Вы здесь

Заложники времени. I (Ян Мортимер, 2017)

I

Вторник, 16 декабря 1348

Главное, что вам нужно понять: что такое – продать свою душу. Для этого вовсе не обязательно пожимать руку некоей туманной фигуре или обмениваться обещаниями с пылающим кустом. Что вы продаете? Вы этого не знаете. Кому вы собираетесь это продать? Опять же неизвестно. Вы знаете только одно: ваше желание предложить на продажу эту непонятную сущность продиктовано непреодолимейшим желанием вопить. Вам хочется завопить так громко, чтобы разрушить оковы времени.

Именно это я и чувствую – и чувствовал каждый день с того момента, когда впервые увидел смертельную работу чумы. Когда я оглядываюсь на пройденный путь и не вижу там ни единой души, во мне возникает желание кричать. Глядя на далекие холмы, где некогда царили мир и благоволение, я вспоминаю жуткую тишину: заброшенные фермы и дома, скелеты животных, мертвые тела детей и их родителей… Нет благодати. Нет жизни в глазах. И когда мы приближаемся к облетевшему дубу на окраине Хонитона и к постоялому двору под этим могучим деревом, желание кричать и рыдать становится непреодолимым.

Когда я был здесь в последний раз, за три дня до Михайлова дня, в зале звучала веселая музыка. С того дня не прошло и трех месяцев. Я останавливаюсь, бросаю свою суму на землю и закрываю лицо руками. Я шепчу имена моих умерших родителей. Мой брат Уильям поворачивается и поторапливает меня. «Ты медленнее покойников», – шутит он. Я отнимаю руки от лица и гляжу на него, а потом подхватываю суму и снова пускаюсь в путь. Но в душе моей все кричит. Я не могу рассказать миру о своих чувствах, потому что вокруг нас все мертво. И душа наша тоже умирает.

Я оглядываюсь на безжизненный дуб и вспоминаю тот день, ту музыку и веселье. В тот день мы проезжали через этот город и видели, как девушки и женщины пляшут с мужчинами, как развеваются на ветру их распущенные волосы. У каждой был свой избранник. Любовь светилась в их глазах, когда они оказывались рядом. Они и нам улыбались, словно понимали, что мы, чужаки, заметив их улыбки, узнаем тайны их сердец. Я вспоминаю, как распевал веселые песни, опрокидывая одну кружку эля за другой и позабыв, что мы с Уильямом собирались выехать в Солсбери пораньше. Теперь же, глядя на могучее дерево, я думаю, сколько этих женщин умерло. Зима обрушилась на нас дважды. Сначала она заморозила нас декабрьским холодом: голые ветки на фоне пасмурного неба, короткие дни, замерзшие лужи на обочинах дорог. А потом она вернулась вороньим граем ледяного отчаяния и ощущением того, что весна больше никогда не наступит. В прошлом году все было иначе… Теперь же зима пришла навсегда, и время остановилось.

Время шло, когда в рыночном городке Хонитоне царили цвет и движение. В базарные дни здесь собирались люди в охристых, коричневых, серых и красных одеждах, разнообразных капюшонах и шляпах. Если на мгновение прищуриться, то размытая картина напоминала улей – человеческая толпа уподоблялась деловитым пчелам. Среди снующих по своим делам людей всегда кто-то замирал на месте: глашатай сообщал новости, монах в черном капюшоне рассказывал группе юношей о том, как их души могут попасть в царствие небесное. Сегодня не было ни глашатаев, ни монахов, ни заблудших душ. Не было даже торговцев – мясники и пирожники не кивали прохожим, не протягивали рук за серебряными пенни, не поворачивались к следующим покупателям. Гравий и грязные лужи были засыпаны сухими листьями. Под длинным прилавком сломались козлы, и теперь он валялся на боку – последний базарный день был давным-давно. Он походил на старого, сгорбленного могильщика возле могилы давным-давно позабытого человека.

Мы с Уильямом ехали через город. Было еще довольно рано, третий час после рассвета, но после бессонной ночи, проведенной под каплями, падающими с деревьев, у нас не осталось сил. Ставни во всех домах были закрыты, словно горожане еще не проснулись.

– Как думаешь, сколько трупов мы увидим сегодня? – спросил Уильям, поправляя дорожную суму на плече. – Бьюсь об заклад, больше, чем вчера. Что скажешь, Джон? Больше шести? Поцелуй сладких губ Элизабет Таппер и кружка ее лучшего эля тому, кто насчитает больше трупов в этой части Уимпла!

Я посмотрел на брата, но не ответил. Я смотрел на золотое кольцо с гранатом, с которым он не расставался, резонно полагая его самым драгоценным своим имуществом. Похоже, он думает, что для нас жизнь не изменилась – только для несчастных жертв.

– Смелее, братец! – подбодрил меня Уильям. – Отвечай же! Ты же еще не умер! Ты так мрачен, что тебя можно принять за Ноя в ковчеге в тот момент, когда он понял, что забыл взять коров.

– Не шути так, Уильям. Это и правда второй потоп. Господь очищает землю. Не водой, а чумой. Разве ты не видишь?

– Не дури, Джон. Я вижу то же, что и ты, не больше и не меньше. Но ты слишком ограничен. Эта чума – не Божий промысел. Мы с тобой видели маленьких детей, даже младенцев. И все они валялись у дороги, сплошь покрытые черными пятнами. За что Господу наказывать их? Они не успели согрешить. И чума – это не кара Божья за грехи. Это дело рук дьявола, и я не собираюсь замирать в благоговении.

Я тяжело вздохнул.

– Уильям, дьявол – вассал Бога и делает только то, что приказывает ему Господь всемогущий. Если Бог хочет очистить этот край от грешников, дьявол берется за дело. Те, кто не ходит в церковь…

Уильям прервал меня, подняв руку.

Прямо на земле среди камней лежал седобородый мужчина лет пятидесяти. Голова его была повернута набок. У основания шеи мы увидели здоровенную черную опухоль размером с два кулака, сжимавшую его горло. Рот мужчины был полуоткрыт. Белизна зубов привлекала внимание к двум отсутствующим. Уильям наступил на плащ бедняги – ткань задубела на морозе. Колени мужчины были покрыты грязью. Кошель с пояса уже кто-то срезал. Глаза замерзли и стали матово-белыми.

Обычно, находя мертвеца, мы извещали об этом констебля, но сегодня в этом не было смысла.

– Не красавец, – заметил Уильям, отворачиваясь от трупа.

– Ему еще повезло, – ответил я, пускаясь в путь и почесывая подмышку.

– Повезло? Послушай, брат, если такую судьбу считать везением, то мою лошадь можно назвать знатоком латыни. Чем же это ему повезло?

– Он лежит лицом вниз. Он не мучился много дней, обливаясь потом и страдая от боли. Он шел до последней минуты, а потом упал и умер. Он чистил зубы каракатицами, значит, был человеком состоятельным. А его плащ – даже ты гордился бы таким одеянием! И посмотри, где его кошель? Тот, кто срезал кошель с его пояса, нашел там не пару монет, а много – достаточно, чтобы рискнуть жизнью: ведь, срезая кошель, он сам мог заразиться. Так что, брат мой, могу сказать, что этот богатый человек, неожиданно сраженный болезнью, рухнул и умер быстро. Разве он не счастливец?

Уильям покачал головой.

– Тебе не следует так пристально изучать смертные муки чужих людей, Джон. Пусть мертвецы страдают сами по себе.

Что я мог на это ответить? Этот мертвец был одним из немногих, кого мне не было жаль. Я плакал по живым. За живых болело мое сердце. Я думал, что после сражений во Франции мне больше не доведется видеть массовых захоронений. Я думал, что там я в последний раз видел покрытые засохшей кровью тела, сваленные в ямы, над которыми роились мухи. Но смерть настигла нас и здесь. Я видел ее в не закрытых после заката ставнями окнах. Я видел ее за ставнями, которые и после рассвета оставались закрытыми. Я видел ее в лодке, плывшей по реке, стукаясь о берега и мели: хозяин ее неподвижным кулем лежал на дне. Проходя мимо церкви в Сомерсете, где родители хоронили свое дитя, я слышал голос смерти. Этим голосом была тишина: колокола не звонили по мертвому мальчику. Даже звон погребального колокола был голосом жизни. Сегодня же в последний путь мертвых провожают только наши скорбные мысли. А потом мы движемся дальше и забываем их – и даже безмолвные колокола наших мыслей не провожают их.

В шести милях от Хонитона мы остановились, чтобы перекусить черствым хлебом и сыром. Мы ели в молчании. Примерно в пятидесяти ярдах от дороги я заметил еще одного мертвеца. На нем была охристая туника. Он, скорчившись, лежал посреди вспаханного поля, настолько сливаясь с землей, что поначалу мы его даже не заметили. Только когда на него спикировала ворона, я обратил внимание на небольшой холмик и разглядел ногу и плечо мужчины.

Уильям вытер рот и поднял свою суму.

– Пошли?

Я видел, как ворона поднялась и полетела прочь. Я смотрел на замерзшую красную землю, серое небо, труп посреди поля и гадал, не постигнет ли и нас та же судьба. Кто похоронит этого человека, когда чума кончится? Его труп будет лежать здесь, медленно погружаясь в землю, потом пойдут дожди, и дикие кабаны и другие звери найдут тело и растащат кости. Если лиса утащит череп в лес, то крестьянин, который наткнется на эти останки, вспахивая поле, даже не поймет, принадлежали ли они человеку или зверю.

Я подхватил свою суму и пошел вслед за Уильямом.

Кем был тот человек на поле? Простой, безымянной вещью. Мне казалось, что я сжимаю голову руками – только щеки мои сжимали не руки, а две недели постоянного страха. Может быть, я сошел с ума? Но разве можно в эти дни сохранить рассудок? Сдерживаться мне помогало только одно – я понимал, что не могу позволить своей жене, Кэтрин, увидеть меня в таком состоянии. Я твердил себе, что нужно идти быстрее и дышать дарованным мне Богом воздухом, чтобы вернуться к ней.

В Солсбери жил еще один резчик по камню, Джон, Джон Комб. Он подхватил чуму одним из первых в городе. До болезни Джон был человеком разговорчивым и трудолюбивым. Он вечно крутил в руках свой резец, подбрасывал и ловил его. Но за неделю до этого на стройке объявили перерыв, и он не ходил на работу. Когда же он вернулся, то был мрачным и рассеянным. Он три или четыре раза ударял своим резцом, а потом замирал на месте. Однажды, когда мы работали рядом, я заметил его отсутствующий взгляд и спросил, что его беспокоит. Помолчав, он сказал мне, что несколько дней назад заметил болезненную припухлость под правой рукой и понял, что это чума. Он сразу же ушел из собора и направился на север, к Великому кругу. Дошел он туда почти в темноте. Джон бродил вокруг камней и молился Богу, дьяволу, любому, кто мог услышать и спасти его. И когда он стоял там, то неожиданно почувствовал, как кто-то очень сильный обхватил его сзади и зажал ему рот, чтобы он не закричал. А потом он услышал зловещий шепот: согласен ли он продать свою вечную душу в обмен на выздоровление смертного тела и долгую жизнь? Или лучше ему будет умереть на дороге, возвращаясь в Солсбери? Джон ответил, что готов продать душу. Хватка ослабела. Через два дня после нашего разговора Джон поскользнулся на мокрых деревянных лесах и упал с высоты восьмидесяти футов. Я видел это с земли. Тело Джона дважды ударилось о леса, а потом тяжело рухнуло на землю. Я был уверен, что он погиб, но он всего лишь сломал правую руку и ребро. Костоправ сказал, что с ребром сделать ничего не может, но для жизни это неопасно. А рука быстро заживет, потому что перелом несложный. Все твердили, что выжить Джону удалось лишь чудом.

Уильям обернулся и сказал:

– Давай заглянем к Элизабет Таппер. Думаю, ее поссет[1] пойдет нам на пользу.

Я следил за движениями его плеч и головы, меня зачаровывала его целеустремленная походка человека, привыкшего делать то, что ему захочется. Я был не в восторге от его предложения. У Элизабет было двое детей, а мужа никогда не было. А ведь всем известно, что чума в первую очередь поражает грешников. Уильям относился к Элизабет с той же добротой, что и к другим женщинам. Честно говоря, он щедр по отношению ко всем, не только к женщинам. Но я не понимал, почему он поддается своей порочной натуре и навлекает проклятие на наши головы.

Да, конечно, я все знаю. Уильям скажет, что в этом-то и заключена разница между нами: он считает, что законы пишутся людьми, а не Богом, и в глазах Господа нет греха в нарушении человеческих законов, поскольку законы эти – вещь чисто земная и светская. Уильям считает, что Библию написали люди и люди же ее толкуют, поэтому нарушение записанных в ней законов не является преступлением против Бога. А в Ветхом Завете говорится, что многие великие, святые люди имели много жен. Он говорит, что грешник, который знает, что поступает греховно, верит, что попадет в ад, и ад будет ему по вере его. Человек же, который согрешил случайно, имея чистые намерения, ничем не пятнает души своей.

Я с Уильямом не согласен. Я верю, что Бог создал этот мир таким, каким хотел его видеть. И если человек пятнает мир Божий своими грехами, то мир будет запятнан – даже если грешник не собирался сбиваться с пути праведного. Да, конечно, Элизабет Таппер – женщина привлекательная, хотя ей уже больше тридцати. Но если Бог хранит ее красоту, то делает это для мужа, а не для путников, которые забредают к ней с несколькими монетами в кармане. О ней и детях должен заботиться честный человек, а не какие-то сомнительные бродяги.

Но я ничего не сказал. Я и сам не ангел. Несколько лет назад, когда я работал на строительстве собора, в Эксетер приехал Уильям, и мы с ним отправились на постоялый двор «Медведь» возле Южных ворот. В тот вечер мы страшно напились, а потом прямо при свечах произошел акт физической любви, о котором я всегда сожалел. Для меня тот вечер был цветком времени. Зеленая невинность дала бутон желания, который за несколько часов распустился и мгновенно увял, превратившись в отвратительную слизь.

А в тот момент мне хотелось только одного: оказаться дома, рядом с моей Кэтрин, у нашего очага, где весело потрескивают поленья. Мне хотелось рассказать ей о том, что я чувствовал, бродя по миру, охваченному чумой. Я хотел поделиться с ней всем. Я хотел, чтобы она рассказала мне о своих чувствах. Я хотел, чтобы наши страдающие сердца утешили друг друга и слились в нежном объятии. Я хотел, чтобы величайшие испытания мы встретили вместе, а не порознь.

Небольшой дом Элизабет Таппер располагался чуть в стороне от дороги. Он был построен в старинном стиле: две изогнутые балки располагались по обе стороны крыши. Вблизи было видно, что основание стен, где бревна входили в землю, уже тронуто гнилью. Да и побелку стоило бы обновить. Кое-где солома провалилась внутрь, в других местах – поросла мхом. Крыша наверняка течет. Большинство девонцев давно снесли бы такой дом до основания и построили новый, с квадратным деревянным каркасом на каменном фундаменте и прочными, теплыми стенами. Но у Элизабет не было денег, а бейлиф не знал жалости. Она и жила-то здесь, на самой окраине поместья, потому что ее не хотели видеть в деревне.

Но должен признать: у нее отличный, ухоженный огород – много капусты, порея, высокие стебли лука и бобов. Такой запас сегодня должен быть у каждого: в конце лета урожай может мгновенно погибнуть, а зимы становятся все более суровыми. Огород может стать для семьи настоящим спасением.

Уильям вошел в дом первым, а я остановился, чтобы полюбоваться огородом. И тут я услышал его крик.

Такой крик я слышал лишь раз в жизни, много месяцев назад. Тогда, в день нашей победы при Кресси, Уильям кричал над телом своего друга. Уильям не любит показывать своих чувств никому и, уж конечно, своему младшему брату. Свою боль он держит в себе.

Я вбежал в дом. Там было темно, пахло дымом, прокисшим элем, луком и беконом. И еще сухой лавандой, которую для аромата добавляли в камыш на полу. Привыкнув к темноте, я увидел в конце зала перегородку. Дверь вела во внутренние помещения. Там неподвижно стоял Уильям. А рядом с ним женщина, почти такого же роста, как и он. Я даже не думал, что Элизабет такая высокая. Но потом я понял, что она не двигается. Она стояла совершенно неподвижно, опустив руки и склонив голову набок под странным углом.

Ноги ее висели в четырех дюймах от земли. В четырех дюймах. Всего ладонь отделяла жизнь от смерти.

Я сразу же подумал, что ее ограбили или изнасиловали и убили, повесив на балке собственного дома. Но у нее нечего было взять. Она была самой обычной женщиной – кому понадобилось убивать ее. А потом я спросил себя: где же ее дети?

Я подошел ближе. Глаза Элизабет были открыты, они смотрели в вечность, вошедшую в ее дом. Я перекрестился и прочитал молитву за ее душу, а потом еще одну, за собственную жену и детей.

Порыв ветра качнул дверь. Она заскрипела и почти закрылась. Прислоненная к стене щетка упала на пол. Я подошел к двери, поднял щетку и подпер дверь поленом, чтобы она не закрывалась, – иначе в комнате было слишком темно.

Уильям не двигался. Он сам окаменел, как труп. Я подошел к очагу и наклонился пощупать пепел: он все еще был теплым. Я слышал, как молился Уильям: «Benedicat vos omnipotens Deus Pater et Filius et Spiritus Sanctus». Приходский священник учил нас молитвам. Уильям перекрестился. Я тоже. Мы хором произнесли: «Аминь».

Впервые за много дней я почувствовал, что мы вместе. Да, мы стоим на краю обрыва темной ночью, мы смотрим в тот же вечный мрак, что и Элизабет Таппер, но мы вместе.

Уильям вошел в комнату, я следом за ним. Мы увидели детей Элизабет. Старшему было семь, младшему пять. Они лежали рядком, на старом соломенном матрасе. В ставнях были широкие щели, и мы увидели, что лица детей покрыты пятнами, а глаза закрыты. Мать выпрямила им ручки и ножки. Она оставалась с ними до самого конца, а потом лишила себя жизни. Рядом с матрасом все еще стояла плошка с недопитым овсяным отваром.

Я выскочил в зал, где воздух был чище. Я мог думать только о собственной семье – до дома был еще целый день ходу. Что ждет меня, когда я открою дверь своего дома? А вдруг и Кэтрин висит на балке, как несчастная Элизабет? Вдруг веревка уже охватила ее белую шею? Вдруг ее руки, глаза и сердце уже пусты? Мысленно я увидел, как она висит в воздухе, как безжизненный мешок плоти. А вдруг мои сыновья, Уильям, Джон и Джеймс, лежат мертвые в своих кроватках, а лица их покрыты пятнами? Я вспомнил их волосы и глаза, в ушах зазвучали их голоса. Если они мертвы, то не захочу ли и я свести счеты с жизнью?

Какой-то звук отвлек меня от этих мыслей. Я увидел, что Уильям двигает скамейку. Он встал на нее, снял с балки солидный окорок и засунул его в дорожную суму.

– Ради всего святого, Уильям! Имей же уважение!

– Если я этого не сделаю, это сделает кто-то другой, – ответил брат. – Добрая еда – для живых, а не для воров и червей. – Он застегнул суму и выставил ее за дверь. – Кроме того, если ты винишь меня в неуважении, то что скажешь насчет чумы? Какое уважение Бог проявил к Элизабет и ее детям? Разве он не оскорбил их?

– Это богохульство!

– Оставь свое благочестивое занудство, Джон, меня от него тошнит. Лучше помоги мне ее снять.

По тому, как Уильям смотрел на нее, я понял, что ему нет дела до того, что она была шлюхой. Он жалел ее, несмотря ни на что.

Я подошел, обхватил тело и приподнял его, а Уильям отвязал веревку. Мне было грустно. Руки и ноги Элизабет окостенели, а кожа напоминала остывший воск. Уильям спустился со скамьи, и мы опустили ее на пол, а потом перенесли в комнату. Ее волосы рассыпались по моим рукам. Мы положили ее на пол, рядом с детьми, встали в изножье и прочли молитвы.

Помолчав, Уильям сказал:

– Часа через три стемнеет, а до Эксетера еще шесть миль.

Я смотрел на тела, охваченный глубокой жалостью.

– Джон, если бы я мог, я бы похоронил их всех. Но…

Я знал. Во имя Христа… Я знал.

Я вышел из дома и остановился, судорожно вдыхая свежий воздух. Уильям вышел следом за мной. Я смотрел в небо и мысленно твердил себе: «Мы все хотим поступать правильно. Но… Но… НО… Этим коротким, незаконченным предложением все было сказано. Жизнь будет продолжаться – но… Праведнику нечего бояться – но… Не укради, но… Почитай отца и мать твою, пока они не умрут от чумы. Хорони мертвых, как подобает, но только если у них под мышками и на шее нет черных опухолей, и если они не утопились и не повесились, потому что дети их умерли от чумы.

Я чувствовал, что слезы текут по щекам. Разозлившись на себя, я вытер глаза рукавом.

– Не бойся слез, брат. Дай волю горю…

Я глубоко вздохнул и отвернулся.

– Однажды я познакомился с моряком. Он рассказал, что его корабль штормом унесло в открытое море. Берегов не было видно. Мачта сломалась, и три недели корабль дрейфовал в море. Моряки умирали один за другим. Тот человек сказал мне, что умирали они не от голода и не от волн. Их убивала мысль о том, что они никогда больше не увидят земли. Эта мысль, как зверь, впивалась в их души и постепенно высасывала из них волю к жизни. Она разрушала их связь с жизнью. И я сейчас чувствую то же самое.

Уильям обнял меня за плечи и прижался лбом к моему лбу.

– Ты помнишь нашего отца на смертном одре?

Я кивнул. В то время мне было не больше двенадцати, но я до мелочей помнил, как он кашлял и корчился в постели на нашей мельнице в Кренбруке, где сейчас живет наш старший брат. Когда священник соборовал его, отец сорвал с себя ночную рубашку и объявил, что пойдет на прогулку. Он засмеялся и упал навзничь. Так он умер.

– Иногда я говорю странные вещи, словно безумный… Вот я спросил тебя, сколько трупов мы увидим… Все то, чего мы не в силах вынести, мы складываем в корзину безумия. Таким был и его последний смех.

Слова Уильяма удивили меня, и я решил обдумать их позднее.

– Пошли, – сказал он, взваливая на плечо дорожную суму. – Мы ей больше не нужны.


Через два часа стало еще холоднее, пошел неприятный дождь. Начало темнеть. Но сквозь тучи все же пробился последний луч солнца, разбросавший яркие пятна по сумрачному пейзажу. Солнце отразилось от камней на зеленом кургане, и мы сразу же увидели еще два мертвых тела.

Казалось, что мужчина до самой своей смерти стоял на коленях. На нем была черная мантия, подбитая мехом, и черная меховая шапка. Красная туника, видневшаяся из-под мантии, была выкрашена не соком марены, как это делают простые люди, но каким-то более ярким красителем. Чулки тоже были дорогими – черными, а не темно-серыми. Я удивился, почему такой человек стоял на коленях, словно бил челом всем прохожим.

Примерно в десяти футах от него лежало тело его юной жены. Белая туника была расшита зеленью и золотом. Светлые волосы и черная дорожная мантия сразу же привлекали внимание чистотой и качеством. Они резко контрастировали с темными отеками и красными кровеносными сосудами, ярко выделявшимися на фоне бледной кожи. В последнюю минуту жизни женщина откинула голову назад, подставив шею небесам и воронам. Я поразился тому, как такая красота могла подвергнуться столь жестокому поруганию. Рот женщины был раскрыт, глаза еще не замерзли. Взгляд был настолько пустым, что выражение лица женщины было сродни экстазу. Она была настолько красива, что мне захотелось запомнить ее, чтобы потом изобразить в своих барельефах. Но почему она умерла там же, где и ее муж? Почему она не пошла дальше? А если она умерла первой, то почему он остался здесь?

Рядом с рукой женщины я заметил серебряное распятие на янтарных четках. К поясу на длинном кожаном ремешке была прикреплена небольшая книжка.

Я все еще раздумывал над тайной этой смерти, когда неожиданно увидел, что рука женщины зашевелилась. Я подскочил на месте от отвращения. Эта женщина мертва – мертва, как любой, пораженный чумой. Я взглянул на Уильяма, но он, столь же пораженный, смотрел на меня.

И тут мы услышали плач младенца.

Теперь я все понял. Купец, стоящий на коленях, знал, что его мертвое тело никто не заметит. И только поза сможет привлечь внимание. И он умер на коленях, моля о помощи тех, кто окажется на дороге – о помощи не для себя и даже не для своей жены, но для младенца. Женщина умерла рядом с мужем, не потому что не хотела покидать его. Наоборот. Она знала, что умирает. Они оба надеялись, что их тела привлекут внимание к ребенку. Я понял, что она прижимала ребенка к себе, до последней минуты согревая его теплом своего умирающего тела.

Палкой я приподнял край мантии умершей женщины. Ребенок был черноволосым, как и его отец. Ему было не более трех месяцев. Он был привязан к доске-качалке и завернут в белые пеленки. Он был голоден и вертел головой в поисках материнской груди.

– Брось его! – крикнул Уильям с выражением злости и страха на лице. Я лишь однажды видел его таким – когда капитаны утратили контроль над армией и мы ворвались в Кан, вступив в безумную схватку с жителями города. – Брось его!

Ребенок плакал. Брат кричал. Но я почему-то был удивительно спокоен.

– Это невинный младенец, Уильям. Он умрет, если мы его бросим.

– Да, он умрет! И ты тоже, если коснешься его! Ты умрешь так же, как его мать и отец.

– Нет, Уильям, – покачал головой я.

– Ради всего святого, Джон! Ты же видел ямы в Солсбери! Груды тел прямо на земле – их так много, что невозможно сосчитать. Ты ощущал отвратительный смрад разложения! Через пару дней эти люди станут такими же – их тела сгниют, как тухлое мясо. Ты хочешь, чтобы тебя постигла та же судьба?

– И ты можешь поступить так, Уильям? – спросил я, пытаясь разглядеть лицо брата. – Ты позволишь христианской душе погибнуть на дороге? Невинному младенцу? Что ты за человек?! Как ты можешь стоять здесь и судить малого сего?

Ветер шумел в кронах деревьев. Уильям молчал.

– Где тот отважный пикинер, который сражался во Франции рядом с королем? – взывал я. – Где тот человек – я так гордился называть его своим братом… А сейчас… посмотри на себя: куда делась твоя смелость перед лицом этой болезни?

Я снова услышал плач младенца.

– Сладким именем Иисуса, Уильям, заклинаю тебя, вспомни: в свой тягчайший час мы должны заботиться друг о друге. А ты хочешь бросить ближнего своего…

Уильям указал на младенца, лежавшего под рукой мертвой матери.

– Коснись его, и я буду твоим братом только по имени…

– Ты ханжа, Уильям! Мы с тобой оба касались тела Элизабет Таппер. Ты забрал окорок из ее дома. Мы с тобой вместе вынули ее из петли!

– Она повесилась сама! Она не была больна!

– Откуда ты знаешь? Она ухаживала за сыновьями, а они были больны. Умирая, она могла быть такой же больной, как и они. А может быть, она была здорова, как ты и думаешь. И этот ребенок тоже может быть здоровым. Я знаю лишь одно: она не видела в этом мире ничего, ради чего стоило бы жить. Но у этого ребенка есть шанс. Мы с тобой – мы его шанс. Если ты окажешься трусом, этот ребенок умрет, а мы с тобой станем его убийцами.

Я еще раз посмотрел на тело мертвой женщины и решился. Я подошел ближе и потянулся к плачущему младенцу.

– Нет, Джон! Оставь его!

Я не обратил на слова Уильяма внимания, обеими руками взялся за доску-качалку и осторожно вытащил младенца из-под матери. Труп повалился на траву, словно избавившись от тяжкого груза ответственности. Привязанный к доске младенец мог лишь крутить головой и плакать. Он молил о еде и тепле – и о человеческой доброте. И только это я мог дать ему сейчас. Детский плач, а не слова – вот истинный звук человечности. Он так же близок нам, как песни для птиц. Я вспоминал плач собственных детей в момент рождения. Двое умерли в младенчестве, трое, слава богу, еще живы. И плач этого младенца напомнил мне о них. Я заглянул ребенку в глаза. Они блестели от слез. Я понял, что если сейчас оставлю этого малыша, то откажусь от всего, что заставляет меня верить в себя, считать себя отцом и человеком.

Взяв малыша на руки и пытаясь согреть его своим телом, я поспешил прочь от мертвецов.

– Вот, наградил же Господь братцем, – вздохнул Уильям.

Мы замолчали. Тишину нарушал лишь отчаянный плач младенца и вой ветра в ветвях деревьев. Младенец то захлебывался плачем, то смолкал, а потом начинал кричать с еще большей силой. Он был голоден и страдал от боли.

– Ради всего святого, Джон, это безумие! Но, может быть, ты и есть безумец. Наш старший брат унаследовал отцовскую землю, я – его силу, чувство юмора и купеческий талант. Ты меня знаешь: я никогда ни за что не переплачиваю, будь то шерсть или кружка эля. Но ты? Что унаследовал ты? Ничего! Ты мягкотелый, слабый, ворчливый. Ты слишком уж полагаешься на Бога. Эти мертвые богатеи из города при жизни не дали бы тебе и фартинга. Зачем же ты рискуешь собственной жизнью ради их ребенка? Бог сделал их богатыми. Тебя он богатым не сделал. Он даровал тебе лишь умение резцом делать камни прекрасными. А потом пришла чума, и у тебя больше не будет работы – не будет собора. И церкви в Солсбери. И никому больше не требуются стригали. И шерсть. Мы будем голодать в окружении мертвецов. Ты готов рискнуть заражением – и погибнуть. Я не могу так рисковать – я не могу оставаться с тобой.

Ребенок все еще плакал. Почувствовав тепло моего тела, он умолк и попытался найти источник молока, но, ничего не найдя, закричал с удвоенной силой. Брат потряс головой и отвернулся. Он сделал несколько шагов и повернулся, чтобы сказать что-то еще, но я опередил его:

– Ты никогда не думал, как мало сделал, чтобы заслужить царствие небесное? Даже сейчас ты думаешь только о деньгах! Неужели ты не понимаешь? Что ты за человек? Какое твое доброе дело позволит заслужить вечное блаженство? Я поклоняюсь Господу своими резцами. Я стараюсь быть хорошим мужем и отцом, хорошим братом тебе и Саймону. Но в Евангелии сказано, что Иисус бродил среди больных и умирающих – не среди здоровых. Он не боялся.

– Он был сыном Божиим!

– Но он был и человеком тоже! Разве нет? И он пришел явить нам пример! Разве нет! – Я указал на мертвецов. – Представь, что эти мужчина и женщина Иосиф и Благословенная Дева Мария на пути в Египет. А это – их младенец. Ты и тогда сказал бы, что мы должны оставить их дитя умирать?

– Если бы перед нами лежали Иосиф и Мария, а это не так, я сказал бы то же самое. Оставь их ребенка!

– Ты убил бы Христа и лишил бы сотни тысяч невинных душ вечного спасения, чтобы не рисковать собственной шкурой?! Какая жалкая трусость! Ты презрен в глазах Господа! И тебе хватает наглости заявлять мне, что я ничего не унаследовал от нашего отца?! Ради всего святого, Уильям, я знаю, что я унаследовал: его доброту! Когда он зачал меня, я унаследовал его моральную силу и любовь к соотечественникам. Я никогда не променяю эти добродетели на твою деловую сметку, твоих овец и добрых вдов. И если бы этого ребенка сейчас держал ты, а не я, я бы не отрекся от тебя так, как ты сейчас отрекаешься от меня. Я сказал бы: «Уильям, я понимаю твое призвание. Может быть, я его и не слышу, но я помогу тебе нести это бремя». И я буду помогать, несмотря ни на что – не потому что я нуждаюсь в твоей помощи сейчас, а потому что ты – мой брат. И ты всегда будешь моим братом!

И с этими словами я пустился в путь. Не успел я сделать и двадцати шагов, как услышал, что Уильям зовет меня. Я не обернулся.

Он позвал меня снова, но я продолжал идти.

Он поспешил за мной, выкликая мое имя.

В конце концов, через несколько сотен ярдов я сдался. Я повернулся и увидел, как он спешит за мной, держа в одной руке дорожную суму, а в другой что-то еще.

– Ребенок должен унаследовать деньги своего отца, – сказал он. – И ты тоже. Ребенку это понадобится.

Уильям протянул мне кошель, книжку и распятие на янтарных четках.

– Если эту чуму послал Господь, Джон, то он тебя благословит. Ты трудился над камнями дома Господнего. Твои молитвы сильнее моих. Но я не верю в то, что Бог спас это дитя, и я боюсь за тебя. Не думай, что я не люблю тебя, своего брата.

Я кивком поблагодарил его.

– Может быть, когда-нибудь ребенок это прочтет, – добавил он, опуская глаза на книгу. – И я бы мог помочь ему.

– Это было бы хорошо.

– Книга всегда стоит дорого. В Оксфорде тебе заплатили бы за нее не меньше пяти шиллингов.

За пять шиллингов – шестьдесят пенсов – мне пришлось бы в самые лучшие времена работать дней десять. А статуи заказывают нечасто. Чаще всего приходится заниматься простой работой каменщика или работать над сводами, а за это платят всего четыре пенса в день. Я положил младенца на землю, открыл свою суму и убрал кошель, распятие и книгу. А потом я туго затянул веревки, взвалил суму на плечо и поднял ребенка.

Небо помрачнело еще больше.

– Где нам найти кормилицу? – спросил я, пытаясь успокоить младенца, дав ему вместо соски собственный палец. Ребенок на мгновение смолк, а потом снова разразился слезами.

– Помнишь Сюзанну, дочь кузнеца Ричарда из прихода Сент-Бартоломью? Она живет неподалеку от аббатства. Но прошло два месяца – не знаю, жива ли она и ее сын.

Крики младенца становились все громче.

– Ты пойдешь со мной?

– Это было бы глупо…

– А разве Господь спасает мудрых? Ты думаешь, что все те мертвецы, которых мы видели сегодня, были глупцами?

– Кто знает? – Уильям закрыл глаза, закинул голову и выкрикнул прямо в небеса: – Господь, укажи мне путь?

– Если сомневаешься, Уильям, и не можешь найти верного пути, не спрашивай у Христа, что тебе делать. Делай то, во что ты веришь. Он поступил бы так.

Уильям посмотрел на меня. И мы двинулись в путь.

Я поражался, как у ребенка хватает сил столько кричать, какую жалость он у меня вызывает, как он пытается найти хоть какую-то пищу. Но я больше не мог относиться к нему как к чему-то безличному. Это мальчик или девочка. Я решил, что это мальчик, и задумался, какое имя подошло бы ему. И мгновенно мне пришло в голову имя Лазарь – ведь младенец этот буквально восстал из мертвых. А сегодня еще и канун дня святого Лазаря. Но маленький Лазарь продолжал отчаянно кричать, взывая к холодному миру, потом он давился, сглатывал и снова начинал кричать. Как бы мне хотелось его утешить!

Когда так отчаянно кричал мой старший сын, Кэтрин давала ему хлеб, размоченный в теплом коровьем молоке, чтобы насытить его. Хотя молока у меня не было, я решил поступить так же. Я остановился на обочине и опустил ребенка, прислонив доску к стволу могучего дуба. Потом я достал из сумы хлеб, отломил небольшой кусок и смочил его элем из фляжки. А потом я положил хлеб в рот Лазаря – но он втянул воздух и не проглотил хлеб, а лишь заплакал еще более отчаянно.

– Он больше выплюнул, чем проглотил, – заметил Уильям, заглядывая мне через плечо.

– У тебя есть план получше?

– Нет. Из нас двоих у тебя явно больше опыта в общении с детьми.

Я еще раз попытался протолкнуть хлеб в ротик Лазаря, но тот стал кричать еще громче. Чувствовалось, что он уже охрип. Я добавил еще эля, но это не помогло. Лазарю явно нужно было молоко, но найти его здесь было невозможно – пришлось бы стучаться в чей-нибудь дом, а в такие времена никто не примет мужчину с младенцем. Я снова поднял ребенка, пристроил его на бедре и пошагал вперед.

– Что ж, ты хотя бы пытался, – сказал Уильям. – Уж не знаю, благословение это или проклятие, но ты действительно не осознаешь собственных возможностей. Ну какой еще мужчина попытался бы накормить орущего младенца?

По обе стороны дороги тянулись холмистые поля. Разные оттенки соломы четко обозначали наделы и полоски. Кое-где урожай остался неубранным, колосья поникли и почернели. Но в большинстве мест чума разразилась уже после уборки урожая. Поля были пусты, никто не работал. Редкие странники, которых мы видели, сходили с дороги, чтобы не встретиться с нами. Ближе к городу мы встретили целую семью: женщина сидела в повозке, запряженной пони, а рядом с ней стояли два сундука со скарбом и лежал младенец. Старший мальчик вел пони под уздцы, еще четверо детей шли следом. Отца нигде не было видно. Когда мы приблизились, старший крикнул, и младшие быстро закрыли лица. Мать заметила Лазаря и перекрестилась.

На закате мы были все еще в миле от Эксетера. Странников стало больше – темные личности поодиночке и парами. Все скрывали свои лица под капюшонами. Мы встретили еще пару повозок. Люди, как тени, покидали город – настоящий исход торговцев и купцов. Но ни одного из них нельзя было назвать бедным – пешком не шел никто. Бедные остались в городе – кто-то надеялся разжиться в богатых домах, а кому-то просто некуда было идти.

– Во время чумы крик младенца подобен боевому кличу, – пробормотал Уильям.

– Мы скоро найдем кормилицу.

– Ворота будут закрыты. Нам лучше остановиться где-нибудь на ночлег. Или придется оставить ребенка где-нибудь, пока мы найдем место.

– В такой холод? Уильям, нет!

– И что же мы скажем? Мы не сможем подойти к воротам и попросить впустить нас с этим отродьем – он визжит, как свинья на убое.

– Мы скажем, что моя жена умерла в пути.

– Ты думаешь, стражники идиоты?

В этот момент крики Лазаря стихли. Инстинктивный плач лишил малыша последних сил, и через минуту он уже тихо спал.

– Он умер? – спросил Уильям.

Я уже собирался ответить, но тут впереди увидел несколько повозок, которые стояли возле огромной, длинной ямы у дороги. Яма была длиной в четыреста футов и в десять футов шириной и более всего напоминала котлован под строительство нового собора.

– Эта яма еще больше, чем в Солсбери, – сказал я. – Здесь можно похоронить тысячу человек.

– Три тысячи, если они положат их в три слоя, как в Солсбери.

И тут мы почувствовали ужасный смрад – словно от застоявшегося пруда, который погиб вместе со всеми растениями, водорослями и множеством населявших его рыб, жаб, угрей и мелких существ. Но это было гораздо хуже. Это был самый ужасный смрад – запах разлагающейся плоти тысяч мужчин, женщин и детей, запах гниения, исходящий от их изуродованных болезнью тел, запах их экскрементов и мочи, их нечистой одежды и смертного пота.

В сумерках могильщики казались призраками. Лица их были закутаны, руки замотаны тряпками. В каждой подъезжающей повозке было десять-двенадцать тел. Двое могильщиков поднимались на повозку и, стоя прямо на трупах, сгружали верхние тела тем, кто ожидал внизу. Те волочили трупы к яме и сбрасывали вниз, а там их уже укладывали рядами. Меня даже тронуло то, как аккуратно укладывают мертвые тела, но потом я вспомнил причину. После кровопролитного сражения в Кане нам тоже пришлось тщательно складывать трупы, потому что у нас не было времени копать глубокую яму. Эта тщательность не имела никакого отношения к уважению к мертвым.

К нам никто не подходил и не заговаривал. Меня мутило от запаха разложения, но я не мог оторвать глаз от этого зрелища: тела укладывали на тела. Я видел, как обнаженное тело молодой женщины выгрузили из повозки и опустили в яму. Я слышал, как могильщики отпускали непристойные замечания. Я думал, где лежит ее отец, может быть, в той же яме, и ее могут положить рядом с ним или прямо на тело чужого мужчины. Следующий труп бросили прямо на землю. Один из могильщиков решил снять кольцо, но у него не получилось. Тогда он вытащил нож, отрезал палец и раздробил сустав. Сняв кольцо, он швырнул палец в яму. Кого и с кем хоронили, не имело значения. При жизни мы часто высказываем свои пожелания – чтобы нас похоронили в углу приходского кладбища, рядом с нашими предками. Сейчас же все эти пожелания рассыпались в прах, как листья на ветру.

Мы с Уильямом пошли дальше молча. Уже почти стемнело. Мы подошли к перекрестку в Сент-Сетивола, возле восточных ворот города. Температура стремительно падала. Поля подернулись инеем. На фоне темно-синего неба четко вырисовывались силуэты крепостных укреплений, а прямо перед воротами виднелись городские виселицы. Было странно видеть их пустыми. Обычно там болтался хотя бы один вор – в предостережение другим. И тут же мы почувствовали знакомую вонь городских сточных канав. То, что раньше вызывало тошноту, сейчас показалось утешительным признаком нормальности.

– Дай мне твой узел, – сказал Уильям. – И прикрой щетину капюшоном. Сейчас уже темно. Попробую сделать вид, что ты – моя жена.

– Черт тебя побери, Уильям, я не собираюсь этого делать!

– Нам нужно уговорить стражника, чтобы он впустил нас. Тебе никого не убедить в том, что это я – твоя жена. Так что ты либо принимаешь мой план, либо находишь женщину, которая сыграет для тебя эту роль. Попробуй – несложное дело здесь, за городскими стенами в сумерках и на морозе. Да еще возле чумной ямы!

Я отдал Уильяму свою дорожную суму, а сам обмотал лицо длинным лирипипом[2] в виде кисточки. Свою родословную лирипип ведет от шаперона – капюшона с длинным шлыком. Название liripipe возникло от латинского «cleri ephippium» (головной убор католического духовенства).

Уильям изо всех сил заколотил в ворота с криком:

– Открой, мастер привратник! Открой!

Никто не отвечал. Уильям продолжал колотить в ворота:

– Открой, если ты окончательно не оглох! Открой, сукин ты сын! Открой эти чертовы ворота!

– Кем бы ты ни был, ты сюда не войдешь. Мэр отдал приказ, чтобы все входили и выходили только через северные ворота.

– Благодарю тебя, добрый человек, – крикнул Уильям. – Пусть Господь в безграничном милосердии своем смилуется над тобой. Доброй ночи.

Мы с Уильямом в темноте побрели вдоль городских стен. Мы слышали, как мерзлая земля скрипит под нашими ногами, слышали посапывание и стоны дремлющего младенца. Время от времени над нашими головами ухали совы. А иногда слышались другие звуки: жуткий плач в городе. У северных ворот мы тоже слышали душераздирающие рыдания над мертвыми телами родных людей.

– Что это за шум? – прошептал я.

– Причитания. Оплакивание мертвых.

– Если бы наши кости могли петь, они пели бы так…

Младенец проснулся и снова начал кричать.

– Тише, Лазарь, – шепнул я.

– Ты дал ему имя? – прошипел Уильям.

– В честь святого Лазаря, восставшего из мертвых. Завтра праздник этого святого.

– Зачем ты сделал это?

– Это показалось мне правильным.

– Ради всего святого, Джон, правильно было бы оставить этого ребенка и позволить Господу решить его судьбу.

Уильям снова вытащил свой нож и стал стучать рукоятью по дубовым воротам.

– Добрый привратник, впусти нас ради всего святого! Я торговец, я часто бывал в Эксетере. А сейчас я иду со своей женой… Джоанной… и моим сыном Лазарем. Мы пришли из Солсбери, моя лошадь пала сразу, как мы вышли из города. Открой нам, умоляю тебя!

Мы ждали ответа.

– Зачем нам нужен этот забытый богом городишко? – тихо проворчал Уильям. – Если бы не младенец, я бы отправился домой. За ночь мы добрались бы.

Но потом он снова забарабанил по воротам:

– Добрый привратник! Впусти нас! Меня приютит кузнец Ричард, он живет рядом с аббатством святого Николая…

– Слышу, слышу, – раздался голос привратника. – Иду уже, лопни твои глаза! И уйми своего щенка!

Дверца в боковой створке ворот приоткрылась, и мы увидели тощего, лысеющего мужчину. Он держал почти догоревший факел. Красные искры сыпались на землю.

– Как, ты сказал, тебя зовут?

– Уильям Берд, торговец из Мортона. Ты наверняка узнаешь меня, если посветишь мне в лицо.

Привратник поднес факел к лицу Уильяма. Слабый свет осветил и меня. Наш вид и плач Лазаря успокоили привратника.

– Мне приказано впускать только вольных жителей города и их родственников. Никаких странников, аптекарей, точильщиков, жестянщиков, бродяг, нищих и коновалов.

– Разве я похож на бродягу? – ответил Уильям. – Мы с женой приезжали сюда перед днем святого Михаила на повозке, запряженной четверкой лошадей. Мы привозили шерсть. А теперь мы вернулись пешими и неимущими. Мне пришлось за бесценок продать лошадей и повозку в Солсбери. А потом и моя лошадь пала…

– А где твой фонарь? Добрые люди после темноты ходят с фонарем…

Уильям тряхнул головой. Он опустил наши сумки на землю, повернулся ко мне, развязал веревку на моей суме и достал кошель Лазаря. Порывшись в нем, он вытащил золотую монету. Золото блеснуло в свете факела.

– Вот мой фонарь.

Привратник наклонился, чтобы рассмотреть такое диво. Я тоже. Я никогда прежде не видел золотых монет.

– Ты предлагаешь это мне?

– А ты предлагаешь впустить нас?

– Твой фонарь светит ярче моего, добрый сэр, – усмехнулся привратник, принимая монету. – Прошу прощения за то, что задержал тебя. Уверен, стража тебя не потревожит. Иди с миром, и пусть Господь защитит нас.

Мы вышли на главную улицу, которая шла от северных ворот к центру города, и вскоре свернули направо. Узкий переулок привел нас в приход Сент-Бартоломью. Дорогу мы чувствовали ногами, то и дело поскальзываясь в грязных лужах на мелком гравии. Когда крики голодного Лазаря стихали, мы слышали стенания и плач – отцы и матери оплакивали умерших детей. Иногда раздавались крики боли. А где-то завывали драчливые коты.

А потом пошел дождь. В темноте я почти не различал силуэтов домов. Капли дождя звучно падали в бочки, установленные в этом бедном квартале возле домов для сбора воды. Лазарь окончательно охрип – долгие часы плача даром не прошли. Он то засыпал, но просыпался. Вес доски, к которой он был привязан, стал для меня невыносим, и мне больше всего хотелось опустить его на землю. Я жаждал тепла и отдыха с той же силой, с какой Лазарь жаждал женского молока.

Я поскользнулся в очередной раз. В ботинки хлынула холодная вода.

– Здесь, – тихо произнес Уильям и постучал в дверь низенького одноэтажного домика. – Ричард! Это Уильям Берд из Мортона. Мне нужно с тобой поговорить.

Никто не ответил.

Уильям несколько раз стучал и звал хозяина. Наконец дверь слегка приоткрылась. В проеме я видел горящую свечу, капли горячего воска падали на землю и шипели в лужах. В слабом свете свечи я разглядел чернобородого мужчину.

– Что привело тебя сюда в столь поздний час? – спросил кузнец.

– Это мой брат, Джон, из Реймента, близ Мортона. Вместе с ним, его женой Кэтрин и их маленьким сыном мы ехали из Солсбери, но Кэтрин заболела и вчера умерла. Мы весь день шли в надежде на то, что твоя Сюзанна сможет накормить малыша. Без помощи он точно умрет.

– Скажи мне правду, Уильям Берд, это была чума?

Уильям посмотрел другу прямо в глаза.

– Нет, Ричард! Клянусь, Кэтрин умерла не от чумы.

Кузнец слегка расслабился, но дверь открывать не спешил.

– Пожалуйста, – взмолился я, чувствуя, что вот-вот рухну от усталости и холода. – Мы пришли издалека. Помогите нам, как добрый христианин… В мире осталось так мало добра…

Холодная капля упала мне на шею и потекла по спине.

– Мы заплатим твоей дочери, если она накормит малыша, – добавил Уильям и вытащил вторую золотую монету. – Fiorino d’oro из Флоренции. В Лондоне и Бристоле их называют флоринами.

Ричард взял монету и стал рассматривать ее в свете свечи.

– И сколько она стоит?

– Около сорока пенсов.

Кузнец впустил нас и плотно закрыл тяжелую деревянную дверь.

Мы оказались в старом купеческом доме. Дым поднимался от очага, пылавшего в центре комнаты, и устремлялся к потемневшей крыше. Вокруг очага стояли три стула и скамья. Свеча Ричарда осветила еще одну дверь, которая, как я полагал, вела в жилую комнату. Он открыл дверь и крикнул в темноту:

– Сюзанна!

Он взял палку, повернулся к нам, сел и палкой указал нам на стулья.

– Садитесь.

– Как дела в Эксетере? – спросил Уильям, протягивая руки к огню. – Мы видели огромную могилу в Сент-Сативоле…

Ричард, опираясь обеими руками на палку, проворчал:

– Они роют другую, за стенами, возле Кралдича, где раньше проходила Ламмасская ярмарка. Твой брат прав: добра в мире почти не осталось. – Он наклонился вперед и палкой подтолкнул полено в очаг. – Сегодня никто не ходит в церковь. Все священники сбежали, укрылись в своих загородных домах. Рынки почти опустели – никто не хочет везти зерно в город. Каждое утро тех, кто умер за ночь, выносят на улицы, чтобы возчики их подобрали. Вот так мы в последний раз видим любимых людей – их тела валяются на улицах, над ними вьются мухи, а потом грязные могильщики сваливают их на повозки и увозят прочь.

Появилась Сюзанна. Она оказалась пухлой молодой женщиной с черными волосами – так мне показалось в тусклом свете очага. Темная туника делала ее кожу ослепительно белой. Интересно, где ее муж, подумал я. Но в эти дни лучше не задавать подобных вопросов.

– Он уснул наконец-то, – сказала Сюзанна отцу.

– Хорошо, – кивнул Ричард. – Этот младенец голоден. Уильям заплатил мне, надеясь, что ты сможешь его накормить.

– А я что-то получу? – потребовала Сюзанна.

– Конечно, цветочек. Но это золотая монета, она стоит сорок пенсов. Я разменяю ее и отдам тебе достойную долю.

– Достойную? – переспросила Сюзанна, глядя на нас с Лазарем.

– Десять пенсов, – сказал Ричард.

– Вор!

– Двадцать.

Она кивнула и повернулась ко мне.

– Это мальчик или девочка?

Я замешкался.

– Его зовут Лазарь…

Ребенок снова заплакал. Сюзанна забрала его и расстегнула платье.

– Ему нужно не только молоко, – заметила она. – Когда вы в последний раз меняли ему пеленки?

– Утром, в Хонитоне. – Лазарь сосал грудь, но не с той жадностью, какой я от него ожидал. – На постоялом дворе, где мы останавливались, была кормилица.

Я посмотрел на Уильяма, но он глядел на огонь, стараясь не встречаться со мной взглядом. А вот Ричард смотрел на меня с подозрением.

– Когда, ты сказал, умерла твоя жена?

– Вчера утром.

– И ты едешь один, с ребенком? Только с Уильямом?

– А что мне делать? Господь в великой мудрости его взвалил на меня это бремя.

Наступила тишина. Уильям по-прежнему не смотрел на меня.

– До Мортона полдня пути, – сказала Сюзанна, глядя на ребенка, который то сосал, то снова порывался заплакать. – Я накормила его, накормлю, когда он проснется, и еще раз утром, перед вашим уходом. Думаю, он проспит всю дорогу. Ваша ходьба укачает его.

Я благодарно кивнул. Сюзанна улыбнулась. Ее щедрость и доброта успокоили меня.

– Ричард! – неожиданно воскликнул Уильям, поворачиваясь к хозяину. – В прежние времена у тебя всегда имелся бочонок эля. Не говори мне, что эта добрая традиция пала жертвой чумы!

Ричард поднялся, тяжело опираясь на палку.

– Ячмень мы бережем на хлеб, ты же понимаешь… Но могу угостить тебя добрым сидром. Яблоки с моих деревьев, за городскими стенами.

– Было бы здорово!

Ричард взял черпак с бочки с сидром, стоявшей в темном углу, и осторожно наполнил большую чашу с двумя ручками. Я слышал, как он медленно льет сидр. Вернувшись к огню, он сказал:

– Женщина по соседству год назад потеряла мужа. Я сделал ей два новых замка для дома, а она расплатилась со мной садом. Ей страшно жить одной. Когда я увидел сад, там было полно гнилых яблок на сидр. – Он сделал глоток, передал чашу Уильяму и сел. – Если бы я не был осторожен, то смог бы сделать состояние на замках. Сейчас такое время…

– И на их взломе? – усмехнулся я. – А как же те, кто умер в запертых домах, не имея рядом никого, кто вынес бы их тела на улицу?

Ричард промолчал.

Уильям, не произнося ни слова, передал чашу мне. Он сидел и смотрел в огонь. Я принял чашу, поднес ее ко рту и ощутил сладость сидра. Потом я передал ее Сюзанее, которая все еще пыталась кормить ребенка.

– Потом, когда он успокоится, – сказала она, подняла качальную доску и стала разворачивать пеленки.

– Вы наверняка голодны, – сказал Ричард. – Там осталось немного похлебки.

– У нас есть ветчина к ужину, – ответил Уильям. – И немного…

Но прежде чем он договорил, Сюзанна издала дикий вопль. Она только что держала Лазаря на руках и вдруг отшвырнула его в сторону, зажав рот ладонью. Она смотрела на него с ужасом.

– Как вы могли?! Будьте вы все прокляты! Будьте прокляты!

Она повернулась ко мне. Я смотрел на вопящего Лазаря, на испачканные пеленки – и на черные пятна на его ручках и ножках. Я попытался подняться, но тут Сюзанна ударила меня по лицу. Свеча погасла, комнату освещал лишь огонь очага. На голову мою обрушилась палка. В тусклом свете очага я видел, как Сюзанна швырнула в огонь пеленки, а потом пинком отправила туда же ребенка. Я чуть не оглох от дикого визга. Я попытался достать ребенка, но только обжег руки. Пеленки ярко вспыхнули, и я увидел, как обугливается кожа, и жир капает с крохотных ножек. Что-то ударило меня по спине, и я рухнул, лишь чудом не оказавшись лицом в очаге. Я откатился в сторону, укрывшись в углу комнаты.

– Убирайтесь! Убирайтесь немедленно! – орал Ричард. – Убирайтесь оба!

– Ричард, – пытался уговорить его Уильям, – это ужасная…

– Убирайтесь! – визжала Сюзанна. – Вы слышали, что сказал отец! Убирайтесь, или я убью вас обоих!

Ричард вдруг умолк. Он не кричал. Он замер, осознав, что позволил дочери кормить грудью зараженного чумой ребенка. В этот момент меня охватило чувство глубокого раскаяния. Даже не взяв свою дорожную суму, я бросился к двери, отодвинул засов, распахнул ее и выбежал в кромешный мрак под проливной дождь.

Я не видел, куда бегу, и сразу же споткнулся на неровной дороге. Упав на колени, я чувствовал, как дождь струится по лицу и волосам. Запахи навоза и грязи душили меня. Мне нужно бежать, нужно броситься в чумную яму вместе с мертвыми и ждать Божьего суда.

Мысль о жене и детях заставила меня подняться. Я стер грязь с лица, вытер губы и снова рухнул на колени. Дождь хлестал по спине, одежда моя промокла. Я поднялся и зашагал вперед, не представляя, куда иду. Плащ, туника и рубашка промокли насквозь. Впереди я увидел фонари городской стражи и остановился, чтобы они меня заметили. Но из-за дождя они низко опустили свои капюшоны и не обратили на меня внимания.

Я оказался на улице, ведущей к южным воротам, рядом с постоялым двором «Медведь». От дождя я укрылся под навесом у входа в большой особняк. Я был так одинок! Мне хотелось увидеть хоть одно дружеское лицо, но в этом городе моими друзьями были только статуи, которые я сам и вырезал. Собор был обнесен высокой каменной стеной. Она тянулась вдоль одной стороны соборного квартала: можно было подняться на парапет возле южных ворот, где домики примыкали прямо к старым стенам. Достаточно было найти какую-нибудь бочку – и вы оказывались на крыше одного из этих домиков, а по ней можно было уже подняться на стену. Оказавшись на парапете, можно было пройти по стене и спрыгнуть прямо во двор епископского дворца.

Дорогу я нашел не сразу. К тому времени, когда я дошел до западного фасада собора, дождь кончился. Я поднялся к скульптурам и потянулся, чтобы в темноте коснуться нижнего ряда ангелов, одного за другим. Мои пальцы скользили по мокрому камню. Я вспоминал, когда вырезал эти руки и лица. Тогда моим мастером был Уильям Джой. Он всегда говорил, что скульптуры мои были бы лучше, если бы я их любил. «Пусть фигуры работают сами, – твердил он. – Пусть они улыбаются, если им хочется. Пусть они обнимаются, пусть танцуют… Пусть у них будут собственные тайны». В темноте я не видел скульптур, но знал, что они здесь, рядом, танцуют и шепчутся. Я поднялся на фундамент и потянулся к царям Ветхого Завета, которых я вырезал над ангелами. Я припал к их стопам – так же, как в библейские времена приговоренные к смерти припадали к стопам царей, моля о пощаде. На башенке, расположенной справа от больших западных врат, я вырезал фигуру царя, вдохновившись портретом короля Генриха Третьего. Под ним находился ангел, прикрывавший крылом колонны, на которых стоял царь. А вон ту фигуру, чуть выше, я вырезал по подобию старого соборного казначея: он всегда здоровался с нами, когда мы трудились во дворе собора. На одной консоли я изобразил собственного отца. Консоль была расположена довольно высоко, и я подумал, что никто ее не увидит. Никто, кроме Бога. Все резчики, трудившиеся в соборе, изображали близких людей. Если разобрать собор по камешкам и изучить его, то станет понятно, что величественное здание построено из наших повседневных нужд и устремлений – из любви сотни простых людей. Все великие церкви таковы. Они только кажутся огромными, бесстрастными, благородными и величественными, но если подойти поближе, сразу ощущается сердцебиение прошлого, и понимаешь, что они состоят из тысяч лиц возлюбленных, матерей, отцов и друзей. Все это те самые маленькие чудеса, о которых мы мечтали во время работы. Я спустился с фундамента и вернулся к северному краю фасада, где когда-то давно мы делали ручки, чтобы подниматься на западный фасад без помощи лесов.

Поднялся я так же легко, как когда-то: пальцы сами вспоминали, за что хвататься – за плечо этой фигуры, за ногу той… Скоро я был уже наверху. Пальцы мои ощупывали знакомые башенки. «Скульптуры следует слушать, – говорил Уильям Джой. – Если услышишь прекрасно изваянную фигуру, она наполнит твой разум красотой». И сейчас я слушал. Какое бы горе я ни принес в мир, работа моя убеждала меня в том, что намерения мои были чисты и имели хорошие последствия.

Но что делать дальше? Я сидел под ледяным дождем, не видя ничего вокруг. Царила полная тишина, изредка нарушаемая криками отчаяния. Мне не верилось, что Лазарь мертв. Я стал раскачиваться из стороны в сторону, тихо напевая: «Весело бывает летом…»

Я помнил, как эту песню в детстве пела мне мать, и память снова вернула меня в счастливые времена. Когда мы с Саймоном и Уильямом были еще мальчишками, мы посещали воскресную школу. Как-то раз ректор – гадкий человек по имени Филипп де Воторт, чтоб ему вечно жариться в пекле, – сказал нам, что псалмы Давида – самая прекрасная музыка на свете. Саймон спросил, откуда ему это известно. А священник ответил, что может судить о таких вещах, поскольку обладает знаниями и опытом. Но когда он запел, голос его был подобен скрежетанию ржавого лезвия. Мне не поняли ни одного слова – ведь пел он на латыни. И тогда я поднял руку и сказал, что его псалмы вовсе не так красивы, как песенка про лето, которую поет нам мама. Священник жестоко отхлестал меня розгой по рукам. Я плакал от боли и взвизгивал каждый раз, когда розга опускалась на мои пальцы. Сквозь слезы я бормотал: «Почему вы наказываете меня?! Ведь я сказал правду!» За это меня наказали еще раз. Но как только мы вышли из церкви, братья хлопнули меня по спине и трижды прокричали «ура!» в мою честь на рыночной площади. А когда мы подходили к Крэнбруку, они подняли меня на плечи – отец видел, как они внесли меня в дом. Он перестал смазывать ось мельничного колеса жиром, вытер руки и направился к нам. Когда братья рассказали ему о том, что произошло, он сказал: «Джон, ты хороший парень. Никогда не забывай, что голос твоей матери чистым и приятным сделал сам Господь. Но Господь не создавал священников – он создал людей. Некоторые из них – хорошие люди, другие – дурные. И единственный способ разобраться – сказать им правду. Сегодня за ужином ты будешь разрезать мясо – это твоя награда».

От воспоминаний меня отвлек скребущий звук в темноте. От испуга я затаил дыхание, но звук повторился.

Здесь, над каменными фигурами фасада собора, рядом со мной был кто-то еще.

Я подвинулся и вытянул руку – а вдруг этот кто-то опасен? Но он не пытался скрыть свое присутствие. Я слышал, как он потирает руки, пытаясь согреться, и кашляет. Через минуту он запел:

Весело бывает летом,

Все залито солнца светом.

Но зима уже близка,

Скоро будут холода…

Я похолодел от ужаса.

– Кто здесь? Кто ты?

– Ты знаешь меня, Джон, – ответил голос, очень похожий на мой.

– Кто ты?

– Они зовут меня Джоном…

– Как ты сюда попал? Ты был каменщиком?

– Ты знаешь, кто я…

– Ты Джон Комб? Тот, кто работал со мной в Солсбери, а потом отправился к кругу гигантов?

– Нет. Я родился в Крэнбруке, а сейчас живу в Рейменте, в усадьбе Рей.

Я лишился дара речи.

– Нет! Это я! Ты самозванец!

– Нет. Я – это ты!

– Убирайся прочь! – закричал я и услышал, как мой голос отдается от каменных стен. Горький вопль вернулся ко мне, отразившись от крыши собора. Я отодвинулся чуть дальше.

– Тебе от меня не избавиться, – произнес голос.

Я услышал шепоты мужчин и женщин в соборе – казалось, меня окружают десятки тысяч призраков. Их отчаяние буквально сочилось сквозь камни.

– Где мой брат?

– Я оставил его в доме кузнеца Ричарда – ты же знаешь…

– И где он сейчас?

– Я не знаю, потому что этого не знаешь ты.

– Ты говоришь не так, как я.

– Меня не мучает и твоя боль – из-за той ссадины, под правой рукой…

Теперь мне казалось, что голос звучит отовсюду. Я попытался лягнуть его правой ногой, но ощутил лишь пустоту и скользкую поверхность свинцовой крыши.

– Господи Иисусе, помоги мне, – пробормотал я.

– Наша мать поет лучше священника, – сказал голос.

– Прекрати! – крикнул я, но голос снова запел:

– Весело бывает летом…

Я снова лягнул его ногой и снова не ощутил ничего, кроме каменного парапета.

Я рухнул на колени, прижался лбом к холодному свинцу и начал молиться:

– О Мария, Матерь Божия, и святой Лазарь, чей праздник наступит завтра, и святой Петр, защитник этой церкви, спасите меня от этого безумия!

– Я – твоя совесть, Джон.

Я потерялся, как моряки на дрейфующем судне. Я рухнул в мрачнейшее море.

– Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли…

– Прекрати! Прекрати это! – кричал я, колотя кулаками по парапету. Я разбил костяшки пальцев, и они болели так же сильно, как в тот день, когда священник наказал меня.

Я чувствовал, что рядом кто-то есть, кто-то ждет… Камни шептались…

– Ты не получишь мою душу, – пробормотал я. – Ты не получишь мою душу!

– Разве ты не понимаешь, что почти ничего не сделал, чтобы заслужить царствие небесное?

– Я… Я пытался спасти ребенка…

– Но именно из-за тебя младенец погиб в пламени, – ответил голос. – Теперь умрет и кузнец, и его дочь, и ее ребенок.

– Мне так жаль… Мне очень жаль…

– Что ты сделаешь, чтобы это исправить?

– Как это исправить? В мире столько дурного и неправильного… Как я могу склеить все разбитые горшки в этом городе, вернуть все исчезнувшие улыбки, залечить все разбитые сердца и прикушенные языки? Как я могу исправить творение Господа, если этого не смог даже сам Он?

Наступила тишина.

– Почему ты думаешь, что Господу нужно только совершенство? – спросил голос. – Если ты веришь, что все на небесах и на земле создано Господом, то почему не веришь, что он создал грех? Сожаления? Неудачи? Как ты думаешь, кто создал проклятие?

– Я верю в милосердие Господа…

– Разве не веришь ты в то, – продолжал голос, – что если бы Бог желал совершенства своего творения, то этого не случилось бы мгновенно и радостно? Как могла бы существовать праведность, если бы не было греха?

– Как могу я исправить то, что совершил?

Голос молчал. Я услышал ответ через несколько минут, которые показались мне вечностью.

– У тебя есть семь дней на то, чтобы спасти свою душу. Если ты покоришься мне.

– Покорюсь тебе? Как?

– Отправляйся в Скорхилл, к кругу камней.

Я ждал чего-то еще, но вокруг царила тишина. Ни шепотов, ни песен, ни голоса. Я не слышал, как этот кто-то ушел. Я ничего не видел. Я был на крыше собора в полном одиночестве и мраке и дрожал от холода.

Теперь я не понимал, явился ли мне ангел, чтобы спасти мою душу, или меня искушал демон, желавший купить ее. Может ли судьба человека зависеть от слов, произнесенных шепотом во мраке ночи? Я не знал, но я знал, что Бог или дьявол задал мне вопрос, и единственный способ ответить на него – отправиться в Скорхилл.