Вы здесь

Завтрак у Sotheby’s. Мир искусства от А до Я. I. Художник и его бэкграунд (Филип Хук, 2013)

I. Художник и его бэкграунд

Bohemianism

Богема

Когда Айрис Барри, возлюбленная художника Уиндема Льюиса, основоположника вортицизма, вернулась из родильного дома с его новорожденным младенцем, ей пришлось ждать у дверей мастерской, пока он не закончит заниматься любовью с Нэнси Кунард. Неожиданно продав картину, Вламинк три дня пропивал вырученные деньги вместе с Модильяни, а из тех купюр, что не успели пропить, они наделали самолетиков и стали запускать, целясь в кроны деревьев на бульваре Распай. Приступив к работе над «Плотом „Медузы“», Теодор Жерико обрил голову наголо, прервал всякое общение с друзьями, поставил в мастерской походную койку и, ни на что не отвлекаясь, писал картину десять месяцев. Завершив ее, он пережил тяжелейший нервный срыв.

Художники не похожи на обывателей. Это было известно давным-давно: в одной из новелл итальянца Франко Саккетти, написанных в конце XIV века, героиня, жена художника, восклицает: «Вы, художники, своенравны и непредсказуемы, вы вечно пьяны и даже нисколько не стыдитесь собственных бесчинств!» Пятьсот лет спустя отец Эдварда Мунка, узнав о желании сына выбрать творческое поприще, в ужасе, как и пристало типичному буржуа, изрек, что быть художником – значит жить в борделе. Это отчуждение художников от обыденного мира в 1943 году в самых мрачных красках описывал британский живописец Кит Воган: «Понятно, что они в разладе с окружающими и с самими собой, неизменно одиноки, неизменно больны, отмечены печатью несчастья, совершенно не уверены в себе, и только яркое пламя их творческой ярости освещает руины их „я“».

Богемный образ жизни – выражение творческой исключительности. Понятие «богема» в современном смысле слова сложилось в XIX веке и было порождением романтизма. Романтики видели в художнике страдающего героя, представителя богемы, то есть «цыгана», который вел кочевую, беспорядочную жизнь и пренебрегал условностями. Эту модель поведения он не всегда выбирал добровольно, но скорее покоряясь непреодолимой власти творческих порывов. Алкоголизм, случайные связи, употребление наркотиков, заигрывание с безумием и эксцентричность внешнего облика и костюма считались отличительными чертами творческой натуры. Находились даже те, кто полагал, что перечисленные пороки – непременное условие творчества, и принимал мужественное решение пить как можно больше и отрастить волосы (или коротко постричься, если речь шла о девицах), дабы сделаться истинными художниками.

Изобретение богемы обыкновенно приписывают Анри Мюрже, автору «Сцен из жизни богемы» (1843). Он неизменно связывал богему с Латинским кварталом, провозглашая, что «если где-то она и существует, то лишь в Париже, лишь там возможна». Приехав в Париж из Германии в 1900 году, Паула Модерзон-Беккер отмечала, что «все художники носят длинные волосы, разгуливают по улицам в коричневых бархатных костюмах или живописно драпируются в широкие плащи наподобие римских тог и вместо галстуков повязывают огромные пышные банты, – в целом являя собою любопытное зрелище». К этому времени пренебрежение условностями сделалось в художественной среде подобием закона.


Веселящаяся богема: художники резвятся, над Парижем брезжит рассвет (Жан Беро. Раннее утро. После вечеринки на Монмартре. Холст, масло. 1907)


Впоследствии с Парижем стали соперничать другие центры мировой богемы – возможно, Берлин перед Первой мировой войной и Нью-Йорк шестидесятых годов ХХ века. Англия храбро вступила в соревнование и произвела на свет несколько полноценных богемных художников, например Огастеса Джона и Уиндема Льюиса. Однако среди фигур не столь крупного масштаба горячей приверженности идеалам богемы не наблюдалось, а потому и богема, родившаяся в Англии, оказалась специфически английской: куда более благопристойной и романтизированной, нежели ее континентальная разновидность. Джордж дю Морье в своем популярном на рубеже XIX–XX веков романе «Трильби» изображает троих необычайно душевных молодых англичан, обучающихся живописи в Париже, и Латинский квартал, где вино льется рекой, но никто никогда не напивается, никто не употребляет абсент, и ни мужчины, ни женщины никогда не занимаются сексом. Британских художников того времени в действительности куда больше, чем Париж, привлекали летние колонии, например в корнуолльских Сент-Айвсе и Ньюлине, где можно было заниматься живописью и пренебрегать общепринятыми условностями [см. раздел «Кварталы и колонии»]. Однако, невзирая на доблестные попытки превратиться в истинно богемных художников, англичане в конце концов оказывались на поле для гольфа или крикета и с увлечением отдавались игре. В 1942 году Осберт Ситуэлл говорил Джорджу Оруэллу, что командование ополчением получило приказ в случае высадки фашистских войск в Британии расстрелять всех художников. Оруэлл заметил, что в Корнуолле это, пожалуй, было бы даже на пользу.

По словам Мюрже, богема – «прелюдия в жизни художника, за которой следуют Академия, Отель-Дьё или Морг». В обязанности художника среди прочего входило шокировать буржуа и объявлять беспощадную борьбу условностям. До определенного момента эпатаж услаждал самолюбие, но затем приходило осознание того, что буржуа, вообще-то, потенциальные покупатели картин. В таком случае художник добивался коммерческого успеха, продавал картины и становился членом Академии. Или не добивался и тогда либо сходил с ума, либо умирал. В ряде случаев богема служила прологом к дому и браку, «приручавшему» художника, а в особенности к отцовству. Очень часто семейная жизнь заводила в тупик и повергала в отчаяние. По мнению Сирила Конноли, нет ничего более враждебного искусству, чем «детская коляска в передней».

Воплощением богемного художника, который стремится вернуться к простой, незамысловатой жизни, блаженно ничего не ведающей о буржуазных ценностях и промышленном производстве, был Гоген, бежавший из Европы на Таити [см. главу II «Экзотика»]. Кроме того, следует упомянуть об Огастесе Джоне, который в буквальном смысле слова превратился в цыгана, выучил цыганский язык и, не зная покоя и нигде не останавливаясь надолго, странствовал по Англии, влача за собою в кибитке любовниц и детей, то есть нашел недурной способ избавиться от «детской коляски в передней». Модильяни нечасто уезжал из Парижа, однако предавался различным излишествам с такой страстью, что его эксцессы и сегодня слывут непревзойденными. Мунк, словно наконец прислушавшись к увещеваниям отца, в преклонном возрасте поклялся исправиться. Отныне, объявил художник, он ограничится «безникотиновыми сигарами, безалкогольными напитками и безвредными женщинами».

Флобер неизменно ратовал за сдержанность. «Ведите размеренный и заурядный образ жизни, словно буржуа, и тогда сможете проявить необузданность и неповторимость в творчестве», – наставлял он собратьев по цеху. Существует интересная разновидность художников, которых не привлекал богемный стиль жизни и которые взбунтовались против всеобщей эксцентричности, навязываемой точно униформа. Эти художники не видели ничего общего между созданием истинного произведения искусства и поведением, идущим вразрез с традициями и обычаями, и совершенно сознательно выбирали консервативный, буржуазный образ жизни. Например, Пьер Боннар вел тихую, замкнутую жизнь домоседа, и единственное разнообразие в нее (судя по сюжетам его картин) вносила частота, с которой принимала ванну его жена. Магритт казался типичным обывателем и всем головным уборам предпочитал котелок. Сэр Альфред Маннингс, писавший главным образом лошадей, одевался как джентльмен-помещик, вел соответствующий образ жизни и остался в памяти потомков как человек, который заявил однажды, что, встреть он Пикассо, задал бы ему изрядную трепку.

Сегодня в Лондоне существует группа популярных портретистов, известная как «Школа-в-Тонкую-Полоску», поскольку на публике они предпочитают появляться в строгих костюмах. Не исключено, что эти талантливые, чересчур репрезентативные художники за мольбертом снимают пиджак и даже ослабляют узел галстука. Однако их абсолютная приверженность условностям и элегантный вид вселяют уверенность в определенного рода публику. Без сомнения, они пьют и, возможно, даже ухаживают за женщинами, но не более, чем главы торговых банков, основатели хедж-фондов и преуспевающие адвокаты, составляющие большинство их клиентов. Напротив, костюмы Гилберта и Джорджа, сражающихся на переднем крае современного искусства, – часть иного замысла. Их вызывающий консерватизм в одежде – крайнее проявление нонконформизма, богемный стиль постбогемной эпохи.

Художник как представитель богемы – важный элемент мифа, который создает о себе искусство. Искусство – нечто волшебное и совершенное, за него не жаль заплатить крупную сумму именно потому, что его истинную ценность нельзя исчислить и выразить в денежном эквиваленте. Художники, порождающие этот чрезвычайно привлекательный предмет духовного потребления, должны одеваться и вести себя иначе, чем обыватели, дабы никто их не перепутал. Их богемный стиль – знак избранности судьбой, напоминание о том, что искусство неповторимо и уникально. И представляет немалую финансовую ценность.

Branding

Бренды

Самое избитое на сегодняшний день слово из лексикона арт-дилеров, критиков и экспертов аукционных домов – «икона» [см. главу V «Словарь терминов»]. Однако, превознося произведение искусства как «икону», мы не только признаем его высокий художественный уровень, но и высказываем вслух тайную догадку о том, что произведения искусства хороши постольку, поскольку они типичны и узнаваемы. Художественный рынок, ценящий безусловную узнаваемость предметов искусства, которыми торгует, в сущности, формирует и распространяет бренды. Эта тенденция зародилась вместе с модернизмом. В Париже в конце XIX века перед торговцем картинами Полем Дюран-Рюэлем, открывшим миру импрессионистов, стояла непростая задача: представить на рынке совершенно новую манеру живописи, продать интересующейся искусством публике доселе невиданный товар. Одним из предложенных им успешных новшеств была популяризация «выставки одного художника». Привлекая внимание зрителей к индивидуальному таланту и достижениям Моне, Ренуара или Писсарро, он добился важного результата: впервые в истории выставка стала определять бренд художника. Заметив, сколь легко продается продукт, превращенный в яркий, запоминающийся бренд, арт-дилеры заимствовали эту практику и широко применяют ее до сих пор.

Современное торжество брендинга являет собою Дэмиен Хёрст. Цветовые шкалы из рекламного буклета производителя красок, напоминающие его «полотна из цветных точек» (spot paintings), ныне кажутся скорее подражанием Хёрсту, а не наоборот. Однако Хёрст – исключение. Усиленное продвижение бренда может привести к двум неутешительным результатам: ныне живущим художникам, стремящимся воспроизводить брендовые тенденции, грозит утрата оригинальности и отказ от радикальных художественных экспериментов. Выход из этой ситуации хитроумный художник может найти, избрав в качестве бренда амплуа непредсказуемого экспериментатора, однако выдержать эту роль под силу не каждому. Уступая давлению своих дилеров, современные художники и скульпторы творят с оглядкой на собственный бренд и вечно опасаются его разрушить. А искусство прошлого, например картина Моне, растет в цене прямо пропорционально степени его узнаваемости, вплоть до того что люди, входя в комнату, где висит картина, тотчас восклицают, на радость польщенному владельцу: «Ах! У вас есть Моне!» Легко узнаваемый стиль или даже сюжет вселяет уверенность в покупателя, поднимает его в собственных глазах и служит доказательством его эстетической искушенности. Таким образом, совершенно типичные для данного художника работы, «иконы», явно будут стоить очень и очень дорого. Однако остерегайтесь нетипичных: например, натюрморт или портрет того же Моне будет оценен значительно ниже, нежели «пруд с кувшинками» [см. главу II «Художники – хиты продаж»].


Легко узнаваем: изрезанный ножом холст Лучо Фонтаны, впечатляющая торговая марка (Лучо Фонтана. Концепция пространства. Холст, акварель. 1965)


Кроме Моне, существует немало других художников прошлого, являющих яркий бренд в общественном сознании, отчего в цене они отнюдь не теряют. В их числе:


Гримшоу, Аткинсон: созданные этим викторианским пейзажистом виды ночных улиц, слабо освещенных фонарями, вызывают приступ блаженной тоски по прошлому. С Гримшоу начинался путь на рынок предметов искусства для многих молодых коллекционеров, терзаемых неуверенностью: образы его картин столь уютны и одновременно решены в столь узнаваемом стиле, что не могут не вселять успокоение в измученную сомнениями душу коллекционера.


Джакометти, Альберто: худые, угловатые фигуры, удлиненные руки и ноги его поздних фигуративных скульптур – мгновенно узнаваемое убедительное выражение экзистенциального кризиса, переживаемого человеком XX столетия.


Лаури, Л. С.: тоненькие как спички человечки и мрачные пейзажи северных городов, вызывающие в памяти угрюмый урбанистический ландшафт середины XX века, – запатентованная торговая марка, которая не утрачивает привлекательности и в XXI веке.


Лемпицка, Тамара де: ее картины – своего рода визуальные поэмы в духе ар-деко, персонажи ее картин – элегантные, несколько сапфические дамы, либо обнаженные, либо облаченные в слегка кубистические облегающие белые шелковые платья. Героини Лемпицки вызывают ассоциации с Голливудом 1930‑х годов и обрели немалую привлекательность в глазах голливудских коллекционеров сорок – пятьдесят лет спустя.

Модильяни, Амедео: его гибкие женщины с лебедиными шеями и удлиненными лицами – в числе наиболее узнаваемых брендов современного искусства. Модильяни любил свою главную тему и хранил ей верность: почти три четверти всех его картин составляют подобные женские портреты.


Мондриан, Пит: решетки, создаваемые вертикальными и горизонтальными линиями, с пустым пространством между ними, кое-где заполненным цветными четырехугольниками. Чем проще, тем лучше.


Моранди, Джорджо: бутылки и кувшины, кувшины и кружки, кружки и бутылки, выстроившиеся стройными рядами на полках и столах. Он заработал бы состояние, если бы открыл фабрику по производству кухонных принадлежностей. Вообразите, как бойко они продавались бы сейчас в музейных магазинах.


Сарджент, Джон Сингер: неповторимый, глянцевый и восхитительно свободный мазок придает его моделям облик, сочетающий утонченность и шик. Современные консервативные портретисты, добившиеся наибольшего успеха, до сих пор чрезвычайно усердно копируют Сарджента.


Фонтана, Лучо: пустой холст, изящно рассеченный ударом складного раскройного ножа, – идея, ниспосланная автору свыше, по наитию. «Я взрезаю холст, – пояснял сам художник, – и тем самым создаю измерение бесконечности». А еще бесконечно тиражируемый и прекрасно узнаваемый мотив.

Brueghel

Брейгель

Первым художником, сделавшимся доступным моему сознанию, был Питер Брейгель Старший. Говоря точнее, моему сознанию сделался доступен не столько он сам, сколько его картины. Мне было шесть-семь лет, когда моя мать показала мне альбом цветных репродукций этого фламандского художника XVI века. Сейчас, пока я пишу эти строки, рядом со мною лежит та самая книга, и стоит мне ее открыть, как я с новой силой, в мельчайших деталях, ощущаю их некогда испытанную притягательность. На его картинах под моим взором возникал завораживающий мир фантазии, волшебной сказки – мир гротескный и причудливый, населенный полулюдьми-полурыбами или полурыбами-полулюдьми, мир заснеженных деревень и беззубых крестьян, предающихся незатейливым развлечениям, мир казней и падших ангелов. Разумеется, я не думал тогда: «Надо же, и все это написал один человек!» Не думал я и о том, что эти картины были созданы четыреста лет назад. Однако я думал, что они совершенно убедительно и логично изображают какой-то иной мир, вызывающий восторг и желание туда проникнуть.


Вавилонская башня, которую построил Брейгель (Питер Брейгель Старший. Вавилонская башня. Дерево, масло. 1563)


Открыв для себя эти образы, я возвращался к ним снова и снова. Вот «Слепцы», одновременно комические и зловещие: шестеро незрячих несчастных, друг за другом низвергающихся в глубокий овраг. Вот навеянный Апокалипсисом «Триумф смерти», сцена опустошения и разрушения, мрачное предвидение кровопролитных войн XX века, с массовым истреблением мирных граждан на переднем плане и со средневековым подобием эвакуации из Дюнкерка на заднем. Вот «Поклонение волхвов», перенесенное во фламандскую деревню, укутываемую снегопадом, одно из величайших изображений зимы во всей мировой живописи, которым лучше всего наслаждаться, сидя в гостиной у горящего камина. Вот «Страна лентяев»: трое персонажей погрузились в глубокий сон от обжорства, из-под одежд выпирают их брюшки, уютно-выпуклые, как обыкновенно у Брейгелевых крестьян. Вот «Вавилонская башня», гигантский образец архитектурной folie de grandeur[1], уходящая под облака, изображенная с таким галлюцинаторно-точным обилием строительных деталей, что можно сойти с ума, безуспешно пытаясь воспроизвести ее с помощью кубиков лего или минибрикс. А вот и «Пейзаж с падением Икара»: юноша неосторожно приблизился к Солнцу, оно растопило воск его крыльев, и он низринулся в бездну; Брейгель выбирает именно то мгновение, когда Икар исчезает в морских волнах, беспомощно бия бледными ножками, однако он всего лишь незначительная подробность весьма насыщенного деталями прибрежного пейзажа, в котором пахарь возделывает поле, пастух пасет овец, рыбак удит рыбу, а океан усыпан множеством самых разных кораблей.

Сегодня число тех, кто коллекционирует старых мастеров, заметно уступает числу собирающих современное искусство. Проблема в том, что некоторые старые мастера представляются темными и непонятными; библейская и классическая иконография их картин кажется ныне своего рода шифром. Однако Брейгель – один из тех старых мастеров, кого современный зритель воспринимает сравнительно легко. Мир, который изображает Брейгель, причудлив и странен, но, в сущности, не лишен человеческого тепла. Не случайно картинами Брейгеля навеяны два чудесных стихотворения XX века: «Питер Брейгель: Зимний пейзаж с катающимися на коньках и с ловушкой для птиц, 1565 год» Джона Бёрнсайда и «„Пейзаж с падением Икара“, Музей изящных искусств» У. Х. Одена, поэтическое размышление о сущности страдания. Персонажи картин Брейгеля все еще близки нам, хотя их отделяют от нас века. Эта близость – главный залог привлекательности искусства прошлого для современных коллекционеров.

Creative block

Творческий кризис

Состояние апатии, творческое бессилие время от времени испытывают все художники, писатели и поэты. Это неотъемлемая часть имиджа художника, а публика любит слушать рассказы о муках творчества именно потому, что они увеличивают в ее глазах ценность произведения искусства, создаваемого через преодоление и страдание. У некоторых творческий кризис длится всю жизнь. Карикатура в журнале «Прайвит Ай» изображает испуганного литератора, который на вопрос, как идут дела, затравленно произносит: «Я пишу роман». «И у меня не пишется», – откликается его собеседник. Разумеется, истинное творческое бессилие – не повод для шуток: оно заставляет усомниться в собственных способностях, а следовательно, и в праве заниматься живописью, ваянием или литературой. В подобных обстоятельствах пустой холст или белый лист бумаги обращается для художника в мучителя, проявляющего изощренный садизм.

«Весь день пребывал в праздности, – сетует в своем дневнике за май 1810 года английский художник Бенджамин Хейдон, автор исторических полотен. – До этого целую неделю провел в каком-то душевном отупении, как последний идиот и ничтожество, растрачивая время по пустякам. Полагаю, ныне я не в силах нарисовать и кирпич».

В августе 1884 года Дега пал жертвой летней апатии. «Я убирал свои планы в кладовку, – сообщает он другу Анри Лероллю, – и всегда носил ключ с собой. Этот ключ я потерял. Одним словом, я не в состоянии преодолеть охватившее меня бессилие. Займусь делом, как обыкновенно заявляют лентяи, вот и все». В январе 1949 года Кит Воган, современный английский художник, который оставил дневник, полный трогательных и откровенных признаний, анатомирует свои «мучительные приступы сомнения в собственных силах и беспомощности. Убежден, что своим нынешним положением в художественном мире обязан обману, а отнюдь не врожденным способностям, просто я в совершенстве овладел искусством притворства, и все послушно принимают меня за того, кем я хотел бы быть. Впрочем, выбора больше нет, придется продолжать в том же духе, пока не разоблачат. В изнеможении от безделья. Боюсь, что не смогу больше работать, боюсь, словно живу в кредит, и знаю, что вернуть его не смогу и в конце концов мне перестанут ссужать деньги. Испытываю чувство вины, когда вижу, как по утрам мимо окна моей мастерской люди идут на работу, зависть, когда вижу, как по вечерам они возвращаются к своим простым, но заслуженным радостям – Ils sont dans le vrai[2], – но от этого не перестаю терзать себя».


Золя прибегает к чувственному образу, описывая страдания своего героя – художника Клода Лантье, главного действующего лица романа «Творчество» (1886): его охватывают сомнения в собственных способностях, и оттого он начинает испытывать к живописи «ненависть, какую испытывает обманутый любовник, проклинающий изменницу, но мучимый сознанием, что все еще не в силах ее забыть». Таково двуличие искусства, с легкостью предающего творца. С другой стороны, по мнению Хейдона, от творческих сомнений в некоторой степени исцеляет секс. Или мог бы исцелять, если бы был ему доступен. 19 июня 1841 года он отмечает: «Словно во власти Джонсоновой ипохондрии, сижу, вялый, тупо уставившись в пространство, праздный, зевающий, без тени какой-либо творческой мысли. В этих дневниках неоднократно описывается подобное Состояние Сознания. Оно неизменно проходит после соития. Однако нынче жена моя больна, а верность удерживает меня на стезе добродетели. Полагаю, я расплачиваюсь тем, что мрачнею и толстею». Существует множество способов обмануть творческое бессилие. Некоторые писатели советуют оставлять незавершенным начатый в конце дня абзац. Оборвите его на полуслове, и наутро с легкостью сможете возобновить процесс письма, ощутив полет фантазии. Художнику или скульптору труднее последовать этому совету, поскольку утром может измениться свет, может не прийти натурщица, а также пропасть наслаждение от значительно более чувственного, нежели у сидящего за столом писателя, контакта с материалом. Иногда исцелить способно только время. Или алкоголь. Однако в воображении коллекционера эти периоды творческого бессилия лишь увеличивают ценность появившегося в муках творения. Без труда не выудишь…

Degas

Дега

Я очарован Дега. Для меня он воплощение французского гения. Он был, возможно, величайшим графиком XIX века, совершенно точно блестящим новатором, в значительной мере изменившим живописную технику, а также как никто владел секретами композиции. Человек он был неприятный, циничный, остроумный, неискренний и замкнутый. Он никогда не был женат: для этого он был слишком эгоцентричен. Еще в начале своей художественной карьеры он поклялся отстаивать собственную независимость и свободу творить, не оглядываясь постоянно на собратьев по цеху. «Мне кажется, – замечает он в возрасте двадцати двух лет, – тот, кто хочет сегодня стать настоящим художником и найти собственное, неповторимое место в жизни или по крайней мере защитить и сохранить неприкосновенной свою, ни на кого не похожую, личность, должен постоянно пребывать в совершенном одиночестве. Вокруг слишком много сплетен и болтовни. Возникает впечатление, что картины создаются, как состояния на рынке акций, из интриг и перешептывания дельцов, одержимых жаждой обогащения. Все это обостряет мыслительные способности и извращает взгляды и оценки».


Братья Гонкуры, проницательные хронисты парижского художественного мира, познакомились с Дега в 1874 году. Он их весьма озадачил. «Этот Дега – большой оригинал, – записывают они в дневнике, – болезненный, сущий невротик и подслеповатый, боится в один прекрасный день потерять зрение; однако именно по этой причине он чрезвычайно восприимчив и чувствителен к сущности вещей».

Бросив циничный (хотя и подслеповатый) взгляд на парижских коллег-живописцев, Дега то и дело отпускает какую-то язвительную фразу. Посетив в апреле 1890 года японскую выставку в Школе изящных искусств, он пишет своему другу Бартоломе: «Увы, увы, там царит превосходный вкус!» Желая подчеркнуть, что в душе его собрата по цеху Гюстава Моро уживаются визионер и коммерсант, он называет его «отшельником, знающим расписание поездов». По его мнению, существует «разновидность успеха, неотличимая от паники». Дега потешается над бездумной пейзажной живописью на пленэре: «Ах, они пишут с натуры! – сетует он в письме Андре Жиду в 1909 году. – Пейзажисты – нахальные мошенники! Столкнусь с таким где-нибудь в деревне, и просто жажду всадить в него обойму. Так бы и расстрелял! Полиции на них нет!» Насмехаясь над страстью импрессионистов к пленэрной живописи, он замечает, что стоит ему вспомнить о Моне, как у него возникает желание поднять воротник.

По временам Дега превращался в грубияна и хама. Он обладал состоянием, которое избавляло его от финансовых проблем, омрачавших существование многих его коллег-импрессионистов, и отнюдь не сочувствовал и не помогал им. Исполненный почти маниакального антисемитизма, он запятнал себя гнусными выпадами в адрес евреев в ходе «дела Дрейфуса». Иногда Дега словно бы осознавал, что ведет себя недостойно, но не мог остановиться. В минуту откровенности он объяснял Эваристу де Валерну, сколь разные силы влияют на его личность и поведение: «Я был груб со всеми или казался таковым, ибо испытывал страсть к жестокости – следствие неуверенности в себе и скверного характера. Я чувствовал, сколь отвратительно создан природой, сколь скудно одарен, сколь слаб, хотя и способен постичь самые тонкие механизмы искусства».


Повторяю, Дега являл квинтэссенцию французского искусства: это, вероятно, уловили и покупатели, собравшиеся в зале аукциона «Кристи» в 1889 году, когда в Англии впервые выставили на торги картину французского импрессиониста. Это была картина «В кафе» Дега, и у коллекционеров она вызвала растерянность. Увидев столь новаторское и столь «неанглийское» полотно, они были ошеломлены и в конце концов освистали его. Шедевр был продан за жалкие сто восемьдесят гиней.


По сравнению с весьма и весьма искушенной четырнадцатилетней танцовщицей Дега ее живая английская версия умиляет свежестью и невинностью (Эдгар Дега. Маленькая четырнадцатилетняя танцовщица. Бронза, смешанная техника. 1880. Аукцион «Сотби», февраль 2009)


Я вспомнил об этом случае, когда в 2009 году лондонское отделение «Сотби» объявило к торгам копию знаменитой бронзовой «Маленькой четырнадцатилетней танцовщицы» Дега, одной из самых знаменитых скульптур XIX века (в итоге она была продана за девятнадцать миллионов долларов). Для предпродажной рекламы одолжили в Королевской балетной школе настоящую, живую четырнадцатилетнюю танцовщицу, которой надлежало стоять рядом с оригинальной версией Дега 1880 года, повторяя ее позу. Этот рекламный ход имел огромный успех, а английская танцовщица 2009 года оказалась очень и очень милой. Она подолгу замирала на пьедестале, точно воспроизводя положение своего бронзового двойника, пока их фотографировала пресса. Однако особенно увлекательно было сравнивать их облик, осанку, позу, находя едва заметные различия. На первый взгляд они держались совершенно одинаково: стоя в свободной четвертой позиции с правой ножки, сцепив ручки за спиной, откинув головку и словно устремив взор на нос. Но если внимательно сравнить их, можно было заметить, что французский оригинал 1880 года не лишен кокетства, некой циничной раскованности, что и в ее манере держать головку, и во взгляде читаются одновременно надменность, продажность, нечистота и искушенность. Какой отрадный контраст являла с нею английская «копия» 2009 года! Цветущая, хорошо сложенная, державшаяся неизменно прямо, изящная и здоровая, она словно вносила в зрительный зал слабый аромат английского луга и вызывала ассоциации с хоккеем на траве и крикетом. Ясноглазая, живая, со взглядом, исполненным детской чистоты, эта юная балерина могла свести с ума Бетджемена и послужить красноречивым доказательством того, почему Дега никогда бы не мог родиться в Англии.

Diarists (Artists as)

Дневники

Меня всегда интересовали живописцы, владеющие даром слова. Разумеется, некоторые художники решительно хранят безмолвие, будучи либо не в силах выразить свои чувства на письме, либо сознательно избегая этого. Как художники они от этого нисколько не теряют. Никто никогда не требовал от писателей, чтобы они занимались живописью для пущего самовыражения; из тех же, кто баловался с красками, серьезно можно воспринимать лишь нескольких: Стриндберга, Виктора Гюго, Эдварда Лира и Рёскина, может быть, еще Гёте и Уильяма Морриса. Однако, поскольку я люблю жанр дневниковых записей, меня особенно привлекают живописцы, которые их вели. Иногда на страницах дневников они бывают предельно откровенны, весьма трогательны и необычайно точны. Лучшим из них: симпатичному недотепе Бенджамину Хейдону, неумолимому в своей наблюдательности Делакруа, а среди художников XX века – подвергавшему себя и свое искусство беспощадному самоанализу Киту Вогану – дневниковые заметки служили неким вербальным эквивалентом визуального опыта, средством выразить радости и муки творчества.

Живопись – занятие, в сущности предполагающее одиночество, а одиночество побуждает к самоанализу, и потому дневники многих художников в самых любопытных деталях изображают реальный процесс создания картины (или муки творческого бессилия). Если писатель на страницах личного дневника сокрушается о том, как трудно сочинить книгу, то художник сетует, как трудно написать картину. Художник постоянно испытывает муки и разочарование, но порой выпадают и удачные дни, когда, по словам Хейдона, «мозговые извилины словно наполняет нектар». Одиночество, коего требует живопись, также порождает эксцентричность. Дневники художников – ценное документальное свидетельство, депеши с богемной передовой, в которых анархия, безумие, деструктивные тенденции, а иногда и комизм, свойственные их образу жизни, предстают в самых живых и ярких подробностях. Еще в 1555 году Якопо Понтормо перемежает свои дневниковые записи о том, как продвигается работа над фресками во флорентийской церкви Сан-Лоренцо, невротическими заметками по поводу своей диеты и состояния пищеварения. Триста лет спустя Гюстав Курбе признается в дневнике, что каждый раз, когда он завершает картину для выставки, у него разыгрывается геморрой.

Основное свойство дневниковых записей – непосредственность, которую Вирджиния Вулф называет «безумной, бешеной спешкой… Дневниковая мысль несется неудержимо… Преимущество этого метода письма заключается в том, что, пролетая мимо, мысль случайно разметывает кучу повседневного мусора, и на свет божий из нее выкатываются какие-нибудь второстепенные детали, от которых я отказалась бы, если бы помедлила и задумалась, но они-то и будут в этой куче мусора истинными жемчужинами». Это прекрасно осознавали художники, оставившие лучшие дневники: они отдавали себе отчет в том, что дневниковые записи не терпят исправлений и отточенного стиля и должны являть собою некое словесное подобие быстро выполненного наброска с натуры. Лучше всего зафиксировать первое впечатление: оно самое искреннее. Окидывая взглядом рукописную страницу дневника, вы должны увидеть минимум зачеркиваний. Поток впечатлений должен изливаться свободно, не подвергаясь правке, как этюд без пентименто.

Другое важное свойство дневниковых записей – это демонстрируемая их автором готовность анализировать и принять собственную творческую несостоятельность и нелепость. Например, Хейдон-художник – жертва folie de grandeur, подтачивающей его творческие силы, но Хейдон – автор дневника имеет смелость осознать свои личные недостатки. Противоречие между двумя этими сторонами личности – залог обаяния. Трудно не посочувствовать человеку, который может написать:

«Сколь гнусно жизнь напоминает нам о том, что мы смертны, смертны, смертны! От этого одного можно обезуметь. Мне по праву надлежит вкушать нектар, забываться сном на пышных облаках, днем парить вместе с ангелами, а ночью лобзать ангелов, я столь остро умею наслаждаться всеми прелестями божественного бытия и готов жить полной жизнью и испить полную чашу ниспосланного богами блаженства, а вместо этого я наказан отвратительным, мерзким, зловонным, сочащимся гноем, язвящим нарывом! Воистину, от необходимости лечить гнусное, охрипшее, обложенное налетом, забитое слизью горло я чуть не обезумел».

Энди Уорхол, тоже нимало не стесняющийся в дневниковых записях, иногда писал о себе с обескураживающей откровенностью. «День начинался прекрасно, – замечает он 15 марта 1983 года. – Шел по улице, и тут две девчонки, лет шести-семи, завопили: „Смотрите, смотрите, он в парике!“ – и я жутко смутился. Как ни в чем не бывало пошел дальше, но день был испорчен. Ужасно расстроился».

В дневнике автор часто ради некоего терапевтического эффекта проговаривает то, что обыкновенно держит в себе и что его мучит. Выразив свои психологические проблемы в слове, он лучше поймет их, осознает и скорее сумеет с ними справиться. А для некоторых дневник становится средством самодисциплины. Форд Мэдокс Браун каждый день скрупулезно отмечает в дневнике количество часов, проведенных в мастерской за работой. Однажды в Женеве, пасмурным воскресеньем, 7 сентября 1856 года, Рёскин подсчитывает «количество дней», которые «при благоприятном стечении обстоятельств» еще могут быть отпущены ему судьбой: одиннадцать тысяч семьсот девяносто пять, заключает он и с каждой последующей дневниковой записью торжественно уменьшает эту цифру на единицу. Этого обыкновения он придерживался почти два года.

А какое отношение все это имеет к коммерции? Я вовсе не хочу сказать, что любая картина Делакруа будет продаваться лучше, поскольку он вел дневник. Но я действительно убежден, что стоимость конкретной картины может увеличиться, если запись в дневнике прольет свет на обстоятельства ее создания и откроет в ней нечто новое. Лучшие дневники добавляют дополнительные штрихи к личности их авторов-художников; благодаря им мы можем яснее представить себе бэкграунд художника, точнее оценить его и повысить стоимость созданных им предметов искусства.

Female Artists

Женщины-художники

Год или два тому назад была проведена перепись двух тысяч трехсот художников, работы которых на тот момент экспонировались в лондонской Национальной галерее. Заодно выяснилось, сколько среди них было женщин. Четыре. Мне кажется, здесь налицо некий дисбаланс.

Разумеется, нельзя изменить историю. Национальная галерея в первую очередь выставляет произведения художников, творивших до 1900 года, а в этот период художницы представляли собою крошечное, героически боровшееся за свои права меньшинство. Конечно, они пали жертвой мужских предрассудков. Альбрехт Дюрер записывает в дневнике 21 мая 1521 года: «…У мастера Герхарта, миниатюриста, есть дочь восемнадцати лет по имени Сусанна, она сделала на листочке красками изображение Спасителя, я дал ей за него один гульден. Это большое чудо, что женщина может столько сделать»[3]. Двести пятьдесят лет спустя отношение к женщинам-художницам почти не изменилось. Говоря об Ангелике Кауфман, Гёте в августе 1787 года с удивлением отмечает: «У нее необычайный, для женщины просто великий талант».

История знает куда меньше женщин-художниц, чем женщин-писательниц, но значительно больше, чем женщин-музыкантш. До 1800 года полагали, будто женщин, выбравших ремесло живописца, отличает свойственная их полу методичность и дотошность, они-де склоняются над холстом, словно над пяльцами. Голландка Рашель Рюйш (1664–1750) писала натюрморты, преимущественно цветы; в Лондоне известность подобными работами приобрела Мэри Мозер (1744–1819), одна из первых женщин, выставлявшихся в Королевской академии художеств. Некоторые храбро боролись за серьезное признание, пробуя силы в портретной или исторической живописи, выбирая античные и библейские сюжеты, считавшиеся привилегией мужчин. Пальма первенства здесь принадлежит Артемизии Джентилески (ок. 1597–1651/53). Ее отец, караваджист Орацио, стал придворным художником Карла I и приглашал ее в Лондон в 1638–1639 годах. Ее полотно «Сусанна и старцы» – яркий и любопытный пример феминистской иронии. Блестящая картина на библейский сюжет выполнена женщиной, поневоле вынужденной творить в исключительно мужском мире, и изображает обнаженную женскую фигуру, которую сладострастно пожирают взором мужчины-вуайеристы. Розальбу Каррьера (1675–1757) и Элизабет Виже-Лебрен (1755–1842) следует назвать среди представительниц портретной живописи, весьма и весьма немногочисленных; обе они добились успеха. Впрочем, показательно, что они писали по большей части женские портреты: лишь немногие мужчины решались поставить под сомнение свою мужественность, заказав портрет женщине-художнице.


Автопортрет с мужчинами-угнетателями (Артемизия Джентилески. Сусанна и старцы. Холст, масло. 1610)


Во второй половине XIX века появляется все больше художниц. Существовали художницы, популярные у правящих кругов и добившиеся признания в специфических жанрах: Роза Бонёр, писавшая лошадей, Генриетта Роннер-Книп, изображавшая кошек, и почтенная леди Батлер, избравшая батальные сцены. Однако многие женщины тяготели к авангарду: если уж они оспорили главенствующую роль мужчин в искусстве, то почему бы не бросить вызов условностям академизма? Берта Моризо, Мэри Кассатт и Ева Гонсалес внесли существенный вклад в становление импрессионизма, а ученица Родена Камилла Клодель – в развитие современной скульптуры. Спустя примерно двадцать лет модернизм обретает силу, в том числе благодаря женщинам: англичанке Гвен Джон, немкам Кэте Кольвиц, Пауле Модерзон-Беккер и Габриэле Мюнтер, француженкам Сюзанне Валадон и Мари Лорансен и представительнице русского экспрессионизма Наталье Гончаровой.

В последние пятьдесят лет не было недостатка в искусствоведах, критиках и кураторах выставок, готовых отстаивать дело феминизма и искупить все зло, причиненное женщинам-художницам в ходе истории. Сказывается ли это на конъюнктуре рынка? Влияет ли пол художника на стоимость его (ее) картин? Потеряли бы в цене картины Берты Моризо, если бы, как весьма негалантно предположил критик Брайан Сьюэлл, ее звали не Берта, а Берт? Не знаю точно, как истолковать, например, свидетельство рыночной популярности Гвен Джон. За последние двадцать – двадцать пять лет она вышла из тени своего более знаменитого и более яркого брата Огастеса. Мировой рекорд, поставленный на торгах ее картиной (сто шестьдесят девять тысяч фунтов), значительно превосходит максимальную цену, когда-либо предлагавшуюся за его картину (сто тридцать девять тысяч фунтов). При их жизни подобное было бы немыслимо. Или это происходит потому, что теперь в ней видят более талантливого художника?

Fictional Artists

Литературные герои

Наше представление о том, каким должен быть художник, находит отражение в литературе и одновременно формируется ею. Из художников получаются не только авторы любопытных дневников, но и интересные персонажи романов. Я подчеркиваю: персонажи. Вымышленные произведения искусства, создаваемые этими художниками, вызывают у меня куда больше сомнений. Природу визуального очень трудно передать вербальными средствами, и потому литература почти всегда неубедительно изображает живопись, если только не показывает ее сатирически, а это уже предмет отдельного разговора [см. ниже раздел «Мистификации»]. Далее я привожу «словарь внутри словаря», включающий избранных вымышленных художников, любопытных в том или ином отношении:


Барнби, Ральф – английский художник-модернист, творчество которого приходится на период между Первой и Второй мировыми войнами. Это герой цикла романов Энтони Пауэлла «Танец под музыку времени». Барнби – «смуглый, коренастый, с мешками под глазами», с «короткими, подстриженными „en brosse“[4], волосами». Он «успешно делает карьеру, избегая открытых конфликтов и излишней горячности». Пишет в полуабстрактном стиле, испытавшем влияние французской живописи, а в конце 1920‑х годов в Париже примыкает к художникам, «сознательно выбравшим разочарование». Кроме того, он плодовитый портретист, а его модели по большей части женщины. Он неутомимо преследует представительниц противоположного пола и беспощадно эксплуатирует очарование романтической ауры художника, к которой столь чувствительны его жертвы. Во время Второй мировой войны Барнби служит во вспомогательных частях Королевских ВВС («маскирует аэродромы под усадьбы эпохи Тюдоров»). Он погибает в 1941 году, когда самолет, на котором он летит, сбивают фашисты.


Бридо, Жозеф – один из двух братьев, главных героев романа Бальзака «Жизнь холостяка» (1842). Жозеф – художник-романтик, его отличает благородное величие духа, но, когда дело доходит до практической стороны жизни, он, идеалист, теряет голову от смятения и страха. Бальзак описывает его как человека, любящего поэзию Байрона, живопись Жерико, музыку Россини и романы Вальтера Скотта, что в совокупности предвещает неизбежную катастрофу. Ему противопоставлен брат Филипп, человек действия и беспринципный циник. Стоит ли говорить, что это Филипп в конце концов женится на аристократке и приобретает состояние. Жозеф – талантливый художник, вымышленный двойник Делакруа, однако он постоянно находится в стесненных обстоятельствах. По словам Бальзака, его величайшая ошибка заключается в том, что он «не нравился парижскому буржуа. Это существо, являющееся в наши дни источником денег, никогда не развязывает своей мошны для спорных талантов»[5].


Джимсон, Галли – рассказчик, от лица которого ведется повествование в романе Джойса Кэри «Из первых рук» (1944). Чего он только не пережил: «Импрессионизм, постимпрессионизм, кубизм, ревматизм»[6]. Он оплакивает свою участь, сетуя на то, что его погубило искусство: «Искусство, религия и пьянство. Вот где погибель для бедняка»[7]. Через его жизнь проходит череда женщин с авантюристическими наклонностями, по большей части натурщиц, но иногда и жен. У него вечно нет денег, он постоянно лихорадочно соображает, как бы законным или незаконным способом добыть наличных. В результате он дважды оказывается в тюрьме. «Что такое искусство? Распущенность, и больше ничего. Порок, с которым не мог совладать. Тюрьма слишком хороша для художников. Их надо спускать с Примроуз-хилл в бочке, полной битых бутылок, раз в неделю по будним дням и дважды в национальные праздники. Это их научит уму-разуму»[8]. Но, в сущности, ничего, кроме искусства, он и знать не хочет: «Речь – это ложь. Единственная приемлемая форма общения – хорошая картина»[9]. Он точно определяет разницу между собой и богатыми покровителями, которые у него время от времени появляются: «Он[и] дела[ю]т деньги из любви к искусству и нужда[ю]тся в художниках, чтобы поддерживать свой дух. Я пишу картины из любви к искусству и нуждаюсь в деньгах, чтобы поддерживать свою плоть»[10].


Дикон, Эдгар Босуорт – регулярно появляющийся в первых томах цикла «Танец под музыку времени» Энтони Пауэлла, – художник, который представляет более давнюю традицию, нежели Ральф Барнби. Он родился в 1871 году и написал огромные холсты на классические темы. «Босуорт» – отличная деталь: большинство художников, добившихся успеха в Эдвардианскую эпоху, щеголяли претенциозными вторыми именами. Существовал некий Луис Босуорт Хёрт (1856–1929), почтенный автор пейзажей горной Шотландии, усеянных коровами. В первые годы ХХ столетия у Дикона нет недостатка в преданных покровителях, по большей части нуворишах из центральных графств Англии, с радостью покупающих его огромные холсты под названиями «Детство Кира», «Ученики Сократа» или «По приказу Диоклетиана». Непреодолимое желание Дикона изображать нагое мужское тело напоминает сходную манию Генри Скотта Тьюка (1858–1929), стараниями коего на стенах Королевской академии во время выставок плавали и резвились бесконечные обнаженные корнуолльские мальчики-рыбаки. Однако, в отличие от Тьюка, пылкое восхищение нагими юношами не привело Дикона в парк Баттерси (где с его прототипом произошел весьма прискорбный случай), а потом в вынужденное изгнание в Париже. После Первой мировой войны звезда Дикона закатилась. Он вновь воскресает в облике пацифиста-антиквара, попутно торгующего книгами эротического содержания и испытывающего нездоровую нежность к сандалиям. Он умирает, упав с лестницы в ночном клубе, где праздновал свой день рождения. Однако спустя годы, в 1971 году, выставка по случаю столетнего юбилея возрождает его популярность, а заодно удостаивается хвалебных отзывов критиков и имеет коммерческий успех.


Кляйснер, Отто – главный герой романа Уиндема Льюиса «Тарр» (1918). Действие романа происходит в Париже незадолго до Первой мировой войны. «Тарр» – депеша с богемной передовой, из царства абсента, художественных экспериментов и сознательного сексуального раскрепощения. Кляйснер, немецкий художник, живущий на иждивении у своих близких, агрессивен, груб, по любому поводу лезет в драку и безуспешно пытается добиться расположения женщин, так как начисто лишен обаяния. Последняя подруга чрезвычайно разозлила его, выйдя замуж за его отца. Это представляется ему тем более унизительным, что он вынужден рассчитывать на чеки, которые отец ему ежемесячно присылает. Кляйснер не добился успеха и продал всего одну картину (за четыре фунта десять шиллингов). Работая над карандашным портретом следующей своей подруги, студентки художественного училища немки Берты, он замечает, что руки у нее похожи на бананы, из чего, пожалуй, можно сделать вывод о низком уровне его графической техники. Вызвав на дуэль польского художника, он случайно его убивает, а затем кончает с собой в полицейском участке.


Кулер, Мендель – заглавный герой романа Гилберта Кэннена «Мендель: история юности» (1916), едва ли может считаться вымышленным персонажем, поскольку очевидно, что его прототипом послужил английский художник Марк Гертлер. Мендель – высокоодаренный, способный к творческим прозрениям молодой художник, которому причиняют невыносимые муки искусство, женщины и собственное еврейство. Он обречен жить в Лондоне, для него это не город, а «ревущая пещь огненная, в коей он сгорает заживо, пожираемый пламенем безумия…» Женщины неизменно его терзают. Он восклицает: «Художнику не прожить без женщин, как не прожить без воздуха, разумеется, когда у него остается время… Самое главное в жизни художника – искусство, оно в тысячу раз важнее всей любви, всех женщин и всех девочек в мире». Однако он влюбляется в коллегу-художницу, барышню по фамилии Моррисон (прообразом которой явно послужила Дора Каррингтон, сама до безумия влюбленная в Литтона Стрэчи). Он то тоскует по ней, то вожделеет ее, то бросает ее, то возвращается. Моррисон описана как «настоящая англичанка, которую воспитание отучило испытывать любые спонтанные, непосредственные чувства. Она – воплощение английского духа: импульсивна, но начисто лишена чувственности, добра, но не способна ощущать к кому-нибудь нежность». Бедная Дора Каррингтон: неудивительно, что после публикации романа в ее отношениях с Кэнненом воцарилась некоторая холодность. Основания обидеться были и у Гертлера, хотя он внес вклад в написание романа, самодовольно, в мельчайших деталях изложив Кэннену свою биографию, пока гостил в его сельском доме. Однако больше всех пострадал сам Кэннен. Вскоре после того, как тираж книги был доставлен в магазины, он сошел с ума и остаток жизни провел в психиатрической клинике.


Марк Гертлер, прообраз Менделя Кулера (Марк Гертлер. Автопортрет в зюйдвестке. Холст, масло. 1909)


Лантье, Клод – герой романа Золя «Творчество», художник, вращающийся в наиболее образованных и утонченных литературных и художественных кругах Парижа. К моменту выхода в свет романа долгая дружба Золя и Сезанна уже дала трещину, и, по-видимому, «Творчество» положило ей конец, однако почему это случилось – загадка. Лантье совершенно не похож на Сезанна. Судя по сюжетам картин, он более напоминает не добившегося признания Пюви де Шаванна, вечно сражающегося с огромными аллегорическими холстами, смысл которых ускользает от публики. На Лантье обрушивается одна трагедия за другой: он дурно обращается с женой, образцом преданности и самоотверженности; у него умирает ребенок. Он пишет свое дитя на смертном одре и посылает картину на престижную выставку в Салоне, но там ее вешают под самым потолком, и зрители ее не видят. Лантье сводит с ума его собственная одержимость искусством, сродни чувственной страсти к идеальной женщине, то есть идеально исполненной картине; в итоге он кончает самоубийством.


Науман, Адольф – немецкий художник-назареец, с которым Доротея Кейсобон, героиня романа Джордж Элиот «Мидлмарч» (1872), знакомится в Риме во время своего медового месяца. Художника представляет Доротее ее поклонник, романтический, вечно пребывающий в смятении чувств Уилл Ладислав, сам художник-дилетант. Науман, ставящий себе целью «духовное обновление» христианского искусства, в это время работает над полотном «Святые, влекущие колесницу Церкви». В его мастерской англичане обозревают «Мадонн, почему-то сидящих на тронах под балдахинами среди скромных сельских пейзажей, святых с архитектурными моделями в руках или с ножами, небрежно воткнутыми в их затылок»[11]. Науман щеголяет в сизой блузе и темно-бордовом бархатном берете и неожиданно завоевывает расположение напыщенного педанта мистера Кейсобона, попросив его позировать для головы святого Фомы Аквинского. Он делает карандашный портрет Доротеи в образе святой Клары, а когда начинает слишком недвусмысленно восторгаться ее красотой, Уилл Ладислав упрекает его: «Миссис Кейсобон нельзя обсуждать, словно простую натурщицу!»[12]


Райдер, Чарльз – рассказчик, от лица которого ведется повествование в романе Ивлина Во «Возвращение в Брайдсхед» (1945). Его дружба с прекрасным, но обреченным Себастьяном Флайтом, завязавшаяся в Оксфорде, и последующий роман с сестрой Себастьяна, Джулией, составляют сюжет книги. Однако фоном для этих сюжетных линий служит становление Райдера как художника. Во время своего пребывания в Брайдсхеде он выполняет несколько фресок, по эстетике весьма напоминающих манеру реально существовавшего художника Рекса Уистлера, который, подобно Райдеру, стремился в высшее общество и любил подолгу гостить в загородных домах знати. Впоследствии Райдер разбогател, продавая экзотические пейзажи, навеянные дальними путешествиями. Возникает подозрение, что Райдера, как и самого Ивлина Во, лелеявшего художественные амбиции, скорее можно было встретить за ужином не в клубе «Челси-Артс», а в клубе «Уайтс».


Стрикленд, Чарльз – двойник Гогена, герой романа Сомерсета Моэма «Луна и грош» (1919). На сей раз родившийся англичанином, Стрикленд – Гоген отвратительно обращается с близкими, он отказывается от карьеры биржевого маклера в Сити, чтобы бежать в Париж и там заниматься живописью, бросает жену и детей и унижает достоинство каждого, кто попадается ему на пути, включая свою возлюбленную, которая, с его точки зрения, мешает ему всецело отдаться искусству. Он груб и угрюм. «Я в любви не нуждаюсь, – заявляет он. – У меня нет на нее времени. Но я мужчина и, случается, хочу женщину. Удовлетворив свою страсть, я уже думаю о другом. Я не могу побороть свое желание, но я его ненавижу: оно держит в оковах мой дух. Я мечтаю о времени, когда у меня не будет никаких желаний и я смогу целиком отдаться работе»[13]. В конце концов он бежит из Европы и умирает на Таити. При жизни публика его не понимает: ее отталкивают характерные для него кричаще-яркие цвета и нарочитая примитивность рисунка. Однако спустя двадцать лет, говорит Моэм, Стрикленда начинают ценить как одного из зачинателей модернизма, наравне с Ван Гогом и Сезанном.


Хелдар, Дик – герой романа Редьярда Киплинга «Свет погас» (1891), воплощение истинно английского духа. Чтобы каким-то образом компенсировать выбор творческого поприща, вызывающий подозрения в женственности и изнеженности, Киплинг делает своего героя мужественным, насколько это вообще возможно для англичанина. Хелдар – художник-баталист, освещающий военную кампанию в Судане для лондонских иллюстрированных газет. Вернувшись в Лондон, он поначалу добивается успеха своими батальными сценами. Он презирает эстетов, любящих поговорить об искусстве, и их душевный настрой, язвительно именуя их «модисточками в штанах»[14]. Он влюблен в Мейзи, тоже художницу, которая не отвечает на его чувства. Мейзи снимает мастерскую вместе с рыжеволосой барышней-импрессионисткой, так что читателю не мешает насторожиться. Хелдар делит меблированные комнаты с другим очень и очень мужественным военным корреспондентом. У Хелдара есть фокстерьер, к которому, как можно догадаться, он привязан едва ли не больше, чем к Мейзи. Натурщица по имени Бесси, в сущности уличная девица, позирует Хелдару для картины, долженствующей стать его главным шедевром и представлять воплощение меланхолии. Он «принялся за работу, негромко посвистывая, и вскоре преисполнился той прозрачной, проникновенной творческой радости, которая так редко выпадает на долю смертного»[15]. Однако Бесси, раздосадованная тем, что никто в доме Хелдара не хочет с ней спать, свершает месть, соскоблив красочный слой картины. В ночь накануне этого акта вандализма Хелдар теряет зрение, а потому так и не узнает, что она сделала. Незрячий, он возвращается в Судан и погибает на поле брани от пули «черномазых суданцев»[16].

Штернбальд, Франц – герой книги «Странствия Франца Штернбальда» (1798) Людвига Тика, возможно наиболее разностороннего и плодовитого представителя немецкого романтизма. Штернбальд, ученик Альбрехта Дюрера, в XVI веке путешествует по Европе, пишет картины, делает зарисовки и тоскует по своей утраченной возлюбленной Марии, которую в конце концов обретает в Риме. «Вы не можете и вообразить, сколь страстно я жажду написать что-то, что всецело явило бы все движения, все порывы моей души!» – пылко восклицает он. Упоминание о душе и совлеченном с нее покрове свидетельствует о том, кто же он в действительности: немецкий художник-романтик, с романтическим умонастроением, романтическими представлениями об искусстве, романтическими взглядами, в виде анахронизма болтающийся по Европе за два века до своего фактического рождения.

Эльстир – вымышленный художник, персонаж Пруста, неоднократно появляющийся на страницах эпопеи «В поисках утраченного времени». Его фамилия – нечто среднее между Уистлером и Эллё, его облик отличает изысканность и утонченная светскость, его жена – увядшая красавица. Как живописец он одновременно Дега, Ренуар и Моне, но чем-то сродни и Сардженту. Одна из его наиболее популярных картин носит название «Гавань Каркетюи», ее вполне можно вообразить среди реальных пейзажей импрессионистов. Герцог Германтский относится к Эльстиру с пренебрежением; он утверждает, что живопись Эльстира поверхностна. «Чтобы смотреть эти картины, не нужно быть эрудитом. Я отлично знаю, что это простые наброски, но, по-моему, они недоработаны»[17]. Подобной критике подвергались при жизни и Сарджент, и Уистлер.

Géricault

Жерико

Теодор Жерико был идеальным воплощением художника-романтика. Он любил риск. Если бы он родился двести лет спустя, то носился бы на мощном «харлее-дэвидсоне» и, возможно, принимал наркотики. Но он жил в начале XIX века и потому обожал скаковых лошадей и тяготел к крайностям: к углубленному самоанализу, к титаническим поступкам, превосходящим человеческие силы и возможности.

Главным шедевром, созданным им за короткую жизнь, принято считать чрезвычайно необычную картину «Плот „Медузы“», холст размером с двухэтажный дом, изображающий последствия кораблекрушения. Он был написан на современный Жерико, даже злободневный сюжет: в 1816 году, за два года до создания картины, снаряженный правительством Франции фрегат «Медуза» затонул у берегов Африки. На картине выжившие сбились в центр плота, носимого по волнам; мужчины, живые и мертвые, нагие и одетые, представляются ожившим сгустком плоти, вздымающимся на холсте, средоточием страха и упорной, неослабевающей энергии. Странный, потусторонний свет, изливающийся с потемневших, затянутых грозовыми облаками небес, играет на напряженных мускулах, его желчный, зеленовато-желтый оттенок придает телам нездоровую, мертвенную бледность.

По наспех сколоченным, ненадежным доскам плота несчастные жертвы кораблекрушения бросаются вперед, замирая на пике этого порыва. Словно взметнувшись вверх в приступе отчаяния, двое, образующие вершину этого треугольника плоти, исступленно машут, завидев вдали крошечный парус. Это надежда на спасение, но точно ли их успели заметить? Маленький кораблик на горизонте движется к ним или уплывает? Отдельные группы фигур на плоту словно повторяют очертания вздымающихся и пенящихся волн: они словно поднимаются и опадают, движимые противоречивыми страстями, надеждой, страхом, ликованием и отчаянием.

Эту картину Жерико писал более года. Он прочитал опубликованные незадолго до этого воспоминания о катастрофе одного из выживших, корабельного хирурга Анри де Севиньи. Жерико разыскал корабельного плотника, который сколачивал из досок плот, после того как фрегат наскочил на риф, и заказал ему модель спасательного средства в миниатюре. Потом снял огромную мастерскую, чтобы в ней мог поместиться холст гигантских размеров. Обрил голову и, если не спал, неотрывно, без отдыха, работал над картиной. Не принимал посетителей. Жил монахом. Завершив картину, он перенес нервный срыв и был доставлен в заведение, которое сегодня мы назвали бы реабилитационной клиникой. Хотя невероятные усилия, затраченные на работу, вполне могли подстегнуть этот нервный срыв, его глубинные причины были куда более мрачными, зловещими и давними.

Единственный сын состоятельных, преуспевающих родителей, Жерико воспитывался в Париже. Когда ему исполнилось шестнадцать, умерла его мать: эта утрата наложила на психику юноши неизгладимый отпечаток, и, возможно, он так никогда и не оправился от этого удара. Далее его воспитанием занимались слабовольный отец, дядя и тетя (старший брат матери и его жена, которая была значительно моложе). Жерико мечтал стать художником. Невзирая на предостережения близких, он бросил коммерцию и начал обучаться живописи в мастерских нескольких известных художников. Он любил лошадей. С раннего детства писал их маслом и рисовал. Затем поступил в ученики к художнику Жозефу Верне, специализировавшемуся на изображении лошадей. Некий критик восхищенно воскликнул, что одна лошадь Жерико способна съесть шесть лошадей Верне на завтрак.


Конь как символ романтической страсти (Теодор Жерико. Конь, испугавшийся молнии. Холст, масло. 1810–1812)


Ему явно была свойственна маниакальная одержимость. Он не позволял себе отдохнуть. Писал величественные батальные сцены, изображающие героическую конницу Наполеона. Однако его милитаризм, как и другие пристрастия, не был лишен противоречий. Будучи роялистом, Жерико не поддерживал Наполеона. Жерико (или его отец) заплатил бедному крестьянину, чтобы избежать призыва в армию. В картинах художника прослеживается одержимость смертью, наслаждение насилием, мрачность и очарованность чужим страданием. Он пишет трупы и фрагменты тел, которые покупает в парижских больницах. С легкостью делается жертвой сомнений. «Я сбит с толку, я пребываю в замешательстве, – пишет он в 1816 году. – Тщетно ищу я хоть какую-нибудь опору; все изменяет мне, все ускользает, все оборачивается пустотой. Все наши земные надежды и чаяния – всего лишь безосновательные фантазии, наши успехи – миражи, которые мы тщетно пытаемся удержать. Если есть в мире что-то верное и несомненное, то это только наши муки. Страдание реально, наслаждение эфемерно».

Около 1814 года в творчестве Жерико появляется новая тема: серия чрезвычайно ярких эротических рисунков, изображающих соития сатиров и нимф, обнаженных мужчин и женщин, обезумевших от желания. Любовники не столько ласкают друг друга, сколько борются – такое впечатление производят их огромные сплетающиеся тела, искаженные судорогой мышцы. Художник явно был снедаем непреодолимой чувственной страстью.

И только более ста пятидесяти лет спустя стали известны истинные подробности его романа. Исследователь, изучавший документы в Руанском архиве, в 1973 году обнаружил свидетельство, что в 1818 году у Жерико родился внебрачный ребенок. Выяснилось, что матерью этого ребенка была жена его дяди, Александрина Модеста Каруэль. Их связывала байроническая, близкая к кровосмесительной, бурная страсть, неизменно сопровождавшаяся глубоким ощущением вины. Не пытался ли Жерико работой над «Плотом „Медузы“» искупить ее?

Судя по немногим сохранившимся воспоминаниям современников, Жерико неизменно вызывал симпатию. В 1817 году один из его знакомых описывал его как довольно высокого и стройного, с живым, выразительным и одновременно исполненным нежности лицом. Он якобы легко краснел. Пытаясь бежать из Франции и как-то наладить свою жизнь, Жерико в 1821 году приезжает в Англию. Чарльз Кокерел познакомился с ним в Лондоне и отметил «его скромность, столь удивительную и тем более достойную похвалы во французе, его глубокую способность испытывать жалость к несчастным, the pathétique, и одновременно силу, пламенность и воодушевленность его полотен. Он серьезен, и вместе с тем глубок, и склонен к меланхолии, и весьма благоразумен, будучи в своем роде уникальным… Напоминает американского дикаря, о коих мне приходилось читать: после дней и целых недель, проведенных в бездействии и праздности, они, словно проснувшись от сна, совершают над собою невероятные усилия, без устали ездят верхом, несутся, не разбирая дороги, и конные и пешие, бегом преодолевают гигантские расстояния, с легкостью переносят зной, стужу и всяческие лишения…»


Здоровье Жерико ухудшилось. Несколько падений с лошади вызвали рост опухоли позвоночника, от которой он умер в 1824 году, всего тридцати двух лет. Его короткая жизнь идеально соответствует шаблонному представлению о романтическом художнике, одержимом безмерными страстями и рано уходящем из жизни, а это шаблонное представление неизменно кажется чрезвычайно заманчивым потенциальным покупателям. Кроме того, цены на его картины высоки, поскольку написал он так мало и был строг к себе. Однако иногда я задаюсь вопросом, как изменился бы его стиль и темы, проживи он дольше. Сумел бы он и далее работать в бешеном темпе, творить, сжигая себя на огне искусства? Он мог бы обрести вдохновение в странствиях по Северной Африке и арабскому миру [см. главу II, раздел «Экзотика»]. Что, если бы он отправился туда в 1832 году вместе со своим другом и учеником Делакруа? Мучительно сознавать, что этому не суждено было сбыться.

Images (famous)

Образы (знаменитые)

Существует небольшое число картин и скульптур столь знаменитых и столь хорошо известных, что запечатленные в них образы позволяют воспринимать их как нечто большее, нежели произведения искусства. Моментально узнаваемые во всем мире, даже людьми, совсем не интересующимися искусством, они составляют тонкий, но необычайно мощный по силе воздействия визуальный лексикон. Именно к этому лексикону регулярно прибегают карикатуристы, рекламные агентства, специалисты по маркетингу, ищущие образ, который передавал бы всем понятную, доступную идею, поддерживаемую авторитетом искусства.

Список десяти подобных образов для большинства возглавляет «Мона Лиза» Леонардо. Двусмысленная улыбка Джоконды делает ее самой знаменитой картиной в мире. Она существует вне времени, она – воплощение некоего абсолюта, а различные интерпретации ее образа, предлагаемые последующими поколениями, говорят не столько о ней как произведении искусства, сколько об эпохах, породивших то или иное истолкование. Покидая стены Лувра, «Мона Лиза» всякий раз производила сенсацию. Впервые это случилось в 1911 году, когда «Джоконда» была похищена (и обнаружена спустя два года в Италии) [см. главу IV «Кражи»], а затем дважды после Второй мировой войны, когда ее отправляли на зарубежные выставки: в Соединенных Штатах ее увидели более двух миллионов зрителей, в Токио она стала целью такого же паломничества восторженных почитателей.


Самый знаменитый художественный образ в мире, «Мона Лиза», на сей раз обезображенная усами по воле Марселя Дюшана (Марсель Дюшан. L.H.O.O.Q. Карандаш, гуашь. 1964)


Не многие станут оспаривать второе место «Крика» Эдварда Мунка. За сто с небольшим лет, прошедших с момента создания картины, человек полностью сосредоточился на своем внутреннем мире и предался безжалостному самоанализу. Эти сто с лишним лет стали эрой психиатров и психоаналитиков, комплексов и депрессий, психозов, страхов и приступов паники, а «Крик» сделался образом, которому обязаны своей карьерой тысячи психотерапевтов. «Крик» – совершенное воплощение тревоги, экзистенциального страха и отчуждения и потому стал использоваться расширительно, как знак негативной реакции на любое проявление бытия. «Крик» также превратился в некое подобие символа, упрощенно представляющего всем доступную идею или эмоцию: как и «Мона Лиза», он, вне всяких художественных достоинств и исследовательских концепций, обрел еще и славу просто знакомого образа, лишенного почти всех смыслов, кроме собственной известности. Потому-то его во всем мире так охотно репродуцируют на кружках, кухонных полотенцах и футболках: некий визуальный условный знак, он вселяет уверенность в обывателя, приобщая его, вместе со значительной частью человечества, к миру известных образов.

«Крик» и «Мону Лизу» объединяет еще и то, что обе картины в разное время становились объектами похищения, причем «Крик» – дважды за последние двадцать лет. После каждой кражи картину, к счастью, почти невредимой возвращали в норвежский музей, где она экспонировалась до похищения. Люди ощущают необъяснимую тревогу, когда оригинал одного из канонических образов их культуры исчезает, а его отсутствие становится столь заметным. О степени озабоченности, которую вызвало в мире его исчезновение, свидетельствует тот факт, что награду за его возвращение предложила хорошо известная кондитерская фирма. Разумеется, это был хитроумный рыночный ход, однако компания действительно намеревалась вручить два миллиона пакетиков шоколадного драже «Эм-энд-Эмс» за информацию о местонахождении картины или о личности похитителей. В конце концов денежный эквивалент сластей был пожертвован Музею Мунка в ознаменование возвращения «Крика» в свое законное жилище.


Лик, которому обязаны карьерой тысячи психотерапевтов (Эдвард Мунк. Крик. Пастель. 1893)


Если бы подобный список самых знаменитых и самых узнаваемых произведений искусства составлялся в середине XIX века, он, возможно, включал бы «Ночной дозор» Рембрандта, «Сикстинскую Мадонну» и «Мадонну в кресле» Рафаэля, а также «Портрет Беатриче Ченчи», в ту пору приписывавшийся Гвидо Рени. Сегодня ни одна из этих картин не войдет в десятку самых узнаваемых. Образы, которые займут остальные восемь мест после «Моны Лизы» и «Крика», в общем скорее тяготеют к модернизму. Тем не менее третье место я бы отдал еще одному шедевру эпохи Ренессанса – «Сотворению Адама» Микеланджело. На знаменитой фреске, украшающей Сикстинскую капеллу, перст Божий протянут к персту Адама, вот-вот коснется, но еще не дотронулся до него. Это необычайно яркий, вечный образ, воплощение воли к творчеству и божественного вдохновения. Четвертое и пятое места я бы отдал скульптурам Родена «Поцелуй» и «Мыслитель». Учитывая их значимость, их можно и поменять местами, поскольку они символизируют соответственно человеческую душу и человеческий ум, постоянное взаимодействие страсти и интеллекта, эмоций и разума. Обе они представляют обнаженную натуру, и это только помогает зрителю. К моменту их создания скульпторы осознали, что человеческое тело, дабы приобщиться вечности и превратиться в некий универсальный символ, должно отринуть все покровы.

Следующие два из десяти образов (занимающие соответственно шестое и седьмое места) – это всем известные символы красоты. «Давид» Микеланджело (еще один образец обнаженной натуры) – статуя, как никакая иная воплощающая классический идеал прекрасного мужчины. А в пандан к ней можно назвать воплощение женской красоты, увековеченное в «Рождении Венеры» Боттичелли. Возможно, его Венера и не самая прекрасная женщина, когда-либо запечатленная на холсте или на дереве, однако она – самая узнаваемая красавица. А вот далее начинаются споры. На восьмое место в списке я поставил бы «Подсолнухи» Ван Гога, пожалуй, потому, что эта картина – одна из самых известных в истории западноевропейской живописи, а не потому, что она воплощает некую общую идею, если только не считать таковой горькую иронию: подсолнухи, символ жизнелюбия и оптимизма, написал самый трагический художник в мире. Девятый образ в моем списке – «Свобода на баррикадах» Делакруа, главный символ революции и героической борьбы за демократию. Даже если вы никогда не слышали о Делакруа, «Свобода» найдет отклик у вас в душе как некий живописный политический лозунг, призыв сплотиться на баррикадах во имя дела, восславить которое предназначена картина.

Если говорить о современных узнаваемых образах массовой культуры, в конце списка нельзя не поместить какое-нибудь произведение Энди Уорхола. Может быть, стоит выбрать «Банку супа „Кэмпбелл“», хотя в данном контексте этот выбор не лишен лукавства, поскольку Уорхол воспользовался и без того знаменитым образом повседневной жизни и еще более прославил его, превратив в произведение искусства. Возможно, лучше было бы остановиться на портрете Мэрилин, но здесь возникают те же сложности. Кроме того, совершив с точки зрения этого списка едва ли не акт инцеста, Уорхол воспользовался центральным образом «Крика» в собственных целях. Отдав дань уважения Мунку, лидер поп-арта поступил вполне логично. В поиске образов массовой культуры, созвучных его взглядам и представляющих потенциальный предмет эстетической игры, Уорхол вполне мог бы обратиться к любому произведению искусства в этом списке.

А что почувствует тот, кому выпадет на долю продавать оригинал одного из этих образов, известных во всем мире? Сколько он будет стоить? До недавнего времени на эту тему можно было только фантазировать. Но внезапно меня попросили воплотить эту мечту в жизнь: в 2012 году аукционному дому «Сотби» было предложено продать «Крик» Эдварда Мунка. Мунк написал четыре варианта «Крика». Три находились в собраниях музеев, и только наш «Крик» принадлежал частному коллекционеру.

Мы встретились с коллегами и обсудили это необыкновенное предложение. Мы пребывали в нерешительности, поскольку предстояли беспрецедентные торги. На то время рекордная цена произведения Мунка на аукционе составляла тридцать семь миллионов долларов: за такую цену в 2008 году был продан «Вампир», картина, написанная маслом. Но разве за «Крик» нельзя выручить значительно больше? Для экспертов нет ничего увлекательнее, чем строить подобные предположения. Сошлись на том, что цена может достичь головокружительных высот, едва ли не ста миллионов долларов. Тут один коллега напомнил, что это пастель, а не живопись. Ах вот оно что, а мы и забыли. Что же, значит, продадим мы ее за какие-нибудь жалкие тридцать-сорок миллионов долларов? Да, но три других варианта «Крика» тоже пастели, сказал кто-то. Мунк специально выбрал эту технику, чтобы передать ощущение стихийной силы, непосредственного присутствия, обнаженности всех чувств. Он сознательно выполнил пастели на грубом картоне, чтобы подчеркнуть шероховатость пастельного мазка. Обсуждать это было очень интересно. Сошлись опять на том, что цена все-таки будет высокой. Уж не заплатят ли за нее семьдесят-восемьдесят миллионов долларов? Это же один из самых знаменитых образов в мире, припомнили мы. А как же кампания в СМИ? А как же ажиотаж по мере приближения даты торгов? Купить «Крик» – все равно что взять первый приз. Один из коллег призвал к осторожности. «Что-то вы размечтались, – произнес он похоронным тоном. – А если ее не купят? Вот будет катастрофа! Вот не сможем ее продать за стартовую цену, а нас потом уволят за антирекламу!»


Образ, служащий во всем мире понятным и однозначным символом любви (Огюст Роден. Поцелуй. Бронза. 1886)


Торги назначили в Нью-Йорке, на 2 мая 2012 года. Объявление о том, что будет продаваться «Крик», породило в СМИ по всему миру сенсацию, какой за всю историю существования «Сотби» не вызвал ни один предмет искусства. Пастель в течение пяти дней экспонировалась на предпродажной выставке, и посмотреть ее пришли семь тысяч человек. «Крику» отвели отдельную галерею, куда нескончаемым потоком потянулись зрители, перед этим подвергшиеся строжайшему досмотру. На пастель был направлен луч света, а в самой галерее царила тьма, отчего помещение напоминало то ли часовню, то ли ночной клуб (я подумал, что такое определение применимо и к самому «Сотби»).

Несмотря на рекламную «артподготовку», накануне аукциона мы все еще не имели представления, кто и за сколько ее купит. Может быть, кампания в СМИ соблазнит какого-нибудь миллионера и он решит приобрести этот знаменитый, легко узнаваемый образ, чтобы превратить его в символ собственного высокого статуса, не руководствуясь никакими иными соображениями, кроме самодовольного упоения богатством? Или ее купит равнодушный к рекламной шумихе ценитель, которого интересует только историческая и художественная значимость картины и который видит в ней свидетельство эволюции взглядов человека на самого себя и свой внутренний мир? Или никто не встанет с места и не предложит свою цену? Что, если стартовая цена не будет достигнута и картину продать не удастся? Похоронный голос в моем сознании опять заладил: «Я же тебе говорил…»

В конце концов она была продана за сто девятнадцать миллионов девятьсот тысяч долларов – высочайшую цену, которую когда-либо платили за произведение искусства на аукционе. За право обладать ею боролись пятеро коллекционеров из разных уголков земного шара. Счастливец, как это принято, ни за что не желал открыть свое имя. Торги вызвали огромный ажиотаж и многому меня научили. Однако меня обеспокоило другое. За несколько недель, предшествующих торгам, интерес к «Крику» во всем мире возрос настолько, что букмекеры открыли конторы, предлагая делать ставки на финальную цену картины. Желающие могли поставить деньги, исходя из любой суммы, в пределах от тридцати до двухсот миллионов долларов, и эта разница мнений по-своему отражала неуверенность, охватившую даже признанных мировых экспертов в области живописи. Однако самая точная ставка была сделана на сто двадцать пять миллионов долларов и почти идеально соответствовала финальной цене. Значит, где-то в букмекерских конторах затаился эксперт, осведомленный лучше, чем все мы.

– Isms

«Измы»

Ныне историю искусств определяют «измы». Эти полезные термины для описания художественных направлений появились в XIX веке и с тех пор владеют воображением искусствоведов. Некоторые из них явно возникли значительно позже, чем именуемые ими художественные явления, и были сформулированы для того, чтобы лучше осознать историческое развитие искусства и задним числом внести в него некоторую ясность. Уверен, что ни Сезанн, ни Ван Гог, ни Гоген никогда никому не представлялись «постимпрессионистами», но именно так Роджер Фрай объявил о них скептически настроенной британской публике. Впрочем, Сёра, может быть, и называл себя неоимпрессионистом. Кубисты с самого начала именовали себя кубистами, фовисты тоже величали себя фовистами, возможно, потому, что им льстило сравнение с дикими животными, насмешливо брошенное первыми критиками их работ. Сюрреалисты действительно сами придумали собственный «изм».

Таким образом, «измы» изобретают художественные критики, историки искусства, а с начала XX века все чаще и сами художники, быстро уловившие их практический смысл. Иногда «измы» придумывают и арт-дилеры, стремящиеся создать репутацию продаваемым произведениям искусства. Первым «измом», видимо, можно считать «классицизм». Этот термин впервые появляется в английском языке в 1837 году в значении «приверженность античному стилю». Затем подошла очередь романтизма, привнесшего дух новой, романтической школы в искусство и в литературу; этот термин вошел в употребление после 1844 года. Термин «натурализм» впервые используется в 1850 году, а «реализм» – в 1856 году. Однако все эти «измы» перекочевали в Великобританию из Франции. Первым собственно британским «измом» был прерафаэлитизм (1848). К тому времени, как англичане изобрели еще один «изм», «вортицизм» (1914), занялась заря нового столетия со множеством «измов», укрывшихся под сенью раскидистого модернизма.

Кого только не приютила под своей гостеприимной тенью широкая крона модернизма: пуантилизм, экспрессионизм, футуризм, конструктивизм, дадаизм, акционизм, имажизм, формализм, минимализм, фотореализм, ситуационизм, ташизм и сотни других, – а еще несколько сот стеснились под ветвями выросшего несколько позже постмодернизма! Можно только посочувствовать стареющему Галли Джимсону [см. раздел «Литературные герои»], который с тоской описывает собственную художественную эволюцию: «Импрессионизм, постимпрессионизм, кубизм, ревматизм».

Чтобы стать доступными публике, художники должны соответствовать неким «измам». Подыскивание для художника того или иного «изма» – еще одна неотъемлемая составляющая создания бренда [см. выше, раздел «Бренды»]. Покупатели стремятся приобрести произведение искусства, типичное для данного художника, и точно так же пользуются спросом предметы искусства, характерные для определенных «измов».

Jail (artists in)

Тюрьма (художники в неволе)

Художники – это люди, вступающие в борьбу с обществом, бросающие вызов его предрассудкам и подвергающие сомнению его ценности [см. выше, раздел «Богема»]. В результате они иногда оказываются в тюрьме. Обыкновенно в тюрьму их заключают по трем причинам: за долги, за оппозиционную политическую деятельность и по обвинению в непристойном поведении.

Английский художник Бенджамин Хейдон, автор картин на исторические сюжеты, прославившийся фантастическими неудачами, – классический пример несостоятельного должника, угодившего в тюрьму. Он совершенно не умел распоряжаться деньгами. Он непрестанно занимал деньги у друзей, а его многострадальная жена Мэри непрестанно рожала ему детей, которые требовали все новых и новых расходов. Его незавидную участь усугубляла хроническая folie de grandeur, ибо Хейдон был убежден в том, что он, возможно, величайший художник после Микеланджело и нужно лишь чуть-чуть подождать, пока его огромные исторические полотна признают гениальными и деньги польются рекой. В марте 1822 года он делает типичную для него запись в дневнике:

«Сегодня я пишу это, не имея ни шиллинга за душой, не закончив и на треть большую картину, укоризненно взирающую на меня с мольберта, но воспаряю душой, преисполнившись страсти, уверенности, вверяя себя Господу и уповая на Его милосердие и призрение. Аминь, повторяю я с жаром.

Когда-нибудь я перечитаю сии строки с восхищением, а другие с удивлением».

Спустя год, 22 мая 1823 года, он пишет из тюрьмы, поскольку в ту эпоху английской истории несостоятельных должников еще ожидало тюремное заключение:

«Что ж, я в узилище! Но сие выпало на долю и Бэкона, и Рейли, и Сервантеса! Тщеславие, тщеславие, ты ищешь утешения. Несколько раз за ночь я в ужасе просыпался, разбуженный моими сокамерниками: они горланили песни и буянили. Надеюсь лишь на то, что Господь ниспошлет сил моей дорогой Мэри. В сие мгновение ты, верно, дома и улыбаешься своему прелестному дитяти, и у вас царит мир и спокойствие. Ах, Мэри, облик твой – истинный бальзам и исцеление, утешение страждущей души».

Бедняжка Мэри! Когда кредиторы мужа периодически теряли терпение и лишали его права выкупа заложенного имущества, ей приходилось мириться с его тюремными заключениями. Потом какой-нибудь благодетель платил за него залог, и все возвращалось на круги своя. Так и не сумев убедить современников в собственной гениальности, Хейдон покончил с собой в 1846 году.

Гюстав Курбе был стихийным мятежником, чей мощный натуралистический стиль вкупе с сюжетами из современной ему жизни шокировал парижан середины XIX века и подготовил импрессионистическую революцию. Представитель богемы, тщеславный и озлобленный, но наделенный небывалой энергией, он решительно придерживался левых взглядов, а когда в 1871 году французы потерпели сокрушительное поражение от пруссаков, сделался восторженным коммунаром. 30 апреля 1871 года он пишет своим близким:

«Наконец-то, спасибо парижанам, я по горло в политике… Париж – истинный рай! Ни полиции, ни отживших институтов, ни безумных требований власти, ни бесплодных дискуссий! Все в Париже идет гладко и бесперебойно, как часы. Если бы так было всегда! Коротко говоря, об этом можно было только мечтать. Правительственные учреждения основаны на принципе федерации и самоуправления. А ведь это мы с художниками послужили образцом для такого административного устройства.

В свободное время мы сражаемся с мерзавцами в Версале. На фронт мы идем по очереди. Если они и дальше будут воевать так, как воюют сейчас, то не войдут в Париж и через десять лет, а день, когда они к нам наконец заявятся, станет последним в их жизни».

К сожалению, версальцы вошли в Париж спустя всего несколько недель, а Курбе почти тотчас же оказался под арестом за участие в разрушении Вандомской колонны.

«Вчера ночью, в одиннадцать, меня арестовали, – пишет он критику Кастаньяри 8 июня 1871 года. – Меня доставили в Министерство иностранных дел, откуда позднее, в полночь, перевезли в полицейский участок. Ночью я спал в коридоре, забитом заключенными, а сейчас сижу в камере номер двадцать четыре. Думаю, вскоре меня доставят в Версаль. Дела мои плохи. Вот куда приводят благие порывы», – печально добавляет он.

Благие порывы привели его в изгнание: заплатив немалый штраф, он эмигрировал из Парижа в Швейцарию, где и скончался в 1877 году.

Австриец Эгон Шиле попал в тюрьму в 1912 году по обвинению в оскорблении общественной нравственности. Шиле, одному из величайших графиков современности, выпала короткая, бурная, тревожная жизнь. Возникает соблазн интерпретировать его искусство в терминах Фрейдова психоанализа, зарождавшегося в ту пору в Вене. Линию Шиле отличает восхитительная плавность, однако одновременно в ней чувствуется невротическое напряжение. Для некоторых рисунков Шиле выбирает чрезвычайно чувственные сюжеты, изображая обнаженных натурщиц (а иногда и самого себя) в состоянии сексуального возбуждения [см. главу II «Эротика»]. Неприятности начались в 1911 году, когда Шиле переехал из Вены в маленький провинциальный городок Нойленгбах. Там Шиле стали позировать местные дети. Одна из его натурщиц, тринадцатилетняя девочка, убежала из дома, и Шиле ее приютил. Хотя несколько дней спустя она вернулась к родителям живой и невредимой, власти арестовали Шиле по обвинению в похищении, в совращении несовершеннолетней и в оскорблении общественной нравственности. Первые два обвинения быстро сняли, а третье оставили, поскольку несовершеннолетние-де могли увидеть непристойные картины и рисунки в его мастерской. Сто тридцать пять рисунков, которые власти сочли порнографическими, у Шиле конфисковали. В тюрьме Шиле вел дневник, изливая в кратких записях все свое негодование. Его возмущение достигает предела в последней дневниковой заметке от 8 мая 1912 года:

«Я под арестом уже двадцать четыре дня! Двадцать четыре дня или пятьсот семьдесят шесть часов! Целую вечность!

Презренное расследование шло своим чередом. Но я испытал невыносимое унижение. Я подвергнут ужасному наказанию без вины.

На допросе один из конфискованных рисунков, тот, что висел у меня в спальне, судья в мантии торжественно сжег на свечке! Ни дать ни взять аутодафе! Инквизиция! Средневековье! Кастрация! Лицемерие! Бегите в музеи и разрубите величайшие произведения искусства на кусочки! Человек, отрицающий секс, и есть настоящий развратник, ведь он самым гнусным образом очерняет родителей, которые произвели его на свет.

Отныне всякий, кто не перенес того, что перенес я, пусть пристыженно опустит передо мною взор и хранит безмолвие!»

Было бы преувеличением предположить, что тюремные сроки этих художников ныне как-то повышают стоимость их картин. Однако тюремное заключение придало их образу ореол жертвенности, смелости и героического мученичества. В случае Хейдона этого решительно недостаточно, чтобы начать восторгаться его старательно выполненными, посредственными картинами, однако Курбе, конечно, сделался героем левых, хотя люди, придерживающиеся левых взглядов в политике, далеко не самые состоятельные коллекционеры. Шиле, как поборник сексуальной революции, возможно, вызывает у современного коллекционера наибольшие симпатии. Сегодня его картины только выигрывают в цене оттого, что он попал в тюрьму, точно так же как картины Ван Гога – оттого, что он содержался в психиатрической клинике Сен-Реми в Провансе.

Madness

Безумие

«Искусства порождены воображением душевнобольных, – писал французский эссеист Сен-Эвремон в XVII веке. – Причуды художников, поэтов и музыкантов – лишь некий вежливый эвфемизм для обозначения безумия». Творческие способности неизменно граничат с безумием, а одиночество художника, его постоянная, мучительная склонность к интроспекции и самоанализу часто порождают депрессию, странности поведения и отчуждение от внешнего мира. Когда во время визита в Норвегию одному из членов британской королевской семьи показали картины Мунка, высокий гость ошеломленно произнес: «Он что же, так писал потому, что был душевнобольной, или сошел с ума потому, что писал такие картины?» Этот вопрос обнажает самую суть отношений, связывающих искусство и психическое заболевание.


Автопортрет Шиле в образе святого Себастьяна, страждущего мученика (Эгон Шиле. Автопортрет в образе св. Себастьяна. Карандаш. 1914)


Кроме Мунка, немало художников страдали приступами умопомешательства. Жерико, Лендсир, Ричард Дадд, Ван Гог, Кирхнер и Джексон Поллок некоторое время провели в стенах сумасшедшего дома или психиатрической больницы. Какой отпечаток накладывает безумие на темы и сюжеты, выбираемые художником? Жерико пережил краткий приступ умопомешательства в 1819 году и, по-видимому, некоторое время лечился у пионеров психиатрии Жана Эскироля и Этьена Жорже, а результатом этого драматического опыта стала серия великолепных портретов безумцев, находившихся под наблюдением Жорже. Ричард Дадд убил своего отца, вообразив в бреду, будто сокрушает дьявола, и после этого попеременно содержался в Бедламе и в Броудмурском госпитале. Возникает искушение увидеть в его необычайно насыщенных, едва ли не перегруженных безумными деталями картинах, изображающих царство эльфов, плод больного, но все же по-своему обаятельного воображения. Исследователи, изучавшие истории болезни представителей нью-йоркского абстрактного экспрессионизма, пришли к весьма любопытным выводам. Были проанализированы медицинские данные Брэдли Уолкера Томлина, Адольфа Готлиба, Марка Ротко, Аршиля Горки, Клиффорда Стилла, Виллема де Кунинга, Барнетта Ньюмана, Джеймса Брукса, Дэвида Смита, Франца Клайна, Уильяма Базиотиса, Джексона Поллока, Филипа Гастона, Эда Рейнхардта и Роберта Мазервелла. В итоге выяснилось, что почти половина из них страдали депрессией или маниакально-депрессивным психозом. Если предположить, что некоторые обращались к психиатрам и что им помогло лечение, и если учесть тесную связь творчества и склонности к психическим заболеваниям, то возникает вопрос, в какой момент создание произведения искусства превращается в сотрудничество художника-пациента и психиатра.

6 октября 1824 года Хейдон описывает состояние депрессии необычайно живописно и красочно и вместе с тем проницательно: «Демон меланхолии мучительно и неумолимо сжал мое сердце своими черными, костлявыми, влажными и холодными когтями, едва ли не остановив его неистовое биение. Откладываю всю работу, пока в моем отуманенном сознании вновь не забрезжит заря разума». Столь же ярко в дневниковой заметке 1830 года он повествует о творческом озарении: «До чего же необычайно и неуловимо первое пробуждение гения! Сначала вы, и сами не зная почему, не находите себе места. Бросаете взгляд на картину и понимаете, что она перестала вас удовлетворять. Отправляетесь подышать свежим воздухом, развеяться, – но картина неотступно является перед вашим внутренним взором, словно привидение. Ночью вы не в силах сомкнуть глаз: просыпаясь утром, вы точно в лихорадке и внезапно переживаете мгновенное озарение, словно рядом бесшумно взорвалась бомба. И тут уж идеи сыплются точно из рога изобилия – глаза разбегаются, только выбирайте». Приводимое Хейдоном описание очень точно соответствует эйфории, как ее в наши дни изображают страдающие биполярным аффективным расстройством.

А вот Винсент Ван Гог пишет своему брату Тео в сентябре 1888 года из Арля, свидетельствуя, что после каждого творческого взлета на художника обрушивается долгое время таившееся творческое бессилие и что они уравновешивают друг друга: «По временам, когда природа особенно радует меня, в моем сознании воцаряется пугающая ясность, а потом я вновь словно перестаю осознавать себя и вижу картину, словно сквозь сон. Я и в самом деле побаиваюсь возвращения меланхолии вместе с дурной погодой, однако тщусь предотвратить ее вторжение, делая наброски человеческих фигур по памяти».

Некоторые художники обращаются к профессиональным психиатрам. Однако многие подсознательно опасаются, что исцеление от безумия лишит их творческого дара. Вдруг психиатрическое лечение не только успокаивает и гармонизирует личность, но и выхолащивает и обедняет творческое воображение? Некий доктор сказал Эдварду Мунку, что психиатрия может избавить его от многих страданий. Мунк ответил: «Это часть моей личности и моего искусства. Они неотделимы от меня, исцеление разрушит мой дар. Уж лучше я буду страдать». В сущности, он пошел еще дальше: «Ведь сколько я себя помню, я был терзаем глубоко укоренившимся чувством страха, которое пытался отразить в искусстве. Избавьте меня от этого страха и душевной болезни – я и стану точно корабль без руля и без ветрил». Тем не менее он согласился подвергнуться лечению.

Есть основания думать, что картины, написанные Мунком после 1909 года (когда он отдался в руки некоего копенгагенского психиатра), уступают созданным ранее. Многие картины, пастели, рисунки позднего периода кажутся значительно более выхолощенными и декоративными и не обнаруживают присутствия экзистенциального страха, в отличие от работ 1890‑х годов. Поэтому один американский коллекционер предположил, что это картины двух разных авторов. Ранние работы художника по фамилии Мунк с разлитым в них ощущением опасности, тревоги и печали он не любил, зато собирал поздние, более спокойные и отличающиеся более ярким колоритом, созданные художником по фамилии Манч (рифмуется с «ланч»).

С другой стороны, Ван Гог сетовал: «Если бы я мог работать, не мучимый этой проклятой болезнью, какие бы шедевры я создал…» Но, может быть, он ошибался. За месяцы, проведенные в арльской психиатрической клинике, он едва ли хотя бы в малой степени излечился от безумия. Пожалуй, если не Ван Гогу – человеку, то Ван Гогу – художнику эта неисцелимая душевная болезнь была во благо.

Существует и альтернативная точка зрения на связь искусства и безумия. Что, если искусство – не симптом и не причина душевного заболевания, а целительное средство, позволяющее художникам преодолеть психическую болезнь? «Иногда я задаю себе вопрос, как тем, кто не пишет стихи и прозу или картины, не сочиняет музыку, удается избежать безумия, меланхолии, панического страха, без которых не обходится ни одно человеческое существование», – писал Грэм Грин. «Человек – единственное животное, умеющее плакать и смеяться, – говорит Уильям Хэзлитт, – ибо он – единственное животное, видящее разницу между вещами, как они есть и какими им надлежит быть». Для некоторых искусство превращается в средство преодоления этого разрыва.

Безумие художника – это часть его мифа, романтического ореола и тайны, которой окутано творчество. Если художник вступил в смертельную схватку с безумием и претворил эту мучительную борьбу в образы искусства, продаваемость его бренда явно будет повышаться. Авторы каталогов, выпускаемых аукционными домами, чрезвычайно осторожно приводят информацию, которая может понизить цену описываемой картины. Поэтому о телесных недугах лучше не упоминать. Если оказывается, что автор на момент создания такого-то произведения был болен или стар, сделка воспринимается как рискованная, картина словно теряет в цене по сравнению с теми, что художник написал в расцвете сил. Любопытно, что психические заболевания, напротив, не вызывают особых возражений. Рынок положительно оценивает тот факт, что художник писал картину, терзаемый не физическими, а душевными муками: приступ безумия, возможно, способствовал созданию гениального произведения искусства.

Middlebrow artists

Посредственные художники

В художественных кругах царит прискорбный снобизм. На многих художников принято смотреть с пренебрежением, поскольку они пользуются успехом, обладая посредственными способностями. Их не воспринимают всерьез, потому что они слишком нравятся публике, а их привлекательность объясняют примитивностью. Однако, хотя ни одному из них не грозит ретроспектива в галерее Тейт или в Нью-Йоркском музее современного искусства (МоМА), все они хорошо продаются на международном рынке и доставляют немало удовольствия своим обладателям. Вот репрезентативная группа посредственных художников:


Бюффе, Бернар (1928–1999). Рано получил признание как один из наиболее значительных представителей послевоенного мизерабилизма – стиля, для которого характерны угловатые очертания тоненьких фигур и приглушенная палитра. В 1950 году французская пресса даже величала его одним из двух наиболее известных художников в мире: вторым был Пикассо. Однако далее карьера Бюффе не продвинулась. Его живопись опустилась до стереотипов. Пикассо презирал его и неизменно поносил; обыкновенно так издеваются над неудачником, если видят в нем отдаленное сходство с собственной персоной. Пользовавшийся огромной популярностью у японских коллекционеров, Бюффе достиг финансового апогея около 1990 года, когда его картину продали за восемьсот тысяч долларов. Хотя цены на его работы впоследствии не достигали столь головокружительных высот, он по-прежнему не утратил популярности. Однако отчаяние все-таки настигло его, как одного из его грустных клоунов (его любимый мотив), и он покончил с собой в 1999 году.


Веттриано, Джек (р. 1951). Сюжеты Веттриано по большей части довольно изящные аллюзии на фильмы в жанре нуар; его картины населяют леди в черном белье, джентльмены в стильных помочах и дворецкие с зонтиками. Хотя работы Веттриано никогда не включались в собрания крупных музеев, он все же постепенно обретал популярность, а его репродукции стали продаваться сотнями тысяч. Поначалу аукционные дома смотрели на него с пренебрежением. Затем «Сотби» принял одну его картину на торги, нехотя оценив ее в сто пятьдесят – двести тысяч фунтов (с учетом цен у арт-дилеров), и в итоге продал за семьсот сорок четыре тысячи. С тех пор работы Веттриано продаются на аукционах «Сотби» и «Кристи» довольно бойко.


Самая знаменитая картина Джека Веттриано (Джек Веттриано. Поющий дворецкий. Холст, масло. 1992)


Гальен-Лалу, Эжен (1854–1941). Писал бесконечные парижские виды, как две капли дождя похожие друг на друга, весьма умело, обыкновенно гуашью. Его успех – торжество туристической открытки. Ему подражал Эдуард Кортес, художник почти такого же уровня.


Диф, Марсель (1899–1985). Французский художник (настоящее имя Марсель Дрейфус), специализировавшийся на цветочных композициях, сельских пейзажах и более или менее раздетых парижанках в интерьере. Его работы вполне безобидны, смотреть на них приятно, это своего рода визуальный аналог популярных любовных романов.


Домерг, Жан Габриэль (1889–1962). Еще один француз, изображавший красавиц. Как художник он порожден искусством рубежа XIX–XX веков и там, в сущности, навсегда остался, так и не решившись перейти к чему-то более интеллектуальному, нежели изящные барышни, одновременно кокетливые и демонстрирующие странную покорность.


Доусон, Монтегю (1890–1973). Прославился стройными яхтами на зеленых волнах с пенными гребнями. Если вы увлекаетесь парусным спортом, вполне можете повесить дома одну-две его картины, но если вы коллекционер и у вас Доусонов целая комната, ваша репутация от этого не выиграет. Двойник Доусона, со страстью живописавший железные дороги, – Теренс Кунео.


Кассиньоль, Жан Пьер (р. 1935). Французский художник, пишущий хорошеньких женщин, весьма во вкусе Кеса ван Донгена. Модели принимают на холсте томные, изящные позы, но хуже от этого не становятся. Цена его картины достигала трехсот пятидесяти тысяч долларов.


Катлен, Бернар (1919–2004). Спокойный и непритязательный художник. Писал цветочные натюрморты, а также неопределенно-минималистские пейзажи и интерьеры с намеком на модный буддизм. Типичное для его картины название – «Jardin Zen»[18].


Кинкейд, Томас (1958–2012). Самый удивительный случай я приберег напоследок. Картины Кинкейда столь вульгарны и сентиментальны, что крупные аукционные дома до них не снисходят. Тем не менее, когда Кинкейд скончался в 2012 году в возрасте пятидесяти четырех лет, он был, пожалуй, самым популярным у коллекционеров США художником. Его бренд – зубодробительно-уютные сельские домики, горы, окрашиваемые в фиолетовый оттенок лучами закатного солнца, деревья, склоняющиеся под тяжестью розовых, кричаще-ярких цветочных гроздей. Такой, неким подобием живописного освежителя воздуха для американских гостиных, он видел сказочную страну. Он заявлял, что его агент – Господь Бог, а миссия заключается-де в том, чтобы ниспослать просветление и успокоение душам публики и напомнить ей о красоте творения Господня.

Работы Кинкейда распространялись через сеть галерей в торговых центрах, продававших выпущенные ограниченным тиражом репродукции, а цены на них варьировались в зависимости от того, притронулся к ним кистью мастер или они подретушированы «профессиональными копиистами», его ассистентами. В 2000 году, когда спрос достиг апогея, его бизнес принес двести пятьдесят миллионов долларов.

Несмотря на заверения в приверженности христианским ценностям, Кинкейд в своей увлеченности красотой творения иногда заходил слишком далеко. Однажды, подписывая репродукции своих картин в штате Индиана, он якобы пытался пощупать грудь одной из почитательниц своего таланта. Вину за это, возможно, следует возложить на виски: тем же вечером он набросился с бранью на жену бывшего коллеги, которая хотела помочь ему, когда он упал со стула у барной стойки. Однако, судя по некрологу из «Дейли телеграф», он был способен еще и не на такое:

«В другой раз в Лас-Вегасе он сорвал представление иллюзионистов Зигфрида и Роя, несколько раз крикнув с места: „Гульфики!“ Неоднократно его заставали, когда он мочился на глазах у всех: сначала в лифте отеля в Лас-Вегасе, потом – на статую Винни-Пуха в Диснейленде. „Вот тебе, Уолт!“ – по словам очевидцев, присовокупил Кинкейд.

Любопытно, что Кинкейд не стал оспаривать эти обвинения. Намекая на свое обыкновение мочиться на улице, он объяснил его тем, что он-де „вырос в деревне“, а там все так делали. А когда его спросили об инциденте в Лас-Вегасе, он признал, что „возможно, действительно совершал ритуал: метил территорию“».

Кук, Берил (1926–2008). Английская художница, имеющая к высоколобому искусству примерно такое же отношение, как популярная поэтесса Пэм Эйрс – к Уистену Хью Одену. Кук изображала толстушек, каких мог бы написать Стэнли Спенсер, если бы ему заказали дизайн открытки с пляжным видом.


Сигоу, Эдвард (1910–1974). Решительно заурядный художник, автор пейзажей в нарочито импрессионистическом стиле, неизменно приводящих на память английские виды, даже если они изображают Францию или Италию. Любим английской глубинкой.


Одна из соблазнительных цыганок Уильяма Рассела Флинта (Уильям Рассел Флинт. Николетт. Холст, масло. Не датирована)


Флинт, Уильям Рассел (1880–1969). Блестяще владевший живописной техникой и предпочитавший писать соблазнительных юных цыганок, которые одним движением сбрасывают пышные сборчатые юбки, Флинт производит то же впечатление, какое произвел бы Огастес Джон, закажи ему что-нибудь подобное журнал «Плейбой». Флинт был очень искусным художником, хотя и с несколько ограниченным репертуаром. Одну из его работ продали на аукционе за триста тысяч фунтов, то есть значительно дороже, чем любую картину Огастеса Джона.


Шарп, Доротея (1874–1955). Тоже нашла для себя сюжет, чрезвычайно популярный у зрителей: ее брендом стали дети, играющие на солнечных пляжах.


Эдцард, Диц (1893–1963). Начинал весьма многообещающе. Автопортрет 1913 года написан в почтенном экспрессионистском стиле; если не очень присматриваться, его можно принять и за работу Отто Дикса. Однако впоследствии Эдцард превратился в этакого немецкого Марселя Дифа, бесконечно тиражировавшего хорошеньких девиц, которые без усилий воспринимались публикой.

Models and muses

Модели и музы

Модель – одно из клише в наших представлениях о мире искусства. Вот она, совершенно обнаженная, часами сидит перед мужчиной с карандашом или с кистью в руке, а он внимательно, в мельчайших деталях, изучает ее тело. Или перед группой мужчин, если это натурный класс. Ситуация действительно очень и очень сексуальна.

Некоторые художники пытаются как-то завуалировать этот ореол чувственности. Например, Матисс, когда писал обнаженную натуру, облачался в подобие белого халата, точно доктор, занятый медицинским обследованием, в котором сексуальная привлекательность объекта не играет никакой роли. «Смотрите, – словно говорил белый халат, – пышные округлости, которые я запечатлеваю на холсте, – всего лишь округлости; с таким же успехом я могу писать пейзаж, в котором груди и ягодицы – холмы, а плавная линия бедер повторяет очертания морского берега или изгибы реки».

Но на каждого Матисса найдется ван Донген, бесстыдно тщившийся получить от натурщицы все и заявлявший, что «самый прекрасный пейзаж – женское тело», или Пикассо, который не давал натурщицам покоя, словно приапический сатир. Или даже Делакруа: вот он со своей натурщицей Эмилией 24 января 1824 года: «Сегодня снова возобновил работу над картиной [„Резня на Хиосе“]. Я сделал набросок, а потом стал писать красками голову и грудь мертвой на переднем плане. Я снова „la mia chiavatura dinanzi colla mia carina Emilia“ [вставил ключ в замочную скважину моей дорогой Эмилии]. Это нисколько не уменьшило моих восторгов. Надобна юность, чтобы наслаждаться такой жизнью». На самом деле и преклонный возраст не препятствовал связям с натурщицами. В сентябре 1856 года Форд Мэдокс Браун записывает со смешанным чувством неодобрения и восторга: «Семидесятилетний Малреди соблазнил юную натурщицу, голову которой использовал для картины, и теперь она ждет от него ребенка, а старина Пикерсгилл был обнаружен на ковре в своем собственном доме en flagrant délit[19] с горничной, которая споткнулась о него с ведерком для угля».

Будучи профессиональной натурщицей, вы можете сделать неплохую карьеру, если захотите. Первый шаг – стать любимой моделью какого-нибудь художника; второй, куда более честолюбивый, – стать его музой. Муза – это что-то загадочное и необыкновенное. «Ей достаточно было взглянуть на мужчину, положить руку ему на плечо, и он тотчас осознавал, что именно такое выражение лица он безнадежно искал столь долго для своей картины, не в силах воплотить художественный замысел. Именно она ниспосылала творческие озарения этим тоскующим бардам, до ее появления терзаемым муками бессилия». Так писатель Фрэнк Сёрвейс судит о Дагни Юль, соблазнительной норвежке, которая попеременно то мучила, то вдохновляла Эдварда Мунка и целый сонм других художников и поэтов в Берлине начала девяностых XIX века.

Муза, в сущности, подательница вдохновения. Музами становятся чаще всего женщины, и художники находят их среди натурщиц, возлюбленных и жен. Неужели из всех натурщиц, возлюбленных и жен получаются музы? Разумеется, нет. Обязан ли художник спать со своей музой? Не непременно: для некоторых художников, черпающих вдохновение в неутоленном желании, муза становится музой именно потому, что не уступает их домогательствам. Психическая неуравновешенность, творчество и сексуальная энергия тесно связаны, и это превращает художников в ярких и нестандартных любовников; кроме того, это значит, что картины зачастую создаются под влиянием страстных романов. По-видимому, связь с музой может быть благотворна для художника по следующим четырем причинам:

• она позволяет восхищаться физической красотой конкретной модели;

• она дает постоянные творческие импульсы;

• она позволяет насладиться чувственной стороной любви;

• она излечивает от острого чувства романтической тоски и неприкаянности.


Без сомнения, в тех случаях, когда отношения художника и его музы превратились в легенду и стали достоянием истории искусства, произведения, в которых запечатлена его муза, могут вызывать дополнительный интерес, а это, в свою очередь, будет сказываться на их стоимости. Если муза рано уходит из жизни и/или умирает насильственной смертью – тем лучше. Вот несколько классических примеров отношений художника и музы.

Рембрандт и Хендрикье Стоффельс

В 1649 году, во время бурного скандала, из тех, что частенько сотрясают семьи художников, овдовевший Рембрандт выгнал из дома свою тогдашнюю экономку Гертье Диркс и заменил ее молоденькой служанкой Хендрикье Стоффельс, которая вскоре оказалась в его постели. Ее присутствие означало для него не только сексуальное удовлетворение, но и творческий стимул. Одетая или нагая, она часто позировала ему для многих хорошо известных картин; стоит вспомнить хотя бы чудесную «Вирсавию в купальне» (1654). Используя в качестве моделей своих домочадцев, Рембрандт добился беспрецедентного уровня реализма. На рисунках, гравюрах и этюдах Рембрандт запечатлевает Хендрикье не столько обнаженной в античном духе, сколько попросту голой, он не столько идеализирует ее, сколько подчеркивает сокровенные детали ее облика, особенно в серии офортов, изображающих ее за туалетом. Однако эта идиллия закончилась трагически: в 1663 году она умерла от бубонной чумы.

Россетти и Лиззи Сиддал, а потом и Джейн Моррис

Россетти любил отыскивать «несравненной красоты» модисток и просил их позировать. Так он нашел Лиззи Сиддал; она рано умерла, и Россетти, вне себя от горя, вместе с нею похоронил рукопись своих стихов. Жизнь коротка, искусство вечно, поэтому Россетти, одумавшись, изъял их из ее гроба несколько лет спустя. Записал бы их на флешку, что ли. Потом он сблизился с Джейн, женой своего друга Уильяма Морриса. Их роман вылился во вздохи и томления, но страстностью не отличался. «Судя по сохранившимся свидетельствам, ни Джейн, ни Россетти не была свойственна особая чувственность, и, возможно, ни один из них не считал соитие неотъемлемой принадлежностью всепоглощающей страсти», – пишет Джен Марш. Однако их отношения оказались плодотворными для творчества Россетти, поскольку способствовали созданию типа женской красоты, характерного для прерафаэлитов: с подчеркнуто чувственными губами и пышными, волнистыми, ниспадающими плавной волной волосами.

Тиссо и миссис Ньютон

Джеймс Тиссо был модным, добившимся успеха французским художником. Он перебрался в Лондон, спасаясь от Франко-прусской войны, провел там десятилетие (семидесятые годы XIX века) и писал английские светские сцены: балы, прогулки на яхтах и лодках, фешенебельные гостиные. Ему неизменно позировала одна и та же таинственная натурщица, подобно тому как сейчас режиссер бесконечно снимает любимую актрису. Это была миссис Ньютон, которая к тому времени уже успела побывать замужем и развестись: Тиссо поселил ее в лондонском аристократическом районе Сент-Джонс-Вуд и сделал своей содержанкой. Когда она умерла от чахотки, Тиссо вернулся в Париж и полностью посвятил остаток жизни созданию картин на библейские сюжеты, изображая кающихся грешников и грешниц.


Джейн Моррис, предмет воздыханий Россетти (Данте Габриэль Россетти. Миссис Уильям Моррис. Уголь. 1865)


Мунк и Дагни Юль

Жизнь Мунка была исполнена непрерывного борения с самим собой, он испытывал страх перед женщинами и влечение к ним. Они представлялись ему вампирами, жаждущими крови. Одновременно отвратительными и притягательными. Женщина казалась ему блудницей, «тщащейся днем и ночью обмануть мужчину и во что бы то ни стало погубить». Женщина виделась ему матерью-землей, рожающей детей. Дагни Юль занимала особое место в его жизни: она была племянницей премьер-министра Норвегии, а еще до приезда в Берлин, где Мунк поселился и устроил мастерскую в 1893 году, послала ему свою фотографию, чтобы его «заинтриговать». У нее были тяжелые веки, загадочная улыбка и ласкающие взор формы. Она была таинственна, непредсказуема и неразборчива в связях. Она позировала ему для ряда глубоких и ярких картин – «Ревности», «Мадонны» (одного из величайших эротических образов в истории искусства), «На следующий день», «Созревание». Во время их романа она представлялась Мунку и чувственной богиней, и матерью, и святой. Она бросила его ради польского поэта, а несколько лет спустя погибла в номере тбилисского Гранд-отеля, застреленная другим любовником.

Боннар и Марта

Бывает, что художник счастливо женат и находит в своей жене музу. Марта была женой и натурщицей Боннара. На картинах Боннара Марта часто становится безмолвной деталью безмятежных интерьеров (как правило, ванных комнат); эти образы семейной идиллии, по-видимому, предполагали ее частые купания. «Женитьбу» считал «непременн[ым] условие[м] для плодотворной работы, для серьезной, размеренной трудовой жизни»[20] писатель Сандоз, герой романа Золя «Творчество». Боннар вполне мог бы согласиться с Сандозом, тем более что чуть ниже он заявляет: «Представление о женщине как о демоническом начале, убивающем искусство, опустошающем сердце художника и иссушающем его мозг, – романтические бредни, действительность их не оправдывает»[21].

Модильяни и Жанна Эбютерн

Модильяни познакомился с Жанной Эбютерн весной 1917 года. Она была застенчива, тиха и нежна, необычайно хороша собой и стала часто позировать Модильяни. Ее удлиненное лицо, удлиненные линии тонкого тела, столь характерные для натурщиц Модильяни, дают представление о ее изяществе, однако не запечатлевают сладострастность ее облика, столь заметную на фотографиях. Она переехала к нему, и этот шаг, видимо, потребовал от нее немалого мужества, учитывая его склонность к алкоголизму, увлечение наркотиками и богемный образ жизни; к тому же он страдал запущенным туберкулезом. Однако она его обожала. В ноябре 1918 года в Ницце, где они проводили зиму в надежде на улучшение его здоровья, она родила ему дочь Жанну. В январе 1920 года, когда она вновь ждала ребенка, Модильяни умер. Спустя день обезумевшая от горя Жанна Эбютерн выбросилась из окна квартиры своих родителей на шестом этаже, убив и своего нерожденного ребенка.

Пикассо и самые разные женщины

Говоря о Пикассо, не знаешь, с чего начать. Смог бы он вообще заниматься живописью, если бы каждые пять-десять лет в его жизни не появлялась новая женщина и вместе с нею новый творческий импульс? Фернанда Оливье – Ольга – Мари-Терез – Дора Маар – Франсуаза – Сильветт – Жаклин (и еще несколько между ними): каждой из них было ознаменовано начало нового творческого периода в его жизни, когда он превращался в совершенного иного художника. Только Сирил Конноли заявлял, что женщины-де симптомы, а не причины, последствия, а не источник вдохновения. «Если говорить в целом, пробуждение тяги к творчеству обычно предшествует любовному роману, – пишет он в своей книге „Враги таланта“. – Женщины появляются в жизни художника после того, как он испытает прилив вдохновения, а не вызывают творческие озарения». Если художники действительно используют муз для «приведения нервов в порядок» после крупной игры, если они не являются движущей силой для обретения или удержания вдохновения, то теория муз ничего не стоит. Впрочем, биография Пикассо этого мнения не подтверждает.

Сальвадор Дали и Гала

«Съев Галу, я нашел бы наиболее полное выражение любви, которую к ней испытываю», – писал Дали о своей жене, возлюбленной, натурщице и музе. Вот как выглядело их творческое сотрудничество: в дневниковой записи Дали от 6 сентября 1956 года значится: «Едем на машине в Фигерас на рынок, где я купил десяток шлемов для защиты головы от ударов. Они соломенные, в точности как те, что носят маленькие дети, чтобы смягчить удар при падении. Когда мы вернулись, я разложил все шлемы на стулья разной высоты, которые купила Гала. Почти литургический характер раскладывания шлемов на стулья вызвал у меня легкие признаки эрекции»[22].


Гала, которую мечтал съесть Дали (Сальвадор Дали. Моя жена, обнаженная (Ma femme nue). Холст, масло. 1945)


Джефф Кунс и Чиччолина

Если вы представитель поп-арта, а материалом для ваших творческих интенций служит китч, порождаемый коммерцией, вполне логично будет выбрать в качестве музы порнозвезду. Чиччолина (венгерка Илона Шталлер) – итальянская актриса, снимавшаяся в порнографических фильмах и подвизающаяся также на политическом поприще: в 1987 году она была избрана в парламент Италии. Возможно, самым громким политическим заявлением стало предложение, адресованное ею во время Войны в Персидском заливе Саддаму Хусейну; Чиччолина готова была заняться с ним сексом в обмен на установление мира на Ближнем Востоке. Чиччолина вошла в жизнь Кунса в конце восьмидесятых годов, они поженились в 1991‑м, но в 1992 году разошлись. Наиболее знаменитым плодом их сотрудничества стала удивительная серия «Сделано на небесах», запечатлевшая соитие художника и его модели в самых разных позах, причем некоторые из этих работ решены в стилистике безвкусных и аляповатых порнографических фотографий или скульптур.

Фрэнсис Бэкон и Джордж Дайер

Личная жизнь Бэкона была яркой и захватывающей. С Джорджем Дайером он познакомился в 1964 году, когда тот попытался взломать дверь его квартиры. Уроженец лондонского Ист-Энда, Дайер, происходивший из семьи потомственных преступников, вскоре навсегда переехал к Бэкону и отрекся от прежней жизни, дабы всецело посвятить себя алкоголю. Он позировал Бэкону для большинства картин, его облик на холстах Бэкона отличает одновременно телесность, почти осязаемость, и удивительная нежность. Сам Дайер так высказывался о своем участии в творчестве Бэкона: «Да все это ради денег, и вообще не картины, а, по мне, бред какой-то», однако ему льстило внимание публики. В октябре 1971 года Дайер сопровождал Бэкона на открытие ретроспективы его работ в парижском Большом дворце и умер в номере отеля, который делил с Бэконом, от передозировки барбитуратов. С тех пор тема смерти неотступно преследовала Бэкона и стала едва ли не главной в его творчестве, особенно в шедеврах, объединенных в три «Черных триптиха».

Quarters and Colonies

Кварталы и колонии

Места, где живут и творят художники, – важная часть мифа, который они о себе создают, в буквальном смысле слова их «бэкграунд». Кварталы художников смоделированы по образцу их архетипа – парижского пригорода Монмартр. Художники облюбовали его еще в начале XIX века, когда туда переехало семейство Верне, а за ним потянулись и многие другие, включая молодого Теодора Жерико, поселившегося неподалеку, в доме номер двадцать три по рю де Мартир. Во второй половине XIX века Монмартр стал колыбелью модернизма. Импрессионисты приходили танцевать в «Мулен-де-ла-Галетт», кафе с танцзалом, расположенное возле знаменитой мельницы. Основанная художниками коммуна, куда входили Пикассо, Модильяни и ван Донген, в начале 1900‑х годов обосновалась в ветхом здании «Плавучей прачечной»[23] и жила там в унизительных для человеческого достоинства условиях. Кафе «Проворный кролик» сделалось важным местом встреч и выпивок. Ныне все это легендарные названия.

В конце XIX века и в других европейских столицах стали появляться кварталы художников. Лондонским Монмартром сделался район Челси (где я рос в пятидесятые – шестидесятые годы прошлого века). «Разумеется, вы поселитесь в Челси», – предрекал Уистлер молодому Уильяму Ротенстейну, вернувшемуся в Лондон из Парижа, где в девяностые годы он обучался живописи. В первой половине XIX века большинство лондонских художников жили восточнее, на территории, ограниченной Пэлл-Мэлл на юге, Кэвендиш-сквер на севере, театром «Ковент-Гарден» на востоке и Пиккадилли на западе. Постепенно художники открыли для себя Челси. Изначально этот район привлекал близостью реки и светом над ней. Тёрнер в тридцатые годы XIX века снимал дом, выходящий на Темзу; в 1863 году на Темзу переехал Уистлер, которого вид на противоположном берегу реки вдохновил на лирические излияния:

«А когда вечерний туман, словно вуалью, окутывает речной берег, придавая пейзажу поэтический облик, когда унылые здания словно растворяются в тусклых облаках, когда высокие дымоходы превращаются в итальянские ренессансные колокольни, когда склады в ночи предстают палаццо, когда весь город словно парит в небесах пред нашим взором… Природа, наконец-то преисполнившись гармонии, поет художнику свою небывалую песнь…»

Вечерний туман придает речному берегу поэтический облик (Джеймс Уистлер. Темза в Челси. Литография. 1878)


Река пропела свою небывалую песнь и двоим лодочникам из Челси, братьям Уолтеру и Генри Гривсам, которые внезапно ощутили себя последователями Уистлера и занялись живописью.

В середине XIX века в Челси стали переезжать и прерафаэлиты, сначала Холман Хант, а затем, в 1862 году, – Данте Габриэль Россетти, который арендовал дом номер шестнадцать по Чейн-уок. Его образ жизни поражал эксцентричностью. Среди его домочадцев, гостей и время от времени забредавших на огонек знакомых можно назвать поэта Суинберна, беспринципного, но обаятельного дельца Чарльза Огастеса Хауэлла, самого Уистлера, некоторое время дружившего с Россетти, и целый гарем «несказанной красоты» натурщиц, которых Россетти находил на лондонских улицах и в шляпных мастерских и приводил к себе, чтобы запечатлевать на холсте и на бумаге и томиться по ним несбыточной тоской. За домом располагался большой заросший сад с настоящим зверинцем, в котором преобладали экзотические животные: кенгуру, валлаби, хамелеон, саламандры и вомбаты, броненосец, сурок-байбак, сурок лесной североамериканский, олень, осел, енот, а еще китайские голуби, попугаи и павлины. Павлины поднимали в саду столь невыносимый шум, что компания по продаже и аренде недвижимости «Кэдоген эстейт», которой и сейчас принадлежит значительная часть домов в Челси, с тех пор запретила держать их и в качестве особого условия внесла этот пункт во все договоры аренды.

Россетти и Уистлер среди художников, обосновавшихся в Челси во второй половине XIX века, были звездами первой величины. Они создали своего рода тренд. Уже в 1901 году журнал «Вестминстер ревью» объявлял: «Челси ныне дает приют почти двум тысячам рыцарей кисти и скарпеля». Отраслевой ежегодник перечисляет этих сегодня по большей части забытых художников с упоительными эдвардианскими именами: Э. Хаунсем Байлс, Дж. Принсеп Бидл, Луиза Джоплин Роу, Элинор Фортескью Брикдейл. Где жили все эти живописцы и скульпторы? Некоторые улицы были особенно густо заселены художниками: разумеется, в первую очередь Чейн-уок и Чейн-роу, а новые мастерские появились на Тайт-стрит, Глиб-плейс, в районе Вэйл и на Манреза-роуд, на Бофорт-стрит. Скульптору Анри Годье-Бжеска, нищему французу, пришлось искать жилье подешевле на более скромной Фулем-роуд, рядом с недавно построенным стадионом «Стэмфорд-бридж». Поэтому ко всем его несчастьям: отсутствию заказов, недоброжелательному отношению англичан-ксенофобов, изменам возлюбленных – добавлялись еще шум и вопли болельщиков, мешавшие работать, когда футбольный клуб «Челси» играл дома.

Чувство общности среди художников Челси поддерживал клуб «Челси-Артс». Он был учрежден в 1891 году и первоначально располагался в доме номер сто восемьдесят один по Кингс-роуд, а в 1902 году переехал в помещение на Олд-Чёрч-стрит, где находится до сих пор. Это было место, где художники могли как следует поужинать, как следует выпить, поговорить, поссориться, поиграть в бильярд и т. д. Довольно трудно вообразить подобное заведение в Париже, где художники предпочитали значительно менее «организованную» и более «текучую» жизнь в кафе. Но англичане, даже представители богемы, всегда любили объединяться в клубы. В 1913 году свой клуб – подумать только! – основали в Лондоне натурщицы. Это было одновременно нечто вроде агентства по найму и гостиницы для девиц, где, по свидетельству современника, «каждая комната представляла собою курительный салон, ведь если есть две вещи, без которых не в силах прожить натурщица, то это сигареты и шоколадные конфеты». Однако сигаретами и шоколадными конфетами дело не ограничивалось. Куда менее повезло натурщице Долли О’Генри, арендовавшей квартиру на Полтонс-сквер. 9 декабря 1914 года ее возлюбленный, студент Школы искусств Слейда Джон Карри, обезумев от страсти, застрелил ее, а потом пустил себе пулю в лоб.

Если во времена Россетти и Уистлера Челси можно было отождествить с неким художественным авангардом, то в XX веке Челси как излюбленный квартал художников утрачивает свою значимость. Парадоксально, но он внезапно сделался скучным. В XX веке в Челси жил модный портретист Сарджент (на Тайт-стрит), консервативный английский импрессионист Филип Уилсон Стир (на Чейн-уок), профессиональный представитель богемы Огастес Джон. Однако, когда Роджер Фрай стал искать художников, которых он мог бы показать на своей второй знаменитой Выставке постимпрессионистов в 1912 году вместе с Пикассо, Браком и Матиссом, Огастес Джон отказался участвовать. Из тех, кто принял приглашение (Спенсер Гор, Дункан Грант, Ванесса Белл и Уиндем Льюис), – ни один не жил в Челси. Центр лондонского модернизма постепенно стал смещаться на северо-восток, в Кэмден-таун и Блумсбери. В 1914 году Кристофер Невинсон описывал Челси как «старомодное прибежище жалких эпигонов Россетти, длинноволосых, в широкополых шляпах, и других сентиментальных пачкунов».

Однако Челси не утратил творческого обаяния до середины ХХ века, вот только проявлялось оно уже несколько иначе, в частности в модной атмосфере свингующей Кингс-роуд шестидесятых. К этому времени Челси обрел других героев: в детстве, восхищенно разглядывая виды Темзы кисти Уолтера и Генри Гривсов, украшавшие стены Публичной библиотеки Челси, я не уставал задавать себе вопрос: не могли ли братья быть двоюродными прапрапрадедушками Джимми Гривса? Сегодня Челси как квартал художников уже однозначно перестал играть какую-либо роль. Там по сей день творят художники, по большей части представители «Школы-в-Тонкую-Полоску», имеющие немалый доход [см. выше, раздел «Богема»], но арендная плата в Челси так выросла, что неимущему модернисту не снять там мастерскую. На фешенебельных улицах Челси отныне селятся банкиры и менеджеры хедж-фондов. Чтобы понять, как выглядел Челси на рубеже XIX–XX веков, теперь, в начале XXI века, стоит отправиться в лондонский Ист-Энд, в Шордич, в Хокстон. А чтобы найти Челси, в котором художественная жизнь сегодня действительно бьет ключом, стоит увидеть нью-йоркский Челси, куда современная арт-сцена постепенно переехала из лофт-галерей на верхних этажах нью-йоркского же Сохо.

Конец ознакомительного фрагмента.