Вы здесь

Заговор королевы. Книга вторая (В. Г. Энсворт, 1860-1870)

Книга вторая

Двор Генриха Третьего

Вэту ночь в Лувре женственным и сладострастным государем устраивался большой праздник, на который был приглашен весь блестящий двор, не имевший себе равных в Европе как по красоте и числу дам, принятых ко двору, так и по храбрости и любезности молодых дворян, украшавших его своим присутствием. Генрих III так же страстно любил легкомысленные забавы – праздники, балеты, маскарады, – как его брат и предшественник Карл IX игру в мяч и охоту. Празднества его были роскошны и так непрерывно следовали одно за другим, что он почти все свое время посвящал устройству этих великолепных зрелищ. Празднества по случаю женитьбы его фаворитов поглощали громадные суммы, и его необузданные сумасбродства часто совершенно опустошали государственную казну. В то время как государство стонало под тяжестью постоянно возраставших налогов, на этих оргиях господствовала такая безграничная распущенность, что она приводила в соблазн и негодование самых почтенных граждан Франции, чем очень искусно пользовались враги короля.

За два года до нашего рассказа Генрих устраивал праздник своему брату, герцогу Алансонскому[49], на котором присутствовали дамы, одетые в мужские платья зеленого цвета, до половины обнаженные, с распущенными волосами, как новобрачные. Расходы на этот праздник превышали сумму в 100 000 ливров. В декабре 1576 года, как мы видим из дневника его царствования, он отправился под маской в отель Гиза в сопровождении тридцати дам, принадлежавших его двору, одетых в роскошные платья из шелковых и серебряных тканей, унизанные жемчугом и драгоценными каменьями, и такие безобразия происходили на этом празднике, что дамы и девицы, державшие себя поскромнее, вынуждены были удалиться из-за вольного обращения масок, так как, – многозначительно замечает Пьер де л’Этуаль[50], автор дневника, – если бы стены и обои могли говорить, они порассказали бы презабавные подробности. Позднее, в 1584 году, в немецкую масленицу, Генрих в маске вместе со своими фаворитами бегал по улицам, предаваясь таким невероятным сумасбродствам и такому нахальству, что на другой день был публично осужден всеми парижскими проповедниками.

Луиза Лотарингская[51], его супруга, принцесса с кротким, но слабым характером, совершенно лишенная честолюбия (поэтому-то ловкая Екатерина Медичи, постоянно опасавшаяся соперничества вблизи трона, и выбрала ее, как самую подходящую, в супруги своему сыну), но наделенная слепой покорностью, никогда не сопротивлялась желаниям своего царственного супруга, хотя редко участвовала в его празднествах. Ее тихая жизнь проходила в молельне, в саду, в монастырях разных братств и других духовных учреждениях и в ее уединенных покоях. Ее женские увлечения сводились к вышиванию и чтению молитвенника, одежда ее была из самой простой материи, преимущественно из сукна, и хотя цвет ее лица дошел до смертельной бледности, но она никогда не соглашалась пользоваться румянами. В своих ближайших служителях и фрейлинах она ценила благочестие и скромность гораздо больше, чем блестящие наружные качества. Сохранилось множество ее острот, очень забавных, и особенно одна, сказанная жене президента, которая, всегда расфранченная и разодетая с неслыханной роскошью, не хотела признавать королеву в ее скромном костюме. Но, судя по всему, она была слишком слабого и покорного характера и недостаточно умна, чтобы принести какую-либо пользу государству или исправить недостатки государя, своего супруга, и, без сомнения, в высоком своем сане нашла гораздо больше горя, чем радостей. Ее несчастья были даже воспеты в стихах иезуитом Лемуаном. Но, вероятно, самое тяжелое ее горе состояло в том, что она не имела детей. Положение, которое должна была бы занимать Луиза де Водемон, было захвачено королевой-матерью, с излишеством одаренной теми качествами, которых недоставало ее невестке. Она вертела своими сыновьями, как марионетками: они занимали трон, но она управляла государством. Ее сердце, казалось, было отлито из бронзы или стали. Ловкая, скрытная интриганка, она постоянно изучала Макиавелли[52]. В управлении государством она придерживалась такой скрытности, что никто не мог угадать, к чему она стремится, пока не обнаруживались последствия ее действий. Унаследовав многие благородные свойства рода Медичи, она, подобно Борджиа, была неумолима в ненависти, не останавливаясь, как и члены этого ужасного семейства, для достижения своих целей даже перед узами кровного родства. Народная молва обвиняла ее в таинственной смерти, посредством которой два ее старших сына были устранены с дороги третьего, ее любимца, и впоследствии говорили, что она также не была в стороне от внезапной смерти принца Алансонского, который умер в Шато Тьерри после того, как понюхал букет отравленных цветов. Фуану говорит следующее о вскрытии тела Карла IX: смерть Карла IX была ужасна, но внушаемый ею ужас был бы еще сильнее, если бы мы наверняка знали, что эти жестокие страдания были делом рук его матери.

Двор Екатерины Медичи – на самом же деле двор ее сына – состоял из трехсот прелестнейших девушек, принадлежавших к самым благородным фамилиям Франции. Окруженная этой фалангой красавиц, Екатерина сознавала себя всемогущей. Она наказывала своих фрейлин только за те проступки, которых нельзя было скрыть, как это и случилось со злополучной девицей де Лимель. Глубоко изучив человеческое сердце, она знала, что самые непреклонные не могут устоять против женских ласк, и, окружив себя этим избранным дамским кружком, она с их помощью расстраивала все планы своих врагов и, пользуясь их влиянием, которого никто не остерегался и которое распространялось на весь двор, узнавала самые сокровенные тайны всех партий. Вследствие глубокой скрытности ее поступков характер Екатерины представлял загадку, которую напрасно старался бы разгадать историк, равно как напрасно стал бы он отыскивать тайные пружины ее действий. Ханжа, со слепым и вместе с тем скептическим суеверием, предававшаяся – если верить ее врагам – даже поклонению языческим божествам; гордая и неспособная на какое-либо унижение любящая жена-итальянка и, однако же, не выказывавшая никакой ревности из-за непостоянства мужа; нежная мать, между тем заслужившая обвинение в том, что для воплощения своих честолюбивых планов пожертвовала тремя из своих сыновей; строгая в соблюдении этикета и, несмотря на это, часто допускавшая небрежное к нему отношение; надменная и мстительная, но, однако, никогда не обнаруживавшая ни малейшим нетерпеливым жестом своих ощущений, скрывавшая свое негодование под личиной абсолютного спокойствия. Ее предполагаемый характер и ее поступки находились в постоянном противоречии.

Лучший ее портрет, кажется, содержится в следующей сатирической эпитафии, появившейся сразу после ее смерти:

Здесь лежит королева,

бывшая в одно время демоном и ангелом,

Достойная полнейшего осуждения и величайшей похвалы.

Она поддержала государство и вместе с тем погубила его;

Она устраивала тысячи примирений и не меньше ссор;

Она произвела трех королей и три междоусобные войны;

Строила замки и разрушала города;

Издала много хороших законов и дрянных постановлений.

Пожелай ей, прохожий, рая и одновременно ада.

Однако же Екатерина обладала редким даром: она постоянно и терпеливо совершенствовалась. Она уважала науку и почитала ученых; упражнялась в разных искусствах и была лучшей наездницей своего времени. Женщины обязаны ей устройством рожка у седла для придерживания ноги (прежде дамы при верховой езде держались на одной подножке), моду эту она ввела в употребление для того, чтобы лучше продемонстрировать дивную соразмерность своего телосложения. Если Екатерина была живой парадокс, то и сын ее – Генрих III – был одарен противоположными свойствами и подавал в юности блестящие надежды, которым не суждено было осуществиться в зрелые годы.

Победитель при Жарнаке[53] и Монконтуре[54], предмет зависти всей воинственной молодежи своего времени, кумир воинов, приобретших славу во многих сражениях, государь, избранный Польшей[55], государственный муж, наделенный здравым смыслом, оратор, владевший красноречием легким и приятным, одаренный мужеством, врожденной грацией и красотой, искусный во всех физических упражнениях – в турнирах, на манеже и в фехтовальном зале, – этот благородный рыцарь, как только вступил на престол Франции, впал в сладострастную беспечность, из которой никогда не выходил, исключая весьма редкие случаи. Сила его ума, его твердость, мужество, моральное и физическое совершенно исчезли под влиянием распутной жизни, которой он предался.

Управляемый матерью и своими фаворитами, которые были главными противниками Екатерины и постоянно пугали ее своим влиянием на Генриха, преследуемый герцогом Гизом, который даже не брал на себя труда скрывать свои виды на престол, возбуждающий недоверие лигистов, предводителем которых он был, внушающий ужас гугенотам, которых он всегда неумолимо преследовал и которые с отвращением вспоминали его жестокости во время ужасов Варфоломеевской ночи[56], ужасающей трагедии, в которой он был, по его собственному признанию, одним из главных действующих лиц, восстановивший против себя папу и Филиппа II Испанского (своего шурина), которые оба сочувствовали Гизу в войне с Генрихом Наваррским, и во вражде со своим братом герцогом Алансонским, громимый Сорбонной, преследуемый нападками одного из ее докторов, который в своем памфлете старался доказать необходимость свержения его с престола, Генрих, с колеблющейся на голове короной, внешне воплощал полное равнодушие и не отказывался ни от одного из своих удовольствий или обрядов благочестия (у него благочестивые обряды очень походили на забавы: молельня и бальный зал, обедня и маскарад соприкасались один с другим). Генрих не желал слушать своих советников и только тогда стряхнул с себя сладострастную бездеятельность, когда недруги хотели вооруженной рукой лишить его престола. Тогда – лишь на минуту – он показал себя настоящим королем. Однако мы не будем касаться этого периода его царствования, но опишем то время, когда этот изнеженный монарх утопал в праздности и удовольствиях.

В ту ночь, о которой идет речь, он собрал в роскошных галереях своего дворца самых красивых женщин и самых лучших кавалеров столицы. Екатерина Медичи также присутствовала на празднике с блестящим роем своих красавиц. Маргарита Валуа, прелестная королева Наваррская, двадцати семи лет от роду, в полном блеске красоты, также находилась там со своей свитой. Присутствовала даже кроткая Луиза Водемон со своими скромными и благоразумными фрейлинами. Все, что было при этом дворе грацией, молодостью, умом, красотой и изяществом, – все соединилось на этом празднестве. Ничто не было забыто из того, что могло придать ему прелести.

Тысячи ароматических ламп разливали благоухание, экзотические цветы наполняли воздух приятным запахом, танцы сопровождались нежными звуками музыки скрытого оркестра, высокие перья развевались в такт мелодиям, маленькие ножки дам мелькали в разнообразных фигурах танца.

Бал был маскарадный, и, за исключением государя и нескольких любимейших его приближенных, лица всех присутствовавших скрывали маски.

Костюмы были чрезвычайно разнообразны, но выбраны скорее с намерением выставить в полном блеске внешность танцора в наряде, отличном от обыкновенной одежды, чем с причудливостью, отличающей итальянские маскарады или дни карнавала. Огненные глаза, которые казались еще ярче, сверкая как две звездочки сквозь два отверстия красивой маленькой бархатной маски, придававшей больше заманчивости и эффекта розовым губам и атласному подбородку тех, которые их носили, оказывали повсюду свое магическое влияние. Для кокетства всего удобнее маска, при помощи которой говорятся бесчисленные колкие остроты, которые без ее дружеского прикрытия никогда не были бы сказаны или же не достигли бы своей цели. Итак, да будет благословен тот, кто ввел в употребление маску на пользу робкого любовника.

Блестящее общество рассеялось в длинной анфиладе позолоченных зал, то слушая восхитительные звуки гармоничного пения, то окружая столы, где огромные суммы проигрывались в трик-трак, то останавливаясь под аркой из благоухающих цветов или в нишах окон, то принимая участие в роскошном угощении, предложенном в большом зале. Громко раздавались шутки и смех, тихим и нежным голосом шептались слова любви.

Среди блестящей толпы выделялась кучка людей, снявших маски и державшихся немного в отдалении от общего движения. Однако же в этой группе было заметно больше веселья, чем во всех других местах. Разговор этих людей заглушался их смехом, и очень немногие из проходивших мимо них дам и кавалеров, если только походка и черты могли быть узнаны, избегали их язвительных насмешек и саркастических комментариев.

В этой группе был человек, с которым все прочие общались с особенным уважением и благоговением, и можно было подумать, что ради его одного расточалось все это остроумие, поскольку каждая метко сказанная острота заслуживала его одобрения. Этот человек был среднего роста, худощав и немного сутуловат. Его лицо имело неопределенное, но зловещее выражение – что-то среднее между насмешкой и улыбкой. Его черты не были красивы: нос велик, губы толстые, но цвет лица замечательно нежный и свежий; глаза его были не лишены блеска, но взгляд их выражал скрытность, подозрительность, пронырливость. Он носил короткие усы, а остроконечная бородка покрывала его подбородок. В ушах были вдеты длинные жемчужные подвески, которые придавали еще более женственности его наружности, а черный головной убор, надетый на самую макушку и прилаженный таким образом, чтобы не растрепать прически его искусно завитых волос, вместо перьев был изукрашен разноцветными драгоценными камнями. Шею его украшало великолепное жемчужное ожерелье и цепь из медальонов, перемешанных с гербами, на которой крепился орден Святого Духа, сверкавший бесценными бриллиантами. И действительно, невозможно было вычислить стоимость драгоценных камней, сверкавших на его одежде, в серьгах и других деталях его великолепного костюма. На поясе его с одной стороны висел кошелек, наполненный маленькими серебряными флаконами с духами, и шпага с богатым эфесом в бархатных ножнах, а с другой – четки из адамовых голов, которые он всегда имел при себе по данному им обету и которые доказывали смесь набожности или лицемерия и испорченности, составлявшую характер этого господина. Его бархатный плащ каштанового цвета и самого последнего фасона был на палец короче плащей его товарищей. Воротник его был обширных размеров и носил более удачное и подходящее название «ротонды». Его полукафтан, так плотно прилегавший к талии, как только позволяли пуговки и петли, был великолепно сшит и очень ему шел, точно так же, как и его шаровидные панталоны, раздувавшиеся по бокам, которые, подобно полукафтану, были из желтого атласа. Мы не беремся описывать ни чрезвычайную роскошь его рукавов, ни изящество его ног, обутых в шелковые чулки пурпурного цвета, ни острые носки его атласных башмаков – каждая часть его костюма была изучена.

Генрих III – а это был именно он – обращал, как мы уже сказали, большое внимание на все мелочи туалета и придавал огромное значение нарядам. В день его свадьбы с Луизой Водемон одевание обоих супругов заняло так много времени, что обедню пришлось служить в пять часов вечера, а молебен был пропущен, что считали очень худым предзнаменованием. Он очень гордился своей наружностью и так сильно страшился утратить свежий цвет лица и нежность кожи, что в часы отдыха надевал маску и перчатки, пропитанные разными смягчающими мазями и составами. Очень немногие из дам его двора могли поспорить красотой и малым размером руки с его прекрасной рукой, унаследованной им, равно как и его сестрой Маргаритой Валуа, от матери.

В настоящем случае он, сняв перчатку, вытканную из серебра и шелка белого и телесного цветов, небрежно перебирал тонкими белыми пальцами, украшенными богатыми кольцами, изящные уши маленькой собачки, которую держал Шико, стоявший возле него. Генрих так страстно любил собак, что обыкновенно выезжал в карете, наполненной самыми красивыми их представителями, и подбирал всех собак, которые ему понравились во время прогулки. Монахини часто жаловались на похищение их любимцев, так как монастыри в царствование этого великого любителя собак были более всех других мест снабжены собачьей породой, и он часто обращался туда для пополнения своего зверинца.

Придворные, окружавшие его, были почти так же роскошно разодеты, как и их государь. Справа от Генриха, опиравшегося на плечо своего первого камердинера де Гальда, виднелась величественная фигура маркиза де Виллекье, прозванного Юный и Толстый, хотя он не имел никаких притязаний на первый из эпитетов. Рядом стоял его зять, суперинтендант финансов, развлекавший себя пустой забавой в бильбоке[57], очень распространенной среди тогдашних придворных благодаря пристрастию короля к этой игре. Храбрый Жуайез и гордый д’Эпернон не пренебрегали этим вздорным времяпрепровождением и держали в руках длинные серебряные трубки – сарбаканы, с помощью которых, подобно современным итальянцам во время карнавала, они метали в гостей под масками множество конфет и разных сладостей, причем проявляли большую ловкость в этом занятии. В эту минуту с д’Эперноном разговаривал Франсуа д’Эпинье де Сен-Люк[58], барон де Кревкер, другой любимец Генриха, не меньше своих товарищей отличавшийся храбростью, почти граничащей с жестокостью. Сен-Люк считался красивейшим мужчиной своего времени, его наградили эпитетом Красавец. Возле них было множество слуг и пажей в богатых ливреях.

– Д’Арк, – сказал король Жуайезу мягким и приятным голосом, – не можешь ли ты сказать мне, чье прелестное лицо прячется под маской там, в свите ее величества, моей матери? Оно должно быть прелестно, если губы и шея не обманывают. Ты видишь, про кого я говорю?

– Вижу, государь, – ответил Жуайез, – и совершенно согласен с вашим величеством, что лицо, которое скрывает эта маска, должно быть божественно. Шея бесподобна, бюст Венеры, но что касается их обладательницы, то хотя льщу себя надеждой, что достаточно знаю всех дам из свиты ее величества и могу угадать девять из десяти, как бы они искусно ни приоделись, но признаюсь, я сбит с толку этой незнакомкой. Ее походка прелестна. Ей-богу! С позволения вашего величества, я пойду узнаю, кто она такая!..

– Постой, – сказал король, – не надо. Сен-Люк сейчас разрешит наши сомнения, он с ней танцевал испанскую павану. Как зовется ваша хорошенькая партнерша, барон?

– Для меня так же затруднительно, как и для вас, государь, назвать ее имя, – отвечал Сен-Люк. – Я напрасно старался разглядеть ее черты, и звук ее голоса мне совершенно неизвестен.

– Как ни ревнует мадам д’Эпинье своего красавца мужа, – сказал, улыбаясь, король (баронесса, по мемуарам того времени, была дурна собой, крива и горбата), – но надо сознаться, что если даже вы, Сен-Люк, не произвели впечатления на прекрасную незнакомку, то кто же из нас может надеяться в этом преуспеть? Это, конечно, не девица де Шатеньере, хотя рост почти одинаков; это не красавица Ла Бретеш, – Виллекье узнал бы ее, как бы она ни переоделась; это не Сюржер, божество Ронсара, не Телиньи, ни Мирандар. Ни одна из них не выдержит с ней сравнения. Какая грация, какая легкость! Она так танцует, будто у нее крылья.

– Кажется, вы увлеклись ею, государь, – сказал Сен-Люк с улыбкой, чтобы показать свои красивые зубы. – Должны ли мы из этого заключить, что девица одержала победу над нашим королем?

– Девица уже одержала другую победу, которой она поистине может гордиться, – вставил Шико.

– Право! – вскричал Сен-Люк. – О ком же это ты говоришь?

– О! Речь идет не о тебе, прекрасный Франциск, – отвечал шут. – Ты, как и наш дорогой Анрио, становишься жертвой каждого мимолетного взгляда, и той, которая покорит одного из вас, нечего особенно гордиться. Тот, чью любовь она приобрела, – такой человек, внимание которого лестно для каждой девицы.

– А! – вскричал король. – Я вижу, тебе все известно. Кто же эта девица, и который из моих дворян ее поклонник?

– Кажется, что все, государь, – отвечал Шико, – но если бы мне пришлось назвать самого преданного из ее почитателей, я бы указал на шута вашего величества. Самый предприимчивый – Сен-Люк, самый ветреный – Жуайез, самый степенный – д’Эпернон, самый самонадеянный – д’О[59], самый толстый – Виллекье, самый отважный – ваше величество…

– И самый счастливый, мог бы ты прибавить, – прервал его Генрих.

– Нет, – возразил Шико. – В делах любви короли никогда не бывают счастливы. Они никогда не имеют удачи.

– Почему же? – спросил, улыбаясь, Генрих.

– Потому что своим успехом они обязаны не себе, но своему положению, а потому его и нельзя назвать удачей. Можно ли назвать удачей приобретение того, в чем нельзя отказать?

– Мой предшественник, великий Франциск, испытал противоположное чувство, – отвечал король. – Он, по крайней мере, был изрядно счастлив в любви, даже и в том значении, которое ты придаешь этому слову.

– Сомневаюсь в этом, – возразил Шико, – и мой предшественник Трибуле был одинакового со мной мнения. Королей всегда узнаешь под их костюмом.

– Я не намерен брать тебя в духовники, – сказал Генрих, – но что сказал бы ты, если бы я сделал попытку с этой прекрасной незнакомкой? Сколько ты прозакладываешь, что я и под маской буду иметь успех?

– Никогда не бросайте своего козыря, – отвечал шут, – это была бы, по правде, жалкая игра. Подойдите к ней королем, если хотите быть уверены в успехе. Но даже и в этом случае я остаюсь при моих сомнениях. Впрочем, я закладываю мой скипетр против вашего, что ваше величество проиграет в первом случае.

– Я в свое время докажу тебе обратное, – возразил король. – Я не привык к поражению, а покуда я приказываю тебе сказать мне все, что ты знаешь об этой девице.

– То, что я знаю, можно высказать за один раз.

– Ее имя?

– Эклермонда.

– Хорошее начало. Имя нам нравится. Теперь скажи мне фамилию.

– Черт меня побери! Государь, я не знаю. Она не имеет фамилии.

– Не шути!

– Именем вашего батюшки, великого Пантагрюэля (я никогда не божусь в шутку), клянусь вам, государь, я говорю серьезно. Прелестная Эклермонда не имеет фамилии. Ей не представится случая совещаться с герольдом относительно своего герба.

– Как это, негодяй? Она же фрейлина нашей матери!

– Извините, государь, но вы желали получить сведения. Я конкретно вам отвечаю. В ее рождении есть какая-то тайна. Эклермонда сирота, гугенотка.

– Гугенотка! – вскричал король с выражением отвращения и наскоро крестясь. – Клянусь Святым Причастием! Ты, верно, ошибаешься.

– Я должен был сказать – дочь гугенота, – пояснил Шико. – Никто не осмелится отыскивать еретиков в свите Екатерины Медичи. Они бежали бы от нее, как черт от ладана. Жан Кальвин[60] имеет мало последователей в Лувре.

– Да простит мне Господь! – вскричал государь, хватаясь поспешно за четки. – Странно, – прибавил он после минутного молчания, – что я никогда ничего не слыхал об этой девице и о ее истории. Уж не хочешь ли ты позабавить нас глупой басней?

– Разве королева Екатерина посвящает вас во все свои тайны, государь? – спросил Шико. – Я не думаю этого. Но выслушайте меня, и вы узнаете историю Эклермонды, рассказанную самым романическим слогом.

И, принимая презабавную позу и уморительно важную мину, шут продолжал:

– Запертая в своей жалкой комнатке под бдительным надзором слуг ее величества, лишенная общения с придворными, и в особенности с теми, которых подозревают в ереси, Эклермонда до последнего времени проводила жизнь в полнейшем заключении. Кто бы ни был ее отец, по-моему, несомненно, что он был знатного рода и гугенот, так как его закололи в приснопамятную ночь святого Варфоломея. Будучи еще ребенком, Эклермонда была поручена вашей царственной матери, которая воспитала ее в истинной католической и апостольской вере таким образом, о каком я вам рассказывал.

– Черт возьми! Любопытная история, – отвечал король, – и теперь я вспоминаю некоторые подробности, которые ты передал, хотя они давно уже испарились из моей памяти. Мне надо видеть прекрасную Эклермонду и поговорить с ней. Наша мать дурно с нами поступила, не представив нам эту девицу.

– Ваша царственная мать всегда имеет уважительные причины для своих поступков, государь, и я отвечаю, что в настоящем случае ее кажущаяся небрежность вызвана наилучшими побуждениями.

– Убирайся к черту с твоим злым языком, негодяй, – со смехом произнес Генрих, – но мне, однако же, надо задать тебе еще вопрос. Постарайся ответить на него серьезно. Который из наших кавалеров влюблен в Эклермонду? Не обращай внимания на их взгляды, говори смело!

– Я бы не боялся говорить, если бы мне пришлось назвать одного из них, – отвечал Шико, – но дело совсем не в них. Прикажи, чтобы эти дворяне отошли на несколько шагов, и ты узнаешь имя своего соперника.

По знаку короля придворные немного отступили.

– Кавалер этот – Кричтон, – сказал Шико.

– Кричтон! – повторил король голосом, выражавшим удивление. – Несравненный Кричтон, как его сегодня прозвали, когда он в открытой дискуссии одержал верх над университетом. Поистине это опасный соперник. Но ты заблуждаешься, называя его имя. Кричтон пойман в сети нашей сестры Маргариты Наваррской, а она менее всякой другой дамы во Франции расположена переносить непостоянство. Значит, мы можем быть спокойны с этой стороны. Вдобавок он нисколько не думает о других красавицах. А кстати о Кричтоне: я теперь вспомнил, что еще не видел его сегодняшним вечером, удостоит ли он своим присутствием наше празднество? Наша сестра Маргарита вянет в его отсутствие, как больной цветок. Самые резкие остроты Брантома и самые причудливые стихи Ронсара не в состоянии вырвать у нее улыбку. Что же с ним случилось?

– Я ничего об этом не знаю, – отвечал шут. – Он с величайшей быстротой удалился из Наваррской коллегии по окончании битвы с этими коварными школьниками, этими полновесными олухами, как назвал бы их дядя Панург, из которых многие, как я уже докладывал вашему величеству, водворены в тюрьму в ожидании вашего распоряжения. Но что было с ним после этого, я не знаю, кроме того, что он, возможно, открыл убежище похитителя.

– Ты говоришь загадками, – с важностью сказал король.

– Вот этот может вам объяснить загадку, государь, – отвечал Шико. – Он премудрее самого Эдипа[61], этот черный астролог, от него вы все узнаете.

– Руджиери! – вскричал король. – В самом ли деле это наш астролог, или кто-либо из скрытых за масками воспользовался его костюмом?

– Это совершенно невероятно, – отвечал Шико. – Разве что тот, кто стремится быть в один прекрасный день заколотым, что, вероятно, ожидает Руджиери, если только он избегнет виселицы.

В ту минуту, как Шико оканчивал свои слова, астролог подошел к королю, и в его обращении было заметно смущение и беспокойство.

– Что такое случилось? – спросил у Руджиери шут, глядя на него со злобной гримасой. – Разве звезды потемнели, а луна затмилась? Или на небе появилась длиннобородая комета? Какое еще чудо совершилось? Или твой любовный напиток не удался? Твои изображения растопились, или по ошибке ты отравил друга? Не убежал ли твой карлик с ведьмой или с саламандрой? Не превратилось ли твое золото в сухие листья? Не оказались ли поддельными твои драгоценности? Не потеряли ли свою силу твои снадобья? Именем Трисмежиста, что же произошло?

– Удостойте меня, ваше величество, минутой разговора, – сказал Руджиери, низко кланяясь и пренебрегая насмешками шута. – То, что мне надо передать вам, очень важно.

– Если так, то говори, – приказал король.

Руджиери взглянул на Шико. Король сделал знак рукой, и шут против воли удалился.

– Бьюсь об заклад, – прошептал он, – что эта проклятая сова вылезла из своего дупла для того, чтобы рассказать королю о Кричтоне и о джелозо. Если бы я мог слышать что-нибудь из этого разговора! Мне кажется, что мой слух не так тонок, как обычно, или же хитрый плут намеренно говорит тише. Его величество, кажется, крайне изумлен, но не рассержен. Он улыбается. Что же это за мнимая тайна, которую передает этот старый обманщик?

В продолжение этого времени Генрих с видимым изумлением слушал сообщения Руджиери, прерывая их только отрывистыми восклицаниями и пожатием плеч. Когда астролог закончил, он после минутного размышления ответил ему с улыбкой:

– Я наблюдал за этой маской в отеле Бурбон, Руджиери, но я и не подумал, чье лицо под ней скрывается. Смерть Христова! Нечего сказать, хорошее известие ты принес мне, аббат. Кажется, с меня достаточно моих собственных грешков, чтобы еще брать на себя ответственность за чужие. Но все-таки этот молодой ветреник может быть уверен в моей помощи. Видел ли ты принца Наваррского?

– Нет, государь, – отвечал Руджиери, – и что бы ни случилось, какой бы опасности ни подвергался он благодаря своей молодости и горячей крови, умоляю ваше величество сохранить его тайну и не отказать ему в вашем покровительстве.

– Ничего не бойтесь, даю вам наше королевское слово. Corblue![62] Я люблю всевозможные тайны и интриги и с удовольствием поддержу его. Этот молодой человек, пускающийся на такое безумное приключение, в моем вкусе. Я восхищен этой историей, но все-таки, признаюсь, не могу понять, как подобная женщина могла ему причинить столько мучений. Наши актрисы обыкновенно не так жестокосерды и особенно к человеку, такому значительному, как наша маска. Эх, аббат, мне кажется, что это небывалый случай.

– Здесь кроется колдовство, государь, – таинственно отвечал Руджиери, – его удерживают чары.

– Матерь Божья! – сказал король, набожно крестясь. – Предохрани нас, Святая Матерь, от козней демона, и все-таки, Руджиери, я должен сознаться, что я не совсем верю этим мнимым искушениям. В черных глазах этой джелозо, наверное, заключается гораздо более очарования, чем в твоих самых искусных составах. Но каков бы ни был источник, ясно, что очарование достаточно сильно, чтобы свести с ума нашу маску, иначе он бы никогда не наделал таких безумств, гоняясь за этой женщиной.

– Государь, я выполнил мое поручение, – отвечал Руджиери. – Я предупредил ваше величество о попытках Кричтона. Позволите вы мне удалиться?

– Останься! – сказал король. – Мне пришла в голову одна мысль. Де Гальд, – обратился он к старшему камердинеру, – передайте королеве, нашей матери, что мы желаем переговорить с ней одну минуту, и вместе с тем попросите от нашего имени ее величество, чтобы она воспользовалась этим случаем представить нам девицу Эклермонду.

Де Гальд, отвесив поклон, удалился.

– У меня тоже есть тайна, Руджиери, и – странная вещь – этот Кричтон и в ней замешан. В первый раз сегодня вечером узнал я, что в Лувре была воспитана чудная красавица, никому не известная, но в которую влюблен Кричтон. Я только что пришел в себя от изумления, вызванного этой новостью, как ты явился с известием, что этот красивый джелозо, доставивший мне столько удовольствия своими песнями и романсами, оказался переодетой девушкой, которая, спасаясь от преследований итальянца, бросается в объятия Кричтона. Что должен я обо всем этом думать, хорошо зная, что этот самый Кричтон – счастливый возлюбленный нашей сестры Маргариты, которая ради него отказалась от всех своих прежних страстишек и которая стережет его с бешеной ревностью, как будто это ее первая любовь? Что должен я об этом думать?

– Что Венера улыбнулась ему при рождении, государь, – отвечал Руджиери, низко кланяясь. – Он многим обязан не самому себе, а влиянию небесных светил. Его предназначение – постоянный успех. Клянусь Нострадамусом![63] Вы счастливы, ваше величество, что не находитесь в положении нашей маски. Если бы вы удостоили вашим расположением ту же девицу, которую любит Кричтон, то я боюсь, что даже вы имели бы очень мало шансов на успех.

– Sang Dieu![64] – воскликнул Генрих. – Они все одного мнения. Точно так же думает и Шико. Послушай меня, Руджиери, что касается Эклермонды, то я имею на нее свои виды. В деле джелозо ты и твоя маска можете рассчитывать на мою поддержку. Взамен я обращусь к тебе за помощью, если встретится какое-либо непредвиденное препятствие. Что же касается Кричтона, то мы предоставляем его бдительности нашей сестры Маргариты. Ей достаточно будет намека. Она избавит нас от больших затруднений. Мы увидим, может ли сам несравненный Кричтон потягаться в любовных делах с Генрихом Валуа.

Руджиери пожал плечами:

– Бесполезно бороться против влияния звезд, государь.

– Но ведь звезды не говорят, что Эклермонда будет принадлежать ему, а, аббат?

– Его земное поприще будет блистательно, – отвечал Руджиери – по крайней мере, звезды предсказывают ему это.

В эту минуту приблизился де Гальд и доложил о ее величестве Екатерине Медичи и девице Эклермонде. Обе были без масок.

Эклермонда

Генрих III, хотя и совершенно лишенный чувств, был самым воспитанным государем в мире. Итак, с утонченной вежливостью обращения, которой обладал в высшей степени, он подошел к Эклермонде и, пока она выражала ему свои верноподданные чувства, взял ее руку и поднес к губам. Потом с самой привлекательной улыбкой принялся расточать похвалы ее красоте в тех лестных словах, которые так увлекательно умеют говорить вообще все короли, а Генрих лучше всех других. Он с такой ловкостью старался рассеять ее смущение, что весьма скоро преуспел в этом. Да и в самом деле, какое женское сердце устоит против внимания, оказываемого монархом?

Изумленная появлением астролога, присутствие которого на балу помимо ее воли она не могла себе истолковать и который напрасно старался разными выразительными жестами дать ей понять, зачем он пришел в Лувр, Екатерина Медичи, всегда подозрительная к своим поверенным, не сумела или не пожелала понять эти жесты. Во время непродолжительной церемонии представления она устремила на него разгневанный взор и, как только позволил ей этикет, отозвала Руджиери в сторону и стала расспрашивать о причине его присутствия. Увидав, что его проницательная мать занята, Генрих, спешивший воспользоваться представившимся случаем начать поход к сердцу прекрасной фрейлины, предложил руку Эклермонде и осторожно отвел ее в нишу великолепного окна, чтобы иметь возможность говорить с ней наедине.

Хотя обычно Генрих не был искренен в выражениях своего восторга, в этом случае мы должны снять с него обвинение в притворстве. Его в высшей степени поразила, да иначе и не могло быть, чрезвычайная красота Эклермонды. Пресыщенный блеском красавиц своего двора, с сердцем, нелегко поддающимся новым впечатлениям и склонным слишком строго относиться ко всем деталям женской красоты, он должен был согласиться, что не только не встречал ничего равного красоте Эклермонды, но что в ее лице, во всей ее фигуре и – что имело равную важность в его глазах – в ее наряде не было ни малейшей детали, которую бы его разборчивый глаз не нашел безукоризненной.

Увы! Как мало представления могут дать слова о той красоте, которую мы желали бы описать. Образ, созданный поэтом, исчезает под красками, которые он вынужден употреблять. Перо бессильно описать то, что так живо изображает кисть; оно не может ни с совершенной точностью определить изящный контур лица, ни передать свежести и жизненности цвета кожи, блеска глаз, красоты губ, оттенка волос. Одно только воображение в силах представить все эти подробности, и мы охотно уступаем воображению читателя заботу начертать портрет Эклермонды, снабдив его только кое-какими советами для руководства. Итак, представьте себе черты лица, отлитые по самому безукоризненному образцу и выточенные с самым нежным и строгим вкусом. Глаза – глубокие, темно-голубые, с выражением неизъяснимой кротости, уста несут в себе несказанную прелесть, а крошечная ямочка на круглом и гладком подбородке просто очаровательна. Ее высокий белый лоб оттеняли каштановые волосы. Заплетенные на затылке в косы и слегка завитые с боков, они были украшены ниткой жемчуга и соединены на затылке бантом из лент – прическа, введенная во Франции злополучной Марией Стюарт, награжденная ее именем и вошедшая во всеобщее употребление. Ее лебединую шею охватывал гладкий кисейный воротничок, обшитый кружевом. Платье было сделано из роскошного флорентийского бархата пурпурного цвета, длинный заостренный корсаж которого привлек внимание Генриха к тонкой талии и великолепно сформированной груди молодой девушки. Мы заметим мимоходом, что чрезмерная страсть к тонким талиям достигла тогда своего апогея. Корсаж, так же плотно прилегавший, как латы, стягивался на талии до того, что те дамы, полнота которых переходила за ожидаемые пределы грации, с трудом могли дышать в его обременительных тисках, тогда как нелепые рукава, которыми отличались кавалеры той эпохи, были также в употреблении у дам. Эклермонда, наравне с прочими, заплатила дань этой моде, составлявшей преступление против красоты; в противном случае, несмотря на все свое очарование, она вряд ли бы заслужила благоволение своего государя. Нас уверяли, что эти объемистые покровы рук набивались огромной кучей шерсти, которая их поддерживала, и были таких размеров, что вмещали в себя три или четыре рукава современного покроя. Они обшивались кружевами с зубчиками, а кисейная оборка, так же накрахмаленная, как и та, которая носилась на воротнике, дополняла смешной наряд рук. На шее Эклермонды была надета цепочка из золотых медальонов, а единственная жемчужина в форме груши висела на груди.

При высоком росте Эклермонда имела грациозную и горделивую походку. Любуясь ее прелестной и кроткой наружностью, Генрих думал, что, за исключением одной только женщины, он никогда не видел ничего подобного ее красоте. Эта женщина была Мария Шотландская, прелести которой во времена ее свадьбы с его старшим братом Франциском II произвели сильное впечатление на его молодое сердце и восхитительные черты которой имели такое необычайное сходство с чертами Эклермонды, что оно его поразило. Ее глубокие голубые глаза имели ту же томность, улыбка – ту же неизъяснимую прелесть. Те же жемчужные зубы, тот же вздернутый носик – высшая прелесть женщины, хотя он и составляет признак склонности к кокетству тех, которым принадлежит, тот же гладкий лоб, – одним словом, сходство было необычайно, и Генрих не замедлил его отметить. Через несколько минут он уже был влюблен до безумия, то есть настолько влюблен, насколько это возможно для короля в подобных обстоятельствах и в особенности для такого пресыщенного человека, каким был Генрих.

– Клянусь Купидоном! Прекрасная Эклермонда, – сказал он, все еще удерживая ее руку, – мы, право, способны обвинить нашу мать в оскорблении величества за то, что она так долго лишала нас удовольствия, которое мы вкушаем, приветствуя на нашем балу под масками самую прелестную из наших гостей. Клянусь Богом! Зная наше пылкое поклонение красоте, ее величество жестоко с нами поступила, и нам было бы трудно забыть ее поступок, если бы наше настоящее удовольствие не заглаживало до некоторой степени нашего прежнего разочарования.

– Ваше величество придает этому обстоятельству гораздо более значения, чем оно на самом деле того заслуживает, – отвечала Эклермонда, стараясь легонько высвободить руку. – Как ни лестно для меня ваше внимание, но я никогда не добивалась этой чести.

– Совершенно справедливо, моя красавица, – возразил король. – Красота имеет такое право на наше внимание, что перед ним все прочие соображения отходят на второй план. Мы не были бы настоящим Валуа, если бы поступали иначе. Вы позволите мне отвести вас к столу? – прибавил он более тихим голосом и с такою горячностью, относительно которой невозможно было ошибиться.

Краска покрыла лицо Эклермонды.

– Государь, – ответила она, похолодев, – рука моя в вашем распоряжении.

– Но не ваше сердце? – спросил король голосом, полным страсти.

Эклермонда задрожала. Она видела опасность своего положения и призвала на помощь всю свою смелость.

– Государь! – возразила она, опустив глаза в землю, голосом, которому старалась придать твердость. – Я не могу располагать моим сердцем, оно уже не принадлежит мне.

– Смерть Христова! – вскричал король, не будучи в состоянии побороть свое неудовольствие. – Вы признаетесь, что вы влюблены…

– Я этого не говорила, государь.

– Как? Ведь ваше сердце принадлежит другому!

– Я обручена с Небом, мое назначение – монастырь.

– Только-то? – сказал Генрих, становясь спокойным. – Я было подозревал, что существуют другие узы, которые вас привязывают к земле. Но монастырь? Нет, нет, этого никогда не будет, милочка.

– Ваше величество не станет противиться велению Неба, – возразила Эклермонда.

– Я не буду противиться моему собственному желанию, – весело ответил Генрих, – жертва слишком велика. Никакой монастырь не скроет такую прекрасную святую, пока я могу удержать ее. Небо, я уверен, не имеет никакого желания отнимать у нас сокровища, которыми оно нас наделило. Подобные дары редки, ими не надо легкомысленно пренебрегать, и я исполню свою обязанность, сделав невозможным это жертвоприношение на алтаре неверно понятого усердия. Если это решение исходит от королевы-матери, то мы употребим нашу власть, чтобы противодействовать ее намерениям, так как, клянусь Пресвятой Богородицей, дитя мое, я не могу допустить, что свет вам так сильно опротивел, что вы желаете удалиться от него, тогда как вас ожидает самое блестящее будущее. Ваш путь усыпан цветами, и все рыцарство Франции с ее монархом во главе готово сражаться за одну вашу улыбку.

– Такова воля королевы, вашей матери, – отвечала Эклермонда, бросая робкий взгляд на Екатерину Медичи, которая не заметила этого взгляда, будучи слишком поглощена своим глубокомысленным совещанием с астрологом. – Решение ее величества будет исполнено. Я в ее власти, она распорядится мною по своему усмотрению.

– Но не без нашего соизволения, – добавил король, – а мы не будем очень торопиться дать его. Смерть Христова! Ее величество так играет нашим скипетром, как будто ее рука управляет им. Мы удостоверим ее в противном. Как могла ей прийти нелепая мысль похоронить прелестнейшую из своих фрейлин в стенах неизвестного монастыря! Это выше нашего понимания. Куда бы еще ни шло, если бы это придумала наша королева Луиза, которая постоянно носит требник в своей сумке. Но чтобы наша мать, хотя столь же ревностная, как и мы, в деле обеден и вечерен, но не особенно фанатичная, решилась на такой нелепый поступок, – вот что для меня непонятно. Corbleu! У нее существуют какие-нибудь особенные причины.

– Ее величество, сколько мне известно, не имеет других причин, кроме своего усердия к вере.

– Вам может так казаться, моя милочка, но побуждения нашей матери глубоко сокрыты. Какова бы ни была причина, вам нечего бояться ее вмешательства. Разве только вы будете побеждены собственной склонностью, иначе вы никогда не дадите обета, отдающего вас во власть Неба в ущерб тем, которые остаются привязанными к земле.

– Мои уста не произнесут никогда этого обета, – с живостью возразила Эклермонда, – но я не могу, не смею принять от вас эту милость, государь.

– Почему же, милочка?

– Короли не раздают милостей без надежды на вознаграждение, а я не могу ничем вознаградить вас.

– Вы, по крайней мере, можете отблагодарить меня улыбкой, – сказал с нежностью Генрих.

– Я бы вас благодарила на коленях, государь, за ту милость, которую вы мне обещаете, если бы было достаточно одного выражения благодарности, но я чувствую, что этого будет мало. Я не могу ошибиться в значении ваших взглядов. Благодарность, преданность, честная привязанность к вашему величеству будут всегда наполнять мое сердце, но не любовь, кроме той, которой каждый подданный обязан своему государю. Располагайте моей жизнью и моей участью, но не требуйте моего сердца, государь, оно не принадлежит мне более, и вы стали бы безуспешно его добиваться.

– Если оно не принадлежит вам, – возразил с легкой иронией Генрих, – то кому же вы его отдали?

– Ваш вопрос не великодушен, он недостоин вас!

– Ну так я вас освобождаю от ответа, – сказал король. – Тем более, – добавил он с многозначительной улыбкой, – что мы уже знаем эту тайну. Нам известно каждое слово, сказанное в этих стенах, а слова несравненного Кричтона не были настолько тихи, чтобы избежать нашего внимания. Что, Эклермонда, ошибаемся ли мы?

– Государь!..

– Не дрожите, дитя, я никогда не раскрою эту тайну. Но, однако же, есть одна особа, против которой я обязан вас предостеречь. Вы ее не так хорошо знаете, как я. И дай бог, чтобы вы никогда не узнали ее лучше!

– О ком вы говорите, ваше величество? – спросила Эклермонда со смущенным видом.

– Кто эта особа, которую вы там видите? Кто королева, солнце празднества, вокруг которой совершают свое движение все меньшие звезды и которая распределяет свои лучи равномерно на всех, как это обыкновенно делают подобные светила?

– Сестра вашего величества, Маргарита Валуа?

– Так точно, против нее-то мы вас и предостерегаем.

– Я вас не понимаю.

– Смерть Христова! Это странно. А между тем мы говорим достаточно ясно. Вы, конечно, не вздумаете уверять нас, что для вас неожиданен сделанный нами намек на связь Кричтона с нашей сестрой Маргаритой! Весь двор знает и говорит об этом или, скорее, говорил, так как эта скандальная история уже устарела и никого больше не занимает. Наша сестра так часто меняет своих обожателей, что только одно ее постоянство может еще возбудить удивление. Недавно еще это был Мартиг, потом Ла Моль[65], далее красавец Сен-Люк, потом де Майен – добрый товарищ, большой и толстый, как называет его наш брат Генрих Наваррский, потом Тюренн[66] – из прихоти, потом Бюсси д’Амбуаз[67]. Место Бюсси занял Кричтон, который, обезоружив д’Амбуаза, слывшего до тех пор непобедимым на шпагах, остался его победителем и в любви, заключив собою длинный ряд любовников нашей прелестной сестры. Вот вам положение дел. Долго ли будет так продолжаться? Это зависит от вас. Маргарита никогда не потерпит соперницы, а можете ли вы допустить, чтобы тот, кого вы любите, был рабом и любовником другой женщины?

– Я этого не знала. И добивался ли он… добивается ли сеньор Кричтон расположения королевы Наваррской?

Король улыбнулся.

– Кричтон обманул вас, – сказал он после минутного молчания, в продолжение которого внимательно следил за переменой, происходившей на лице молодой девушки.

– Действительно, он обманул меня, – отвечала она с тоской.

– Забудьте его.

– Я попробую.

– Вы можете сделать и больше. Месть в вашей власти. Его коварство заслуживает этого. На вашей стороне вся выгода положения, противопоставьте королеве короля.

– Никогда!

– В таком случае вас ожидает монастырь.

– Я скорее умру!

– Как так?

– Я никогда не соглашусь на пострижение.

– Что это значит? Разве ваша совесть не упрекает вас? Ба! Неужели приемная дочь Екатерины Медичи еретичка? Это невозможно.

– Достаточно, что я готова умереть.

– Вы еще дорожите жизнью, надеждой, любовью…

– Меня привлекает Небо, государь, Господь – моя единственная опора.

– Тогда для чего же отказываться от пострижения?

Эклермонда не отвечала.

– Ах! Что значат эти колебания?.. Я боюсь, что мои подозрения были обоснованны. Неужели вы увлеклись гнусным учением Лютера[68] и Кальвина? Неужели вы одурманены их жалкой ересью? Неужели же вы подвергли опасности спасение своей души?

– Я, напротив, думаю, что я приблизила его, государь, – отвечала с кротостью Эклермонда.

– Как, вы сами сознаетесь…

– Я протестантка.

– Проклятие! – вскричал Генрих, отступая, перебирая четки и опрыскиваясь духами одного из флаконов, висевших у него на поясе. Протестантка, смерть Христова! Еретичка в нашем присутствии! Какой стыд для нашей проницательности! Да еще такая хорошенькая молодая девушка! Черт возьми! Снисхождение, разрешение и прощение грехов, даруй мне, Господи, – продолжал он, набожно крестясь. – Я прихожу в ужас. От разных мыслей и наваждений бесовских избави меня, Господи. – Потом он еще раз прочитал «Отче наш», снова опрыскал себя и после этого прибавил с большим спокойствием: – Это счастье, что никто нас не слышал. Еще не поздно отречься от ваших заблуждений… Откажитесь от ваших неразумных слов, и я их забуду.

– Государь, – спокойно отвечала Эклермонда, – я не могу отречься от того, что сама утверждала. Я придерживаюсь реформатского исповедания. Я отвергаю всякую другую веру. Та, которую я исповедую, есть истинная. В этой вере я буду жить, в ней же, если надо будет, и умру.

– Ваши слова могут легко стать пророческими, сударыня, – сказал Генрих насмешливым голосом. – Понимаете ли вы, какой опасности подвергает вас это безрассудное признание в ваших заблуждениях?

– Я готова подвергнуть себя той же участи, как. и мой отец и все мое семейство, ставшие мучениками за веру.

– Все вы, еретики, очень упрямы. Этим объясняется ваше сопротивление моим желаниям. И все-таки, – прошептал он, – я не уступлю так легко, из-за беспокойства совести я не намерен поступать против своих желаний. К тому же мне пришло на память, что я имею индульгенцию от Его Святейшества папы Григория XIII, подходящую к данному случаю. Посмотрим на ее содержание: за связь с гугеноткой – двенадцать добавочных обеден в неделю в течение трех недель, или богатый ларец для ризницы церкви Невинных, или сто золотых урсулинкам[69] и такую же сумму иеронимитам[70], или процессия с монахами ордена бичующихся. Этой ценой я заслужу прощение Его Святейшества. Епитимья довольно легкая, но хотя бы она была и труднее, я бы охотно ее перенес. Странная вещь! Гугенотка, затерявшаяся в Лувре, – это надо исследовать. Наша мать должна знать эту тайну. Ее осторожность, ее таинственный вид доказывают, что это дело ей известно. Мы справимся об этом на досуге, равно как и о подробностях, касающихся этой девушки. Гугенотка! Смерть Христова! От кого научились вы, – спросил он, – этим проклятым догмам?

– Ваше величество, извинит меня, если я не отвечу на этот вопрос?

– Как вам будет угодно, милочка. Теперь не время и не место выпытывать у вас ответ. Ваша история и ваше поведение сбивают меня с толку в одинаковой степени, но все равно со временем все объяснится. Пока что я был обыкновенным поклонником, старающимся в этой роли добиться вашего расположения. Теперь же я снова становлюсь королем и прошу вас не забывать, что вы моя подданная, что от меня зависят ваша жизнь, ваша свобода, вся ваша особа. Я также не упущу из виду потребности вашей души, в целях ее спасения я могу обратиться к помощи самых ревностных из наших церковнослужителей. Если принятые мною меры покажутся вам слишком строгими, жалуйтесь за это на ваше собственное упрямство. Мое самое искреннее желание – поступать ласково. Я требую лишь повиновения. Итак, я даю вам время на размышление до полуночи. Вы положите на одну чашу весов мое благоволение, мое покровительство, мою любовь – так как я вас все-таки люблю, а на другую – неверность Кричтона, монастырь и, может быть, еще более тяжелый жребий. Сделайте выбор. После ужина вы мне дадите ответ и не упускайте из виду, что он бесповоротно решит вашу участь.

– Мой ответ всегда будет одинаков, – сказала Эклермонда.

В эту минуту на другом конце зала раздались шумные рукоплескания, тогда как оркестр в это время играл веселые арии. Эклермонде эти звуки казались дикими и нестройными, и весь этот шум радостного веселья раздавался в ее ушах подобно адской музыке. Блестящие залы с их беспрестанно меняющейся толпой масок исчезли, и пред глазами ее предстали, подобно фантастическому видению, инквизиторы, закрытые капюшонами, строгие и угрожающие судьи, монахини в белых одеждах, пред которыми, казалось ей, она стоит с распущенными волосами, закрытая покрывалом.

Она хотела бежать и искать защиты, но, оглянувшись вокруг, увидела около себя только приторное и нахальное лицо Генриха.

Музыка снова весело заиграла, и танцующие пары пронеслись мимо них подобно огненному вихрю.

– Но мы только даром теряем здесь время, – сказал король. – Не говорите ни слова Кричтону о нашем разговоре, сударыня, если вы дорожите своей и его жизнью, а если, что весьма вероятно, он появится на нашем празднике, то наденьте снова вашу маску и возвратите себе прежнее хладнокровие. Вот так, очень хорошо!

Едва будучи в силах сдерживать волнение, Эклермонда, следуя приказанию короля, надела маску и хотя с трепетом, но подала ему свою руку.

В то время когда они выходили из ниши окна, где происходил их разговор, Шико подошел к Генриху.

– Что тебе надо, шут? – спросил Генрих. – Твое благоразумное лицо имеет более осмысленное выражение, чем обычно.

– Это доказывает, что я не влюблен и не пьян, – отвечал Шико, – а вы сами знаете, что оба эти случая только усиливают наше фамильное сходство, так как ваше величество постоянно или то, или другое, а довольно часто – и то и другое вместе. Итак, потрудитесь отнести избыток осмысленности на моем лице на счет моей воздержанности и моего благоразумия.

– Что предвещают эти цветы красноречия?

– То, что глашатай объявляет на площади: новости! новости!

– Хорошие или дурные?

– Дурные для вас, хорошие для вашей очаровательной собеседницы.

– Это еще почему?

– Потому что случилось то, чего вы оба ждали. Она будет довольна, а вы обманетесь в своих надеждах.

– Послушай, ты выбрал дурное время для шуток!

– Значит, я поступил совершенно как вы, ваше величество, выбрав его для изъяснения в любви.

– Замолчи, негодяй, или говори, что привело тебя сюда?

– Что сделает государь для человека, которого он желает почтить?

– Кто же этот человек?

– Тот, кто более Генриха Лотарингского, или Генриха Наваррского, или Филиппа Испанского, или даже – вопреки всем законам – вашей царственной матери угрожает вашей власти, государь. Смотрите, как ваши верные подданные отдаляются от вас. Если ваше величество сами уклоняетесь от этого долга, то позвольте девице Эклермонде приветствовать его.

– Ах! Я начинаю тебя понимать. Ты хочешь возвестить приход того, кому наш университет дал прозвание несравненного Кричтона?

– Я из предосторожности должен сказать вашему величеству о его приходе, как я бы уведомил моего друга о возвращении ревнивого мужа.

– Кричтон! – воскликнула Эклермонда, выходя из оцепенения при имени своего возлюбленного. – Он здесь! Смею ли я испросить у вашего величества дозволения возвратиться к ее величеству, вашей матери?

– Нет, милочка, – холодно отвечал Генрих. – Мы не желали бы лишить вас удовольствия присутствовать при нашем свидании с этим фениксом учености. Итак, вы останетесь при нас и в особенности, – добавил он так тихо, что одна Эклермонда могла его слышать, – не упускайте из виду данного нами совета. Вы в свое время получите достаточно доказательств его непостоянства. Господа, – прибавил он громко, обращаясь к присутствовавшим вельможам, – подойдите сюда. Завоеватель университета недалеко от нас. Очень редко случается королям встречать в среде придворных ученого. Вы, вероятно, помните, что во время нашего последнего турнира и последовавшего за ним боя диких зверей мы предсказали, что Кричтон прославит себя. Он отличился, но таким способом, которого мы менее всего ожидали. Мы обещали ему награду – сегодня вечером мы желаем выполнить наше царственное обещание. Жуайез, передайте ее величеству королеве Наваррской, что мы просим ее к себе. Для нее, без сомнения, прием, оказываемый нами Кричтону, будет особенно интересен. Матушка, если ваша беседа с Руджиери окончена, то ваше присутствие придаст еще большую благосклонность нашему приему. Прошу вас, садитесь, мы желаем принять несравненного Кричтона так, как прилично королю.

Генрих сел на богатое кресло, принесенное слугами, и был тотчас окружен придворными, составившими около него блестящий полукруг.

Екатерина Медичи, разговор которой с астрологом бы уже окончен, приметила, хотя и с некоторым неудовольствием, внимание, оказываемое Генрихом Эклермонде. Однако, всегда стараясь потакать любовным прихотям сына, а не обуздывать их (в этом-то и состояла тайна ее могущества), она не показала ни малейшего признака неудовольствия и величественно села рядом с ним. Позади Екатерины примостился Руджиери, бросая по сторонам яростные и беспокойные взгляды, подобно гиене в клетке.

Ближе к королю, держась за трон обеими руками, чтобы не упасть, стояла Эклермонда, пребывавшая в полуобморочном состоянии.

Шико попросту улегся у ног своего государя, держа в руках погремушку, а на коленях любимую собаку Генриха, болонку с длинными ушами, большими глазами и шелковистой шерстью, пряди которой волочились по земле. Бедный Шателар! Между тем как красивое животное подчинялось его ласкам, Генрих на минуту вспомнил ту, от которой, как от сестры, получил он его в знак памяти. Он вспомнил о Марии Шотландской, о ее заключении, о ее красоте, о странном сходстве с ней Эклермонды, и его страсть разгорелась с новой силой.

«Странная вещь! – говорил он мысленно. – Я бы желал, чтобы она была жидовкой или язычницей! Тогда можно было бы надеяться получить от нее чего-нибудь, но гугенотка – уф!»

Генрих III

Появление Кричтона на празднестве привлекло всеобщее внимание. Его блестящая победа в университете наряду с его храбрым, рыцарским характером возбуждала всеобщее изумление и составляла предмет всех разговоров. Каждый выражал свое удивление и задавал себе вопрос: когда успел он приобрести эту изумительную ученость, которая превзошла ученость всех докторов и озадачила самых искусных логиков в королевстве. Господствующее мнение было, что это дар свыше. Как же иначе мог он достигнуть таких всеобъемлющих познаний? Его видели на охоте, в фехтовальном зале, на карусели, на каждом празднике, и в каждом случае он быстрее других осваивал все тонкости этих забав и принимал в них участие с увлечением и беспечностью, одному ему свойственными. Одним словом, его видели везде, кроме его кабинета, где бы более всего должно было предполагаться его присутствие. Он постоянно будоражил жизнь высшего общества: первым затевал всякие удовольствия, во всем имел успех и не пренебрегал никакой забавой, которая могла доставить ему развлечение, то поддаваясь улыбкам красавиц, то откликаясь на внутренний зов игрока, кости которого, казалось, повиновались ему с удовольствием – так ловко умел он владеть стаканом, то прислушиваясь к многочисленным тостам, отдавая честь Бахусу, дары которого, сверкающие в кубках, казалось, не несли для него никакого опьянения. Но, однако, этот беспечный, легкомысленный сибарит, гонявшийся за удовольствиями с горячностью, незнакомой самым сладострастным людям, одержал победу над самыми образованными и трудолюбивыми представителями воздержанности и учености.

Все это казалось непонятным. Был только один способ разрешить загадку, причем суеверия того времени допускали этот способ. С умом, украшенным такими обширными познаниями, человек, столь богато одаренный, мог приобрести все эти сведения не иначе как с помощью сверхъестественных сил. Кричтон должен был быть вторым доктором Фаустом, наделенным постоянной юностью, или фантастическим врачом Жеромом Карданом[71], возвратившимся с того света, или Парацельсом[72], или, может быть, самим знаменитым чародеем Корнелием Агриппой[73], – так как черная собака Кричтона вполне была сходна с описанием, данным Паоло Иовием[74] огромному животному, сопровождавшему страшного колдуна, – о котором ничего не было слышно с тех пор, как он исчез, нырнув в Сену. Правда, это заключение было немного поколеблено всем известным благочестием Кричтона, но оно, по крайней мере, привлекало к нему еще больший интерес, окутывая его личность покровом таинственности. Каждого привлекает сверхъестественное, а в XVI веке народ любил все сверхъестественное до безумия. Политика и религия, между которыми существовала тогда такая тесная связь, были упущены из виду теми людьми, которые старались определить характер Кричтона. Если какой-либо дворянин рассказывал о дуэли, Кричтон непременно упоминался в ней в роли основного или второстепенного действующего лица. Если какой-либо волокита принимался ухаживать за женщиной, он непременно находил известный повод для выяснения отношений, который занимал также ум и его возлюбленной. Невозможно было ни думать, ни говорить ни о чем, что не имело бы прямого или косвенного отношения к Кричтону.

Конец ознакомительного фрагмента.