2
Я торчу в ЛПТ всего четыре месяца, а кажется, что вечность. Иногда мне хочется подойти к лейтенанту Зубову и спросить, за что меня здесь держат, ведь я никому ничего плохого не сделал, я здоров, к бутылке меня не тянет, а если должен за лечение, так отработаю на воле – хочу спросить и не решаюсь, потому что знаю – надо мной висит срок, а изменить его может только суд. Если не освободят по половинке, то ещё двадцать месяцев я буду париться в вонючем загоне для отверженных, ходить на работу на кирпичный завод, искать свою фамилию на листке вызовов на лечение, которое, кроме как издевательством и пыткой, назвать невозможно.
Пасмурным осенним днём меня привезли сюда на костистом, как деревенская телега, «воронке». Помню, дверцы машины распахнулись, в лицо брызнул жёсткий, как окалина, дождик. Я окинул взглядом трёхэтажное здание, полунагие чёрные деревья, мокрую асфальтированную дорожку.
– Давай! Давай! – подтолкнул меня коленом пониже спины сопровождающий мент, и я, не глядя, спрыгнул в лужу, окатив себя грязной и холодной жижей до ширинки штанов.
Подслеповатыми зарешеченными окнами первого этажа на меня угрюмо глядела больница. К ней широкими чёрными крыльями примыкал забор, убегающий в низкий и плотный туман. Меня сразу охватило ощущение тесноты, и я невольно втянул голову в плечи.
В приёмном отделении долго оформляли мои документы, затем повели дальше. Сопровождающим был тощий кадыкастый прапорщик. Под мышкой у него торчала папка с моим делом. Он, помалкивая, шёл впереди, следом тащился я, оставляя мокрыми босоножками на кафельном полу приёмного покоя грязные следы.
– Гражданин прапорщик! Мне бы забежать куда-нибудь, а то подпёрло под самую завязку.
Мой поводырь остановился, шмыгнул крошечным носиком – пуговкой и авторитетно сказал:
– Здесь тебе не зона, а профилакторий! Не гражданин начальник или как, а товарищ, понял, товарищ прапорщик. Усекаешь?
Товарищ прапорщик сдал меня медперсоналу вместе с моим делом и слинял. Под наблюдением медсестры и сухонького старичка в байковом халате, видимо, из принудбольных, который отвечал за приёмку вещей и санитарную обработку вновь поступающих, я разделся. Старичок, не очень стесняясь, вывернул карманы плаща, брюк, но они, к его сожалению, оказались пустыми и дырявыми.
Но сам я пустым не был: у меня во рту, за щекой лежала свёрнутая во много раз и от этого превратившаяся в комочек, величиной с горошину, пятидесятирублевая бумажка, которую мне сунул Стекольников, когда участковый изымал меня из его мастерской. Если бы шмон был настоящим, то деньги у меня, конечно бы, нашли, но здесь требования к личному досмотру были гораздо слабее, чем на зоне.
Сожалеюще вздохнув, дедок затолкал одежду в наволочку и карандашом написал на ней мою фамилию.
– Сожги это барахло, – посоветовал я, переступая озябшими ногами по цементному полу.
– Ну да! А потом ты счёт будешь предъявлять. Иди, пополощись в душе. Чать, забыл, когда мылся? Тут ты за два года намоешься и наполощешься.
В душевой было просторно и светло, и я впервые за много месяцев увидел себя голым. Неторопливо оглядевшись по сторонам, я опустил голову и прошёлся взглядом по рукам, ногам, впалому животу и волосяной растительности, в зарослях которой едва угадывался небольшой обмылок мужского достоинства. «Да, – подумалось мне, – не ходить, не мять в кустах багряных лебеды, и не искать следа…» Будущее представилось в своей беспощадной наготе, на глазах выступили слёзы и, чтобы успокоиться, я шагнул в душевую кабинку.
Несколько минут я стоял, прислушиваясь к бормотанию горячей воды, которое напоминало рокот молодого лиственного леса, когда на него налетают тугие порывы ветра. Мне не хотелось прикасаться к себе, настолько чужим казалось тело, болевшее от долгой тряской дороги и с похмелья. Я взял кусок хозяйственного мыла и стал намыливать себя, начиная с шеи, плеч и рук. Обмывшись, я ещё раз намылил – где только смог дотянуться – спину, живот и ноги, затем пришёл черед головы; волосы были настолько грязными, что с трудом намыливались, и мне пришлось их промыть несколько раз, чтобы удалить накопленные залежи грязи.
Я долго стоял под душем, горячие струи лились по спине, животу, и тело, обласканное ими, начало оживать, оттаивать, умягчаться. На смену тягостному состоянию пришло обманчивое ощущение лёгкости, и, казалось, вытрись я сейчас мягким полотенцем, надень чистое белье и можно без всяких лечений начинать новую жизнь.
Но дедок не дал мне размечтаться. Он заглянул в душевую и перекрыл кран с горячей водой. Я ещё раз ополоснулся в остывающих струях и вышел.
Трусы и майка мне не полагались. Покопавшись в груде белья, старик швырнул кальсоны и рубашку, которые оказались коротковаты, но было сказано, что их заменят в следующую помывку. Выдали мне и халат из застиранной байки, грязно-жёлтого цвета с шалевым воротником. Стоптанные тапочки я надел на босые ноги.
Пока я мылся, медсестра перелистала моё дело и теперь ждала, пока я оденусь. Это была женщина средних лет с усталыми равнодушными глазами, которую нисколько не интересовала моя нагота. Видимо, за время работы она навидалась здесь всякого.
Не любопытничая, я пошёл вслед за ней по коридору. Принудбольные поглядывали на меня с интересом, надеясь увидеть знакомца, но я никого из них не знал.
За час я прошёл пять кабинетов. Сначала меня взвесили, измерили, потом прослушали, простукали, затем пересчитали, сколько у меня в наличии зубов, просветили на рентгене, взяли кровь из пальца и из вены – и только тогда отступились на несколько минут. Дело, с которым я поступил, разбухало на глазах.
Я сидел на кушетке возле кабинета главного врача, из коридора доносились звуки включённого телевизора, и не чувствовал ни стыда, ни раскаянья, ни страха. Я был равнодушен ко всему, что со мной было и будет, как глухая каменная кладка. Моё сознание лишь регистрировало получаемые извне знаки, вроде проходивших мимо людей, звуков, бликов света, но никак на них не откликалось, и я был готов безропотно подчиниться всему, что со мной сделают.
Все дни с момента моего задержания, которые ушли на обследование и суд, я думал о себе как о постороннем человеке, иногда даже с интересом, мол, что он ещё этакое выкинет.
Председательствовал на суде, определившем мне срок содержания на принудительном лечении, удивительно чистоплотный и наутюженный человек лет сорока. Смотрелся он из-под герба свежо и аккуратно, как молодой огурец с грядки. Воротничок сорочки отливал матовой белизной, костюм без единой замятой складки, галстук в тон костюму то же голубой, запонки, когда он перелистывал бумажки моего дела, вспыхивали раскалёнными угольками, и весь судья с головы до ног был существом окончательно и бесповоротно вжившимся в умопомрачительную и недоступную мне чистоту и порядочность.
Я не запомнил ни содержания положительной характеристики с работы, которую мне организовал Стекольников, ни заявления жены, слёзно просившей принять ко мне меры, но ничто меня так на суде не унизило, как эта судейская чистота, уже недоступная мне, провонявшему «бормотухой» и нечистой заплёванной землёй большого города.
Судья что-то спрашивал, а я думал, что вот придёт он домой, чай расположится пить, домашние естественно с вопросами, кого, за что судили. Да ничего особенного, скажет, так, мол, алкаша определяли. А если бы я старушку какую-нибудь пришил, да и ещё и её дочку, уж тогда бы наохались, наудивлялись, откуда берутся такие изверги. И замок на ночь на все обороты закрыли бы и цепочку не позабыли набросить.
Ничего интересного на суде я не увидел. Врезался лишь в память инвентарный номер скамьи подсудимых. Этакая восьмизначная хохма, но почему она сделана так, чтобы её видели все, этого я так и не понял.
Главного врача пришлось ждать в приёмной, где на стенах угрожающе змеилась антиалкогольная агитация, пока властной походкой, которая сразу изобличала в нём хозяина, не вошёл румянолицый человек с глазами, размытыми минусовыми диоптриями круглых очков. Из-под расстёгнутого халата на нём виднелся мундир офицера внутренних войск.
– Новенький? – определил сразу доктор. – Заходите, будем знакомиться.
Потом я узнал, что главврач был единственным человеком, который говорил нам вы, остальные были проще и грубее, но к ним мы относились лучше. А этот эскулап мог назначить такой курс лечения нарушителю режима, что мало не покажется. Мог заколотить в гроб одним махом, зарыть в могилу, подержать на том свете недельку и снова вынуть на свет божий.
Я был наслышан обо всех этих ужасах и последовал за доктором на негнущихся от страха ногах.
– Так! Так! – баском рокотал главврач, перелистывая данные моего предварительного обследования, заключённые в картонную папку.
– Молодцом! Пока у вас всё в порядке за исключением того, что привело вас сюда. Встреча наша весьма огорчительная, не так ли?
«Врежет сейчас» – тоскливо подумал я, холодея всем телом.
– Исследуем вас более детально, – продолжал доктор, – и назначим рациональный курс лечения. От вас требуется дисциплина и точное выполнение всех врачебных назначений. У вас есть желание лечиться?
– Есть, – скованно сказал я. По правде говоря, я не считал себя больным. Большое дело – загулял на несколько месяцев, другие годами пьют и ничего.
– Вот и хорошо, – произнёс доктор и вдруг резко спросил. – С какого времени вы употребляете спиртные напитки?
Я тупо молчал. Доктор, я это сразу понял, был моим противником, нужно было сообразить, как ему ответить, чтобы потом не раскаиваться в поспешно вылетевшем слове.
– Хорошо, – сжалился надо мной главврач. – Сейчас вас проводят в палату.
Дежурный санитар указал мне койку, я потоптался возле неё и огляделся. Палата была пуста, все принудбольные находились на процедурах и, запахнув полы халата, я подошёл к окну и посмотрел во двор. Солнце глубоко запряталось в тучи, моросил мелкий дождичек, налипая на стёкла больничного окна. Неуютно и зябко смотрелся двор с отцветшими клумбами, выложенными силикатным кирпичом, чахлыми деревьями, жилыми и служебными постройками.
Слева чернела П-образная брама – железные ворота. Они были открыты, и дежурный наряд пропускал, видимо, пришедшую с работы колонну принудбольных. С линии ворот шеренга в пять человек сделала несколько шагов вперёд, дежурный наряд стал её осматривать. Так, по пятёркам, и пропускали всех прибывших. Люди жались под дождём и терпеливо ждали, пока не обшмонали всех, до последнего человека. Раздалась команда, и колонна двинулась к одноэтажному зданию, где была столовая.
За забором, обнесённым сверху колючей проволокой, зеленел тёмный ельничек, а чуть выше, перечеркивая пригорок, блестело мокрым асфальтом междугороднее шоссе, по которому мчались машины.
Там была воля, но, странно, мне совсем не хотелось туда, где летели, ломая упругий воздух, машины, шли домой с работы люди. Там меня никто не ждал, там всё было для меня чужим, там было то, что отвергло меня от себя, заклеймило приговором и пригвоздило к позорному для всех нормальных людей трёхбуквию – ЛТП, которое по своей сути было загоном, где содержались отвергнутые обществом люди.