Глава II. Период испытания (1788—1795)
Переселение в Нормандию. – Политические воззрения Кювье. – Научные занятия. – Неблагоприятная обстановка: пошлое общество; недостаток пособий; равнодушие друзей. – Зародыш важнейших идей и трудов Кювье. – Связь с Кильмейером. – Переписка с Ласепедом. – Знакомство с Тесье. – Кювье в Париже. – Быстрый успех. – Дружба с Э. Ж. Сент-Илером. – Начало блистательной карьеры Кювье. – Перелом в физическом организме.
Кювье переселился в Нормандию в 1788 году, накануне Великой Французской революции, и провел здесь восемь лет (1788—1795), предаваясь естественноисторическим исследованиям. Ураган, разметавший старый порядок, почти не коснулся этого мирного уголка; сюда залетали лишь слабые отголоски революционной бури. Нормандия, как и Бретань, была еще насквозь пропитана духом старого порядка.
Законодательное собрание, клятва в Jeu de Paume, взятие Бастилии, ночь 4 августа, восстания по всей Франции, смуты в Париже, сентябрьские убийства, бегство, арест и казнь короля, вооружение Европы против революционного правительства, террор – словом, вся революционная эпопея пронеслась мимо «счастливого уголка», в котором трудился будущий законодатель науки.
Впрочем, Кювье был далеко не равнодушен к политике. Из писем его к Пфаффу (1788—1792) мы видим, что он с величайшим интересом следил за разыгрывавшейся перед его глазами трагедией. Политика занимает в этих письмах почти такое же место, как и наука, и, если выбрать из них места, относящиеся к периоду до революции, то получится довольно полный ее очерк.
После окончания Штутгардтской академии Кювье был решительным либералом. Вот что писал он Пфаффу из Монбельяра по поводу общества, среди которого ему пришлось очутиться по возвращении в родной город, – общества, состоявшего из старика Кювье, английского капитана Бердо, парижского танцмейстера Делестра и священника Дювернуа: «Странное общество: все четверо – отчаянные политики, как вообще французы. Отец как военный – партизан деспотизма; Делестр как парижанин не признает никакого закона, кроме „доброй воли короля“; наконец, богослову помнится, что он еще в молодости слыхал в какой-то школе прав, будто монархия должна подчиняться воле одного человека. Можешь себе представить, легко ли вложить в головы подобных людей, что король в настоящее время действует против конституционных законов своего государства, а между тем именно это я намерен сделать».
Либеральное настроение не оставило его и после переезда в Нормандию. Он с величайшим сочувствием следит за деятельностью Законодательного собрания, радуется «счастливой ночи» (4 августа), негодует на интриги защитников старого порядка, восхищается «мудростью, решительностью и бескорыстием наших законодателей», – словом, является полным приверженцем революции.
«Ты спрашиваешь о чувствах моих и здешней публики по отношению к французской революции, – пишет он. – Ты должен угадать мои. Свобода и равенство выгравированы в сердце каждого просвещенного человека. Но в Кане более чем не просвещены. Я уже писал тебе, что в этом городе масса дворян, нет ни торговли, ни мануфактуры, народ беден и в полной зависимости от дворянства. Это последнее не просвещено ни в каком уголке мира, а здесь менее чем где-либо; говорю – здесь, где нет ни ученых обществ, ни парламента, ни богатых коммерсантов, которые могли бы возбудить соревнование, как это бывает, например, в Париже и Руане».
Мало-помалу, однако, эти либеральные воззрения рассеялись. В сущности, они вовсе не подходили Кювье – спокойному, холодному, инстинктивно восставшему против всяких внезапных и резких перемен. Кювье в высшей степени не любил «стулья ломать». И в жизни своей он был спокоен, работая «без отдыха и без торопливости», неуклонно преследуя свои цели, но не прибегая ни к каким экстренным средствам для их достижения, не кипятясь и не волнуясь. Он отказался от поездки в Россию, где при недостатке местных ученых, конечно, мог бы сразу занять выдающееся положение, – и предпочел мизерную должность домашнего учителя. Он восемь лет работал в своем уголке, обдумывая реформы в науке, собирая материал, накопляя открытие за открытием в своих учебных тетрадях и не хлопоча об их обнародовании. Впоследствии, когда Бертолле предложил ему участвовать в знаменитой Египетской экспедиции (1798), он отказался, зная, что и на месте найдет достаточно работы…
Естественно, что этот склад натуры Кювье отражался и на его политических воззрениях. Как в личной судьбе он терпеливо дожидался результатов, к которым должны были привести его гений и труд, так и в общественной жизни он ждал медленных, но неизбежных результатов науки, в преобразовательную силу которой глубоко верил, – и чувствовал недоверие и отвращение ко всяким общественным судорогам, ко всяким внезапным переворотам.
Да и время же было тогда!
Надо было иметь фанатическую веру в целесообразность революции, чтобы остаться ее сторонником, видя «подвиги» Фукье Тенвиля и Колло д'Эрбуа, зверства Карье, – и вообще то дикое настроение, при котором головы человеческие подешевели, как гнилой картофель, и зарезать «аристократа» казалось легче, чем свернуть голову цыпленку.
А Кювье менее всего мог назваться фанатиком.
Уже в первых письмах его мы находим – рядом с сочувствием «великому Целому французской революции»– выражения негодования и сожаления по поводу некоторых частных восстаний и убийств. Когда же кровь полилась рекой, а головы посыпались градом, им овладело решительное отвращение к революции. В только что цитированном нами письме мы находим вслед за тирадой о свободе и равенстве такое двусмысленное замечание: «Счастлива ли нация – трудно сказать. Если и счастлива, то счастьем человека, заболевшего горячкой, которая в то же время исцелила его от прежних болезней. Горячка, любезный Пфафф, плохое лекарство».
Немного позднее мы видим его уже вполне консерватором: «Я не говорю о политике. Слишком тяжело отказываться от надежд… Головы этого народа сделаны не для свободы. Укажу тебе на следующие факты: арест 80 человек в Кане, волнения из-за хлеба в Нойоне, убийство мэра в Этампе и осада Э восемью тысячами марсельцев. Могли ли эмигранты сделать что-нибудь хуже для республики… Какая же цель этих многочисленных и одновременных возмущений? Просто, – ввести в министерство несколько интриганов… Мой взгляд на революцию переменился… Притом помни всегда, что для честных людей свобода существует под всеми формами правления». В этих словах отчеканился политический кодекс Кювье, возведший его впоследствии на вершину почестей и славы.
Обратимся теперь к научным занятиям Кювье, но сначала скажем несколько слов об его обстановке.
Среда, в которой он очутился, вовсе не благоприятствовала научным, да и вообще никаким серьезным занятиям. Общество бурбонов-помещиков, зараженных всеми предрассудками феодализма, почти не затронутых просветительным духом эпохи, смотревших на домашнего учителя немногим лучше, чем на лакея, – разумеется, не могло оценить Кювье.
Должно быть, доставалось ему от этих господ, если у этого умеренного и беспристрастного человека могли вырываться такие замечания, как нижеследующее, которое мы находим в одном из его писем к Пфаффу:
«Теперь я живу в деревне и почти не вижусь с дворянами, и с тех пор, как я перестал посещать это общество, невежественное и часто презренное, мой взгляд на революцию изменился. Знать их и видеть каждый день – достаточно для того, чтобы порадоваться всякому бедствию, которое обрушится на них».
В другом письме мы находим такую жалобу:
«Мне приходится жить среди невежд, от которых я не могу даже спрятаться. Вместо того, чтобы изучать насекомых или растения, я должен забавлять баб разными глупостями. Говорю – глупостями, потому что в этом обществе нельзя говорить больше ничего другого… говорю – баб, потому что большая часть их не заслуживает другого названия».
Единственная личность в этом болоте, которая могла сколько-нибудь оценить Кювье, была графиня Гериси, супруга его принципала. Сам граф, по словам Кювье, был человек ограниченный; его сын, ученик Кювье, при красивой наружности и добром сердце отличался леностью и глубоким невежеством; но о графине мы находим в письмах Кювье сочувственные отзывы. Это была рьяная «патриотка» (как называли в то время сторонников революции), из-за радикальных воззрений ей пришлось даже порвать отношения со многими знакомыми и родственниками. Она интересовалась литературой, выучилась у Кювье немецкому языку и, по-видимому, принимала некоторое участие в его естественноисторических занятиях. По крайней мере, в одном из писем Кювье мы находим такую фразу: «Графиня Гериси и я благодарим тебя за указания относительно приготовления чучел птиц».
Но, разумеется, при всех своих достоинствах она не могла заменить Кювье общества ученых. В этом отношении единственным утешением была для него переписка с товарищами – Пфаффом, Маршаллом, Кильмейером и другими. «Ваши письма – единственные научные беседы, доступные мне, и они сделались мне так же необходимы, как насущный хлеб». «Недостаток друзей и занятий, которые были бы мне по вкусу, наконец, печальная перспектива в будущем угнетают меня сильнее, чем физические болезни, – пишет он в минуты уныния. – Заклинаю тебя всем, что может тронуть твое сердце, не забывай меня по полгода, как ты делал до сих пор».
Однако более счастливые «друзья» относились к переписке очень небрежно. Тяжело читать почти непрерывные жалобы на молчание и равнодушие, – жалобы, исходящие из сердца и наполняющие письма Кювье.
Таковы были условия, среди которых ему приходилось работать. Пошлое и невежественное общество, равнодушие друзей, недостаток научных пособий – словом, все данные для того, чтобы заглушить всякое научное стремление. «Но те, кто получил от природы благородное назначение просвещать себе подобных, чувствуют свои силы… и то невыразимое очарование, которое испытываешь, отыскивая истину, заставляет забывать о бедности и людском равнодушии» (Cuvier. Eloge de Darcet).
Все свободное время Кювье посвящал естественноисторическим исследованиям. Занятия его отличались таким же разнообразием, как и раньше, хотя главными предметами были ботаника, зоология, сравнительная анатомия, в особенности изучение беспозвоночных, преимущественно моллюсков, послуживших исходным пунктом для его реформ в области сравнительной анатомии и систематики.
Письма к Пфаффу переполнены естественноисторическими заметками: тут мы находим целые ботанические трактаты, например о классификации родов астра (Aster) и герань (Geranium); описания насекомых, червей, ракообразных, монографии некоторых семейств и родов. В одном из писем он упоминает о составленной им монографии ихневмонов с описаниями и рисунками более 60 видов. В первый же год своего пребывания в Нормандии он посылает друзьям целый трактат о ракообразных. В то же время изучает анатомию и систематику птиц и излагает свои исследования о строении птичьего горла: это был первый набросок мемуара, напечатанного несколько лет спустя. Он собирал также рыб, срисовывал их, изучал их анатомию и составлял огромную коллекцию рисунков – первые материалы для будущего грандиозного труда «Естественная история рыб». Но особенно важное значение имели его исследования в области моллюсков. Надо заметить, что в эту эпоху лишь небольшой уголок животного царства – позвоночные – был исследован довольно обстоятельно. Несравненно более обширный и разнообразный мир беспозвоночных, или «животных с белою кровью», как их неправильно называли тогда, требовал еще коренной обработки. За него-то и принялся Кювье, положив в основу своих трудов анатомическое исследование. Близость моря обеспечивала ему неисчерпаемое богатство материалов. «Большая часть моих исследований над морскими животными, – писал он впоследствии Германну, – была произведена в порту Фекамп, между Дьепом и Гавром, в течение моего трехлетнего пребывания там». Письма к Пфаффу переполнены описаниями моллюсков; в 1790 году Кювье сообщает, что им изучено и срисовано уже более 200 видов.
Таким образом, здесь начинается преобразование системы животных на основании сравнительной анатомии.
С самого начала своего пребывания у Гериси Кювье вел «diarium zoologicum» – дневник, в который он заносил все свои зоологические исследования. Материалы, накопившиеся в этом дневнике, оказались достаточными, чтобы впоследствии сразу поставить Кювье на первое место среди парижских ученых.
Эти самостоятельные исследования не мешали ему следить за успехами других наук. Здесь, в Нормандии, он познакомился с системой Жюсье, сразу понял ее значение и усердно рекомендовал Пфаффу заняться ею, если только он хочет иметь действительные успехи в ботанике.
Здесь же прочел он «Traité de Chimie»[5] Лавуазье, по поводу которого вступил в спор с Пфаффом, защищавшим немецких химиков. Приведем одну фразу из этого спора, характеризующую широту воззрений Кювье: «Каким ты мне кажешься маленьким, когда нападаешь на опыты только потому, что они сделаны французами! Разве природа изменяется вместе с правительствами, что ты делишь химию на немецкую, французскую, английскую и прочие? Помни, любезный друг, что истинный философ берет истину везде, где она может, где она хочет проявиться». (18 февраля 1790 г.)
Геология также занимала Кювье; в одном из его писем мы находим изложение системы Делюка, тогдашней знаменитости, с очень меткими критическими замечаниями.
Находка нескольких ископаемых раковин внушила ему мысль изучить эту погибшую фауну и сравнить ее с современной, – мысль, исполненную впоследствии в «Recherches sur les ossements fossiles».[6]
Недостатки искусственной системы, основанной на изучении наружных признаков, уже с самого начала занятий были для него ясны. Так, он пишет Пфаффу 17 ноября 1788 года: «Легкость этой работы (то есть составления искусственных систем), не требующей никакого гения, – причина, почему с Рэя и Баугина можно насчитать до сотни делателей систем, вследствие чего настоящая наука осталась в пренебрежении. Я не хочу сказать, что системы совершенно бесполезны: это словари естественной истории, но когда же заговорят о языке? Система – просто средство, а не цель».
Конец ознакомительного фрагмента.