Глава 3
Все получалось так, как задумала Тамара. Все получалось просто отлично! Конечно, денек выдался еще тот, от бесконечной беготни по магазинам Тамара ног под собой не чуяла, зато, как и планировала, успела сделать все. Все-все. Все замечательно складывается: через несколько часов – на поезд, завтра утром – дома, и на работу она успевает к девяти. Евгений уже будет ждать ее: он всегда приходит на работу минут на двадцать раньше. Целых двадцать минут он сидит и ждет ее, и волнуется, и думает: это почему же так долго ее нет? И тут приходит она: целуйте меня, я с поезда!.. Э, стоп. Никто завтра не будет ждать ее, потому что никто не знает, что она собирается приехать завтра. У нее еще целый командировочный день, который она может с чистой совестью использовать в мирных целях. Например, приехать утром, а на работу не ходить, позвонить Евгению и… И что? Назначить ему свидание, вот что надо сделать. Настоящее свидание, где-нибудь на бульваре под часами. А перед свиданием сделать прическу, маникюр, макияж… И бежевое платье надеть, оно ей больше всех идет. Хотя при чем тут платье? Под дубленкой какая разница, что надето… Но, с другой стороны, – он же может пригласить ее в кафе. Или даже в ресторан. И тогда бежевое платье очень даже при чем. А обувь? Хороша она будет в парадном платье и зимних сапогах! Значит, надо придумывать другой вариант.
Тамара валялась на твердой гостиничной кровати, неторопливо обдумывая все возможные варианты одежки и обувки к предстоящему – она так надеялась – свиданию, а параллельно думала о том, как правильно она сделала, что не отменила бронь на гостиницу, а то сейчас что бы она делала со своими намученными ногами? До поезда еще почти пять часов, не только как следует отдохнуть можно, но даже и поспать немножко. Предупредить дежурную, чтобы разбудила, – и спокойно поспать. Или все-таки сначала поесть? С утра голодная бегает. Буфет на этом этаже работает, надо встать, добрести до него, взять чего-нибудь простенького – и в номер. Но чтобы добрести до буфета, надо обуваться, а вот этого сделать она не в силах. Она поест потом, когда проснется…
Кто-то негромко, но очень настойчиво стучал в дверь, и первое, что подумала Тамара, с трудом выплывая из глубокого, вязкого сна без сновидений, – это то, что дежурная уже давно, наверное, пытается ее разбудить. Как бы не опоздать.
– Сейчас-сейчас-сейчас, – забормотала она, вспоминая, с какой стороны от постели тумбочка с настольной лампой. Нашла, включила свет и стала с трудом сползать с кровати, кряхтя и охая, потому что ноги так и не отошли от сумасшедшей дневной беготни. И спину ломило, как после большой стирки. И глаза не хотели открываться. И горло что-то побаливало. Так, кряхтя и охая, растирая поясницу и жмурясь от сиротского света грошовой лампочки, она доковыляла до двери, повернула ключ и, открывая дверь, заговорила виновато: – Уже поздно, да? Я так крепко уснула, не слышу ничего… Сколько уже времени?
– Много. – Евгений шагнул через порог, захлопнул дверь и повернул ключ в замке. – Времени – вагон. И все – наше.
– Ой, – сказала она беспомощно, отступая, хлопая глазами, машинально приглаживая волосы, одергивая юбку и поправляя блузку. – Откуда ты взялся? Это ты мне снишься, что ли?
– Угу, – подтвердил он не улыбаясь. – Конечно, снюсь. Как ты думаешь, это хороший сон или кошмар?
– Кошмар, – с тихим отчаянием пробормотала Тамара, оглядывая себя и от ужаса поджимая пальцы босых ног. – Я хотела прическу сделать… У меня такое красивое платье есть… И глаза накрасить – мне очень идет, правда. А тут вдруг ты! А я в таком виде! Кошмар… Погоди, не смотри на меня, я сейчас…
Она было шагнула в сторону ванной, но Евгений перехватил ее на полдороге, обнял, уткнулся лицом ей в шею, засмеялся, заговорил, щекоча усами кожу под ухом:
– Могла бы и обрадоваться… А ты сразу – «кошмар»! Может, ты мне тоже все время снишься, но я же не говорю, что это кошмар… Наоборот, очень хорошие сны… Малыш, смотри, что получается: мы друг другу снимся! К чему бы это, а? Ты не умеешь сны толковать?
Пространство накалялось и плавилось от его горячего голоса, от быстрых, бессвязных, скорее всего, как смутно подозревала Тамара, совершенно бессмысленных слов, которые она слышала, но не очень понимала, – но это было не важно, ей не нужно было понимать какие-то слова, когда пространство вокруг плавилось и завязывалось вокруг сердца узлом, и убогий свет от убогой настольной лампы волшебно сиял и переливался волнами вокруг нее – вокруг них, – и ничего в мире не осталось, кроме жадных слов Евгения, и его жадных рук, и его жадных глаз, и она зажмурилась от счастья и от страха и, страшно смутившись, попросила:
– Не смотри на меня.
– Хорошо, – бездумно согласился он, но все равно смотрел, сквозь ресницы она видела его горячий взгляд, сумасшедший взгляд, и сама сходила с ума, и даже так и подумала: «Я схожу с ума».
Конечно, она сошла с ума, в этом у нее не было никаких сомнений. Чем еще можно было объяснить, что она забыла обо всем, даже о детях? Она забыла всю свою жизнь, как будто ее и не было, как будто вот только что она появилась из ниоткуда, из тьмы, из пустоты, из пены морской, из желтого света настольной лампы, из незнания, из ожидания – просто форма, готовая сама определить свое содержание. Жизнь начиналась с нуля! Нет, жизнь начиналась с огромной величины, с бесконечности – и уходила в бесконечность, и Тамара с замиранием сердца вдруг ощутила, что это такое – навсегда. Ощутила всем своим существом, душой, сердцем, умом, спинным мозгом и кончиками пальцев. Как она могла не верить, что такое существует? Бедная дурочка, которая рационально планировала жизнь, всю свою убогую, серую, невыносимо скучную жизнь, – бедная, бедная дурочка. Дуракам везет, и ей повезло, ведь она могла бы так и не узнать, что это такое – навсегда, и спокойно жить с мужем, даже не догадываясь, что это такое – почти терять сознание от одного взгляда, от одного слова, от одного прикосновения, она могла бы и дальше считать себя откровенной и открытой – и носить в себе то, в чем даже себе не хотела сознаться… Она могла прочитать сто тысяч «Анжелик» и посмотреть миллион сериалов – и так и не понять, что такое страсть.
За такое можно отдать все. Она испугалась этой мысли и устыдилась. А дед, а дети? И потом – ведь совсем недавно она, услышав подобную фразу из уст какой-то придурковатой героини какого-то придурковатого фильма, с брезгливым сочувствием подумала: «А что у тебя есть-то, что не жалко отдать?» Придурковатая героиня была одинокой некрасивой неудачницей, которую вечно выгоняли из снимаемых ею убогих каморок, с каких-то случайных работ, с чужих праздников, на которые она попадала по ошибке, даже из бесплатного музея, даже из общественного парка… Ничего удивительного, что эта ходячая катастрофа готова была отдать все эти прелести за великую любовь случайно встреченного миллионера – рост: метр девяносто пять, возраст: тридцать три, гражданство: США, цвет глаз: очень зеленые, особые приметы: нефть, газ, алмазы и компьютеры. Удивительно то, что этот уникальный экземпляр готов был отдать все за любовь этой ходячей катастрофы. Цены казались Тамаре несоизмеримыми.
Раньше. Раньше казались. Сейчас она поняла эту банальную фразу – «отдать все», и поверила в нее, и примерила на себя, и увидела, что она ей почти впору. Почти. Дед и девочки в эту цену не входили.
– Дети только мешают, – говорила мать. Ее биологическая мать, которую Тамара никогда не видела. Мать была молодая, красивая, веселая и говорила веселым красивым голосом: – Дети сами вырастают, подумаешь, большое дело! Ты же выросла…
Тамара хотела что-то сказать, но голоса не было, и дыхания не было, черная пелена ярости застилала сознание, а руки так тряслись, что она с трудом удерживала большой черный пистолет.
– Слушай ее больше, – ворчливо сказала бабушка, отобрала у Тамары пистолет и сунула его в карман своего клетчатого фартука. – Вечно ты так: услышишь какую-то дурь, а потом ревешь.
К Тамаре вернулось дыхание и способность думать, но сердце все еще бешено колотилось, и слезы безостановочно текли из глаз.
– Ты что, малыш? – Евгений крепко обнимал ее, и гладил по голове, и быстро целовал ее мокрое похолодевшее лицо. – Малыш, эй, просыпайся! Ты почему плачешь? Приснилось что-нибудь? Какой-нибудь кошмар вроде меня, да?
Тамара с трудом разлепила глаза, попыталась закрыть лицо руками, но он не дал ей этого сделать, гладил ее холодные щеки горячими ладонями, всматривался в ее глаза тревожным взглядом, бормотал успокаивающе:
– Ну все, ну успокойся, ну что такое… Что тебе приснилось? Гадость какая-нибудь?
– Да, – с трудом сказала она. – Мать.
– Что? – растерялся он. И даже отодвинулся, и даже из рук ее выпустил. – Не понимаю… Может быть, расскажешь?
Об этом она никогда никому не рассказывала. Ни лучшим подругам, ни мужу, ни, тем более, детям. А бабушка и дед и так все знали лучше ее. И никогда с ней об этом не говорили. Тамара не помнила, откуда она сама узнала, – наверное, общая картина сложилась из случайно услышанных слов жалостливых воспитательниц и нянечек, врачей и медсестер, учителей и соседей… Бабушка и дедушка ей ничего специально не рассказывали, пока она была маленькая. Бабушку и дедушку она всегда называла мамой и папой, и всю жизнь считала их своими настоящими родителями, и не стала считать по-другому, когда наконец узнала правду.
Ее родная мать – ее биологическая мать – была дочерью ее бабушки, а дед вообще был чужим человеком. Дед был просто вторым мужем бабушки, так что, можно считать, никакого отношения к Тамаре не имел. Вот странно: дед – чужой человек! Роднее этого чужого человека у Тамары никого в жизни не было. Не считая девочек, конечно, но девочки – это совершенно другое дело, это ее дети, она сама их родила, она не была ничем им обязана, наоборот – они были обязаны ей жизнью и полностью зависели от нее. А она сама целиком и полностью зависела от деда. Не в том смысле, что он ее кормил-поил и обувал-одевал, хотя и это, конечно, тоже… Зависимость была какой-то другой, не бытовой, что ли… Какой-то глубокой, не объяснимой словами, не определяющейся никакими причинами и обстоятельствами, просто данной раз и навсегда, как закон природы.
Дед с бабушкой много лет ничего не знали о Тамариной матери, потому что та еще с юности ушла из семьи, объявив, что родители ей мешают жить. Как она жила без родителей – этого так никто точно и не знал: ее носило по всей стране, писем она не писала, звонить не звонила, и все попытки отыскать ее через общих знакомых закончились тем, что кто-то сказал, что вроде бы слышал, что она родила ребенка, отказалась от него прямо в роддоме и опять куда-то уехала. Когда это было, в каком роддоме, в каком городе, – этого тоже никто не знал. Дед и бабушка долго искали Тамару и нашли чудом. Она была маленькая – гораздо меньше, чем положено в ее возрасте, – слабенькая и очень больная. Не просто болезненная, а по-настоящему больная. Врачи честно предупредили бабушку и деда: девочка умирает. Ничего сделать нельзя, все уже перепробовали… Лучше оставить ее в больнице.
Это именно дед, в общем-то чужой человек, просто второй муж ее бабушки, настоял на том, чтобы ребенка отдали. Если ей суждено умереть, если все равно нет никакой надежды, – пусть девочка последние в жизни дни проведет в своем доме, в своей семье, со своими игрушками, в своей новой пижамке, на руках у своих родных. Ведь у нее ничего этого не было, она не знала, что это такое, а этого не должно быть, чтобы ребенок так и не узнал, что он чей-то, что он кому-то нужен, что его любят, что он не один среди совсем чужих людей в этом мире.
Дед первый взял ее на руки – и, кажется, больше никогда не отпускал. Во всяком случае, у Тамары на всю жизнь осталось убеждение, что семья – это большие теплые руки деда, его удобные теплые колени, его широкая теплая грудь, в которой прямо возле ее уха сильно стучит теплое сердце. И теплый голос над ее головой:
– Пусть попробует, Насть… Ну и что ж, что нельзя… Ей ничего нельзя! Смотри, как просит, – даже ручки дрожат.
И пупырчатый соленый огурец, зажатый в ее тощих синеватых пальцах, и головокружительный запах, и пронзительный вкус – ничего подобного она никогда раньше не пробовала. И такая же пронзительная радость не столько от того, что уже есть, сколько от предвкушения того, что будет. Именно тогда, жадно впиваясь слабыми зубками в кисло-соленый хрустящий огурец, захлебываясь пьянящим запахом каких-то трав и дубовой бочки, она впервые почувствовала, что что-то будет и завтра, и потом, и всегда.
Она уснула у деда на руках, так и сжимая в тощих синеватых пальцах недоеденный соленый огурец. Уснула внезапно и так глубоко, что бабушка с дедом испугались, думали, что все, конец, предсказанный врачами. А она просто спала, глубоко и спокойно, и ничего не слышала: ни как приезжала «скорая», ни как ее выслушивали и выстукивали, и делали укол, и осторожно поили из ложечки теплым молоком, и переодевали в свежую пижамку, и перестилали постель. Это потом, через много лет, ей все подробно рассказали, удивляясь и радуясь. А тогда она просто спала – почти четверо суток, ничего не видя, не слыша и не чувствуя, кроме глубочайшего покоя и ощущения безопасности. Так с ней и осталось на всю жизнь: семья – это покой и безопасность. Защищенность. Надежность. Смысл жизни. Возможность будущего.
Она проснулась совсем здоровой. Слабенькой, но совсем, совсем здоровой. Врачи откровенно удивлялись, бабушка потихоньку плакала от счастья, дед бешено, размашисто, громогласно радовался. Она всю жизнь помнила дрожащую улыбку на мокром от слез лице бабушки и дедушкин смех, и его сильные руки, и сильный стук его сердца прямо возле ее уха…
О родной матери – о биологической матери, иначе она ее не называла, – Тамара никогда не думала. По крайней мере, ей казалось, что она не думает. У нее были мама и папа, у нее была настоящая семья, своя семья, да еще такая, о какой многие и не мечтают! У нее была лучшая в мире семья, зачем думать о какой-то биологической матери? Незачем.
И вот теперь она приснилась. Может быть, приснилась вовсе и не она – ведь Тамара никогда не видела свою биологическую мать. Приснилась просто какая-то сволочь, которая говорила подлые гадости, и правильно бабушка сказала: нечего всякую дурь слушать, а потом реветь…
– Конечно, нечего всякую дурь слушать, – уверенно сказал Евгений над ее макушкой. Он держал ее на коленях, как маленькую, крепко обнимал и даже слегка укачивал. – А уж реветь и вовсе глупо. Мало ли, что может присниться! Мне, например, все время планерки снятся, совещания всякие, но я же не реву! Малыш, ты есть хочешь? Я ужасно хочу. Наверное, все закрыто еще – рано… У меня в номере кое-что есть. Хлеб, сыр, колбаса… Ты салями любишь? Соленые огурчики есть, немножко, штуки три осталось. Две бутылки пива. Пирожные есть, миндальные, я вчера в буфете целую коробку купил! Страшно вкусные!
– С пивом их, что ли, есть? – сипло спросила Тамара, высвобождаясь из его объятий и не слишком элегантно слезая с его колен, отводя глаза и пряча от него зареванное лицо. Ох и видок у нее, наверное… – Или, может, с солеными огурцами?
Ей было безумно неловко. Вот зачем, зачем, зачем она все ему рассказала? Даже о карамельках «Клубника со сливками» на новогоднем столе, даже о маленьком зеркальце над мойкой, даже о бабушкином фартуке, даже о своем вечном вранье деду о взятках, которые она якобы берет виноградом «дамские пальчики» и сыром с во-о-от такими дырками… И уж совсем нельзя было говорить о безумном замужестве Анны, и тем более – о теперешнем ее состоянии. Это только ее, Тамарины, проблемы, это никому не может быть интересно, это может только оттолкнуть, потому что люди всегда инстинктивно сторонятся тех, у кого что-то не так… Беда заразительна, неудачники приносят неудачи и другим, неприятности имеют свойство переползать на тех, кто совершенно ни при чем, просто оказался рядом… Ну вот зачем она все это рассказала?!
Тамара, пряча лицо, суетливо и неловко завернулась в простыню, торопливо потопала в ванную, задевая по пути мебель и чувствуя, как чугунной усталостью наливаются ноги и вновь начинает болеть спина. Надо же, а ведь с момента появления Евгения она ни разу не вспомнила, что у нее болят ноги и спина. Господи, ну зачем она ему все рассказала! Сейчас он уйдет, и правильно сделает, так ей и надо…
Она, не оглядываясь, захлопнула за собой дверь ванной и с отвращением уставилась в зеркало над раковиной. М-да-а… Интересно, почему еще вчера у нее дух захватывало от восторга, когда она смотрелась в зеркало?
– Эй, – послышался из-за двери голос Евгения. – Эй, малыш, не закрывайся, ладно? Сейчас я за едой схожу – и к тебе нырну. Слышишь?
Тамара чертыхнулась вполголоса и в панике стала неумело защелкивать хитрый замок, зачем-то приделанный к обыкновенной двери в ванную. Замок не защелкивался, и она опять чертыхнулась. И кому это пришло в голову прилепить здесь такой хитрый замок? Или предполагалось, что обыкновенная щеколда не вписывается в количество звезд этой гостиницы?
Она услышала, как Евгений засмеялся, что-то бормотнул веселым голосом, потом – едва слышно – звук шагов. Потом хлопнула вторая дверь, потом все стихло.
А потом она побила все рекорды умывания, одевания и причесывания. Его не было, наверное, не дольше минуты, но когда он вошел с какими-то пакетами и свертками в руках, она уже успела и кровать застелить, туго заправив покрывало под все углы, и пепельницу вымыть, и расставить на тумбочке в строгом казенном порядке кувшин с водой, два стакана, телефон и настольную лампу, и теперь торопливо кидала в дорожную сумку свои вещички. Когда вошел Евгений, она выпрямилась, обернулась к нему и напряженно замерла, опустив руки и испуганно тараща глаза. Он на секунду замер, изумленно глядя в ее неподвижное лицо, потом хмыкнул, свалил свои свертки и пакеты на столик под зеркалом в крошечной прихожей и пошел к ней, шлепая по паркету босыми ногами. Надо же, удивилась Тамара, он в таком виде по гостинице ходит – босиком! И рубашка у него была расстегнута почти до пупа, и рукава до локтей закатаны… Почему это ее так удивляет, она додумать не успела. Евгений подошел к ней вплотную, осторожно взял в ладони ее лицо и строго сказал, пряча улыбку в усы.
– Вольно.
Она неожиданно для себя засмеялась, и он засмеялся, и подхватил ее на руки, и закружился по комнате, бормоча, бормоча над ее ухом какие-то глупости о салями и миндальных пирожных, и как-то вдруг все стало просто, правильно и спокойно. Совершенно не понятно, с чего это она надумала так психовать. Ну, рассказала и рассказала… Подумаешь, тайны мадридского двора! Почему она думала, что об этом никто не должен знать? О том, что ее бросила родная мать – ее биологическая мать, не больше, – что она всю жизнь носила это в себе, и винила за это себя, и ненавидела родную мать – да биологическую же мать, конечно! Все это глупости, мелочи все это. У нее были лучшие в мире родители – бабушка и дедушка, она всю жизнь звала их мамой и папой, они всю жизнь любили ее, и хвалили ее, и баловали ее, и гордились ею, и с ними она никогда не чувствовала себя чужой, ничьей, брошенной и ненужной. А сны – что сны? Она просто никогда больше не будет видеть таких снов, вот и все.
Они ели необыкновенной твердости салями с подсохшим хлебом и запивали все это горьким пивом из маленьких темных бутылок очень импортного вида, потом пили кипяченую воду из гостиничного кувшина и закусывали миндальными пирожными, а потом вспомнили про сыр и соленые огурцы, а после сыра и соленых огурцов опять, конечно, пришлось пить воду, а без пирожных пить воду было неинтересно, так что пирожные опять пришлось есть. И все это казалось им невыносимо смешным, они все время хохотали, и что-то рассказывали друг другу о своих гастрономических пристрастиях, и опять хохотали, потому что как же можно всерьез относиться к человеку, который заявляет, что любит манную кашу!
– А вот люблю! – настаивал Евгений, жестикулируя почти пустой пивной бутылкой. – И чтобы не на цельном молоке, а водичкой развести, водичкой… Подсолить как следует, а сахару совсем не надо. И варить такую жиденькую-жиденькую…
– И наливать в бутылочку, – подсказывала Тамара сквозь смех. – А на бутылочку сосочку! А? Ой, не могу!
Он вскакивал, хватал ее в охапку, кружил по комнате и свирепо рычал:
– А ты вообще сухари любишь! И ведь не постеснялась признаться! С кем я связался, а?!
Вот такой у них получился завтрак, а после завтрака они вдруг поняли, что страшно проголодались, и стали придумывать, куда они пойдут обедать и что закажут на первое, второе и третье.
– Первого-второго-третьего нет! – кричал Евгений из ванной сквозь шум воды. – Бывают горячие блюда, холодные блюда и десерт! И закуски!
– Я не хочу горячих! – кричала Тамара, одеваясь и причесываясь перед зеркалом в крошечной прихожей. – Холодных я тоже не хочу! Я хочу чего-нибудь тепленького! Например, горохового супчика и биточки с макаронами! А потом – чаю с сухариком!
Евгений в ванной хохотал и фыркал под душем, а потом вышел оттуда весь такой свежевыбритый, гладкий и душистый, внимательно оглядел ее, поулыбался в усы и предложил:
– А давай в китайский кабак сходим, а? Я там один раз был. Мне понравилось.
Китайский кабак Тамаре не понравился. То есть кое-что понравилось – например, многометровая лапша в каком-то незнакомом соусе, очень остром и пахучем. И блинчики были такие интересные: каждый сложен маленьким конвертиком, а внутри – неожиданная начинка из чего-то похожего на фруктовое желе. Только фрукт, из которого это желе сделали, Тамара так и не смогла определить. Может, это вовсе и не фрукт был, кто их знает, этих китайцев. Впрочем, никаких китайцев в этом китайском ресторанчике не наблюдалось. Зато наблюдался народ вполне отечественного розлива – все как один в малиновых пиджаках и в пудовых перстнях. Рядом с малиновыми пиджаками кушали лапшу стопудовые тетки в кофточках, вышитых стразами. Евгений заметил, как она смотрит на пиджаки и стразы, и сказал, пряча улыбку в усы:
– Не удивляйся, это не влюбленные пары, это деловые партнеры. Бизнесмены и бизнесвумены. Скорее всего, сделки какие-нибудь обговаривают за обедом. Вот вечером сюда совсем других девочек приведут. Хочешь сюда вечером прийти? Интересно же, да?
Ничего интересного для нее здесь не было. Тамара краем глаза заглянула в счет, который официант принес на красивой плоской тарелочке, и тут же почувствовала, как все бесконечные метры китайской лапши стали скручиваться в тугой узел в ее желудке. И блинчики с неизвестной науке начинкой она, скорее всего, никогда в жизни больше в рот не возьмет. К тому же в своем деловом костюмчике Тамара и днем-то чувствовала себя неловко посреди этих пиджаков и стразов, а уж вечером, когда сюда приведут «совсем других девочек»… Нет, ну его, этот китайский кабак, только настроение испортилось.
– Поедем отсюда скорее, – сказала она, невольно ежась под взглядом какого-то малиновопиджачного бизнесмена с откровенно бандитской рожей. – Не хочу я сюда вечером идти. И вообще, вечером уже на поезд надо. Я еще вчера уехать хотела.
Евгений ничего не ответил, только посмотрел на нее как-то странно – с удивлением, что ли? И что тут удивительного, если китайский кабак ей не понравился? Не понятно, что ли: чужая она здесь. Лишняя. Как чертополох посреди роз. Среди жирных, самодовольных, гигантских парниковых роз, пахнущих духами «Опиум».
Они шли по улице, и у Тамары почему-то все больше и больше портилось настроение. И ноги в тесных сапогах опять заныли. Евгений искоса поглядывал на нее, улыбался в усы, молчал, и это ей тоже не нравилось. Что в ней такого смешного?
– Куда мы идем? – наконец не выдержала она. – Наверное, собираться пора. И билеты купить надо. А я еще по магазинам хотела – плеер Наташке обещала. Времени у нас мало осталось.
– Времени у нас – вагон, – помолчав, сказал Евгений и вздохнул. – Я билеты уже взял… на завтра.
Она не сразу поняла, что это значит, а когда поняла, что это значит, почему-то страшно обиделась.
– И когда ты их взял? – Тамара остановилась, задрала голову и настороженно уставилась в его лицо. Его лицо было чрезвычайно самодовольным, но глаза все-таки слегка убегали в сторону.
– Ну… еще перед отъездом, – признался Евгений и вдруг заметно смутился. – Малыш, ты не подумай чего, я ничего не планировал, я просто надеялся… то есть я подумал, что мы встретимся… просто так, в театр сходим, что ли…
– В цирк, – буркнула Тамара, отвернулась и пошла, остро ощущая свое одиночество. Черт, как сапоги жмут.
Евгений догнал ее, взял за руку, пошел рядом, заглядывая сбоку в лицо, заговорил виноватым голосом:
– Ну чего ты рассердилась? Как маленькая, ей-богу… Я же как лучше хотел!
– Я не рассердилась, – сказала она скучно. – Я устала. Ноги болят. И спина. И плеер Наташке я не купила.
– Правильно! – подхватил он с готовностью. – Тебе просто отдохнуть надо! Сейчас в гостиницу – и спать, спать, спать… Ты поспишь, а я пока поброжу, мне еще кое-что сделать надо. Поехали?
– Поехали, – вяло согласилась Тамара. Ей самой больше всего хотелось в гостиницу – и спать, спать, спать… Но он опять все решил за нее, и это было обидно.
Так она и обижалась молчком до самого своего номера, с некоторым сарказмом, удивившим ее саму, наблюдая за Евгением, который с подчеркнутой заботой хлопотал вокруг: раздевал и разувал, растирал ее нестерпимо болевшие ступни, готовил ванну, приволок из буфета большой фаянсовый чайник с вкусно заваренным чаем, распечатал пачку печенья, снял покрывало с кровати, взбил подушку… Дождался, когда она выйдет из ванной, слабая и полусонная, уложил ее в постель, задернул шторы – и ушел. И закрыл ее в номере.
– Ну, это уж вообще, – пробормотала Тамара, услышав, как поворачивается ключ в замке. – Это просто возмутительно, вот что…
Но возмутиться как следует она уже не смогла – сон обрушился на нее мягким белым сугробом, только не холодным, а теплым, душистым, свежим. Ей, кажется, ничего не снилось, кроме самого этого сна – чего-то белого, мягкого, теплого и душистого: света нет, но не темно, много каких-то разных звуков, но тишина, и острое чувство времени, и полная, идеальная безмятежность – да наплевать на время, оно мне неинтересно, я никуда не спешу, и проснусь я тогда, когда захочется, а не за пять секунд до будильника.
Она проснулась за пять секунд до того, как в замке осторожно заворочался ключ, и за эти пять секунд между сном и ключом успела много чего передумать о своей жизни, много чего вспомнить и проанализировать, и даже, кажется, какие-то планы на будущее прикинуть… Но тут ключ в замке заворочался, щелкнул, дверь стала потихоньку открываться – и Тамара моментально забыла, о чем думала. О чем тут думать, в самом-то деле? Евгений сказал, что любит ее… Вот пусть сам теперь и думает, как и что…
Ей понравилась ее логика, она даже засмеялась вслух.
– Проснулась? – радостно спросил Евгений от двери. – А я тут шуметь боюсь… Ох, черт!
В темноте что-то грохнуло, что-то с деревянным стуком упало, что-то мелко рассыпалось по полу и даже вроде бы разбилось. Тамара опять засмеялась: шуметь он боится! А что бывает, когда он не боится шуметь?
– Я свет включу, ладно? – Евгений пробрался в комнату и теперь маячил перед ней в темноте неясным силуэтом. – Ты зажмурься пока… Сейчас я все там соберу. Вот, черт, наверное, поломалось что-нибудь.
Ничего там не поломалось. Чему там было ломаться? В пакетах и коробках, которые он приволок, были: большой стеганый халат с вышитыми широкими отворотами, плюшевые домашние тапочки, толстые шерстяные носки, кожаные рукавицы на меху и хорошие зимние сапоги на низком каблуке. Очень хорошие сапоги, стильные и дорогие. Осенью она перед этими сапогами стояла, наверное, целый час, а потом купила другие – те, в которых мучается второй месяц. Зато те, в которых она мучается, были почти в три раза дешевле.
Она сидела в постели и растерянно смотрела, как Евгений носит из прихожей эти пакеты и коробки и вываливает содержимое ей на колени, а потом пошли мелкие пакетики, и он стал складывать их на тумбочку, а когда тумбочки не хватило – то в кресло.
– Ничего не разбилось, – приговаривал он, собирая с полу в прихожей и сваливая в кресло какие-то пакетики, коробочки, баночки, бутылочки. – Кажется, пирожные немножко помялись. Но это ничего, они хорошо завернуты, мы их и мятые съедим. Съедим, да?
Тамара сидела и молча таращилась на этот филиал оптовой базы, и Евгений наконец заметил ее молчание, остановился посреди комнаты и обиженно сказал:
– Малыш, ты бы хоть примерила, что ли… Или тебе совсем ничего не нравится? А я так старался, выбирал-выбирал, выбирал-выбирал…
– А… э-э… нет, нравится. – Тамара неуверенно потрогала пальцем сдержанно сияющее великолепие немыслимо дорогих сапог, покашляла и испуганно спросила: – Это мне, что ли?
– А кому? Мне, что ли? – передразнил ее Евгений. – Эй, ты чего? Малыш, что с тобой?
– Ничего, – с трудом сказала она. – А откуда ты размер знаешь?
– А я стельку из твоего сапога вынул и в магазине по ней мерил, – заметно гордясь собой, признался он. – Это я правильно сделал?
– Мои сапоги мне маловаты. – Кажется, она говорила совсем не то, что надо, а что надо говорить в таких случаях – она совсем не знала.
– Ну да, я заметил. – Теперь он уже не скрывал гордости. – У тебя ноги болят. Я сначала по стельке померил, а потом на размер больше попросил. Я молодец, да? Согласись: я молодец!
– Да, ты молодец, – согласилась она и заплакала.
– Здрасте вам. – Евгений смотрел на нее растерянно и испуганно. – Вот этого я уже совсем не понимаю. Ну что такое, в самом деле? Может, я тебя обидел чем-нибудь? Что ты все время ревешь? Объяснила бы хоть, а?
Ну что она могла объяснить? Ей было ужасно стыдно, что она все время ревет, да еще при нем. Всю жизнь она твердо знала, что ни в коем случае нельзя плакать при ком-нибудь. Впрочем, она и без свидетелей плакала редко, она вообще не была плаксой, а уж если плакала, значит, причина была серьезная. Настоящая причина, а не какой-то вздор типа сентиментальных переживаний по поводу неожиданных подарков. Наверное, потому, что она никогда в жизни не получала этих самых неожиданных подарков. Она всегда знала, что бабушка и дедушка на день рождения и на Новый год обязательно ей что-нибудь подарят. Муж дарил ей цветы и духи – тоже на день рождения и на Новый год. Ну, еще Восьмого марта, если не забывал. Девочки тоже делали ей подарки – их этому бабушка с дедом научили. Но чтобы вот так – ни с того ни с сего, без всяких праздников… Да еще такую кучу сразу. Да еще все такое дорогое! Да и не только в этом дело. Может быть, дело в том, что ни разу в жизни Николай не утащил стельку из ее старого сапога, чтобы выбрать ей новые. Покупка обуви, одежды, еще чего-нибудь для нее – все это заранее обсуждалось, обговаривалось, выкраивалось из семейного бюджета и было ее заботой. Без обсуждений Тамара покупала только вещи для мужа и девочек, но они тоже как бы не считались подарками.
– Извини, – сказала она сухо и с силой вытерла лицо концом пододеяльника. – Мне ужасно неловко. Я не привыкла к таким подаркам и теперь не знаю, как нужно себя вести. Как благодарить…
– С ума сойти, – выдохнул Евгений беспомощно, небрежно отодвинул кучу вещей, наваленных поверх покрывала, сел на край кровати и осторожно взял ее за руку. – Малыш, я правда не понимаю, чего ты злишься. Ну, не нравится тебе – и черт с ним, оставишь все здесь, уборщица за тебя свечку поставит. Но сейчас тебе что-то надевать надо, правда? Ты же в одном костюме приехала – ну, понятно, на один день… Но раз уж так получилось, что не на один день… Эй, не злись, что ты сразу кулаки сжимаешь! Я просто подумал, что не надо тебе здесь босиком ходить – пол холодный все-таки. В тапках ведь удобнее, правда? И в халате дома удобнее, чем в пиджаке. Или ты не любишь халаты? Может, ты спортивные костюмы любишь? Извини, я же не знаю… А сапоги – потому что ты ноги намучила уже не знаю как. Ведь нельзя же так! Я хотел, чтобы мы погуляли немножко, просто по улицам побродили, я тут такие уголки знаю, тебе бы понравилось. А в твоих сапогах много ли походишь? Если эти велики – тогда на носок. Смотри, какие носки толстые! Тепло будет.
Он заглядывал ей в лицо, перебирал ее пальцы, лицо у него было растерянное: он совершенно ничего не понимал.
– Ты совершенно ничего не понимаешь, – сказала Тамара и тяжело вздохнула. – Ты не должен мне ничего дарить. Это неправильно.
– Да я пока ничего и не дарил, – искренне удивился он. – Это же не подарки, а так, вещи. Самое необходимое в данный момент. Чтобы жить удобнее. Чтобы ты не маялась и не мерзла. Простудишься еще…
– И заботиться ты обо мне не должен, – перебила она торопливо. – Ну, я не знаю, как тебе объяснить. Я не маленькая, и не беспомощная, и не больная, и ты…
Она чуть не сказала «и ты мне чужой», но в последний момент прикусила язык: какой же он чужой? Она неловко замолчала.
– Ну? – суховато вопросил Евгений и выпустил ее руку. – Ну, что ты еще собиралась сказать? Что я тебе чужой, да?
Она молчала, глядя на него растерянно и виновато, и он молчал, хмурился, разглядывал свои руки, лежащие на коленях, потом решительно встал и стал ходить из угла в угол, что-то все время передвигая, переставляя, перекладывая с места на место. В общем, делом занялся. А между делом говорил нейтральным тоном, не глядя на нее:
– Я тут всякого понемножечку принес. Ты ведь не хочешь в ресторан, я правильно понял? Значит, дома поедим, а потом погуляем, рано еще, кажется, даже семи нет… Да, без двадцати семь. Или сначала погуляем, а потом поужинаем. Ты не против?
– Да, – неуверенно сказала Тамара, глядя, как он расхаживает по номеру. – Нет, я не против.
– И ты наденешь эти чертовы сапоги, потому что в своих ходить не сможешь, – тем же тоном продолжал Евгений. Потом остановился, уставился ей в лицо сердитым и отчаянным взглядом и решительно произнес: – И не смей считать меня чужим! Мы никогда не будем чужими! Понятно?
– Ага. – Она почувствовала, как по ее лицу сама собой расползается дурацкая счастливая улыбка, и храбро призналась: – А я боялась, что это я чужая. Ну, что ты про меня так думаешь.
Он шагнул ближе, навис над ней, хмурясь, сжимая и разжимая кулаки, сверкая глазами и шевеля усами, наконец шумно выдохнул и угрожающе начал:
– Я сейчас скажу, что я о тебе думаю! Ох, как я сейчас скажу, что я о тебе думаю…
Тамара пискнула, скатилась с кровати и попыталась удрать в ванную, но он перехватил ее, поднял на руки и закружился по комнате, слегка подбрасывая ее и грозно рыча ей в ухо:
– Ух, ты бы знала, что я о тебе думаю…
У нее уже знакомо закружилась голова, дыхание перехватило, сердце застучало, как бешеное, и, совершенно не соображая, что говорит, она забормотала беспомощно и смущенно:
– А как же гулять? Ты же хотел гулять… А мне надо плеер Наташке… Отпусти меня!
Он неожиданно остановился, поставил ее на пол, разжал руки и отошел. Тамара испытала мгновенный всплеск острого разочарования – с какой это стати он вдруг ее послушался? – осторожно приоткрыла глаза и поискала его взглядом. Евгений стоял над креслом, в которое свалил все мелкие пакетики и коробочки, растерянно смотрел на эту кучу и скреб пятерней в затылке.
– Куда же я его дел-то, а? Ведь сразу теперь не найду, – задумчиво приговаривал он, впрочем даже и не пытаясь что-нибудь искать в этой куче. – А ведь я приносил. Не мог же я его в магазине забыть, правда?
– Правда, – согласилась Тамара. – А чего ты не мог забыть-то?
– А ничего я не мог забыть, – гордо сказал он, все так же растерянно глядя на заваленное коробками и пакетами кресло. – Я вообще не забывчивый… Вот ты, например, помнишь, что твоя Натуськинс просила?
– Натуська, – машинально поправила его Тамара. – Мы ее вообще-то по-всякому зовем, но чаще всего – Натуськой.
– Тем более! – назидательно сказал Евгений, оторвал руку от затылка и помахал в воздухе указательным пальцем. – Тем более, если Натуська! Тогда совершенно точно: я его забыть никак не мог. Следовательно, принес. Тебе понятна логика моих рассуждений?
– А как же, – важно подтвердила она, изо всех сил стараясь не засмеяться. – Логика твоих рассуждений мне совершенно понятна: если Натуська – тогда ты его забыть никак не мог.
Господи, как же ей нравилась логика его рассуждений! Эта его бестолковая трепотня, и многозначительно поднятый к потолку палец, и растерянное лицо, и хитрые глаза, и усы, из-за которых никогда не поймешь, улыбается он или нет… Ей нравилось в нем абсолютно все. А то, что он принимает решения, предварительно не поинтересовавшись ее мнением, – так это от его многолетней привычки командовать подчиненными. Или от ее многолетней непривычки к тому, чтобы за нее кто-то что-то решал. В конце концов, большинство женщин, наверное, безумно радовались бы возможности спихнуть на кого-то решение хотя бы некоторых проблем. Особенно бытовых. А уж о крупных проблемах и говорить нечего! Вот что было бы, если бы Евгений предоставил ей самой решать, как развиваться их отношениям? А ничего не было бы. Она волновалась бы по поводу сочетания нарядного платья и зимних сапог, не спала бы ночей, думая, красить ли ресницы завтра утром, умирала бы от отчаяния, не встретив его днем где-нибудь на этаже, а может быть, когда-нибудь набралась бы такой невиданной смелости, что подкараулила бы его вечером после работы, чтобы пройти вместе двадцать метров до перекрестка: ей – направо, ему – налево. Вот что было бы. А скорее всего, не было бы и этого. Скорее всего, нырнула бы она в густую тень, спряталась бы под ковром, зажмурилась бы, заткнула уши и стиснула зубы, чтобы, не дай бог, нечаянно как бы не обнаружить своего существования в этом мире, и там, под ковром, переждала бы, пережила, переболела, а потом выползла бы наружу, и никто ничего не заметил бы. Потому что и замечать было бы нечего. А через какое-то время она и сама поверила бы: нечего было замечать, потому что ничего и не было… Нет уж, пусть лучше он решает – и за себя, и за нее, и за них обоих. Значит, и эта его черта ей нравится.
– Ты чего смеешься, а? – Евгений стоял над ней, грозно шевеля бровями, и топорщил усы. – Ты надо мной смеешься? Зря смеешься. Если я сказал, что принес, значит, принес!
Она и не думала смеяться, она просто тихо радовалась про себя, может быть, даже улыбалась, наблюдая его хождение из угла в угол и слушая его невнятную, ни к чему не обязывающую и такую забавную болтовню. Но тут не выдержала, рассмеялась громко, закричала сквозь смех:
– Да что принес-то?
– А вот что! – торжествующе произнес он, выхватывая из вороха вещей, сваленных на кровати, какую-то коробку и размахивая этой коробкой у нее перед носом. – И попробуй только сказать, что я не имею права! Это вообще не тебе, а Натуськинсу!
– Натуське, – поправила она, перестала смеяться и села на кровать. – А Натуська тут при чем?
Евгений бросил коробку ей на колени, присел рядом с ней, потер лицо ладонями и протяжно вздохнул.
– Малыш, что-то мне с тобой как-то трудно, – после минутного молчания заговорил он виноватым голосом, хмурясь и глядя в сторону. – Кажется, ты чего-то не понимаешь… Или это я не понимаю? Так ты объясни! А то ведь я не знаю, что и делать. Разве так можно жить? Так жить нельзя.
– Ты о чем? – Тамара вдруг почувствовала, как сильно и больно забилось сердце, и мгновенно пересох рот, и руки стали холодными и непослушными. – Почему тебе трудно? Как нельзя жить? Я правда не понимаю…
Евгений опять долго молчал, вздыхал, отводил глаза и шевелил усами.
– Ты все время сопротивляешься, – наконец заключил он недовольно. – Ну, в чем дело-то? Ну, хочется мне, чтобы ты в халате походила, – трудно тебе, что ли?.. И ножки чтобы не мучила… И съела чего-нибудь вкусненького… А плеер Натуськинсу – это ведь не тебе подарок. И даже не ей. Это вообще-то мне подарок. Чтобы время зря не тратить. Чтобы все твое время – только для меня. Понимаешь?
– Как я испугалась, – с трудом сказала она, закрыла глаза, перевела дыхание и почувствовала, как горячая волна облегчения смывает липкий холодный страх. – Как я испугалась, ты бы знал… Я подумала…
Она спохватилась, замолчала на полуслове… Евгений вдруг сильно толкнул ее, опрокинул на подушку, сжал ее плечи и близко наклонился, внимательно вглядываясь в ее лицо.
– Что ты подумала? – вкрадчиво спросил он. – А ну, колись быстро! Чистосердечное признание…
– Я подумала, что ты меня бросить хочешь, – выпалила Тамара. – Ты сказал: со мной трудно, так дальше нельзя… Ну вот я и подумала.
Евгений усмехнулся, склонился еще ниже, потерся носом о ее нос и вздохнул:
– Значит, не хочешь правду говорить…
– Да я правда так подумала, – слабо вякнула она, чувствуя, как опять сладко закружилась голова.
– Ладно, ладно, – сердито перебил Евгений, отпустил ее плечи и решительно поднялся. – Не морочь мне голову. До такой дури даже ты додуматься не могла. Ничего, ты мне потом все расскажешь. Под пытками и на детекторе лжи. Вставай, ужинать пора. Корми своего мужика, охотника и добытчика. Потом гулять пойдем… Причем – в новых сапогах! Я все сказал.
Тамара хотела обидеться – например, за то, что он ей не поверил. Но ведь он не поверил потому, что сам такой мысли не допускал – бросить… Это было хорошо, это было просто замечательно, и обижаться тут было глупо. Можно было обидеться еще и на диктаторский тон, но она вдруг с изумлением поняла, что и его диктаторский тон ей безумно нравится, как нравится и все остальное. Вот бы никогда не подумала…
– Сатрап, – с удовольствием обругала она его. – Тиран. Душитель всяческих свобод.
И царственным жестом запахнула на себе расшитые полы необъятного халата.
– Здорово! – восхищенно оценил Евгений не то халат, не то ее высказывание. – Я тебе покажу свободу! Давай рукава подвернем… Ты у меня живо о свободе забудешь! А что длинноват – так это ничего, да? Это на вырост. Все-таки какая ты маленькая… Ты теперь о свободе даже и не мечтай! И тапочки надень, смотри, какие хорошие тапочки, мягкие…
Он опять смешно и нелепо суетился вокруг нее – больше мешал, чем помогал, – но это уже не вызывало у нее снисходительной насмешливости. Он заботился о ней, и это было странно, непривычно и так прекрасно, что хотелось плакать. Смеяться тоже хотелось. Наверное, истерика начинается. Тамара никогда не понимала, что это такое – истерика, и даже не очень-то верила, что она существует на самом деле, а не выдумана капризными бабами как средство давления на окружающих. Оказывается, существует. Оказывается, это волшебное состояние – истерика. Если, конечно, то, что она сейчас чувствует, – это и в самом деле истерика.
– Кажется, я истеричка, – сообщила она Евгению мечтательным тоном, наблюдая, как тот вскрывает упаковки с нарезкой и вытряхивает содержимое банок на одноразовые пластиковые тарелки.
Евгений изумленно глянул на нее и вдруг захохотал, роняя тарелки на пол. Отсмеялся, собрал с пола посуду и буднично сказал:
– Малыш, ты домой не звонила? Наверное, тебя сегодня ждали? Или завтра? Беспокоиться не будут?
Ух ты… Она обо всем забыла! Она забыла – а он напомнил. Ой, как стыдно, как невыносимо стыдно, как все плохо получилось…
– А ты? Ты своим звонил? – Наверное, это была попытка оправдаться перед собой. А может быть, попытка защититься. Во всяком случае, ее совершенно не интересовало, помнил он о своей семье или нет.
– А меня не ждут, – легко сказал Евгений. – Ты звони, а я пока пойду посуду помою. И яблоки. Звони, звони. Тут прямой выход на межгород, через восьмерку. Код помнишь?
Он скрылся в ванной, закрыл за собой дверь и сразу включил воду. Тактичный, стало быть. Ну-ну. Тамаре это нисколько не помогло. Телефонная трубка была тяжелее кирпича, а кнопки с цифрами никак не продавливались, сопротивлялись пальцу, даже отталкивали его. Зачем она звонит? Сейчас дома только дед, Николай еще на работе, Натка – в музыкальной школе… Дед обязательно почует, что с ней что-то не то. Надо было попозже позвонить, и тогда наверняка ответила бы Натуська. Тамара уже собралась положить трубку, не дожидаясь длинного гудка вызова, как вдруг – почему-то без всякого длинного гудка – в ухо ей закричал тонкий Наташкин голос:
– Мам! Это ты? Алё! Кричи громче, я ничего не слышу!
– Да я пока ничего и не говорила, – вдруг сразу успокоившись, сказала Тамара. – А ты чего так вопишь? И почему ты не на музыке?
– Здрасте, – уже нормальным голосом заявила Натка и недовольно засопела. – Какая музыка? Сегодня четверг! А ты чего домой не едешь? Тут кто-то все время звонит, а ничего не слышно. Я думала, это ты. Дед говорит, что не ты. Он говорит, что почувствовал бы, если бы ты. А я думала, что ты.
– Не чирикай, – строго велела Тамара, невольно улыбаясь. – Давай по порядку. У вас там все хорошо?
– Хорошо, – неуверенно ответила Натка. – Только дед из холодильника селедку стащил. Я отобрала, но он, кажется, успел немножко съесть.
Конец ознакомительного фрагмента.