Рождения
Малютка из Испанских земель
В свободное время девочка чаще всего сидела среди ветвей. Когда не знали, где она, шли к деревьям. Сначала к большому вязу, что нависал над северной пристройкой и где она любила мечтать, следя за жизнью фермы, потом к старой липе, которая росла в саду кюре возле низкой прохладной каменной ограды, и наконец – чаще всего зимой – к дубам у западного оврага ближнего поля, где на взгорке высились три таких исполина, краше которых во всем крае не найдешь. Малышка просиживала на деревьях все время, которое могла урвать от деревенской жизни, состоявшей из учебы, еды и походов в церковь. Порой она брала с собой каких-нибудь друзей, и те дивились устроенным ею навесным мосткам и проводили там славные денечки, болтая и смеясь.
Как-то вечером она сидела на нижней ветви среднего дуба. Овраг уже наполнялся тьмой, и она знала, что сейчас за ней придут, чтобы увести в тепло дома, поэтому решила, что лучше срезать напрямик через луг и заодно проведать соседских барашков, и пустилась в путь сквозь густеющий туман. Между контрфорсами отцовской фермы и границей владений Марсело она знала каждую кочку и могла бы закрыть глаза и, как по звездам, ориентироваться по колдобинам полей, зарослям тростника у ручья, камням на дороге и отлогим склонам холмов. Но по какой-то совершенно особой причине она широко раскрыла глаза. Совсем рядом с ней, в тумане, шел кто-то, от чьего присутствия странно сжималось сердце и в воображении рождались удивительные картины. Ей привиделся белый конь в отливающей золотом роще и блестевшая под высокими кронами деревьев дорога, вымощенная черными камнями.
Надо бы рассказать, что это был за ребенок – тем более, что случилось такое примечательное событие. Все шестеро взрослых обитателей фермы – отец, мать, две престарелые тетушки и две бабушкины кузины – обожали ее. Ее отличало очарование, не похожее на прелесть детей, чье раннее детство было безоблачным, на ту прелесть, что рождена из доброго замеса неведения и счастья. Нет, это скорее напоминало радужное сияние, которое становилось заметно, стоило ей пошевелиться. Жившие среди пастбищ и лесов соседи сравнивали это сияние с колыханием густых крон. Самая старшая из тетушек, имевшая чрезмерную склонность к необъяснимому, полагала, что в малышке есть что-то сверхъестественное. Впрочем, все сходились на том, что для такого маленького ребенка двигается она странно, словно увлекая за собой невидимый трепещущий воздух, как стрекозы или вербы на ветру. А в остальном – девочка как девочка: темноволосая и очень подвижная, худенькая, но грациозная; глаза как два сверкающих обсидиана, кожа матовая, почти смуглая, на высоких, чуть славянских скулах играет румянец; и наконец, ярко-алые губы изумительной формы. Загляденье. А что за характер! Все бы ей бегать по полям, падать в траву и лежать там, глядя в огромное небо, или шлепать по ручьям босиком, даже зимой, когда вода холодит или кусается. А потом с важностью епископа повествовать всем о важных и ничтожных событиях своих вольных дней. И при этом легкая грусть, какая бывает у тех, чей разум превосходит восприятие и кто по каким-то приметам, присутствующим повсюду, даже в таких укромных, хоть и весьма бедных местах, где она выросла, уже предчувствует человеческие трагедии. И вот эта-то юница, пылкая и скрытная, ощутила рядом с собой в предвечернем тумане присутствие кого-то невидимого, про кого знала – тверже, чем от кюре про Бога сущего, что этот кто-то одновременно дружелюбный и сверхъестественный. Так что, вместо того чтобы испугаться, она шагнула к нему, направляясь по намеченному пути, к барашкам.
Что-то или кто-то взял ее за руку. Как будто широкая лапища, обвитая чем-то мягким и теплым. Ее рука словно бы потонула в этом нежном обхвате. Но ни один человек не мог с такой силой сжать ладонь, все впадины и выпуклости которой она ощущала сквозь шелковистый покров как лапу гигантского вепря. Тут они почти под прямым углом свернули влево, и девочка поняла, что, обходя барашков и ферму Марсело, они направляются к рощице. Там была заросшая чудной плотной и влажной травой пустошь. Она отлого поднималась к изрезанному тропками холму и вливалась в прекрасную тополиную рощу с морем земляники и ковром из барвинков. Еще недавно каждое семейство имело там свою вырубку и с первым выпавшим снегом запасалось дровами. Увы, прошло то время, но сегодня мы о нем говорить не будем, чтобы не огорчаться или по забывчивости. А также потому, что в этот час малышка бежит навстречу судьбе, крепко сжимая лапу гигантского вепря. Тот вечер пришелся на осень, мягче которой давно не бывало. Яблоки и груши все не закладывали в погреба сушиться на деревянных слегах, а опьяневшая от садовых соков мошкара дни напролет дождем падала с неба.
И еще стояла в воздухе какая-то истома, ленивый вздох, безмятежная уверенность в том, что ничто не кончается, и хотя люди по привычке, без продыху и без жалоб, продолжали работать, они втайне наслаждались этой нескончаемой осенью, приказывавшей им не забывать любить.
Но вот у опушки восточного леса снова произошло неожиданное событие. Начался снегопад. Снег пошел внезапно, и не робкими мохнатыми снежинками, мелькающими в серой мгле и едва успевающими коснуться земли, прежде чем растаять. Нет, летели плотные хлопья размером с бутон магнолии, образовавшие непроницаемую завесу. Около шести в деревне все были сильно удивлены: отец, который колол дрова в одной бумазейной рубахе, Марсело, который выгуливал свору собак возле пруда, Жанетта, месившая квашню, и все остальные, кто под конец осени, мечтая об утраченном счастье, хлопотал по хозяйству, сновал по двору туда-сюда кто с кожей, кто с мукой, кто с сеном. Да, все были застигнуты врасплох и теперь задвигали засовы на дверях хлевов, загоняли овец и собак, предвкушая то, что почти столь же приятно, как чудесная осенняя ленца: к первым посиделкам у очага, когда снаружи чертовски метет.
Готовились и размышляли. А размышляли – из тех, кто помнил, – об одном осеннем вечере тому десять лет назад, когда внезапно повалил снег, да так, словно небо вдруг раскрошилось белоснежными опилками. А особенно задумались об этом на ферме у девочки, где только что обнаружили, что ее нет, и где отец нахлобучил меховую шапку и натянул охотничью куртку, от которой за сто метров несло нафталином.
– Только бы у нас ее не отняли, – прошептал он, прежде чем скрыться во тьме.
Он стучал в двери домов, где жили другие фермеры, шорник и седельщик, деревенский голова, который был также старшиной дорожных обходчиков, лесничий и другие. И повсюду, прежде чем отправиться к следующей двери, говорил одно и то же: малышка пропала! И у него за спиной хозяин дома кричал, чтоб ему дали охотничью куртку или самое теплое пальто, подпоясывался и нырял в снежную бурю. Так что их собралось пятнадцать человек в доме у Марсело, жена которого уже приготовила свиные шкварки и кувшин горячего вина. Все это смели за десять минут, перемежая еду боевыми наказами, не многим отличавшимися от тех, что раздаются утром в день охоты. За тем исключением, что передвижения диких кабанов тайны не составляли, а вот девочка была непредсказуемей чертенка. Просто у отца, как и у остальных, было на этот счет свое мнение, потому что в тех краях, где мирно уживаются Господь Бог и легенды и где чертей подозревают в разных каверзах, о которых давно позабыл городской человек, люди не верят в случайные совпадения. В наших местах, видите ли, в беде лишь изредка призывают на помощь разум, а скорее полагаются на глаз, ногу, интуицию и упорство. Именно так поступили мужчины в тот вечер, потому что вспомнили похожую ночь ровно десять лет назад, когда они шли по тропе в гору, ища того, чьи следы вели прямо к опушке восточного леса. Однако отец больше всего опасался, что, придя на место, парни будут только хлопать глазами, креститься и качать головой, точь-в-точь как тогда, когда следы внезапно оборвались в центре круга и все уставились на гладкий, как кожа новорожденного младенца, снег, нетронутый и безмолвный, по которому – охотники готовы были в том поклясться – дня два никто не ступал.
Ладно, пусть себе продираются сквозь снежную бурю.
Малышка добралась до опушки. Шел снег. Ей совсем не было холодно. Тот, кто привел ее сюда, заговорил с ней. Это был высокий и прекрасный белый конь, от его спины и боков в вечернем воздухе поднимается пар и светлым туманом заволакивает все стороны света – к западу, где синеет Морван, к востоку, где сжали хлеб без единого дождя, к северу, где раскинулась равнина, и к югу, где люди с трудом идут в гору, увязая в снегу по бедра, и сердца их сжимает тревога. Да, высокий прекрасный белый конь с руками и ногами, да еще и с петушиными шпорами. И он не конь, не человек, не вепрь, а одновременно все они, только составляющие их части подвижны – лошадиная голова вдруг становится человечьей, а тело одновременно удлиняется и обзаводится конскими копытами, которые сокращаются до поросячьих ножек, а потом вырастают до размера кабаньих. И все это продолжается бесконечно, а малышка сосредоточенно следит за этой пляской сущностей, которые перекликаются и смешиваются, прокладывая путь знанию и вере. Он ласково заговорил с ней, и туман изменился. И тогда она увидела. Девочка не понимала, что он говорит, но видела снежный вечер, такой же, как нынешний, в том же селении, где расположена ее ферма, и на крыльце, на белизне снега, что-то белело. И это что-то – она сама.
Все без исключения вспоминали об этом всякий раз, как встречали эту малышку, трепещущую, словно цыпленок, биение жизни которого не скрывает легкий пушок его детского оперения. Тетушка Анжела как раз собралась запереть курятник, когда обнаружила бедняжку. Со смуглого личика девочки на нее глянули черные глаза, такие огромные и такие явно человечьи, что Анжела так и застыла, а потом опомнилась и закричала: «Дитя в ночи!» А после прижала к себе и унесла в дом – малышку, спасая ее от снежных хлопьев, а снег все падал и падал, неумолимо. Той ночью, попозже, тетушка сообщила: «Меня будто Господь вразумил». После чего умолкла со смутным чувством, что невозможно высказать, как искажается геометрия мира после того, как обнаружен новорожденный младенец в белых пеленочках, как вспыхивают возможности и расщепляются на неведомые траектории, вибрирующие в снежной ночи, а тем временем втягиваются и сокращаются пространства и времена. Но она хотя бы ощутила это, а труд разобраться препоручила Богу.
Час спустя после того, как Анжела обнаружила девочку, ферма была полна сельчан, которые держали совет, а окрестность – мужчин, идущих по следу. Они двигались по цепочке одиноких шагов, начинавшихся от фермы и поднимавшихся к восточному лесу, едва впечатываясь в снег, в котором мужчины, однако же, увязали едва не по пояс. Дальнейшее известно: придя на опушку, они прекратили преследование и вернулись в селение с грузом весьма темных мыслей.
– Только бы не… – сказал отец.
Больше никто ничего не сказал, но все подумали о несчастной, которая не дай бог, и осенили себя крестом.
Девочка наблюдала за всем этим, лежа в пеленках тонкого батиста, с кружевами неизвестного в округе рисунка, где был вышит крест, согревший сердца бабулек, и два слова на неведомом языке, сильно их напугавшие. Над двумя этими словами тщетно раздумывали все присутствующие, пока не подошел Жанно, почтовый служащий. По причине войны, той самой, откуда не вернулся двадцать один житель селения, коим поставили памятник напротив мэрии и церкви, этому Жанно в прежние времена случилось весьма далеко забраться на территорию под названием Европа. Для участников спасательной операции оная местность представляла собой не более чем розовые, голубые, зеленые и красные пятна на карте в зале мэрии, потому что какая тут Европа, когда строжайшие границы разделяют села, стоящие всего в трех лье друг от друга?
И вот этот Жанно, заявившийся в шапке из снежных хлопьев и тут же получивший от матери чашку кофе, куда она щедро плеснула спиртного, взглянул на вышитую на атласной ткани надпись и сказал:
– Ей-богу, это же по-испански.
– Точно знаешь? – спросил отец.
Славный малый энергично закивал головой, уже отяжелевшей от спиртного.
– И что означает? – снова спросил отец.
– Откуда мне знать? – ответил Жанно, не говоривший по-бусурмански.
Селяне покачали головой и запили известие новой порцией горячительного напитка. Так, значит, малышка из Испанских земель? Ну и ну!
Тем временем женщины, которые, конечно, не выпивали, сходили за Люсеттой, недавно разродившейся, и теперь она принялась кормить молоком обоих мальцов, пристроив их к таким же белым, как снег за окном, грудям. И мужчины без всякой задней мысли смотрели на эти прекрасные груди, так напоминающие сахарные головы, что их хотелось лизнуть. И всем казалось, будто на весь мир словно бы снисходит покой, потому как тут у нас два малыша приникли к кормящим сосцам. Вдоволь напившись молока, малютка славно срыгнула – кругленько, как шарик, и громко, как с колокольни, – и все засмеялись и стали братски хлопать друг друга по плечу. Всем полегчало, Люсетта зашнуровала корсаж, и женщины подали заячий паштет на толстых ломтях хлеба, обжаренного на гусином жире. Все решили, что это грешок господина кюре, а они удумали оставить девочку в христианском доме. Все остальное не вызвало тех проблем, какие могли бы возникнуть в иных местах, если б испанская девочка свалилась там на крыльцо кому ни попадя.
– Ну, – сказал отец, – по мне, так малютка у себя дома, – и посмотрел на мать, которая улыбнулась в ответ. Потом посмотрел на каждого из гостей, которые были не в силах отвести сытый взгляд от младенцев, уложенных на одеяле возле большой печи. И наконец посмотрел на господина кюре с лоснящимся от паштета из зайчатины и гусиного жира лицом. Тот встал и приблизился к печи.
Все повскакали со своих мест.
Мы не станем повторять здесь благословение деревенского кюре, вся эта латынь – когда лучше бы было хоть немного знать испанский – запутает нас вконец. Но они встали, кюре благословил малышку, и каждый понял, что эта снежная ночь исполнена благодати. Все помнили рассказ одного старожила про такую сильную стужу, что если не замерзнешь, так помрешь от страха. Это случилось во время последней кампании, из которой они вышли с победой и вечным проклятьем – памятью о павших. Той последней кампании, когда колонны двигались вперед в лунных сумерках и когда сам он уже не понимал, существовали ли когда-то дороги его детства, и лещина у поворота, и рои пчел на Иванов день… Да, он перестал что-либо понимать, и все остальные тоже, потому что тогда было так холодно, так холодно… невозможно вообразить, что за участь им выпала. Но на рассвете после той ужасной ночи, когда мороз валил храбрецов, которых не смог сломить враг, внезапно начался снегопад, и этот снег… он был словно искупление мира, потому что дивизии больше не будут замерзать до смерти и скоро все почувствуют чудесное и долгожданное прикосновение оттепели.
Малютка не чувствовала холода, не больше, чем солдаты в последнюю кампанию или парни, вышедшие на опушку и замершие, как собаки в стойке на охоте. Позднее они не смогут четко вспомнить то, что видели ясно, как днем, и на все вопросы станут отвечать неопределенным тоном человека, пытающегося где-то в глубинах сознания обнаружить смутное воспоминание. Чаще всего они будут просто говорить:
– Там малютка стояла посреди черт-те какой пурги, но она была живехонька и теплехонька и болтала со зверем, который потом ушел.
– Что за зверь? – будут спрашивать женщины.
– Да уж такой зверь, – ответят они.
А поскольку дело происходит в таких местах, где Бог и легенда и так далее, то этим ответом все удовлетворятся и будут просто беречь девочку, как сам Гроб Господень.
Поразительно человечный был зверь, это ощущал каждый, глядя на вихрящиеся вокруг малютки волны, такие же видимые, как полотно. И зрелище это было им внове и вызывало у них странную дрожь, как будто жизнь внезапно распахнулась настежь и можно наконец заглянуть внутрь. Но что можно увидеть внутри жизни? Видны деревья, роща, снег, может быть, мост и пейзажи, что проносятся мимо, так что взгляд не способен удержать их. Видно тяжкий труд и легкий ветерок, времена года и страдания, и каждый видит картину, что принадлежит лишь его сердцу, – кожаный ремень с жестяной пряжкой, край поля, где боярышника целый полк, морщины на лице любимой и улыбку девочки, рассказывающей историю про лягушек. Потом видение исчезло. Мужчины потом скажут, что мир вдруг снова шлепнулся с головы на ноги – с такой отдачей, что их даже качнуло, – после чего они увидели, что туман над опушкой рассеялся, повалил такой снег, что можно провалиться по пояс, и что малышка стоит одна в центре круга, где других следов, кроме ее, – нет. Тогда все спустились к ферме. Девочку усадили перед чашкой горячего молока, а мужчины поспешно отставили ружья, потому что их ждала грибная жареха, паштет из требухи и десять бутылок вина из погреба.
Вот история девочки, которая крепко держалась за лапу гигантского вепря. По правде сказать, никто не смог бы объяснить смысл случившегося. Но надо сказать еще кое-что, два слова, вышитые на белой атласной пеленке, ни логики, ни смысла, на прекрасном испанском языке, который малышка выучит, когда покинет село и запустит механизмы судьбы. А кроме того, заметим: всякий человек вправе знать тайну своего рождения. Так молятся в наших церквах и в наших лесах и так пускаются бродить по свету, оттого что родились снежной ночью, получив в наследство два слова из Испанских земель.
Mantendré siempre[1]
Малышка из Итальянских земель
Те, кто не умеет читать между строк жизни, запомнят только, что малышка выросла в затерянном селении Абруцци под опекой деревенского кюре и его безграмотной старухи-няньки.
Жилище падре Ченти представляло собой высокую каменную постройку с погребами и со сливовым садом, где в прохладные часы надолго развешивали белье, чтобы его просушил ветер с гор. Дом стоял посередине деревни, стрелой взмывавшей в небо так, что улицы обматывали холм как нитки плотного клубка, в который кто-то воткнул церковь, постоялый двор и кое-какие каменные строения, приютившие шестьдесят душ. Пробегав весь день на воле, Клара возвращалась к семейному очагу не иначе, как через фруктовый сад, где обращалась к местным духам, готовясь вернуться в дом. Потом она шла в кухню, длинную низкую комнату, где из кладовки пахло сливой, старым тазом для варенья и благородной подвальной пылью.
Там от рассвета до заката старая нянька рассказывала истории. Кюре она как-то сообщила, что слышала их от бабушки, а Кларе – что их нашептали ей во сне духи Сассо, и малышка понимала, что признание это похоже на правду, ибо слыхала рассказы Паоло, который сам заимствовал их у духов альпийских лугов.
Но в фигурах и оборотах речи рассказчицы она ценила только бархат и напевность ее голоса. Ибо эта простая женщина, которую от полной безграмотности отделяли всего два слова – она умела писать свое имя и название деревни, а молитвы во время службы не читала, но твердила по памяти, – имела дикцию, контрастировавшую с убогостью прихода, затерянного среди отлогих уступов Сассо. Кстати, неплохо было бы знать, что в то время представлял собой горный край Абруцци, где жили покровители Клары: восемь месяцев снега с бурями вперемешку в горных массивах, зажатых между двумя морями, где нередко и в разгар лета можно было увидеть снежные хлопья. А вдобавок еще и бедность – бедность края, где лишь возделывают землю и разводят скот, в теплое время уводя его на горные пастбища. Народу мало, да и то в снежные месяцы почти все уходят, отгоняя скот под солнце Пулии. В деревне тогда можно встретить лишь тружеников-крестьян, которые выращивают темную чечевицу, что приживается только на бедных почвах, и доблестных женщин, которые в суровые зимы посвящают себя заботам о детях, служению Богу и работе на ферме. Но если ветер и снег обтачивают людей этих земель, как уступы каменных утесов, то еще их формирует поэзия пейзажей, в ледяных туманах альпийских лугов нашептывая пастухам рифмы и рождая из вихрей селения, парящие в небесной синеве.
Вот и в голосе старой женщины, чья жизнь протекла в отрезанной от цивилизации деревне, шуршал шелк, сотканный из роскоши этих пейзажей. Малышка была уверена: именно тембр этого голоса пробудил ее к миру, хотя ее и заверяли, что она в ту пору была лишь голодным грудным младенцем, найденным на верхней ступени церковного крыльца. Но вера Клары не знала сомнений.
Ей сильно недоставало ощущений, провал в кружевной оправе белизны и ветра; зато был звонкий ручей, пронизывавший пустоту. Его журчание возвращалось к ней каждое утро, когда старая нянька будила ее. На самом деле малышка выучила итальянский с поразительной скоростью, но Паоло-пастух по-своему понял то ощущение дара Божьего, которое шлейфом тянулось за ней, – однажды долгим вечером он ласково прошептал ей:
– Это ты музыку слышишь, да ведь, малышка, – музыку?
Подняв на него свои синие, как потоки с ледника, глаза, она ответила взглядом, в котором пели ангелы тайны. И жизнь текла по склонам Сассо с медлительностью и насыщенностью тех мест, где все требует труда и точно так же неспешно вписывается в ту давнюю грезу, когда люди постигали мир в тесном смешении немощи и истового упорства.
Здесь много работали, столько же молились, здесь оберегали малышку, которая говорила как пела и умела болтать с духами скал и ущелий.
Однажды июньским вечером в дверь приходского дома постучали, и в кухню, утирая потные лбы, вошли двое мужчин. Один из них был младший брат кюре, другой – возчик, прибывший из Аквилы на запряженной парой лошадей большой телеге, на которой виднелся массивный предмет, стянутый попонами и ремнями.
После обеда Клара сидела на скалистом уступе над деревней, откуда можно было охватить взглядом обе долины, а в ясную погоду увидеть к тому же Пескару и море, и следила взглядом за процессией, двигавшейся по северной дороге. Когда телега преодолела последний подъем, девочка сбежала по склону и вошла в приходский дом: лицо ее светилось любовью. Мужчины оставили повозку у паперти и поднялись в сливовый сад. Там все расцеловались и выпили прохладного, с фруктовым привкусом, белого вина, которое подавали в жаркие дни, к чему добавили несколько закусок для подкрепления сил. После чего, отложив ужин на более позднее время, утерлись обшлагами рукавов и перешли в церковь, где ждал падре Ченти. Пришлось звать на подмогу еще двоих мужчин, чтобы установить большой предмет в нефе и начать освобождать его от пут. Тем временем вся деревня понемногу рассаживалась по скамейкам церквушки, а в воздухе долины разливалось приятное тепло, совпавшее с появлением из города этого неожиданного наследства. Но Клара, неподвижная и немая, стояла в отдалении, в тени колонны. Настал ее час, она догадалась об этом в тот момент, когда заметила движущуюся точку на северной дороге. И если старая нянька разглядела у нее на лице радостное смятение невесты, то это потому, что девочка чувствовала, что находится на пороге бракосочетания, единения с чем-то знакомым и странным. Когда сняли последний ремень и стал наконец виден сам предмет, послышалось довольное перешептывание, за которым последовал гром аплодисментов. Взорам собравшихся предстал прекрасный рояль, черный и гладкий, как галька, и почти без царапин, хотя ему довелось немало поездить и пожить.
Вот какова была его история. Падре Ченти происходил из богатого аквильского рода, хиревшего без потомства, поскольку сам он сделался священником, двое его братьев умерли до срока, а третий, Алессандро, теперь расплачивающийся за грехи ветреной жизни в Риме, так и не обзавелся женой. Отец их умер до войны, оставив вдове неожиданный список долгов и дом, слишком роскошный для бедной женщины, каковой она стала в одночасье. После того как она продала все свое добро и кредиторы перестали стучаться в дверь, она удалилась в тот самый монастырь, где несколько лет спустя умерла. Это было задолго до того, как Клара появилась в деревне. И вот, расставаясь с мирской жизнью ради окончательного затворничества, она приказала отнести к сестре, старой деве, жившей возле крепостной стены, рояль, то единственное, что осталось от былой жизни и что ей удалось спасти от стервятников, и попросила сберечь для внуков, буде те народятся у нее на земле. «Я их не узнаю, но они получат это от меня, теперь же я ухожу и желаю тебе хорошей жизни», – прилежно переписала тетка в своем завещании, оставляя инструмент тому из своих племянников, кто обзаведется потомством ко дню ее кончины, и добавила: «сделайте по моей воле». Именно так и решил поступить нотариус, прослышавший о появлении сиротки в приходском доме. Он попросил Алессандро сопроводить наследство до жилища брата. Поскольку рояль всю войну простоял на чердаке, да и потом тоже никому не пришло в голову спускать его вниз, тот же нотариус предупредил письмом, что по прибытии инструмент следует настроить. На что кюре ответил, что настройщик, раз в год объезжающий близлежащие города и веси, уже приглашен в первые дни лета заглянуть в деревню, сделав небольшой крюк.
И все смотрели на прекрасный рояль, блестевший под витражами, и все смеялись, обменивались впечатлениями и смаковали радость чудесного дня в конце весны.
Но Клара молчала. Ей уже доводилось слышать игру на органе во время отпевания в соседней церкви. Старуха-богомолка, исполнявшая церковный репертуар, была столь же тугоуха, сколь и бездарна с музыкальной точки зрения; правда, надо сказать, что и аккорды, которые она вбивала в клавиатуру, возможно, тоже не стоили упоминания.
Клара стократно предпочитала напевы, которые Паоло выдувал из своей горной дудочки и которые казались ей и чище, и мощнее органного грохота во славу Всевышнего.
Однако при виде повозки внизу, на изгибах долгой петляющей дороги, ее сердце екнуло, как будто готовилось что-то необыкновенное. Теперь, когда предмет предстал перед ней, это чувство нарастало с головокружительной быстротой, и Клара не понимала, как сможет вынести ожидание. Потому что, к огорчению тех, кто хотел получить аванс в счет грядущих радостей, было объявлено, что пока инструмент не настроят, к нему никто не должен прикасаться. Но решение духовного пастыря уважали, а потому готовились к славному вечеру за доброй чаркой вина под защитой благоприятствующих звезд.
И вечер выдался великолепный. В саду под сливовыми деревьями накрыли стол и пригласили отужинать старых друзей Алессандро. Некогда он был очень красив, и под отметинами времени и былых излишеств еще проступали тонкость черт и гордая лепка лица. К тому же он говорил по-итальянски ровным тоном, что не вредило мелодичности речи. Обычно он рассказывал истории о прекрасных женщинах и бесконечных вечерах, когда курят под навесом, беседуя с поэтами и мудрецами. В тот раз он завел рассказ, действие которого разворачивалось в благоухающих гостиных, где угощали тонкими сигарами и золотистыми ликерами. Смысла истории Клара не понимала, настолько чужды были ей и обстановка, и нравы. Но когда он собрался приступить к рассказу о чем-то таинственном под названием концерт, старая нянька прервала его словами: «Sandro, al vino ci pensi tu?»[2] И любезный человек, спаливший всю свою жизнь за несколько лет бурной и расточительной молодости, отправился в подвал и принес бутылки, которые он открыл с той же элегантностью, с которой погубил свою жизнь, и с той же улыбкой на губах, с какой всегда встречал любую беду. И тогда в теплом лунном свете, от которого вспыхивал выхваченный из тьмы обеденный стол приходского дома, Алессандро на мгновение снова стал блестящим юношей из прошлого. Потом выражение лица, поразившее всех, подернулось ночным пеплом. Вдали виднелись огни, висящие в пустоте, и люди знали, что другие тоже разливают летнее вино, славя Господа в благодати теплых сумерек. Горы покрылись алыми маками, а тут – малютка с волосами светлее сухих травинок, которую падре скоро выучит играть на рояле, как водится у городских барышень. Ах… остановиться и отдышаться в беспрестанном круговороте трудов… то была великая ночь, и это понимали все, кто там собрался.
Алессандро Ченти оставался в приходском доме в дни, последовавшие за прибытием рояля, и он же встретил настройщика в самом начале июльской жары. Клара пошла за ними в церковь и молча смотрела, как незнакомец раскладывает инструменты. Первые удары по расстроенным клавишам произвели на нее впечатление одновременно и наточенного лезвия, и сладостного морока, Алессандро и настройщик переговаривались и шутили, а ее жизнь падала и взлетала от смыкающихся наугад пластинок слоновой кости и войлочных молоточков. Потом Алессандро сел за инструмент, поставил перед собой ноты и сыграл довольно хорошо, несмотря на долгий перерыв. В конце отрывка Клара встала рядом с ним и, показав на ноты, знаком попросила перевернуть страницы. Он чуть снисходительно улыбнулся, но что-то в ее взгляде поразило его, и он стал листать страницы, как она просила.
Он медленно переворачивал одну за другой, потом начал пьесу сначала. Когда он закончил, девочка сказала: «Сыграй еще», и он исполнил отрывок еще раз. Все молчали. Алессандро встал и пошел в ризницу за большой красной подушкой, которую он водрузил на обитый бархатом табурет. «Ты хочешь играть?» – спросил он, и голос у него был хриплый.
Кисти у малышки были тонкие и грациозные, пожалуй, крупноватые для ребенка, отпраздновавшего десять лет только в ноябре, пальцы с поразительной растяжкой. Она подняла их над клавишами, как положено, перед тем как начать играть, но оставила висеть в воздухе на миг, в который обоим мужчинам показалось, что в нефе просвистел неизъяснимый ветер судьбы. Потом она опустила руки. И тогда по церкви пронеслась буря, настоящая буря, разметавшая листву, рокотавшая как вал, который вздымается и падает на гордые пики утесов. Наконец волна прошла, и девочка заиграла.
Она играла медленно, не глядя на руки и ни разу не сбившись. Алессандро переворачивал страницы, и она продолжала играть с тем же неумолимым совершенством, с той же скоростью и точностью, пока в преображенной церкви не воцарилась тишина.
– Ты читаешь то, что играешь? – спросил Алессандро спустя долгое время.
Она ответила:
– Я смотрю.
– Ты можешь играть, не глядя в ноты?
Она кивнула.
– Ты смотришь, только чтобы понять?
Она снова кивнула, и они нерешительно переглянулись, как будто получили кристалл – такой хрупкий, что не знали, как удержать его на ладони. В прошлом Алессандро Ченти нередко случалось видеть кристаллы с их прозрачностью и головокружительной чистотой, и он познал таящиеся в них и восторг, и изнеможение. Но в нынешнем его существовании о былых увлечениях напоминали лишь трели птиц на заре или гигантские росчерки облаков. И потому боль, которую он ощутил, когда малышка заиграла, пробудила какую-то печаль, давно таившуюся внутри души, смутное напоминание о жестокости наслаждения, – и в миг, когда он спросил: «Ты смотришь, только чтобы понять?» – Алессандро уже знал, каков будет ответ Клары.
Они послали за падре Ченти и нянькой и взяли все ноты, привезенные Алессандро из города. Кюре и пожилая женщина уселись на первую скамью для паствы, и Алессандро попросил Клару снова сыграть отрывок по памяти. Когда она начала играть, изумление, словно удар молота, придавило новых слушателей. Потом старая нянька раз сто перекрестилась, а Клара тем временем сыграла сонату в два раза быстрее, ведь теперь наступило настоящее торжество, настоящее единение. Она одну за другой проигрывала ноты, которые ставил на пюпитр Алессандро. Позднее появятся рассказы о том, как именно Клара играла и что безупречность исполнения была не главным чудом этого июльского свадебного обряда. Да будет известно только, что в миг, когда она увидела пьесу в синей обложке, которую Алессандро торжественно поставил перед ней, она сделала глубокий вдох, показавшийся свидетелям горным ветром, залетевшим под высокие стрельчатые своды. Потом заиграла. Слезы текли по щекам Алессандро, и он не пытался их сдержать. Пронесся образ, столь драгоценный, что пронзил его насквозь и больше не изгладился из памяти, и в мимолетном видении этого лица на фоне картины с рыдающей женщиной, которая прижимала к груди Христа, он с удивлением понял, что не плакал десять лет.
Назавтра он собрался в путь, сказав, что вернется в начале августа. Алессандро вернулся, как обещал. Через неделю после его возвращения в дверь приходского дома постучал высокий, чуть сутулый человек. Алессандро спустился в кухню встретить гостя, и они обнялись, как братья.
– Вот значит как, Сандро, – сказал человек.
Клара застыла на пороге. Алессандро взял ее за руку и подвел к высокому мужчине.
– Познакомься, это Пьетро, – сказал он.
Они посмотрели друг на друга с взаимным любопытством, вызванным противоположными причинами: он о ней слышал, она же не знала о нем ничего. Потом, не сводя с нее глаз, Пьетро сказал Алессандро:
– Теперь ты объяснишь мне?
В этот прекрасный послеполуденный час, когда троица шла по улице к церкви, у своих домов сидели люди. Все смотрели на мужчин, которые – хотя один был всем знаком – все-таки были какими-то особенными, как по одежде, так и по манерам, и, когда они проходили, люди вставали и задумчиво провожали их взглядами. Потом Клара заиграла, и Пьетро понял смысл долгого пути, что привел его от Рима до этих забытых Богом отрогов Сассо. В момент, когда она взяла последнюю ноту, он испытал головокружение такой поразительной силы, что его качнуло, а потом высветился целый букет образов, почти тотчас исчезнувших, – но последний запечатлелся в памяти надолго, Пьетро с почтением вспоминал хрупкую девочку, благодаря которой случилось чудо возрождения, а на ее лицо наслаивалось лицо другой женщины, смеявшейся в бликах света и тени забытого сада.
Клара играла до наступления темноты. Потом великая тишина окутала своды церкви, где явился ей чудом уцелевший рояль – в лето, предшествовавшее ее одиннадцатилетию.
Видите ли, это, конечно, сказка, но еще и быль. Кто может отделить одно от другого? Никто, по крайней мере из тех, кто слышал историю девочки, найденной в затерянной деревне Абруцци у сельского кюре и старой невежественной няньки.
Единственное, что известно, так это то, что звали ее Кларой Ченти и что история на этом не кончается, поскольку Пьетро отправился в такую даль слушать игру маленькой дикарки не для того, чтобы потом преспокойно вернуться в Рим. А прежде чем последовать за ними в большой город, где теперь назревает война, мы добавим, что тот же Пьетро, когда Клара в сумеречном пространстве церкви доиграла последнее произведение, сказал:
Alle orfane la grazia[3].