к Франсине. Она была так рада меня видеть, что собралась продать все свое имущество и бежать со мной в Бельгию. Все уже было готово к отъезду, как вдруг вмешалась случайность, объясняемая только моей невообразимой беспечностью.

Вечером накануне отъезда я встретился с одной женщиной, с которой прежде находился в интимных отношениях. Она бросилась мне на шею и, преодолев мое слабое сопротивление, зазвала на ужин и не отпускала до следующего дня. Разыскивавшую меня повсюду Франсину я уверил, что, скрываясь от преследований полиции, бросился в один дом, откуда нельзя было выбраться до утра. Сначала она этому поверила, но, случайно узнав, что я провел ночь с женщиной, она разразилась гневными упреками и в припадке ярости поклялась, что сдаст меня. Это, конечно, было самое верное средство покончить с моими изменами – засадить меня в тюрьму. Так как Франсина действительно могла это сделать, то я счел благоразумным на время удалиться – пока не стихнет ее гнев, – а затем, воссоединившись с ней, уехать. Мне были нужны кое-какие из моих вещей, но я не хотел требовать их у Франсины, потому как опасался новой баталии. Я решил наведаться в квартиру один. Так как она была заперта, я влез через окно, забрал все необходимое и исчез.

Дней пять спустя, одевшись в простое крестьянское платье, я оставил свое убежище в предместье. Оказавшись в городе, я направился к портнихе, закадычной подруге Франсины, надеясь через ее посредничество примириться с последней. Портниха встретила меня с некоторым замешательством, которое я принял за боязнь скомпрометировать себя связью с беглым. Не желая ее ничем обременять, я попросил ее только позвать Франсину. «Да, конечно», – сказала она каким-то особенным тоном и, не поднимая на меня глаз, вышла. Оставшись один, я размышлял об этом странном приеме… Вдруг раздался стук в дверь. Думая, что это Франсина, я отворил. Но тут на меня бросилась целая толпа жандармов и полицейских. Они связали меня и отвели к судье, который начал с вопроса, где я находился последние пять дней. Ответ мой был кратким: я никогда бы не стал впутывать людей, давших мне убежище. Судья заметил, что упрямство не принесет мне ничего хорошего и что я рискую своей головой. Я только посмеивался над этим, потому как думал, что меня запугивают, чтобы выудить признание. Так я остался при своем, и меня отвели в «Пти-Шатле».

Едва я вошел во двор, как все взоры обратились на меня; все стали перешептываться. Приписав такой прием своему необычному внешнему виду, я не обратил на это особого внимания. Меня заперли в конуру и оставили одного, на соломе, в оковах. Через два часа пришел тюремщик и, притворяясь, что принимает во мне участие, сказал, что мое нежелание говорить о том, где я провел последние пять дней, может сильно навредить мне. Я остался непоколебим. Новый допрос ничего не изменил. Тогда меня раздели догола и ударили в правое плечо, чтобы проявилось клеймо, если оно у меня уже было. Затем у меня отобрали платье и занесли его в протокол. После всего этого я вернулся в свою конуру в серой холстинной рубашке, превратившейся уже в лохмотья и, по всей вероятности, выдержавшей не одно поколение арестантов.

Все это заставило меня серьезно призадуматься. Было очевидно, что портниха донесла на меня, но с какой целью? Она не имела ничего против меня. Франсина, несмотря на всю свою вспыльчивость, все хорошенько не обдумав, тоже не решилась бы на такое. Если я и ушел от нее на время, то не столько из страха, сколько для того, чтобы не раздражать ее своим присутствием. И к чему были все эти допросы, эти таинственные намеки тюремщика? Зачем они спрятали мое платье?.. Я терялся в догадках. Под строжайшим надзором в «секретной» я провел там двадцать пять мучительных дней, после чего состоялся очередной допрос, который мне все прояснил.

«Как ваше имя?» – спросили меня. «Эжен Франц Видок». – «Звание?» – «Военный». – «Вы знакомы с Франсиной Лонге?» – «Да, это моя любовница». – «Вы знаете, где она сейчас находится?» – «Она должна быть у одной из своих подруг, ведь она продала всю свою мебель». – «Назовите имя этой подруги». – «Госпожа Буржуа». – «Где она живет?» – «На улице Святого Андрея, в доме булочника». – «Когда вы видели госпожу Лонге последний раз?» – «За пять дней перед арестом». – «Почему вы с ней расстались?» – «Чтобы лишний раз не злить ее. Она узнала, что я провел ночь с другой женщиной, и в припадке ревности грозила на меня донести». – «Кто эта женщина, с которой вы провели ночь?» – «Бывшая любовница». – «Как ее имя?» – «Элиза… Я никогда не знал ее другого имени». – «Откуда она?» – «Из Брюсселя, куда, я думаю, она и вернулась». – «Где ваши вещи, которые вы забрали от госпожи Лонге?..» – «В месте, которое я укажу, если в этом будет надобность». – «Как же вы забрали вещи, если вы поссорились с госпожой и не хотели ее видеть?» – «После нашей перебранки в кофейне, где Франсина угрожала сдать меня, я, зная ее дурной характер, отправился домой короткой дорогой и пришел раньше нее. Я разбил окно и взял все, что мне было нужно. Вы спрашиваете, где эти вещи теперь? Они на улице Спасителя, у Дюбока». – «Вы говорите неправду. Прежде чем расстаться с Франсиной, вы сильно поссорились у нее дома. Уверяют, что вы даже прибегли к насилию…» – «Это не так! Я не видел ее после нашей ссоры, стало быть, не мог ее обидеть… Да она и сама может это подтвердить!..» – «Вы узнаете этот нож?» – «Да, обычно я пользовался им за столом». – «Вы видите, что его лезвие и рукоятка в крови?.. Это не производит на вас никакого впечатления?.. Кажется, вы смутились…» – «Да, – взволнованно произнес я, – что случилось с Франсиной?.. Скажите мне, и я все вам объясню». – «Не случилось ли с вами чего особенного, когда вы пришли за своими вещами?» – «Решительно ничего, насколько я помню». – «Вы настаиваете на справедливости своих показаний?» – «Да». – «Вы обманываете правосудие. Прекращаю допрос, чтобы дать вам время поразмыслить о вашем положении и о последствиях вашего упрямства. Жандармы, смотрите хорошенько за этим человеком. Ступайте!»

Было поздно, когда я вернулся в свою конуру. Мне принесли еду, но из-за волнения есть мне не хотелось; уснуть я тоже не мог и всю ночь не смыкал глаз. Было совершено преступление, но кем и над кем? Почему его возводили на меня? Я тысячу раз задавал себе эти вопросы и не находил ответа; на другой день меня снова вызвали на допрос. После обычных вопросов дверь в комнату растворилась, и в комнату вошли двое жандармов, поддерживая женщину… Это была Франсина… Бледная, обезображенная, почти неузнаваемая. Увидев меня, она лишилась чувств. Я хотел подойти к ней, но жандармы удержали меня. Ее вынесли на руках, а я остался с судебным следователем наедине. Он спросил, неужели вид несчастной женщины не побуждает меня во всем сознаться. Я снова стал уверять его в своей невиновности, прибавив, что даже не знал о случившемся с Франсиной. Меня опять посадили, но уже не в «секретную», и я мог надеяться, что скоро выясню все подробности происшествия, жертвой которого я стал. Я спрашивал тюремщика, но он не отвечал; я написал Франсине, но меня предупредили, что письма, адресованные ей, будут представляться в регистратуру и что ее ко мне не пустят. Я чувствовал себя как уж на сковородке и, наконец, решился обратиться к адвокату, который, познакомившись с ходом дела, сообщил, что меня обвиняют в покушении на жизнь Франсины. В тот самый день, когда я ушел от нее, ее нашли умирающей от пяти ран, утопающей в крови. Мое внезапное исчезновение, тот факт, что я вынес из дома свои вещи, как бы для того, чтобы скрыть их от глаз правосудия, разбитое окно – все указывало на меня. Вдобавок я был не в своей одежде, что выступало еще одной уликой против меня: думали, что я пришел переодетым только с целью удостовериться, что женщина умерла, не успев ни о чем рассказать. Даже то, что в другом случае послужило бы оправданием, шло мне во вред: как заявила Франсина, в отчаянии оттого, что ее покидал человек, ради которого она всем пожертвовала, она решилась на самоубийство и сама себя ранила ножом. Но ее привязанность ко мне делала это свидетельство подозрительным; все были убеждены, что она это говорила только затем, чтобы спасти меня.

Адвокат молчал уже с четверть часа, а я все никак не мог поверить в этот кошмар. В двадцать лет на меня возводили два серьезных обвинения – в подлоге документов и убийстве, но я не совершал ни того, ни другого! Мне не раз приходило в голову повеситься в своей конуре, я был близок к сумасшествию, но все же вовремя опомнился и, приободрившись, стал обдумывать возможности своего оправдания. На предыдущих допросах сильно налегали на кровь, которую посыльный, принимая от меня вещи, видел на моих руках. Эта кровь была от раны, которую я получил, разбивая окно, и я даже мог привести двух свидетелей, готовых подтвердить это. Адвокат заверил меня, что все это вкупе с показаниями Франсины непременно приведет к моему оправданию, что действительно вскоре произошло. Франсина сразу же пришла повидаться со мной и подтвердила все, что я узнал о ней на суде.

Таким образом, я избавился от одного страшного обвинения, но оставалось другое. Мои частые побеги замедляли ход процесса о подлоге документов, в котором я случайно оказался замешан, так что Груар, не видевший этому конца, тоже бежал. Но благоприятный исход первого процесса подавал мне надежду к законному освобождению, и я нисколько не думал о новом побеге, когда неожиданно мне представился такой случай, за который я, можно сказать, ухватился инстинктивно. В камере, где меня содержали, сидели пересыльные арестанты. Как-то раз, забрав двух из них, тюремщик забыл запереть дверь; заметив это, я мигом спустился вниз и осмотрелся. Стояло раннее утро, и все арестанты спали; я никого не встретил ни на лестнице, ни у ворот. Я уже был на воле, когда тюремщик, сидевший в кабаке напротив тюрьмы, увидев меня, закричал: «Держите! Держите!» Но напрасно он драл глотку: улицы были пустынны, а у меня за спиной, казалось, выросли крылья. Через несколько минут я исчез из виду и вскоре добрался до одного дома в квартале Спасителя, где, я был уверен, меня не станут искать. Однако там я не мог долго оставаться в безопасности, надо было поскорее покинуть Лилль, где все меня слишком хорошо знали.

Меня повсюду разыскивали, и к ночи я узнал, что городские ворота заперты. Я решил спасаться через ров и в десять часов вечера пошел на бастион Нотр-Дам – самое лучшее место для исполнения моего плана. Привязав к дереву заранее заготовленную веревку, я стал спускаться по ней, но из-за чрезмерной тяжести своего тела я полетел вниз с такой быстротой, что не смог удержать веревку, обжигавшую мне руки, и отпустил ее на расстоянии пятнадцати футов от земли. При падении я вывихнул ногу, так что пришлось предпринять невероятные усилия, чтобы выбраться изо рва; после всего этого я был не в состоянии двигаться дальше. Я сидел, исторгая красноречивые проклятия, хотя это нисколько не помогало делу, когда мимо меня прошел человек с тачкой. Я предложил ему шестифранковый талер, и он согласился довезти меня до ближайшей деревни. Этот человек привел меня в свой дом, уложил в постель и стал натирать мою ногу водкой с мылом. Его жена усердно помогала ему, не без удивления поглядывая на мою одежду, перепачканную в грязи. У меня не просили никакого объяснения, но я понимал, что его следует дать, и потому, чтобы все обдумать, я заявил, что мне нужно отдохнуть, и попросил их выйти. Спустя два часа я позвал их голосом только что пробудившегося человека и рассказал им, что, поднимая на вал контрабандный табак, я упал, а товарищи мои, преследуемые досмотрщиком, вынуждены были оставить меня. Ко всему этому я прибавил, что моя судьба в их руках. Эти добрые люди, презиравшие всех таможенников, как и всякий пограничный житель, сказали, что не выдадут меня. Чтобы испытать их, я спросил, нет ли возможности переправить меня на другую сторону, к отцу. Они ответили, что это большой риск и лучше подождать несколько дней, пока я не оправлюсь. Я согласился, и, чтобы не вызывать подозрений, было решено, что они выдадут меня за приехавшего к ним родственника. Впрочем, никто и не обращался к ним ни с какими расспросами.

Немного успокоившись, я стал размышлять о своих делах. Было очевидно, что надо уехать из страны и отправиться в Голландию. Но на исполнение этого плана требовались деньги, а у меня оставалось только четыре ливра и десять су. Я мог бы обратиться к Франсине, но за ней наверняка следили, так что послать ей письмо означало бы предать себя в руки правосудия. Надо было подождать, пока пройдет первое время розысков. И я ждал. По прошествии двух недель я решился черкнуть словечко своей возлюбленной и отправил хозяина с этим письмом, предупредив его, что, так как эта женщина служит посредницей контрабандистам, то лучше видеться с ней тайно. Он выполнил поручение и к вечеру принес мне сто двадцать франков золотом. На следующий же день я простился с этими гостеприимными людьми, которые не много попросили у меня за свои услуги. Через шесть дней я прибыл в Остенде.

Моей целью, как и при первом посещении этого города, было отправиться в Америку или в Индию, но я нашел только прибрежные датские и английские суда, куда меня не брали без документов. Между тем небольшая сумма денег, которую я прихватил из Лилля, заметно истощалась, так что на горизонте вновь замаячила довольно неприятная, но неизбежная перспектива.

Мне часто рассказывали о доходной жизни береговых контрабандистов; арестанты отзывались о ней с энтузиазмом. Что касается меня, то мне ничуть не улыбалось в любую непогоду проводить ночи напролет у крутых берегов, среди утесов, и подвергаться ударам досмотрщиков. С большой неохотой я отправился-таки к рекомендованному мне Петерсу – контрабандисту, который мог посвятить меня в свое дело. Прибитая к двери чайка с распростертыми крыльями, подобно сове или другой птице, часто встречающимся у входа в сельскую хижину, помогла мне найти его. Я застал Петерса в погребе, загроможденном канатами, парусами, веслами, гамаками и бочками. Контрабандист недоверчиво взглянул на меня сквозь окутывавшую его пелену дыма. Это показалось мне дурным предзнаменованием, и не зря: когда я предложил ему свои услуги, он принялся отчаянно меня колотить. Я, конечно, мог бы защищаться, но случившееся было слишком неожиданным, к тому же на дворе было несколько матросов и огромный ньюфаундленд, которые могли отнестись к этому весьма неблагосклонно. Выскочив на улицу, я старался как-то объяснить себе столь странную встречу, и тут мне пришло в голову, что Петерс мог принять меня за шпиона. Такое заключение заставило меня отправиться к одному продавцу можжевеловой водки, которому я успел внушить достаточно доверия. Сначала он посмеялся над моим приключением, а затем объяснил мне, как следовало обратиться к Петерсу. Я снова пошел к грозному патрону, прихватив с собой, однако, парочку больших камней: в случае нового нападения они бы славно прикрыли мое отступление. Со словами «берегитесь, акулы!» (таков был пароль Петерса – под акулами подразумевались таможенные) я смело приблизился к нему и был принят почти по-дружески. Моя сила и ловкость гарантировали успех в этом деле, где часто требовалось быстро переносить с места на место огромные тяжести. Один из контрабандистов, Борделе, взялся посвятить меня в тайны этого ремесла, но мне пришлось заняться делом, еще не получив надлежащей подготовки.

«Койки долой! – крикнул как-то Петерс, стоя в дверях и стуча об пол прикладом карабина. – Выспимся в другой жизни! С этим приливом к нам принесло «Белку»… Надо посмотреть, что у нее в брюхе… Кисея или табак… Ступайте, ступайте, мои свинки…»

В мгновение ока все были на ногах. Открыли ящик с оружием, и каждый взял себе что-нибудь: кто карабин или мушкет, кто – пистолеты, кто – кортик[8] или интрепель[9]. Выпив несколько стаканов водки и арака[10], мы отправились на дело. Изначально наша шайка состояла только из двадцати человек, но по дороге в разных местах к нам присоединялись отдельные личности. По прибытии к берегу моря нас уже было сорок семь, не считая двух женщин и нескольких крестьян из соседних деревень, пришедших с навьюченными лошадьми, которых спрятали за утесом.

Была глухая ночь. Выл ветер, и море так разбушевалось, что я не мог понять, каким образом судно причалит к берегу; при свете звезд я видел, как небольшое судно лавирует неподалеку, словно опасаясь приблизиться. После мне объяснили этот маневр: он совершался с целью удостовериться, что приготовления к разгрузке окончены и нет никакой опасности. Когда Петерс зажег фонарь и тут же погасил его, на марсе[11] «Белки» тоже появился огонь, который то вспыхивал, то исчезал, как светлячок в летнюю ночь. Вскоре судно остановилось на расстоянии одного выстрела от нас. Мы разделились на три группы, одна из которых встала в пятистах шагах от берега, чтобы не пустить таможенных, если они появятся. Другая группа расположилась на берегу между первой и третьей, у каждого к левой руке была привязана веревка, соединявшая всех вместе. В случае тревоги достаточно было легкого толчка, чтобы предупредить об опасности. На этот знак следовало отвечать выстрелом из ружья, чтобы по всей линии началась перестрелка. Третья группа, в которую входил я, осталась у самой воды, чтобы охранять дебаркадер[12] и помогать обмену.

Когда все было устроено, ньюфаундленд по команде бросился в волны и энергично поплыл к «Белке». Через минуту собака показалась с одним концом каната в пасти. Петерс быстро за него ухватился и потянул на себя, сделав нам знак помогать ему. Я бездумно повиновался и вскоре увидел на конце каната двенадцать маленьких бочек, подплывавших к нам. Тогда только я понял, что судно и не должно было подплывать ближе, чтобы не погибнуть в бурунах[13]. Бочки, обмазанные так, что были герметичны, отвязали, вынули из воды, навьючили на лошадей и немедленно отправили. Вторая посылка была принята так же удачно, но при спуске третьей прозвучали несколько выстрелов.

«Вот открытие бала, – сказал спокойно Петерс, – кто-то будет танцевать», – и, взяв свой карабин, присоединился к обоим караулам, которые уже были вместе. Началась оживленная стрельба, стоившая нам двух убитых и нескольких раненых. По выстрелам таможенных видно было, что они превосходят нас в числе, но, боясь засады, они не решались напасть на нас, так что мы беспрепятственно отступили и вернулись домой. В самом начале схватки «Белка» снялась с якоря и принялась улепетывать, страшась, что выстрелы привлекут в эти места правительственные крейсеры. Мне сказали, что, по всей вероятности, они выгрузят остальной товар в другом месте.

Вернувшись домой на рассвете, я бросился на свою койку и смог сойти с нее только спустя двое суток: непривычный ночной труд, постоянно влажное платье, в то время как от нагрузки меня беспрестанно бросало в пот, – все это свалило меня с ног. У меня началась лихорадка. Когда она прошла, я сказал Петерсу, что нахожу это ремесло слишком тяжелым и прошу отпустить меня. Он гораздо спокойнее отнесся к этому, нежели я думал, и даже отсчитал мне сто франков. Впоследствии я узнал, что он следил за мной в течение нескольких дней, чтобы удостовериться, действительно ли я отправился в Лилль, как сказал ему. Да, я имел глупость снова вернуться в этот город из ребяческого желания увидеться с Франсиной и взять ее с собой в Голландию, где намеревался открыть маленькое заведение. Но я был наказан за свою опрометчивость: два жандарма, сидевшие в кабаке, увидели меня проходящим по улице и решили нагнать, чтобы проверить паспорт. Настигнув меня и заметив мое крайнее замешательство при их появлении, они забрали меня с собой.

Меня посадили в бригадную тюрьму. Я уже изыскивал средства к побегу, когда два человека из лилльской бригады подошли к тюрьме и спросили, есть ли «дичь». «Да, – ответили забравшие меня жандармы. – Вот какой-то господин Леже (я назвал себя этим именем), у которого нет паспорта». Дверь отворилась, и бригадир из Лилля, часто видевший меня в «Пти-Шатле», вскрикнул: «Тьфу, пропасть! Да ведь это Видок!» Делать нечего – пришлось открыться. Через несколько часов я входил в Лилль, сопровождаемый двумя непрошеными телохранителями.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Из тюрьмы «Пти-Шатле» я был переведен в тюрьму департамента Дуэ и отмечен как человек опасный. Однажды вечером в тюрьму прибыл конвой арестантов, из которых четверо в оковах были посажены в одну комнату со мной. Это были братья Дюэм, богатые фермеры, пользовавшиеся превосходной репутацией, пока из-за одной неожиданной случайности не открылось их поведение. Четверо братьев, наделенные недюжинной силой, находились во главе шайки поджаривателей, наводившей ужас на окрестности. Ее члены долгое время оставались неизвестными, но маленькая дочь одного из братьев нечаянно открыла тайну.

Однажды девочка была у соседей, и ей вздумалось рассказать, как она испугалась в прошлую ночь. «Отчего?» – спросили ее с любопытством. «Как же, отец опять пришел со своими черными людьми!» – «С какими черными людьми?» – «С которыми он часто уходит по ночам… а потом к утру они приходят и считают деньги на одеяле… Я как-то спросила маму, что все это значит, а она ответила: «Смотри не болтай, дочка; у отца есть черная курочка, которая несет ему денежки, но только ночью, и чтобы ее не рассердить, надо подходить к ней с таким же черным лицом, как ее перья. Но осторожно, если ты скажешь хоть слово, черная курица не придет больше». Слушатели, конечно, сразу поняли, что не из-за таинственной курицы Дюэм мазали себе лица сажей, а чтобы не быть узнанными. Соседка сообщила свои подозрения мужу, а последний, в свою очередь, расспросив девочку и убедившись, что черные люди были шайкой поджаривателей, сделал заявление властям. В результате всех членов банды задержали.

Один из братьев ухитрился запрятать в подошву сапога лезвие ножа. Узнав, что я знаком со всеми арестантами, он сообщил мне свой секрет, спросив, нельзя ли воспользоваться этим для побега. Пока мы размышляли, явился мировой судья в сопровождении жандармов и произвел осмотр нашей камеры, а затем нас самих. Я счел благоразумным спрятать во рту маленький подпилок, который всегда был со мной, но один из жандармов заметил это движение и воскликнул: «Он проглотил ее!» Мы недоуменно переглянулись и тут только узнали, что речь идет о печати, которой скрепили фальшивый приказ об освобождении Буателя. Меня перевели в городскую тюрьму и сковали правую руку с левой ногой, а левую руку с правой ногой. Кроме того, в тюрьме было настолько сыро, что брошенная мне солома за двадцать минут стала такой влажной, точно ее смочили водой.

Восемь дней я оставался в этом ужасном положении, и только тогда меня решились перевести обратно, когда убедились, что я не смогу вернуть печать естественным образом. Узнав об этом, я притворился необычайно слабым, не выносящим дневного света. Это было вполне естественно, и жандармы, поверив в мой обман, позаботились даже прикрыть мне глаза платком. Мы ехали в фиакре, по дороге я мгновенно сбросил платок, распахнул дверцы и выскочил на улицу. Жандармы устремились за мной, но, неповоротливые из-за своих сабель и тяжелых сапог, они едва успели вылезти из кареты, как я был уже далеко. Я немедленно оставил город и с намерением бежать за море направился в Дюнкирхен с деньгами, посланными матерью. Там я познакомился с приказчиком одного шведского брига, который пообещал взять меня на свое судно.

В ожидании отъезда мой новый друг пригласил меня в Сент-Омер. В платье моряка я не рисковал быть узнанным, притом нельзя же было отказать столь нужному человеку, и потому я согласился, но из-за своего характера не мог не вмешаться в возникшую там ссору, и за буйство был отведен на гауптвахту. Там у меня спросили паспорт, которого у меня не было, и, заподозрив, что я беглый из какой-нибудь окрестной тюрьмы, на следующий день отправили в Дуэ, так что я даже не успел проститься с приказчиком, который, по всей вероятности, был весьма удивлен этим происшествием. В Дуэ меня опять посадили в тюрьму.

Не успел я оправиться от этого потрясения, как настал день суда, который уже восемь месяцев откладывался вследствие моих частых побегов, равно как и побегов Груара, исчезавшего всякий раз, как меня забирали. Обвиняемые давали показания против меня. Буатель заявил, что я якобы спрашивал, сколько он даст за то, чтобы выйти из тюрьмы; Гербо уверял, что он составил акт без печати и притом только по моему наущению, а я по изготовлении акта тотчас взял его; он же, со своей стороны, не придавал этому никакого значения. Присяжные, впрочем, признали, что вещественные доказательства моего участия в преступления отсутствовали; все обвинение заключалось в бездоказательном показании, что злосчастная печать была доставлена мною. И при всем том Буатель, признавшийся, что он хлопотал о фальшивом приказе, Штоффле, сказавший, что принес его тюремщику, Груар, заявивший, что присутствовал при всем этом, – все-таки были оправданы, а мы с Гербо осуждены на восемь лет в кандалах.

Вот приговор, который я привожу здесь в ответ на глупые выдумки на сей счет: одни уверяют, будто я был осужден на смертную казнь за многочисленные убийства; другие – будто я долгое время был атаманом шайки, нападавшей на дилижансы; самые снисходительные утверждают, что меня осудили на вечную каторгу за кражу со взломом. Говорили даже, будто я умышленно вызывал несчастных на преступления, чтобы потом, когда мне вздумается, предать их в руки правосудия. Точно мало настоящих преступников! Как будто некого и без того преследовать! Это обвинение родилось в полиции, где у меня было много завистников; оно не устояло бы перед гласностью судебного разбирательства, которое не преминуло бы обнаружить бесчестные поступки, приписываемые мне; оно не устояло бы и перед действиями охранной бригады, которой я руковожу. Проявив свои способности, незачем прибегать к шарлатанству.

Только одного на меня не взводили – смертоубийства, а между тем объявляю во всеуслышание, что я не подвергался никакому другому приговору, кроме нижеследующего. Доказательством тому служит мое помилование, и если я заявляю, что не принимал участия в этом жалком подлоге, то мне должны верить, тем более что все дело было не более чем злой тюремной шуткой, которая в настоящее время привела бы только к исправительному наказанию. Но в моем лице разили не сомнительного соучастника ничтожного подлога, а беспокойного, непокорного и отважного арестанта, виновника стольких побегов, на котором надо было показать пример другим, и вот ради чего я был принесен в жертву.

Приговор

«Во имя французской республики, единой и неделимой.

Рассмотренный уголовным судом Северного департамента обвинительный акт, составленный 28-го вандемьера[14] 5-го года, против: Себастьяна Буателя, сорока лет, земледельца, Цезаря Гербо, двадцати лет, бывшего фельдфебеля егерского полка, Эжена Штоффле, двадцати трех лет, тряпичника, Жана-Франца Груара, двадцати девяти с половиной лет, помощника кондуктора на военном транспорте, и Франца Видока, уроженца Арраса, двадцати двух лет, – обвиняемых старшиной суда присяжных округа Камбре в подлоге официального документа.

Данный обвинительный акт заключает:

1) что подлог, упоминаемый в обвинительном акте, несомненен;

2) что обвиняемый Цезарь Гербо уличен в совершении означенного преступления;

3) что он уличен в совершении его со злым и вредоносным умыслом;

4) что Франц Видок также уличен в совершении подлога;

5) что он совершил его с вредоносным умыслом;

6) несомненно, что вышеозначенный подлог был совершен по отношению к официальной бумаге;

7) что Себастьян Буатель не уличен в подстрекании виновного или виновных к совершению означенного преступления подарками, обещаниями и т. п.;

8) что Эжен Штоффле не уличен ни в содействии при подготовке к совершению означенного подлога, ни в самом подлоге;

9) что Жан-Франц Груар не уличен ни в содействии виновному или виновным, ни в подготовке означенного подлога, ни в самом подлоге.

В силу этого заявления президент, согласно 424-й статье закона 3-го брюмера 4-го года Уложения о преступлениях и наказаниях, признал, что Себастьян Буатель, Эжен Штоффле и Жан-Франц Груар освобождаются от взводимого на них преступления, и приказал немедленно выпустить их на свободу, если только они не задержаны еще по какой-либо другой причине.

Суд, выслушав комиссара исполнительной власти и гражданина Депре, адвоката подсудимых, приговорил Франца Видока и Цезаря Гербо к восьмилетнему заключению в кандалах, согласно 44-й статье и второму отделению второй главы второй части Уложения о наказаниях, которая была прочтена на суде и заключается в следующем:

«Если означенный подлог совершен над официальным документом, то полагается наказание в виде заключения на восемь лет в кандалах».

Суд также просит принять во внимание 28-ю статью первой главы первой части Уложения о наказаниях: «Всякий присужденный к какому-либо наказанию, кандалам, заключению в смирительном доме, пытке или тюремному заключению должен быть предварительно отведен на городскую площадь, куда также созывается суд присяжных; там его привязывают к столбу, поставленному на эшафоте, и он таким образом остается на глазах у народа на протяжении шести часов, если он приговорен к кандалам или заключению в смирительном доме, на протяжении четырех часов – если приговорен к пытке, и двух часов – если приговорен к заключению в тюрьме; над его головой должны быть большими буквами написаны его имя, профессия, место жительства, совершенное им преступление и приговор».

Согласно 445-й статье закона 3-го брюмера 4-го года Уложения о наказаниях, позорный столб должен быть выставлен на площади общины, где заседает уголовный суд.

Итак, согласно этим статьям означенные Франц Видок и Цезарь Гербо будут выставлены на шесть часов на эшафоте, воздвигнутом для этой цели на площади общины.

Приказано по представлению комиссара исполнительной власти означенный приговор привести в исполнение.

Составлен и произнесен в Дуэ в присутствии уголовного суда Северного департамента 7-го нивоза[15] 5-го года Французской республики, единой и неделимой, в котором заседали граждане: Делаэтр, председатель; Гавен, Рикке, Pea и Легран, судьи, подписавшие подлинник означенного документа.

Извещаем и приказываем всем судебным приставам привести означенный приговор в исполнение, а генерал-прокурорам и прокурорам суда первой инстанции проследить за этим; всем комендантам и офицерам оказать вооруженную помощь при необходимости. В удостоверение сего означенный приговор подписан председателем суда и актуариусом».

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Измученный дурным обращением в тюрьме Дуэ, выведенный из терпения усиленным надзором, я и не думал подавать апелляцию, которая продлила бы мое заключение еще на несколько месяцев. В этом намерении меня утвердило известие, что заключенные будут немедленно переведены в Бисетр и присоединены к каторжникам, отправляемым в Брестский острог. Нечего и говорить, что я рассчитывал бежать по дороге. Что же касается апелляции, то меня уверили, что я могу подать из острога просьбу о помиловании. Тем не менее мы несколько месяцев просидели в Дуэ, и мне пришлось горько пожалеть о том, что я не подал апелляцию.

Наконец, пришел приказ об отправлении нас на каторгу, который мы, как ни странно, встретили с восторгом. Нас уж очень доканали притеснения тюремщика Марена. Впрочем, и новое положение было весьма незавидным: сопровождавший нас экзекутор Гуртрель неизвестно зачем велел сделать оковы по новому фасону, так что у каждого из нас было на ноге по пятнадцать фунтов, и, кроме того, мы были скованы попарно толстым железным обручем. Прибавьте к этому самый бдительный надзор, так что рассчитывать на свою ловкость и хитрость не представлялось возможным.

В Санлисе нас посадили в пересыльную тюрьму, одну из ужаснейших, которые я когда-либо видел. Тюремщик в то же время занимал должность полевого сторожа, поэтому тюрьмой управляла его жена. И что за женщина! Она не постеснялась обыскать нас даже в самых секретных местах. Мы так раскричались, что стены задрожали, но она гаркнула хриплым голосом: «Ах, вы, негодяи! Погодите, вот я сейчас возьму свою плетку!..» Мы приняли это к сведению и разом притихли. На следующий день мы прибыли в Париж. В четыре часа пополудни мы были в Бисетре.

«Вот мы и на месте, – сказал мой давний приятель Десфоссо, который сидел рядом со мной. – Видишь это четырехугольное здание? Это тюрьма». Нас высадили перед дверью, охраняемой часовым. Миновав несколько дверей, очень низких, обитых железом, тюремщик ввел нас на большой квадратный двор, где находилось около шестидесяти заключенных. Когда мы вошли, все окружили нас, с удивлением рассматривая наши оковы. Появиться в Бисетре с подобным украшением было верхом гордости, потому что о достоинстве пленника судили по мерам, принятым против него. Десфоссо, который очутился в кругу знакомых, представил нас как самых замечательных людей Северного департамента. Особенно он расхвалил меня, и я был окружен вниманием наиболее знаменитых арестантов. Только с нас сняли дорожные кандалы, как высокий человек, инспектор камер, отвел меня в большую комнату, называемую Форт-Магон, где я переоделся в тюремную одежду. В то же время инспектор объявил мне, что я буду бригадиром, то есть стану следить за раздачей продовольствия моим сокамерникам; благодаря этому я имел хорошую постель, между тем как другие спали на походных.

Тюрьма Бисетр отличалась усиленным надзором и могла заключать тысячу двести арестантов, но им было тесно, как селедке в бочке. Кроме того, тюремщики не стремились облегчить положение заключенных, напротив, угнетали их и смягчались только при виде взятки. Они не пытались укрощать пороки – лишь бы не было попыток к бегству, и в тюрьме можно было делать все что угодно. Преступники, осужденные за противонравственные посягательства, открыто проповедовали разврат, а воры упражнялись в своем отвратительном занятии, и никто из служащих не находил в этом ничего предосудительного.

Если прибывал из провинции какой-нибудь новичок, хорошо одетый, попавший первый раз в тюрьму и потому не посвященный в тюремные нравы и обычаи, – то в одно мгновение вся его одежда исчезала и потом продавалась в его присутствии тому, кто больше даст. Если у него были вещи или деньги, то их забирали в пользу остальных, а так как, например, серьги долго было вынимать из ушей, то их срывали, и мученик не мог жаловаться: он был заранее предупрежден, что если заговорит, то его повесят на задвижке в камере и объявят, что он покончил самоубийством. Из предосторожности один заключенный, ложась спать, положил свои пожитки под голову; когда он заснул, ему привязали к ноге камень, который положили на край постели: достаточно было малейшего движения, чтобы камень упал. Пробужденный неожиданным стуком, он приподнялся, и его узел, прицепленный к веревке, тотчас был притянут через решетку в верхний этаж. Я видел бедняков, обобранных таким образом в зимнее время и остававшихся в одной рубашке на дворе, до тех пор пока им не бросали какое-нибудь отрепье, чтобы прикрыть наготу. Во время нахождения в Бисетре арестанты могли еще зарываться в солому и таким образом бороться с холодом, но, когда их отправляли на каторгу, они, не имея другой одежды, кроме легкого балахона и панталон, часто гибли от холода.

Подобным обращением с этими несчастными объясняется развращенность людей, которых легко было бы вернуть к нормальной жизни, но которые стараются забыть гнетущую нищету и ищут облегчения в разврате и преступлениях. Осужденные составляют особую нацию: любой вновь прибывший будет врагом, пока не станет говорить на их языке, не усвоит себе их образа мыслей.

Но это еще не все. Если заключенный будет объявлен ложным братом или бараном, то он будет безжалостно избит, и ни один тюремщик не вмешается, чтобы спасти его. Решено было даже выделить особое помещение для тех лиц, которые дали показания, компрометирующие их сообщников. С другой стороны, бесстыдство воров и безнравственность чиновников довели до того, что в тюрьме открыто замышлялись и готовились преступления, которые совершались уже вне ее стен. Я расскажу только об одном из таких случаев. Один из преступников добыл адреса богатых людей, живущих в провинции, что было очень легко сделать посредством арестантов, прибывавших оттуда чуть ли не каждый день. Заручившись адресами, он отправил им письма, называемые на воровском наречии иерусалимскими. Названия мест и имена менялись в зависимости от обстоятельств. Текст был таким:

«Милостивый государь! Вы, без сомнения, будете удивлены, получив это письмо от неизвестного лица, которое ожидает от вас услуги. Но, находясь в таком печальном положении, я погибну, если честные люди не придут мне на помощь. Вы поймете, почему я обращаюсь именно к вам, о котором слышал так много хорошего. Я эмигрировал вместе с маркизом де ***, у которого служил камердинером. Чтобы не возбудить подозрения, мы путешествовали пешком, и я нес багаж, в том числе шкатулку с шестнадцатью тысячами франков золотом и бриллиантами покойной маркизы. Мы уже готовы были присоединиться к армии ***, как вдруг в погоню за нами отправили отряд волонтеров. Господин маркиз, опасаясь, что нам не ускользнуть, велел мне бросить шкатулку в довольно глубокую лужу, возле которой мы находились. Я предполагал вернуться за шкатулкой на следующую ночь, но крестьяне, поднятые набатом, в который велел ударить начальник отряда, начали обыскивать лес, где мы прятались, и нам оставалось только помышлять о бегстве. Прибыв за границу, господин маркиз получил пособие от принца де ***, но эти средства быстро истощились, и он решил послать меня на поиски шкатулки. Мою задачу облегчало то, что мы еще тогда нарисовали план местности. Я вернулся во Францию и добрался без приключений до деревни *** близ леса, где нас преследовали. Она находится в трех четвертях лье от вашего местопребывания. Я готов был выполнить свое поручение, когда хозяин гостиницы, где я остановился, ярый якобинец, заметив мое колебание, когда он предложил выпить за республику, арестовал меня как подозрительного субъекта. Так как у меня не было бумаг и я, к несчастью, имел сходство с одним лицом, преследуемым за остановку дилижансов, то меня пересылали из тюрьмы в тюрьму для очной ставки с предполагаемыми сообщниками. Таким образом я попал в Бисетр, где нахожусь в больнице уже два месяца.

В этом ужасном положении я вспомнил, что мне о вас говорила одна родственница моего господина, которая имела поместье в вашем кантоне. И я обращаюсь к вам с просьбой известить меня, не в состоянии ли вы оказать мне услугу: достать шкатулку и переслать мне часть находящихся в ней денег. Это поможет мне в настоящих тяжких обстоятельствах и позволит вознаградить моего защитника, под диктовку которого я пишу и который уверяет меня, что с помощью незначительных подарков я смогу избежать суда…»

Из ста писем подобного рода на двадцать приходил ответ. Письма писали только людям, известным своей приверженностью старым порядкам. Провинциал отвечал, что он согласен взяться за поиски шкатулки. Следующее послание мнимого камердинера извещало, что, лишенный всего, он заложил больничному служителю за незначительную сумму чемодан, в двойном дне которого находится известный план. Тогда присылались деньги, и сумма их иногда доходила до тысячи двухсот или тысячи пятисот франков. Некоторые даже являлись из своих провинций в Бисетр, где им передавался план, который должен был привести их в таинственный лес. Даже парижане иногда попадались в ловушку.

Понятно, что подобные штуки могли выполняться только с согласия и при участии чиновников, так как именно они получали письма от провинциалов. Но надзиратели полагали, что независимо от косвенной пользы, которую они извлекали через увеличение издержек арестантов на еду и напитки, занятые таким образом арестанты будут меньше думать о побеге. По этой же самой причине они допускали производство различных вещей из соломы, дерева, кости и даже фальшивых монет в два су, которые одно время наводняли Париж. Существовали и другие, тайные промыслы: арестанты подделывали паспорта с неподражаемым искусством, делали пилки для распиливания оков и фальшивые накладки из волос, которые помогали им бежать из острога, так как каторжников легче всего было узнать по бритым головам. Эти предметы прятались в жестяные трубки, а те, в свою очередь, в чреве. Что касается меня, то я был занят одной мыслью: бежать и добраться до какой-нибудь пристани, где я смог бы сесть на корабль.

Наконец, я решил проломать плиту в Форт-Магоне, добраться до водопровода, находившегося под зданием, и затем с помощью подкопа попасть во двор сумасшедших, откуда уже легко было выбраться на волю. Проект был приведен в жизнь за десять дней и столько же ночей. Тринадцатого октября 1797 года, в два часа утра, мы спустились в водопровод в числе тридцати четырех человек. С потайными фонарями мы через подземный ход проникли во двор сумасшедших. Теперь оставалось найти лестницу или что-нибудь вроде того, чтобы перелезть через стену. Нам попался длинный шест, и мы кинули жребий, кому лезть первым, но в это время шум цепей нарушил тишину ночи.

В одном из углов двора собака вышла из конуры; мы застыли на месте, затаив дыхание. Она потянулась, зевая, затем сделала движение, как бы желая вернуться в конуру. Мы считали себя спасенными, но вдруг она повернула голову в нашу сторону и устремила на нас два горящих глаза. За глухим рычанием последовал громкий лай. Десфоссо хотел задушить собаку, но она была таких внушительных размеров, что с ней не так легко было сладить. Мы сочли благоразумнее удалиться в большую открытую комнату, но собака не переставала лаять, к тому же другие начали ей вторить, и инспектор Жиру догадался, что случилось нечто из ряда вон выходящее. Он начал обход с Форт-Магона и чуть не упал, не обнаружив там ни души. Надзиратели, тюремщики, стража – все прибежали на его крик. Той же дорогой, что и мы, они прошли во двор сумасшедших. Спущенная с цепи собака побежала прямо к нам, и в комнату, где мы находились, вошла стража со штыками наперевес, как будто ей предстояло взять редут. По тюремному обычаю на нас надели ручные цепи, потом мы возвратились, но не в Форт-Магон, а в каземат.

Целую неделю мы оставались в каземате, после чего меня поместили в Шоссе, где я нашел часть заключенных, которые так хорошо меня встретили при моем прибытии. Они жили на широкую ногу и не отказывали себе ни в чем, так как, помимо денег, добываемых иерусалимскими письмами, они получали еще помощь от знакомых женщин, навещавших их совершенно беспрепятственно. Находясь, как и в Дуэ, под более строгим надзором, я тем не менее не переставал искать средств бежать, когда наступил день отправления на каторгу.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Двадцатого ноября 1797 года целое утро в тюрьме царило необыкновенное оживление. Двери каждую минуту отворялись и затворялись; тюремщики с озабоченным видом ходили взад и вперед; на главном дворе выгружали оковы. Около одиннадцати часов два человека в голубой форме вошли в Форт-Магон, где уже в течение недели я находился со своими товарищами по ссылке; это были капитан над каторжными и его помощник. «Нy! – сказал капитан с добродушной улыбкой. – Есть ли здесь обратные лошади (беглые каторжники)?» Он заметил Десфоссо: «А! Вот пентюх (арестант, ловко снимающий оковы), он уже путешествовал с нами. Я слышал, что ты рисковал быть скошенным (гильотинированным) в Дуэ, мой милый. Черт побери! Ты хорошо сделал, что избежал этого; все лучше вернуться в луга (на каторгу), нежели позволить дядюшке (палачу) как мячиком забавляться нашей Сорбонной (головой). Но главное, мои дети, чтобы вы все были спокойны, и тогда получите говядины с петрушкой». Капитан продолжал свой осмотр, обращаясь с такими же любезными шуточками ко всему своему товару, как он называл осужденных.

Наконец, наступила критическая минута: мы сошли во двор, где нас осмотрел тюремный врач, чтобы проверить, все ли смогут перенести трудности пути. Все были объявлены годными, хотя многие находились в плачевном состоянии. Потом каждый из арестантов скинул с себя тюремное платье и надел свое собственное; те, у которых его не было, получили полотняные балахоны и панталоны, которые не могли защитить от холода и сырости. Шляпы, одежда и все то немногое, что оставляется арестантам, странным образом обезображивается, чтобы предупредить побеги. Например, у шляпы обрезаются поля, у одежды – воротник. Наконец, ни один арестант не может сохранить при себе более шести франков; весь излишек передается капитану, который выдает деньги в дороге по мере надобности. Но этой меры арестанты легко избегают, пряча луидоры в большие медные монеты, выдолбленные по окружности.

По окончании этих приготовлений мы прошли на большой двор, где находились надзиратели над каторжниками, называемые аргусами. В большинстве случаев это овернцы, носильщики воды, комиссионеры, угольщики, которые занимались своим ремеслом в промежутке между путешествиями. В середине двора – большой деревянный ящик с кандалами. Стараясь подбирать по росту, нас соединили попарно шестифутовой цепью. Затем каждый из двадцати шести арестантов был прикреплен к этой общей цепи от ошейника в виде железного треугольника, который с одной стороны отворялся на болтовом шарнире, а с другой забит был гвоздем. Заклепка гвоздем была самой опасной частью операции: даже упрямые и раздражительные люди остаются в это время неподвижными, потому что при малейшем их движении молот может раздробить череп. Затем явился один из заключенных, вооруженный большими ножницами, и остриг каторжникам волосы на голове и бороды, стараясь стричь неровно.

Наше трудное путешествие длилось двадцать четыре дня. Прибыв в Понт-а-Лезен, мы были помещены в каторжное депо, где осужденные проходят нечто вроде карантина, пока не восстановятся их силы и подтвердится, что они не больны никакими заразными болезнями. Тотчас после нашего прибытия нас вымыли попарно в больших чанах с теплой водой и по выходе из ванны раздали одежду. Я получил красную куртку, двое панталон, две полотняные рубашки, две пары башмаков и зеленый колпак. Каждая вещь из этого «приданого» была помечена, а на колпаке значился номер, занесенный в реестр. После раздачи одежды нас заковали в ножные кандалы, но в пары не соединяли.

Понт-а-Лезен – своего рода лазарет, и поэтому надзор не так строг. Меня заверили, что очень легко выйти из камер и перелезть потом через наружные стены. Я получил эти сведения от одного арестанта по имени Блонди, который уже убегал из Брестского острога. Я приготовился воспользоваться первым же случаем. Нам как-то дали хлеб в восемнадцать фунтов весом. Я выдолбил его и положил туда рубашку, панталоны и платки. Это был чемодан нового образца, и его не осматривали. Поручик Тьерри не просил следить за мной особо – напротив, зная, за что я осужден, он сказал обо мне комиссару, что с такими спокойными людьми можно вести каторжников, как пансион для девиц. И так, не возбуждая подозрений, я решился привести свой план в жизнь. Дело в том, что надо было сначала пробить стену камеры, где мы были заперты. Стальные ножницы, забытые у моей кровати галерным приставом, послужили мне для этой цели, а Блонди в это время распиливал мои цепи. Когда работа была окончена, мои товарищи, чтобы обмануть бдительность сторожевых аргусов, смастерили и положили на мое место чучело, и затем, одетый в спрятанные вещи, я очутился во дворе депо. Ограда была высотой футов в пятнадцать, и я понимал, что перелезть можно только с помощью лестницы. Шест заменил мне ее, но он был так длинен и тяжел, что я не смог перетащить его через стену и спуститься на другую сторону.

После утомительных и бесполезных усилий я решился на скачок, но так сильно повредил себе ноги, что насилу дополз до соседнего кустарника. Я надеялся, что боль стихнет и я смогу бежать до рассвета, но она все усиливалась, и ноги мои распухли до такой степени, что пришлось оставить всякую мысль о побеге. Тогда я дополз до дверей депо, надеясь заслужить снисхождение. Сестра милосердия, к которой я обратился, препроводила меня в комнату, где мои ноги были перевязаны. Эта сердобольная женщина, которую я сумел разжалобить, просила за меня смотрителя депо, и он простил меня. Когда через три недели я совершенно поправился, меня препроводили в Брест.

Острог расположен в середине гавани; самые смелые преступники признавались, что невозможно избавиться от волнения при виде этого места позора. В каждой камере – двадцать восемь лагерных кроватей, называемых нарами, на которых спят шестьсот закованных каторжников. Длинные ряды красных курток, бритые головы, впалые глаза, обезображенные лица, постоянное бряцанье цепей – все это способно вселить ужас. Но для осужденного это впечатление только мимолетное; чувствуя, что здесь нет никого, перед кем ему следует краснеть, он мирится со своим положением.

Моим самым большим желанием было как можно скорее бежать. Для этого мне, прежде всего, следовало убедиться в благонадежности моего товарища по нарам. Это был Бургиньон, винодел из окрестностей Дижона, лет тридцати шести, осужденный на двадцать четыре года за вторичную кражу со взломом. Нищета и дурное обращение превратили его в животное. Казалось, он сохранил только одну способность – с поспешностью обезьяны или собаки отвечать на свисток аргусов. Но для исполнения моего проекта мне нужен был решительный человек, который не отступит перед страхом палочных ударов. Чтобы избавиться от Бургиньона, я притворился больным; его поставили в пару с другим. А когда я «выздоровел», то меня соединили с бедняком, осужденным на восемь лет за кражу курицы из дома священника.

У этого сохранилась по крайней мере известная доля энергии. Первый раз, когда мы остались одни, он сказал: «Слушай, товарищ, ты не желаешь, как мне кажется, долго есть казенный хлеб… Будь со мной откровенен… Ты ничего не потеряешь». Я признался, что намерен улизнуть при первой возможности. «В таком случае, – сказал он, – я дам тебе совет смыться прежде, чем эти носороги аргусы привыкнут к твоей тыкве (лицо), но недостаточно только желать… есть у тебя филиппчики (золотые экю)?» Я ответил, что у меня есть немного денег; тогда он объявил, что достанет мне платье, но мне во избежание подозрений необходимо купить «хозяйство», как человеку, решившему спокойно провести время заключения. Это хозяйство состояло из двух деревянных чашек, маленького бочонка для вина и небольшого матраца, набитого паклей. Был четверг, шестой день после моего прибытия в острог; в субботу у меня уже был костюм матроса, который я немедленно надел под арестантское платье.

На другой день после пушечного выстрела мое отделение отправилось на работу к водокачальне. У решетки камеры, по обыкновению, осмотрели наши наручники и одежду. Зная этот обычай, я наклеил на груди на костюм матроса лоскут цвета кожи. Так как я нарочно оставил незастегнутым воротник куртки и рубашку, стража не стала осматривать далее, и я прошел без затруднений. Я отправился с моим товарищем за груду досок, как будто по надобности; наручники были подпилены накануне, и припай, скрывавший след пилы, легко поддался при первом усилии. Избавившись от цепей, я скинул куртку и панталоны каторжника. Под кожаную шапку я надел парик, принесенный из Бисетра, потом вручил своему товарищу обещанное ему небольшое вознаграждение и исчез.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Я без затруднения прошел через решетку и очутился в Бресте, которого совсем не знал. Наконец, после многих остановок и поворотов мне удалось добраться до городских ворот, где находился смотритель, прозванный Подляком. Он угадывал каторжника по жестам, телодвижениям, физиономии; облегчало его труд и то, что человек, пробывший некоторое время в остроге, невольно волочил ногу, на которой была цепь. Однако мне необходимо было пройти мимо этого типа, который с важностью курил трубку, устремив орлиный взор на всех проходивших. Я был предупрежден и, дойдя до Подляка, поставил у его ног молочный горшок с маслом, который купил, чтобы дополнить свой маскарад. Набив трубку, я попросил у него огня. Он исполнил мою просьбу со всей любезностью. Мы пустили несколько клубов дыма в лицо друг другу, потом я покинул его.

Я шел три четверти часа, как вдруг услышал три пушечных выстрела, которыми обычно извещают окрестных крестьян о побеге каторжника. Поймав беглеца, они могли заработать сто франков. Я действительно видел людей, вооруженных ружьями и карабинами, осматривающих кустарники.

Два дня прошли без затруднений; на третий день в нескольких лье от Гемени, на повороте дороги, я встретил двух жандармов. Я хотел бежать, но они закричали, чтобы я остановился, схватившись за свои карабины. Они подошли ко мне; у меня не было бумаг, но я сочинил ответ на всякий случай: «Мое имя Дюваль, родом из Лориана, дезертир с фрегата Кокарда, находящегося в настоящее время в гавани Сен-Мало». Эти подробности я узнал во время пребывания в остроге, куда приходили новости из всех портов. «Как! – вскрикнул бригадир. – Вы Огюст… сын того Дюваля, который живет в Лориане на площади, рядом с Золотым шаром?» Я не противоречил. «Черт возьми! – продолжал бригадир. – Мне жаль, что я задержал вас… но теперь уж ничего не поделаешь… Надо препроводить вас в Лориан или Сен-Мало». Я просил его не отправлять меня в Лориан, опасаясь очной ставки с моими новыми родными. Но он приказал отвести меня именно туда, и на другой день я прибыл в Лориан, где меня заключили в Понтаньо, морскую тюрьму, расположенную возле нового острога и заполненную каторжниками из Бреста.

Допрошенный на другой день комиссаром, я повторил, что я Огюст Дюваль и покинул корабль без позволения, чтобы повидаться с родными. Меня снова вернули в тюрьму, где среди других моряков находился молодой человек, уроженец Лориана, обвиняемый в оскорблении старшего офицера корабля. Одним утром он сказал мне: «Земляк, если вы заплатите за мой завтрак, я вам сообщу нечто такое, что не огорчит вас».

За десертом он сообщил мне следующее: «Я не знаю, кто вы, но вы не сын Дюваля, так как он умер два года тому назад на Мартинике. Да, он умер, но здесь никто ничего не знает. Теперь я расскажу вам кое-что о его семействе, чтобы вас признали даже родные. Это будет тем легче, что из отцовского дома он уехал очень молодым. Для большей уверенности притворитесь слабоумным вследствие пережитых трудностей и перенесенных вами болезней. Но есть еще кое-что. Прежде чем сесть на корабль, Огюст Дюваль вытатуировал себе на левой руке рисунок, как это делают многие матросы и солдаты. Я знаю этот рисунок: алтарь, украшенный гирляндой. Если вы сядете со мной в каземат дней на пятнадцать, я нарисую вам точно такой же».

Собеседник мой казался прямым и откровенным, и участие, которое он принял во мне, я объяснил желанием подшутить над правосудием, – наклонность, присущая всем заключенным. Удовольствие, которое они получают от подобной мести, стоит нескольких недель заключения в каземате. Теперь оставалось попасть туда. Мы вскоре нашли удобный предлог. Под окнами комнаты, где мы завтракали, стоял часовой; мы начали бросать в него хлебными шариками; он пригрозил, что пожалуется смотрителю, а нам только это и нужно было. В итоге мы очутились на дне глубокой ямы, очень сырой, но светлой. Едва нас успели запереть, как мой товарищ взялся за накалывание рисунка. Кроме того, он рассказал мне о семействе Дюваль, которое знал с детства.

Эти подробности очень мне помогли. На шестнадцатый день нашего заключения в каземате меня вызвали, чтобы представить отцу, которого предупредил комиссар. Товарищ мой описал его так, что я не мог ошибиться. Увидев его, я бросился ему на шею. Он меня признал, его жена также признала, как и двоюродная сестра и дядя. И вот, я действительно превратился в Огюста Дюваля; сам смотритель был убежден. Но этого было недостаточно, чтобы меня освободить. Как дезертира с Кокарды, меня должны были препроводить в Сен-Мало, где я предстану перед морским судом. По правде сказать, это меня не слишком пугало, так как я был уверен, что мне удастся бежать по дороге. Наконец, я отправился в путь, получив от своих родных несколько луидоров.

До Кимпера мне не представилось случая избавиться от общества жандармов, препровождавших меня вместе со многими другими личностями: ворами, контрабандистами и дезертирами. Нас поместили в городскую тюрьму.

Так прошло две недели. Тогда я решил попасть в госпиталь в надежде, что там мне повезет больше, и притворился больным.

В госпитале я познакомился с одним освобожденным каторжником, который выполнял обязанности лазаретного служителя и за деньги был готов на все. Я заявил ему о своем желании выбраться на несколько часов в город; он сказал, что, если я переоденусь, мне будет нетрудно это сделать, так как стены не выше восьми футов. Мы условились, что он достанет мне одежду, но единственный костюм, который он смог найти в госпитале, был слишком мал для моего роста.

Эта неудача сильно меня раздосадовала, как вдруг мимо моей кровати прошла одна из сестер милосердия. При виде этой полновесной женщины мне пришла мысль воспользоваться ее одеянием. Я сказал об этом в шутку моему служителю, но он воспринял ее всерьез и пообещал принести мне одежду сестры Франциски следующей ночью. Около двух часов утра он действительно явился с узлом, в котором было платье, ряса, чулки и прочие вещи, украденные им из ящика сестры, пока она была на заутрене. Все мои товарищи по камере, все девять человек, крепко спали, но я все-таки прошел на лестницу, чтобы переодеться.

Конец ознакомительного фрагмента.